Но бывают и истории любви втроем, крайне изысканные: например, между словами «прошлое», «настоящее» и «будущее». Такой тип верного тройственного союза встречается, однако, редко. Впрочем, другие слова недолюбливают эту троицу. «Прошлое», «настоящее» и «будущее» образуют полностью замкнутый круг, а если вспомнить, как они плохо гнутся, трудно представить себе их взаимные ласки и поцелуи.
Слово, не способное на любовь, — это слово «родина». Все, что оно умеет, — это требовать любви к себе (но его, на самом-то деле, никто не любит). Слово «родина», демагогичное и злобное, бесстыжее и садистское, удовлетворяет свою похоть тем, что систематически посылает других на смерть, да еще требует, чтобы они испытывали оргазм в тот момент, когда умирают за него.
33
— Вы разбираетесь в снах?
Что за оказия! Разбудить человека среди ночи, чтобы он ответил на такой вопросик! Тот, кто судорожно тряс меня, оказался горбун, персонаж без имени, молчаливый кельнер, учтивый и обходительный, из кафе «Сен-Медар».
— Нет, — отвечал я. — В снах я не разбираюсь. А лучше сказать — не знаю, разбираюсь или нет.
— Ну и ладно, все равно послушайте, что мне приснилось, — не смутился горбун.
Он пододвинул стул к креслу, в котором я спал, и стал нашептывать мне на ухо свой сон. Его лихорадочный голос сообщил мне и кое-что еще, а именно: что сон этот совсем свежий, что горбун проснулся всего несколько секунд тому назад.
Помещение было полно людей, которые спали кто на стульях, положив голову на стол, кто на немногих креслах, кто на полу, на разных импровизированных подстилках. В самом темном углу я услышал тихие звуки: кто-то тоже шептал что-то на ухо соседу. Может, всех собрали здесь именно с таким уговором — пересказывать друг другу сны сразу, как только они их отсмотрят?
— Вы меня слушаете или нет? — спросил горбун.
— Я вас слушаю, — ответил я.
Горбуну приснилось, что он сторож на поле с чудовищами. Хотя к слову «сторож» тут нужны пояснения. Потому что стерег он не чудовищ. Ему надо было стеречь ребенка. Ему надо было отвести куда-то ребенка, провести его между чудовищ. Вообще-то и чудовища были не сказать чтобы очень страшные — просто такие полупрозрачные головы, только языки очень длинные. Головы были не безобразные, напротив, вид у них был интеллигентный и симпатичный, очень даже пригожие головы, очень даже милые. Только вот эти противные языки — они тянулись к ребенку, хотели залезть к нему в ушки. Ребенок, шести-семимесячный младенец, плакал и вцеплялся в него, в горбуна. С ребенком на руках горбун пытался выйти из окружения голов и языков, которые взяли его в кольцо. Каждый раз как один из языков касался лица или висков ребенка или проникал ему в ушко, ребенок вскрикивал от боли и ручонками обвивал горбуна за шею. Горбун был охвачен отеческим чувством, он должен был сделать все возможное, чтобы спасти ребенка от этих голов и языков, которых было семь. Некоторое время горбун бежал с ребенком на руках вдоль поля, хотя поле было не то чтобы поле, а скорее очень широкое русло реки. Вообще, все происходило на берегу реки со многими притоками. Может быть, горбуну пришлось пробегать и под мостами, этой детали он вспомнить не мог. Единственное оружие, которым он располагал, была телескопическая трубка или что-то такое. Трубкой он мог отпихивать языки и головы, но они были увертливые, и горбун часто промахивался. В какой-то момент, когда горбун вот так бежал, размахивая трубкой, он почувствовал, что приближается к
Так и произошло: головы, от которых он отмахивался, вдруг стали за его спиной, когда он перешел воображаемую линию. Тогда горбун смог сделать передышку и оглянуться на своих преследователей. То, что он увидел позади, его устрашило: семь гигантских языков со следами нещадных побоев бессильно высовывались из тяжело дышащих голов. Неужели это он такой садист, неужели это он, на бегу, ослепленный паникой, колотил их с такой силой, что нанес им столько кровавых ран? Он не знал, не мог ответить себе. Но зрелище исполосованных языков было незабываемым.
Теперь, когда опасность в некотором роде миновала, у него появилась другая срочная задача: ребенка надо было куда-то уложить, в постель, в гнездо, в какое-то
Горбун был под глубоким впечатлением от своего сна, я чувствовал это по дрожи его тела. А главное, он был расстроен, ужасно расстроен, что проснулся как раз в тот момент, когда ему предстояло завершить свою
— Границу я перешел, — сказал он, — оставалось уладить только еще одно дело. Вы, случаем, не подскажете, вы не знаете, что я должен был сделать?
— Знаю, — сказал я ему.
И в эту минуту я вспомнил то, что обычно говорится о горбунах, — что они приносят счастье, если потрогать их горб. Но эту мысль я оставил при себе.
34
Ярослава внезапно проснулась в 4 утра, разбуженная странным вопросом: есть ли у нее в доме молоко? Она не могла сообразить, почему этот вопрос стал ребром, так что даже мозг забил тревогу и разбудил ее.
Лежа в темноте с открытыми глазами, Ярослава прислушалась к своему мозгу. Что с ней творилось? Почему она вдруг забеспокоилась, как будто чего-то ждала? Посмотрела на часы со светящимся циферблатом. 4 часа 10 минут. Что-то должно было произойти в 4.10 утра? В 4 с четвертью? Ей надо куда-то ехать? Что-то сделать?
Прислушиваясь к своему беспокойству, Ярослава поняла, что она не одна в своей маленькой студии. Кто-то дышал неподалеку от нее в темноте. Вместо испуга на Ярославу накатила волна нежности. Это дыхание кое-что ей подсказало, она знала, что это за дыхание, за последние сорок лет она слышала его в темноте тысячи раз, пася разных младенцев, чьи родители уходили на званый ужин или в театр.
Ярослава зажгла ночник на тумбочке и обнаружила то, что ей уже подсказали волнение и нежность: в одной комнате с ней находился младенец. Не впадая в панику, Ярослава встала с постели и подошла к ребенку, который спал, закутанный во что-то, на ее единственном кресле. С одного взгляда Ярослава определила возраст ребенка: месяцев семь. Во сне ребенок сосал соску, как все груднички.
После того как волнение и нежность слегка улеглись, к Ярославе стала подкатывать паника. Неужели она так забылась, что вчера вечером прихватила домой чужого ребенка? По ошибке украла ребенка? Или кто-то принес ей ребенка на ночь, такое тоже с ней бывало. Ярослава принялась вспоминать по часам весь свой вчерашний день. Нет, она точно никого не приносила домой. Вторую половину дня она провела, как обычно, в семье Леру. В 4 часа забрала из детского садика младшего отпрыска, мальчика пяти лет. Через час забрала из школы его сестер-близнецов. Привела всех троих домой, дала им перекусить и стала с ними заниматься, придумывая всякие полезные игры, как просила мадам Леру. Когда в 7 вечера пришли, почти одновременно, мадам и мсье Леру, Ярослава перешла на кухню готовить ужин. В 8 она оставила всех пятерых за столом, обняла детей, пожелала им доброй ночи и вернулась
Нет, Ярослава не находила объяснения, каким образом ребенок попал к ней в комнату, но зато поняла, почему ее разбудила мучительная мысль о
Ярослава пошла на кухню, открыла холодильник и вздохнула с облегчением: у нее осталось молоко на дне бутылки, довольно для младенца, который просыпается среди ночи и требует еды. Грея на плите молоко, чтобы все было готово, она сообразила, что ей некуда его перелить, что у нее нет бутылочки с соской. Ребенок был слишком мал, чтобы пить из кружки. «Придется ложечкой», — решила Ярослава и разыскала мягкую пластмассовую ложечку, чтобы не причинить неудобств детскому ротику.
Ребенок в самом деле проснулся в 5 и зачмокал в знак того, что он проголодался. Уверенными жестами, поскольку за последние сорок лет она проделывала это тысячи раз с подопечными детьми, Ярослава накормила ребенка, и он тут же снова уснул.
С этой минуты Ярослава не думала больше ни о чем, кроме как о двух-трех практических аспектах: ей надо выйти, как только откроется супермаркет, чтобы купить памперсы, бутылочку с соской, детское молочко и некоторые другие необходимые предметы, среди которых и колясочка. Ее раздирали сомнения: пойти за покупками с ребенком на руках или одной? В конце концов она выбрала первый вариант: взяла с собой ребенка.
У входа в дом консьержка как раз мыла тротуар из шланга. Ярослава с ней поздоровалась, консьержка ответила на приветствие. Еще она встретила местного почтальона, перекинулась словечком с мсье Камбреленгом, который как раз выгуливал собаку, прошла несколько шагов рядом с мадам Го, которая направлялась на рынок… Никто никоим образом не выказал удивления, что она, Ярослава, вышла за покупками с грудным ребенком на руках. Все приветствовали ее, как обычно, с симпатией, прочно накопленной за многие годы, а обмен репликами тоже был привычный, как всегда. Ярослава вздохнула с облегчением, поняв, что никто не замечает в ней ничего ненормального.
Первым делом Ярослава купила на толкучке у церкви Нотр-дам д’Отей старомодную детскую коляску, почти коллекционную вещь, с преувеличенно большими колесами и с парусиновым верхом. Потом зашла в магазин «Наталис» купить две-три пары ползунков.
— Розовые или голубые? — спросила продавщица.
Это был единственный момент, когда Ярослава пришла в некоторое замешательство. Вот о чем она совершенно не подумала. Розовые покупались обычно для девочек, а голубые — для мальчиков. Ярослава потерла кончик носа, как всегда, когда попадала в ситуацию выбора.
— Розовые, — сказала она, подумав. — Две пары розовых…
35
Хемингуэя можно было увидеть, как правило, поздно ночью в барах на площади Контрэскарп, но иногда и днем, когда он делал покупки на рю Муфтар. Когда я раз осмелился напомнить мсье Камбреленгу, что Хемингуэй умер в 1961 году, он сказал мне тоном безграничного недоумения:
— Как это Хемингуэй умер? Не говорите глупостей… В Париже никто никогда не умирает.
Поскольку мсье Камбреленга никогда ни в чем нельзя было переубедить, приходилось сопровождать его в прогулках по следам то Хемингуэя, то Сартра, то Беккета.
Призраки всех писателей, которые жили в Париже, по-прежнему слоняются по его улицам, площадям и кафе, таково было мнение мсье Камбреленга. А увидеть призрак может тот, кто умеет ждать, кто способен видеть. Тут важно — к призраку не прикасаться. Но говорить с ним — пожалуйста, особенно если застанешь его в баре, облокотившимся о стойку, среди сигаретного дыма, в слабом свете лампы под абажуром.
Мсье Камбреленгу все же хватало такта не водить нас на Сен-Жермен и на Монпарнас, туда, где орды жадных до «культуры» туристов заполоняли прославленные «Два маго», «Ротонду» или «Клозери де лила» в надежде застукать призраки Сартра, Симоны де Бовуар или Модильяни. Но свою слабость к кафе «Флора» он преодолеть не мог и заставлял нас приходить туда либо к открытию, к восьми утра, когда почти никого не было, либо поздно ночью, за полчаса до закрытия. Для него главным было застать свободным определенный столик, стоящий в определенном месте, на который он указывал нам как на священный объект со словами:
— Вот за этим самым столом родился экзистенциализм! Сартр, Симона де Бовуар и Раймон Арон подписали за этим столом свидетельство о рождении экзистенциализма!
Тут нам всем полагалось занять места за означенным столом, заказать по стакану красного вина или пива, или по чашечке кофе, и после смотреть, как кельнер выставлял стаканы и чашки на тот самый стол, за которым родился экзистенциализм и в центре которого всегда царила пепельница. Мсье Камбреленг, надо сказать, был в своем роде порядочный фарисей и паяц, а главное, у него было плохо с памятью… Потому что довольно часто в том же кафе, если столик, за которым родился экзистенциализм, оказывался занят, он вел нас вглубь, к другому столику, и восклицал:
— Вот за этим самым столиком родился сюрреализм! Андре Бретон и Раймон Кено подписали за этим столиком свидетельство о рождении сюрреализма!
В напыщенности, с какой мсье Камбреленг произносил эти фразы, было что-то комическое. Я лично не мог понять: он что, издевается над нами, прибывшими в его страну
Раз, в подражание ему, я решил для эпатажа собрать своих знакомых из Румынии, впервые приехавших в Париж, в кафе «Прокоп». Выбрал для всех в меню что подешевле, хотя все равно мне не по карману, после чего объявил:
— В этом ресторане родилась Французская энциклопедия. Здесь встречались Вольтер, Руссо, Дидро… Сюда заходили Бальзак, Гюго, Верлен…
Эффект был сильный, но мне стало как-то совестно. Фраза звучала так, как будто это место было моей собственностью, как будто я был у себя дома в этом дорогом ресторане, почти музее… А какие, собственно, у меня были заслуги перед этим местом? Я всего-навсего, наряду с миллионами других, читал по верхам тех, что заложили основы современного мышления.
Нет, мне было далеко до непринужденности мсье Камбреленга, когда я пытался предъявить друзьям призраки Парижа. Я неважно играл эту роль, у меня не получалось, как у мсье Камбреленга, небрежно обронить: «Давайте-ка сегодня повидаемся с Андре Жидом…»
Мсье Камбреленг знал
Мы все: я, Фавиола, Пантелис, Ярослава — дошли до того, что уверовали во встречу со всеми этими призраками. Нам даже действительно удавалось их
— А вон Чоран… Видите его?
Если мы что и видели, так это кого-то, кто терялся в толпе, кто спешил, может быть, несколько больше, чем другие, — силуэт, исчезающий за углом, входящий в подъезд дома османского стиля, спускающийся в устье метро… Но так или иначе, никто не ставил под сомнение
Частенько нас так донимали эти мысли, что мы плелись за мсье Камбреленгом, ничего вокруг не замечая. Но он умел вывести нас из забытья продуманной брутальностью:
— Тсс! Видите Ленина?
— Ленина?! Где?
— Вон там, он и Поль Фор, играют в шахматы… На террасе «Клозери де лила»…
Примерно раз в два-три месяца мсье Камбреленг водил нас в катакомбы 14-го округа. Туда он водил нас, чтобы мы писали стихи в присутствии мертвых. Пишите, пишите стихи, побуждал он нас, это, может быть, единственное место в мире, где стоит писать стихи. Тут собрано шесть миллионов скелетов. Такое большое количество мертвецов естественным образом высвобождает огромную поэтическую энергию. Улавливайте этот месседж, улавливайте…
Нашим гидом по подземным галереям был слепой мсье Лажурнад, большой спец по истории парижского подземелья. Нет города более хлипкого, чем Париж, объяснял нам слепой мсье Лажурнад, водя нас по лабиринту галерей парижского подземелья. В течение сотен лет город строился из камня, который доставали из-под него же. Но этого факта никто не знает, и когда туристы впадают в экстаз перед памятниками архитектуры, они не знают, что под ними пустота, что основание Парижа — как швейцарский сыр, одни дыры и карьеры, туннели и полости.
Останки мертвых переносились в катакомбы постепенно, начиная с конца XVIII века, по мере того как город обзаводился новыми большими бульварами, а старые кладбища надо было эвакуировать. Раскопанные кости укладывались аккуратненько, штабелировались тщательно, большие берцовые кости к большим берцовым костям, черепа к черепам…
— Какая работа, какая работа, — восторгался мсье Камбреленг, проходя между стенами из костей, трогая то тут, то там почерневший от времени череп.
По выходе из катакомб мсье Камбреленг вел нас на Монпарнас, угощал чашечкой кофе и просил, чтобы мы читали ему стихи, написанные в темноте, среди скелетов.
— Дрянные стихи, — подводил он итог. — Бросьте их в корзину.
36
Перед своим пятидесятилетием я решил что-нибудь
В конце концов я остановился на двух принципах: ни о ком больше не говорить плохо и никогда больше не переходить на «ты» с женщинами, склонными затеять со мной роман. Если соблюдение первого принципа дало мне прочную иллюзию, что я наконец-то достиг высокой степени мудрости, то второй принцип принес мне сюрпризы на людическом, эмоциональном и эротическом поприщах.
— Я не стала бы иметь с вами дело, если бы вы посмели мне тыкать, — сказала Фавиола в первую же ночь, когда она приняла меня в своей постели.
Фавиола была уверена, что употребление любовниками второго лица множественного числа есть неистощимый источник эротики. Миллионы пар не расстались бы, будь они друг с другом на «вы», говорила она. Когда мужчина и женщина решают, через несколько дней или несколько недель флирта или любовной игры, перейти на «ты», этот момент отмечает на самом деле начало конца. Стремясь сблизиться, они упраздняют
Язык — это в конечном счете наша манера одеваться, чтобы быть видимыми друг для друга. Тот, кто молчит, остается навечно невидимым. Те, кто обращается друг к другу на «ты», — это просто-напросто упавшие духом, которые с самого начала не дают себе труда
Сравним две фразы.
Он говорит ей: «Я хочу увидеть тебя без ничего».
Он говорит ей: «Хотелось бы увидеть вас без ничего, мадемуазель (или мадам)».
Употребление второго лица множественного числа в постели создает ситуации, от которых вибрируют не одни только чувства, но и дух. Если чувства возбуждаются и удовлетворяются разными формами тактильности, тембром голоса и телесными запахами, то дух достигает оргазма только через слова.
— Вы меня любите, сударыня?
— Я люблю вас, сударь.
— Я могу еще раз обнять вас, сударыня, крепко обнять?
— Да, сударь мой, обнимите меня.
— Вы позволите еще раз войти в вас, сударыня, напоследок?
— Да, сударь мой, позволяю, войдите.
Зазор между интимностью жеста, с одной стороны, и формулой вежливости, подразумевающей дистанцию, с другой, творит новые формы возбуждения, маленькие вспышки сладострастия, ощутимые как мозгом, так и телом. Куртуазность, даже если она наиграна, позволяет мужчине и женщине никогда не раздеваться полностью друг перед другом, то есть сохранять резерв тайны для дальнейшего.
Когда я спрашивал мадемуазель Фавиолу, что она во мне нашла, она неизменно отвечала, что ее покорили во мне две вещи:
Что касается акцента как стимулятора эротики, тут моему удивлению не было предела. Я чувствовал, что мадемуазель Фавиола занимается любовью скорее с моим акцентом, чем со мной, но не очень-то понимал, что такого возбуждающего она находила в моем румынском акценте. Одно было ясно: даже если я говорил по-французски правильно, может быть, чересчур правильно и литературно, произношение я не слишком улучшил за два десятка лет, что практиковал язык Вольтера. Но тот факт, что мой акцент открыл для меня, пятидесятилетнего, страницу любви с двадцатилетней женщиной, был мне неисчерпаемым источником метафизического удовлетворения. Таким образом замыкался круг, круг судьбы, игра тет-а-тет, начатая много лет назад, между мной и французским языком.
Первое па, которое я проделал с этим языком в возрасте двенадцати лет, не удалось, но имело оттенок чувственных исканий. Я очень хорошо помню тот момент, начало занятий в пятом классе, когда мы выбирали первый иностранный язык. Стоял сентябрьский, в дурмане от солнца день, все дети пришли в школу с букетами и провожаемые родителями. После торжественной части нас, тех, кому предстояло выбрать первый иностранный язык, собрали в одном углу двора и предложили сделать выбор между французским и немецким. Не знаю, как у других, но у меня первый импульс был сравнить взглядом учительниц. В моем мозгу два языка равнялись двум существам женского рода, двум
Мадемуазель Фавиолу очень забавляла эта история.
— И вы выбрали немецкий…
— Да.
— Из-за какой-то там улыбки…
Да, я выбрал немецкий из-за какой-то там улыбки. А потом немецкий мучил меня долгие годы своей инфернальной грамматикой. Французский же, хотя ему предстояло стать моей второй экзистенцией, назначил мне свидание гораздо позже. Настолько поздно, что я выучил его на ходу, на бегу, направлять меня было некому, и я так и остался без надлежащего произношения.
English is for the men, french for the women and german for the horses. Английский — для мужчин, французский — для женщин и немецкий — для лошадей, — гласит пословица (английская, само собой). Не то чтобы она мне безумно нравилась, но я помню, что тридцать пять лет назад я записал ее в тетрадку и с тех пор не забывал.
Поскольку Фавиола любила меня за мой акцент, я время от времени задумывался, а не попадают ли другие мужчины в ее постель тоже из-за их акцента. Потому что Фавиола была существом капризным. Уверенности, что она завоевана окончательно, не появлялось никогда. Бывало, что утром она просыпалась надутая и просила меня немедленно уйти.
— Вы слишком мало говорили со мной сегодня ночью, прошу вас уйти.
Что мне оставалось? Я уходил, поблагодарив ее за нежность, которую она мне все же уделила. Каждая ночь, проведенная с Фавиолой, как бы она ни разворачивалась, была большим подарком для такого, как я, перевалившего за пятьдесят.
— Напишите мне любовное письмо, если хотите прийти еще раз, — сказала мне Фавиола тоже вот так, в одно прекрасное утро, когда она выставила меня вон сразу после восхода солнца за то, что я был чрезмерно молчалив.
— Хорошо, мадемуазель, напишу, — сказал я.
— Да смотрите, чтобы письмо было сногсшибательное, — уточнила она, захлопывая за мной дверь.
37
Если Жорж, хоть и постепенно, но привык жить без новостей, то его пес Мадокс переживал информационный голод как наказание. Во избежание соблазна купить газету, прослушать выпуск новостей по радио или наткнуться в какой-нибудь витрине на включенный телевизор, Жорж дал себе зарок никогда не спускаться вниз из салона на втором этаже кафе «Сен-Медар». Он сам наложил на себя эту епитимью — тотальное отрешение от информации. А мы все с восхищением наблюдали за его стараниями больше не знать, что происходит в мире. Впрочем, и мы в наших беседах избегали животрепещущих тем, а говорили о Прусте, о склонении собственных имен в русском языке, о теории интерактивных грамматик, о разных воображаемых путешествиях, о символике единорога на средневековых шпалерах и так далее и тому подобное.
Вот только Мадокс страдал, и это было видно невооруженным взглядом. Тишину, которая царила в его новом жизненном пространстве, он воспринимал как шок — настолько он привык жить подле включенного телевизора и в звучном контексте радиоприемника, изливающего новости непрерывным потоком. Поскольку Жорж больше не спускался вниз погулять с Мадоксом, эта обязанность перешла к нам: к мсье Камбреленгу, ко мне, к Пантелису, к горбуну, который по-прежнему оставался безымянным, к Хун Бао, к глухонемому подростку и даже к мадемуазель Фавиоле тогда, когда у нее не было сломанной ноги.
Факт прогулки будоражил Мадокса необыкновенно, не только тем, что он наконец получал право делать малые дела и общаться через созвездие запахов с другими собаками, но и тем, что он мог подходить к газетным киоскам.
Вначале я не отдавал себе отчета в том, почему Мадокс тянет меня с такой силой в определенном направлении, а именно вверх по рю Муфтар, где в доме № 73 располагался книжный магазин, торговавший кроме книг газетами и журналами. Мадокс приближался к этому месту как к источнику жизни, взвинченный до предела: глаза вытаращены, язык высунут, шерсть дыбом, хвост так и ходит из стороны в сторону. Трудно сказать, что
Я иногда пытался угадать, на что же смотрит Мадокс. Он никогда не вперялся в одну точку. Нет. Мадокс явно просматривал заголовки и фотографии. Окинув взглядом названия газет («Либерасьон», «Фигаро», «Монд», «Эко», «Паризьен» и т. д.), он пробегал главные шапки и картинки на первых полосах. То, что Жоржу удалось мало-помалу вытравить из мозга — зависимость от СМИ, — Мадоксу не удалось. Слишком поздно. Мадокс уже не мог жить без стрекота новостей, этот стрекот был той питательной средой, в которой он вырос и в которой получил воспитание.
Когда его выгуливала мадемуазель Фавиола, Мадокс инстинктивно тянул ее в другую сторону, по рю Монж, к университету Жюсье. Неподалеку от университета гнездилось несколько мастерских по починке компьютеров, где можно было купить и бэушные экземпляры. Они всегда были выставлены в витринах, а некоторые включены, и Мадокс останавливался, чтобы поглазеть на движущиеся картинки.