Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Синдром паники в городе огней - Матей Вишнек на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Я тебя порекомендовал мадам Лаборе, — говорил по телефону Раду Думитру. — Тебя я назвал и хочу порекомендовать еще кого-нибудь». «Да вот Матея порекомендуй, — сказал Йошка, одной рукой держа трубку, а другой бросая кости». «Он там, у тебя? — спросил Раду Думитру. — Передавай ему привет». «Тут он, — отвечал Йошка, — только что выбросил „6–6“. Слышишь?» И Йошка поднес трубку к коробке для игральных костей, чтобы Раду Думитру на сто процентов уверился в том, что мы на баррикадах и играем в кости, и чтобы в Париже лучше был слышен стук, с каким кости бросались в Бухаресте.

Показываю паспорт Раду Думитру и напоминаю ему про этот эпизод. Он смотрит на меня с выражением радости, как будто выиграл партию, которая была абсолютно провальная. Но прежде чем что-то сказать и пока я еще не успел разговориться, он выдергивает телефон из розетки. Неужели он правда боится жучков? Может, они просто у нас в мозгах, жучки? Страх насадил нам жучков в каждую нашу клеточку, в каждый атом. Нас всех следовало бы арестовать за то, что мы на самом деле думаем. Но разве мы уже не арестанты, давным-давно, все, в этой стране?

В день моего отъезда приезжает из Рэдэуци отец, проводить меня на вокзал. Мы особенно не разговариваем, он только повторяет несколько раз: «Береги себя». Радуется, что я еду, но и беспокоится за меня. Дает мне золотые наручные часы, имея в виду, что при надобности я смогу их продать. Передает золотую цепочку от мамы, чтобы я носил ее на шее и в случае чего… В жизни на мне не было столько золота.

Сажусь в поезд, на котором написано «Бухарест — Будапешт». Все кажется мне нереальным. Но чувства, что мне удалось выехать из страны, пока нет. Я уверен, что меня задержат на границе с Венгрией. В общем-то я в душе подготовлен к этому. В тот момент, когда полицейские или пограничники предложат мне сойти с поезда, я мысленно скажу им: «А я знал, что так и будет, и не строил себе никаких иллюзий; если вы думаете, что застали меня врасплох или что вам удалось травмировать меня психологически, вы глубоко ошибаетесь, я знал, что таков сценарий, я знал, что вы знали, что у меня на уме, и потому был прекрасно подготовлен».

Я еду вторым классом, в купе нас несколько человек. Но мне не хочется ни с кем разговаривать, я делаю вид, что сплю. Пунктиром идут многочисленные остановки поезда, ночь пролетает быстро. Ближе к границе начинается ажитация, контроль сменяется контролем. Кое-кто из тех, что делили со мной купе, сошли. Я смотрю на оставшихся, на тех, с кем я буду пересекать границу: чета стариков, вероятно, едущих в Будапешт, бесцветная женщина средних лет, тип с мордой мелкого спекулянта… Вдруг слышу, как один таможенник повышает голос, каким-то образом он обнаружил, что женщина прихватила с собой служебный пропуск. Не надо ли и мне тоже признаться, что у меня при себе билет Союза писателей? Слышу таможенника (или кто он там еще), который говорит раздельно: «Нет, вы не имеете права выезжать из страны ни с каким другим документом, кроме загранпаспорта. Может, у вас с собой еще и диплом или метрика?»

Не знаю, сколько раз я предъявлял паспорт. При этом руки не тряслись, но и жест был без вызова. Меня спрашивают, что в чемодане, отвечаю, не колеблясь: «Книги и личные вещи». «Книги? Какие такие книги?» — спрашивают. «Румынские, — отвечаю. — Романы и стихи, изданы недавно, везу в подарок». Неожиданно для меня граница проходит относительно быстро. Я ждал, что поезд блокируют там на два-три часа. Но пришлось ждать не больше часа, и вот я перевалил в Венгрию.

Я в Венгрии, я еду по Венгрии! Не арестовали меня на румыно-венгерской границе… Что вовсе не означает, что не высадят в Будапеште или, кто его знает, на границе с Австрией. Пока что остерегаюсь кричать «Победа!», пока что нету причин радоваться, я в общем-то пересекаю социалистическую страну, откуда, говорят, легче выехать, но которая все равно сама по себе тюрьма… В Будапеште у меня пересадка, жду на вокзале пару часов поезда на Вену. Сажусь в поезд, он выглядит пошикарней. Неужели австрийский? При других обстоятельствах я бы с удовольствием проехался по Будапешту, знаю, что город замечательный. Но сейчас меня интересует одно: оказаться в Австрии. Или чтобы меня арестовали на границе с Австрией, и дело с концом. Все еще возможно, говорю я себе, возможно и в плохом смысле, и в хорошем.

Въезжаем в Австрию, но ничего особенного я не чувствую. Пытаюсь сказать себе что-то значимое, например: «Радуйся, удалось, твоя жизнь с этой минуты изменится радикально, ты — в свободном мире». Бесполезно. Ни сердце не бьется сильней, ни разум не трепещет. Я просто смотрю и удивляюсь, как меняется пейзаж. По-другому обработана земля, и дома поухоженней. Технология, что тут скажешь. Не хочется ни смеяться, ни плакать. Мне как-то все равно, даже обидно. Единственное, чего я по-настоящему хочу, это позвонить домой и сказать, что я пересек границу. Вот и все. Если что меня по правде и волнует, так это тревога родителей, которые ждут от меня вестей.

Ну наконец-то прорезалось волнение, и даже очень живое, двадцать четыре часа спустя, когда — еще одна ночь в поезде — и я прибываю на Восточный вокзал города Парижа. Чувства раскрываются. Глаза, уши, обоняние, даже кожа с жадностью вбирают все, что происходит вокруг, эти подступы к Франции, которые являет собой La Gare de TEst. He нахожу в себе ни следа страха, меня не страшит ни настоящее, ни будущее. Я отдаю себе отчет в том, что прибыл в страну, которую давно люблю, в страну, которая стала для меня, особенно благодаря своей литературе и своим художникам, ментальной родиной, культурной родиной. Горю нетерпением зайти в кафе, посидеть и выпить чашечку кофе, выпить кофе в типично французском кафе, в мифическом для моего воображения месте. Но стоит мне сойти с поезда и сделать десять шагов, как я вижу впереди Дину Флэмында. Поразительно, я в Бухаресте, что ли? Бегу следом за ним, дергаю за рукав. «Дину!» «Матей!» «Как ты, Дину? Откуда? Мы, выходит, ехали одним поездом?»

Встреча с Дину в некотором смысле провиденциальная, знак судьбы. У меня практически не выдалось ни минутки почувствовать себя одиноким в Париже. «Надо бы промочить горло», — говорит Дину. Он-то не первый раз в Париже и теперь, как человек бывалый, хочет устроить мне инициацию, научить главному, что должен знать свежеприбывший, а именно — как входить в парижское кафе и как там себя вести. Итак, мы идем в вокзальное бистро. Поскольку Дину спешит — ему надо на другой вокзал, сделать пересадку на лиссабонский поезд, — мы не садимся за столик, а встаем у стойки. С безукоризненным выговором и с апломбом, которому можно позавидовать, Дину заказывает два стакана белого вина (deux blancs). Девять утра, я выпиваю стакан белого вина и чувствую, что принял боевое крещение.

Первый вопрос, который задает мне Дину, это, разумеется: «Ты как, остаешься?» «Разумеется, — отвечаю я. — А ты?» У Дину много сомнений, ему надо принять в расчет гораздо больше всякого-разного, чем мне (в Румынии у него маленькие дети). «Не знаю, — говорит он. — Погляжу…» Мы расстаемся с нелегким сердцем. Дину садится в метро, ему — на Gare de Lyon, откуда идут поезда в Португалию. Мне предстоит встреча с Мирчей Сэндулеску, фотографом-художником, с которым я не знаком, но который вроде бы приютит меня в Париже по бухарестской рекомендации.

Первые мои дни в Париже хоть кого вогнали бы в транс. Все идет как по маслу. Звоню романисту Николае Бребану, и мы встречаемся в кафе на Сен-Жермен-де-Пре. Долго беседуем о Франции, о здешних румынах, и как они разделились на лагери (политические беженцы первой волны; те, кто живет здесь не на статусе политического беженца и может ездить в Румынию; подозреваемые в шпионаже на секуритате и т. д.).

На другой день с утра иду посмотреть, как выглядит Монпарнас и, главное, его знаменитые кафе «Ротонда», «Купель», «Два маго», то есть места, где обретались Сартр, Симона де Бовуар, Модильяни… Но мне не удается выпить кофе ни в одном из них, потому что я случайно (снова случайность!) встречаю на улице Джету Димисяну, редактора из «Картя Ромыняскэ». Останавливаюсь и без всяких экивоков рапортую: «Я — Матей Вишнек, узнаете?» Мы обнимаемся. У Джеты Димисяну энергия бьет через край и сердце большое, как весь Монпарнас. Она с ходу приглашает меня на кофе и забрасывает вопросами: «Как жизнь? Ты надолго? Где остановился?» Я сразу же признаюсь ей, что хочу остаться. Я еще толком не знаю, что для этого надо, не знаю, к кому надо обращаться, но остаюсь. Может, я уеду отсюда в Америку: как это ни парадоксально, но по-английски я говорю лучше, чем по-французски… Так или иначе, обратно я не вернусь.

Джета Димисяну ведет меня к Мари-Франс Ионеско. Оттуда — на «Свободную Европу» к Монике Ловинеску. За три дня благодаря Джете я вступаю в контакт со значительной частью румынской диаспоры: Вирджил Иерунка, Санда Столожан, Паул Гома, Иоанна Андрееску, художник Кристиан Параскив… Но еще удивительнее то, что в Париже полно свежеприбывших румынских писателей. Мы видимся с Константином Абалуцэ, с Дамианом Некула… Говорят, что и Адина Кенереш тоже в Париже. То-то я так легко получил визу: Американский Конгресс снова рассматривает вопрос — давать или не давать Румынии режим наибольшего благоприятствования (что означает для Румынии право экспортировать в Америку определенные товары), так что система вдруг выпустила небольшой взвод писателей и художников, для того, вероятно, чтобы продемонстрировать «святость» принципа свободы передвижения в стране Чаушеску. Мне просто повезло: я подал документы на туристическую визу в подходящий момент.

Моника Ловинеску и Вирджил Иерунка пишут мне рекомендацию для Бюро помощи беженцам и апатридам. Я читаю его с неподдельным волнением. «Матей Вишнек не писал ни литературу по заказу, ни патриотических стихов, а его пьесы подвергались в Румынии цензуре». Получаю политическое убежище через шесть недель, как и titre de voyage, с которым могу путешествовать по всем странам мира (за исключением Румынии, само собой) под эгидой французского государства. Но у меня, как почти у всех румын, вырвавшихся, после ряда перипетий, на Запад, начинаются первые типичные для эмигранта кошмары: мне снится, что я, как дурак, решил съездить в Румынию по пустячному поводу (за какой-то забытой книгой, например) и больше не могу выехать обратно. Этот кошмар в разных вариантах повторялся потом несколько лет, даже и после падения коммунизма, даже и после того как я снова начал регулярно ездить в Румынию. Так что этот кошмар мне ведом, и я знаю, что он был у всех, кто пережил, как и я, треволнения отъезда. Бедное подсознание сглотнуло стресс, и кто бы мог подумать, что у стресса такие крепкие и сильные корни.

14

Прямота обычного дневника никому не нужна, таково было мнение мсье Камбреленга. Чтобы вызвать интерес, дневник должен врать. Чтобы вызвать интерес, дневник надо писать с какой-нибудь этакой, вывернутой точки зрения. Мсье Камбреленг так и просил нас — время от времени приносить ему наброски дневников со сдвигом. Сочините дневник с точки зрения кошки, говорил он нам. А ну, посмотрим, кто способен увидеть мир глазами кошки. Сочините дневник литературных фантазмов, опишите свои литературные фантазмы, как если бы вы описывали свои эротические грезы… Или сочините дневник мегаломана, дневник мегаломана, который знает, что у него мания величия, который начинает скромно и просто и перепадает в нечто зловещее и неудобоваримое.

Так что все было приемлемо для мсье Камбреленга, за исключением прямоты, потому что прямота, говорил он, только погружает людей в монотонность перечисления пресных фактов. Конечно, если ты глава государства или генерал армии во время войны, тогда пресные факты имеют некоторую ценность, ценность документа… Но во всех других случаях дневник есть самоубийственная литания, форма нарциссизма, не интересная для других, и у нее может быть один-единственный читатель, и этот читатель — сам автор соответствующего дневника, и никто иной.

Время от времени мсье Камбреленг собирал нас в салоне на втором этаже кафе и заставлял читать дневники друг друга. Уже набралось пять-шесть человек, которые слепо слушались мсье Камбреленга: я, старик с бабочкой, дама в необъятной желтой шляпе, некто Франсуа Конт, которому негде было жить и он ночевал в том же салоне на втором этаже, слепой господин по имени Лажурнад (в дневное время — гид по катакомбам Парижа)… Думаю, мы образовывали только одну из групп, а у мсье Камбреленга были и другие. Так или иначе, мсье Камбреленг стал собирать нас на сходки под названием «Реабилитация веры в себя». Он считал, что у нас у всех есть нечто общее, один и тот же тип меланхолии. «Если будете соблюдать дисциплину, — говорил он нам, — еще года три-четыре, и вы прогремите». Все, что нам надо было делать, — это писать, писать, не переставая, по сценарию, который предлагал (чтобы не сказать навязывал) он. Так, он заставлял нас начинать какую-нибудь историю, но обрывать ее на полуслове, и чтобы вторую часть дописывал кто-то другой. Да, да, говорил он, вам пойдет на пользу горечь от того, что ваши рассказы по кускам попадут в чужие руки и что завершите их не вы. Учите этот урок смирения, потому что рассказы — тоже живые, они принадлежат всему миру, у рассказа, если по-хорошему, не должно быть автора. В тот день, когда книги начнут выходить без имени автора, человечество сделает огромный шаг вперед, тварь человеческая научится обуздывать свою гордыню.

Через некоторое время наша группа получила имя, мсье Камбреленг обозначил нас как «Группа № 5 без родного языка». Он считал нас пораженными одной и той же болезнью, которую спровоцировал сходный опыт. Мы все начинали с юношеских стихов, все происходили из Восточной или Южной Европы, все прибыли на Запад слишком поздно, чтобы глубоко выучить чужой язык, всех нас напечатали в Париже до падения коммунизма, поскольку мы привезли на Запад устрашающие свидетельства о «соцлагере», и нас всех предали забвению, как только развернулась мондиализация.

— Не нужно строить себе иллюзий, — повторял нам мсье Камбреленг. — Вы, скажем прямо, авторы одноразового использования. Вы принадлежите к новой категории товаров, придуманной обществом потребления: к категории одноразовых. Как существуют фотоаппараты, которые рассчитаны на 24 или 32 фотографии, в зависимости от длины пленки (потом пленку отдают в проявку, а аппарат выбрасывают), так существуют сегодня и писатели, которые общество выбрасывает после того, как вынет из них одну-единственную книгу. Так что вы, считайте, в этом списке товаров. Список открывается пластмассовым станком для бритья, продолжается бумажными платочками, которые выбрасывают, разок вытерев сопли, и завершается резиновыми перчатками, которые надевают на бензоколонке, чтобы подкачать колеса и заправиться… В списке фигурируют сотни таких предметов, он уже сейчас очень длинный, список, и каждый день пополняется новыми пунктами, а среди последних — писатель на один раз. L’ecrivain jetable. Таков ваш социальный, экзистенциальный и профессиональный статус. То, что вы сейчас стянуты вокруг меня, что вы — под моим присмотром, в терапевтических, по сути, условиях, это следствие моего решения вытащить вас из мусорного бака. Да, назовем вещи своими именами, такова реальность, не имеет смысла прятать голову в песок. Я вытащил вас из мусорного бака с парижской улицы, чтобы спасти.

Лично я совершенно не чувствовал обиды, когда мсье Камбреленг говорил мне, что он меня «вытащил из мусорного бака». По моим ощущениям, меня давно уже как бы выкинули в урну, я был вне циркуляции, я остался где-то на обочине или меня бросили на обочине (как сэндвич, надкусанный и оставленный спешащим автомобилистом на бетонной ограде бензоколонки). Да разве я и не был, по сути, автором одного стихотворения, даже если это стихотворение принесло мне сначала мировую славу, а потом мировое забвение? Ярослава была автором одной-единственной книги, книги о своем бегстве из Праги и из Чехословакии после оккупации ее русскими в 1968 году. Владимир Лажурнад тоже был автором одной книги, про тик Сталина, который, произнося речь, то и дело отпивал воду из стакана.

По мнению мсье Камбреленга, наши шансы вернуться на орбиту публичного признания зависели от нашей способности вписаться в контекст падения. По мсье Камбреленгу, мы падали, с нарастающей скоростью, в бездну, в самую пасть небытия. Только осознав, что мы — в падении, только с предельной ясностью это осознав, мы могли хоть как-то обуздать свой обвал.

— Вот почему я прошу вас писать, как если бы это была последняя книга, которую вы оставляете человечеству, — призывал нас мсье Камбреленг. — Я хочу от вас значимую книгу, уникальную, итоговую, но притом написанную так, чтобы ее было легко читать, такую, знаете ли, приключенческую книгу…

15

Обычный дом, пятиэтажка, рядом — мотоциклетная мастерская… Франсуа Конт старался убедить себя, что не забудет, как выглядит дом, в который зашла дама в необъятной желтой шляпе, ведя за собой тройку-четверку детей. У дома был, впрочем, и номер, проставленный над узкой рассохшейся дверью: 27-бис. Франсуа Конт постоял несколько минут на другой стороне улицы, откуда здание обозревалось целиком. Он хотел дождаться, чтобы в каком-нибудь из темных окон зажегся свет и тогда можно было бы отметить этаж и положение квартиры, где жила дама в необъятной желтой шляпе. Окон, погруженных в темноту, было по меньшей мере шесть или семь, но ни с одним из них не произошло ожидаемой Франсуа метаморфозы. Из чего он сделал заключение, что дама в необъятной желтой шляпе живет в квартире, у которой окна выходят во внутренний двор. Хотя и это была в некотором роде зацепка.

Теперь, когда он примерно знал, куда попал его блокнот в зеленой корочке, Франсуа слегка приободрился. Зацепка все-таки есть, сказал он себе. Еще с полчаса он расхаживал взад и вперед мимо дома под номером 27-бис по улице, название которой теперь тоже знал: рю де Меню.

«Может, надо вернуться домой и покончить с этим делом?» Такой вопрос все явственнее проворачивался у него в мозгу, чуть что не причиняя боль. Его вдруг разобрал смех. «Если мозг болит, значит, я еще мыслю». Но его мозг, похоже, перестал быть органом, в котором принимаются решения. Франсуа чувствовал это все яснее и яснее. Что за трусливый мозг, сказал он, не пытаясь разобраться, как может мозг, который мыслит, сам на себе поставить клеймо «трус». Так или иначе, но в нем явно воевали две враждебные силы: одна локализовалась в мозгу, а вторая — в желудке. В мозгу засела трусость, а в желудке — бунт. Желудочная сила толкала его к действию, настоятельно требовала пойти домой и посмотреть, что происходит. А мозг, вдруг ставший очагом трусости, парализовал эти бунтарские моторные импульсы, не давая им материализоваться.

Так что он предпочел ходить кругами по улицам, прилегающим к его дому, но постепенно от него отдаляясь. Тем временем окончательно стемнело, толпа поредела, почти все окна в квартале зажглись, затараторили телевизоры, и эманации жареного-пареного защекотали ноздри. У Франсуа вдруг перехватило горло, стало тяжело дышать, а от кухонных запахов потянуло на рвоту. Ускорив шаг, как будто шел по делам или опаздывал на званый ужин, он направился к Булонскому лесу, подышать воздухом.

Франсуа был горд тем, что жил рядом с этим лесом, слывшим зелеными легкими Парижа, был горд по крайней мере до нынешнего октябрьского вечера. Всегда, когда его спрашивали, сослуживцы или кто-то еще, где он живет, он обычно отвечал: «В Отейе, рядом с лесом», — опуская таким образом слово «Париж». Отей ассоциировался с самой роскошной зоной на западе Парижа, зоной буржуазных особняков вдоль Булонского леса. Со временем, правда, репутацию этой лесной зоны стали потихоньку порочить толпы проституток и трансвеститов, которые с наступлением темноты приходили туда на работу. Следы их лихорадочной деятельности часто попадались на глаза по утрам — в виде презервативов и бумажных платочков, разбросанных по обочинам аллей, и в виде пятен сомнительного цвета, виднеющихся во влажной траве и между кустов.

По мере приближения к лесу Франсуа все отчетливее слышал шум машин, колесивших по нему вдоль и поперек. Обычно клиенты подъезжали на авто, тормозили рядом с приглянувшимися им проститутками, гомосексуалами или трансвеститами, и начинался торг вокруг разных сексуальных услуг. Если сговаривались, хлопала дверца — знак того, что проститутка или трансвестит сели в машину. Если нет, машина проезжала, останавливалась чуть подальше, и снова затевался торг.

Франсуа впервые попал на опушку леса в тот час, когда тут разворачивалась на полную мощь секс-коммерция. Как под гипнозом от этого эротического неистовства, Франсуа чуть не забыл все, что с ним стряслось несколькими часами раньше. Он шел небыстро, но твердо, даже радуясь, что он не один. Правда, фонарные столбы были расставлены на удивление редко, а фонари светили не слишком ярко, что создавало в некотором роде театральную атмосферу. Какие-то тени отделялись от деревьев аллеи, шедшей параллельно бульвару Анатоля Франса. Дрожь удовольствия прямо-таки пробирала Франсуа при виде такого плотного населения леса: не только тенями кишела аллея, но и огонечками, которые мерцали под деревьями, как будто полчища светляков заполонили всю местность. Это были сигареты, изнеженно шевелящиеся в десятках невидимых рук. Они рисовали в ночи завитки, рваные линии, таинственные знаки, не поддающиеся расшифровке, но в ансамбле своем составляющие книгу, универсум световых значков, универсум крохотных метеоритов, вовлеченных в броуновское движение, как будто миллионы светящихся сперматозоидов вышли на прогулку и заняли собой все пространство.

Фантастика, думал Франсуа, просто фантастика. Ночь была теплая, и жаркими казались тела, растворенные в ночи. Каждые тридцать секунд фары машины усиливали игру света и тени в лесу. Как под мощными прожекторами, деревья вдруг оголялись от тени, и под ними высвечивались тоже оголенные, в той или иной мере, тела, и чьи-то фигуры проступали за растительной завесой… все длилось миг-другой, в зависимости от скорости машины.

То и дело проститутки и трансвеститы пытались зацепить Франсуа исключительно ласковыми репликами.

— Приветик…

— Как жизнь, милашка?

— Тепло тебе тут с нами?

Франсуа предпочитал не отвечать, и все из-за своего трусливого мозга. Но аллея, по которой он шел, заполнялась все гуще, почти через каждые десять метров маячила человеческая фигура. Женщины и мужчины, молодые и не очень, существа без пола и с полом не ярко выраженным, все вели себя навыворот и все были ряженые. С каждой минутой этот люд становился напористее, навязчивее.

— Эй, сюда, давай, давай, не очкуй, — говорила проститутка в летах с большими голыми грудями, которые она поддерживала ладонями, как подарок, приготовленный для того, кто ее пожелает.

— Эй, сюда, и скажи мне на ушко, чего бы ты хотел, — стал наседать на него, через несколько шагов, юный гомосексуал с выставленными напоказ бицепсами и в штанах в облипку. — Что молчишь? — Он не отставал, увязываясь за Франсуа. — Раз ты здесь, значит, тебе что-то нужно… Что не отвечаешь?

Франсуа вдруг почувствовал угрозу и ускорил шаг. Но и юного гомосексуала обидело отношение Франсуа, так что он не отклеивался, и в его речи все явственнее звучала агрессия.

— Ты что бежишь? Ты что — бегать сюда пришел? Мы тебе тут что — просто так напоказ выставлены? Мы тебе тут что — скотобойня? А ну говори! На кровь пришел посмотреть? Кровушки захотелось?

Франсуа оставили силы, коленки задрожали, и неизвестно откуда накатила тошнота. Лес пропах человеческим телом, потом и мочой. Весь феерический флер первых минут вмиг слетел. Теперь все вокруг было для Франсуа — разнузданный блуд и насилие. Он остановился у дерева, прижался к нему лбом, ожидая рвоты, но его не вырвало. Юный гомосексуал настиг его, схватил за руку и потянул в глубь леса, в плотную тьму.

— Пошли, пошли, чего там…

Франсуа попытался высвободиться, на миг ему даже удалось вырвать руку, но агрессор решительно был настроен увлечь его в чащу леса, в незнакомую зону, ничего хорошего не сулившую. Франсуа ухватился одной рукой за ветку дерева, открыл было рот, чтобы протестовать, но его трусливый мозг отказывался передать эту команду. Более того, он с ужасом обнаружил, что еще три фигуры неопределенного пола тем временем обступили его, и одна из них уже расстегивает ему пуговицы на рубашке. Франсуа чувствовал себя ночным мотыльком, попавшим в паучью сеть, или, еще конкретнее, беглецом, которого засасывают зыбучие пески. Он снова попытался выдавить из себя хоть какие-то звуки, но звуки вырвались животные, не слишком отличающиеся от отчаянного поросячьего визга. Он опять рванулся было прочь от тех, что пытались увлечь его в темноту, и в этом рывке почувствовал, что теряет туфлю.

И как раз в ту минуту, когда ему казалось, что он уже идет на дно, в двух метрах от него и от тех, кто держал его в плену, притормозила машина. Открылась дверца, и грянула ошеломительная фраза:

— Садись, Франсуа!

От этих слов четыре фигуры, окружившие Франсуа, вдруг отказались от своих не вполне проясненных намерений и отступили от потенциальной жертвы. Франсуа не видел лица того, кто позвал его из машины, но уже считал его своим спасителем. И когда открылась задняя дверца, он не стал дожидаться вторичного приглашения, а быстро юркнул внутрь.

Машина тут же тронулась, и Франсуа наконец-то вздохнул с облегчением. В первые мгновения он даже не задавал себе вопроса, кто же такой этот человек, который назвал его по имени и предложил сесть в машину. Вообще впереди сидели двое, два мужчины, очень разные и занятые каким-то важным разговором. Тому, что за рулем, было за шестьдесят, он был довольно корпулентный, но без тучности, имел начатки лысины, носил очки в тонкой оправе и говорил с почти профессорским апломбом. Второй был помоложе, лет пятидесяти, тоже в очках, но с толстыми линзами (значит, близорукость!), с коротко стриженной бородой, и он афишировал уважение ко всему, что говорил ему человек за рулем.

Странным образом Франсуа немедленно понял, что совершенно ни к чему благодарить этих двоих людей за их жест. Впрочем, они не обращали на него никакого внимания, как будто никого лишнего не было у них в машине. Не спрашивали, ни куда ему надо, ни подвергся ли он нападению, ни даже не вызвать ли полицию. Эти двое просто-напросто продолжали разговор, начатый, очевидно, уже давно.

— Что парадоксально, — говорил человек за рулем, — так это то, что секс вошел ингредиентом во все виды романа. Когда-то писали любовные романы, где секс не присутствовал, сегодня в романе может не присутствовать любовь, но секс обязателен. Мне же хочется от вас, чтобы вы вникли в другие виды сексуальности. Я попросил всю группу написать, к примеру, по нескольку страниц о сексуальности предметов или слов.

— О сексуальности слов, пожалуй, мне было бы интересно, — сказал человек с бородой и в очках.

— Ведь правда? Сексуальность слов — это что-то поразительное. Слова занимаются любовью, ищут друг друга, рифмуются, сладострастно впиваются одно в другое. Есть слова стыдливые и слова бесстыжие, есть слова, напоенные эротической мелодичностью, и есть фригидные. Есть пары, живущие во взаимном презрении, и есть — во взаимном обожании. Слово «день» неотделимо от слова «ночь», хотя они вообще не живут вместе. Слово «всегда» оказывается на грани метафизической дрожи и снова и снова теряет невинность в присутствии слова «никогда»… И потом все слова — это курвы, потому что безотказно ложатся с каждым…

Человек за рулем, похоже, имел точную цель. Он пересек лес и направился к 16-му округу со словами:

— Посмотрим, как живут буржуа.

16

У Жоржа была зависимость: новости. Вполне наркотическая зависимость, без новостей он не мог прожить и дня. С минуты пробуждения и до минуты, когда он ложился спать, Жорж, чем бы он ни занимался, одним ухом слушал последние известия. В ванной у него был транзистор, а в туалет он заходил с маленьким приемничком типа уокмена, тоже забитым на новости. Завтракал он под телевизор, а после спускался в кафе, по дороге забирая из почтового ящика корреспонденцию и главные еженедельные газеты, на которые регулярно подписывался.

Перемещения Жоржа в пространстве были обратно пропорциональны его знаниям о том, что происходит в мире. Поскольку его квартира располагалась непосредственно над кафе «Манхэттен», на втором этаже, Жорж колоссально экономил время. За десять минут он мог транслоцировать себя из постели до прилавка, не потеряв ни крошки новостей.

А попав в кафе, включал сразу телевизор над баром и радио на полке за стойкой, между бутылкой мартини и бутылкой арманьяка.

«Может, мне надо было пойти в журналисты», — думал иногда Жорж. Его жизнь, бесспорно, была бы другой, не унаследуй он кафе от своей матери, а с ним и определенный комфорт, который давало это маленькое семейное предприятие. В то же время, слушая по радио или смотря по телевизору разные политические дебаты, Жорж отдавал себе отчет в том, что он лучше разбирается в геополитике, чем все эти фанфароны, которым платят большие деньги за ежедневное комментирование мировых проблем.

Жорж толком не помнил, как началась у него эта страсть к новостям, как переросла потом в одержимость и наконец в клинику. В юности он потреблял новости умеренно, как все. До двадцатилетнего возраста не было случая, чтобы он по собственной инициативе купил газету. Впрочем, в те времена новости не шли таким валом, не занимали в человеческой жизни двадцать четыре часа из двадцати четырех. Люди, разумеется, слушали выпуски новостей по радио, но они перемежались другими передачами (театральными, музыкальными, развлекательными), да и радиостанций было не слишком много. Телевидение тоже не изобиловало каналами, и встреча с информацией по большому счету происходила обычно вечером, когда все возвращались домой. Но вот в 1987 году произошло чудо, и Жорж очень хорошо запомнил этот момент, было начало лета, июнь… Во Франции открылась, по американскому образцу, первая радиостанция, закрепленная за новостями, круглые сутки нон-стоп. По времени это совпало со смертью его матери, когда Жорж окончательно обосновался за стойкой бара, переняв полученный в наследство семейный бизнес. Совпавшие во времени эти два события: создание круглосуточной новостной радиостанции и смерть матери — произвели резкий перелом в жизни, а главное, в мозгу Жоржа. Он просто прилип ухом к радиоприемнику и больше не выходил из-за стойки бара, иначе как затем, чтобы поздно ночью подняться в свою квартиру этажом выше с единственной целью — лечь спать.

Поток новостей сначала оказал на Жоржа эффект транквилизатора. Информация помогала ему эвакуировать из себя боль и восстанавливать равновесие после смерти матери, мамаши, как называли ее все в квартале, носительницы старой культуры кафе, знавшей к тому же по имени несколько тысяч своих клиентов. Эффект транквилизатора соединился потом с растущим любопытством перед феноменом новостей. Жоржа гипнотизировал, во-первых, постоянный их повтор, а во-вторых, саспенс, ими производимый — по крайней мере в его мозгу. «Франс-Инфо» передавала полную сводку новостей каждые пятнадцать минут и флэш — каждые семь минут. Первую полную сводку выпускали в пять утра, а последнюю — в час ночи. Но это не означало, что по ночам те, у кого бессонница, ночные сторожа, шоферы такси или просто полуночники, останутся без информации: «Франс-Инфо» по ночам выходила с полной сводкой новостей каждый час.

Долгое время Жоржа захватывало не столько содержание последних известий, сколько манера дикторов и журналистов их отбирать, обобщать и подавать. Журналисты вещали таким тоном, который не допускал сомнения насчет масштабов миссии, взятой ими на себя именем общественности. Все, что они говорили, казалось чрезвычайно важным, и в мозгу Жоржа действительно таковым становилось. Стоило им раскрыть рот (Жорж всегда предвкушал тот момент, когда журналист, сидящий у микрофона, открывал рот, чтобы начать выпуск новостей), так вот, с этого самого момента у журналистов с «Франс-Инфо» был такой вид, будто они передают жизненно важную информацию и в подтексте — предупреждение, что ее, упаси Боже, нельзя игнорировать. Всем своим видом они говорили: внимание, если вы пропустите мимо ушей то, что слышите от нас, это вам дорого обойдется, сию секунду мы меряем для вас температуру страны и мира, вы не сможете завершить день, не учтя то, что мы говорим, вы не сможете понять, что происходит в мире и с вами лично, если вы не поразмыслите над тем, что мы вам говорим. Новости звучали как откровение, как свод секретов, щедро раздаваемых миру людьми, находящимися в некотором роде на положении Бога, существами, которые раньше других видели как бы сверху движения, поступки и жесты, остающиеся невидимыми для остальных смертных. В каком-то смысле новости непрерывным потоком были как подсказка для слепых: внимание, господа слепые, мы будем подавать вам лучи света, чтобы вы могли иметь ориентиры.

Жорж был способен до бесконечности выслушивать одну и ту же сводку новостей, как, впрочем, часто и случалось, потому что иногда между двумя сводками, то есть в пятнадцатиминутный промежуток, в мире не случалось ничего существенного, так что диктор практически повторял одну и ту же информацию. Однако же в этом повторе были свои тонкости: диктор то менял прилагательное, то подшлифовывал фразу, то ужимал выражение, так что Жорж прямо-таки содрогался от удовольствия. Постепенно он стал со сладострастием ждать повторения сводки, чтобы увидеть, где тут нюанс, где журналист поработал или где новое известие вклинилось в структуру старого выпуска. Развитие сноровки улавливать минимальное отличие между сводками превратилось у него в род интеллектуальной игры, его персональной игры, от которой он получал наслаждение и которую не делил ни с кем. Только на его лице время от времени, пока он наливал клиенту пиво или мыл стакан, появлялись гримасы, которые его гостям не суждено было расшифровать. Они, правда, не принимали Жоржа всерьез: у каждого свои чудачества, подумаешь, приноровился человек слушать новости по радио и одновременно смотреть их по телевизору…

Ах, телевизор! После радиореволюции, произведенной созданием «Франс-Инфо», последовала великая телереволюция — появились каналы с новостями нон-стоп. Моду ввели тоже американцы, своим знаменитым Си-эн-эн. Франция тут же открыла сходный канал, Эл-се-и, он-то и стал для Жоржа главным изобразительным рядом. Теперь Жорж мог подкреплять новости, передаваемые по радио, теми, что передавали по телевизору. Он приобрел теперь двойную зависимость: как от звука, так и от изображения. Оказалось, что любое известие можно подать как в словах, так и в картинках. То, что Жорж слушал утром в ванной, пока брился, несколько минут спустя можно было увидеть по телевизору. Каким-то совершенно невероятным образом все значимое, что происходило в мире, попадало под телекамеры. Революции, государственные перевороты, манифестации, зрелищные аресты, гражданские войны, эпидемии, кораблекрушения, авиакатастрофы, крупные природные катаклизмы, почти все, если даже просто не все, происходило практически в прямом эфире.

От новостного фона, создаваемого вот так, образами и звуками, Жорж испытывал легкие конвульсии, особую форму оргазма. Будучи информирован выше головы, он следил к тому же за продолжением тех или иных событий. Когда в 1992 году вспыхнула война в Боснии, Жорж смотрел этот сюжет как приключенческий фильм, зная, что каждый день будут умирать уже другие люди, будут сожжены уже другие дома, будут изнасилованы уже другие женщины… Жорж поджидал иной раз с семи утра весть о том, что еще один снаряд разорвался на какой-нибудь площади в Сараево, разнеся в клочья людей, а особенным удовольствием для него было увидеть по телевизору картинку с убитыми и ранеными не позже десяти минут после передачи этой информации по радио. «Эх-ма, поспели-таки и туда», — говорил себе Жорж, посмотрев по телевизору долгожданные изображения.

Следя за событиями, как за перипетиями сериала, Жорж стал хорошо разбираться в главных конфликтах планеты: Ближний Восток, Ливан, Ирак, напряженность между Пакистаном и Индией, бесконечные гражданские войны в Африке (то в Алжире, то в Сомали, то в Дарфуре). Всякая сводка новостей была на девяносто процентов списком ужасов, но в хозяйстве дня ужасы имели свою иерархию. С первого, утреннего, выпуска новостей Жорж получал первое изображение насчет иерархии ужасов дня, другими словами, он знал, которые ужасы были на первом месте, которые на втором, которые на третьем и так далее. Но в течение дня, поскольку картина мировых ужасов была подвижной, конкретные, злободневные ужасы смещались по иерархии, и не раз какой-нибудь кошмар с третьего или четвертого места вдруг взлетал на top и занимал собой все. У Жоржа даже создавалось впечатление, что кошмары вроде как бы пихались друг с другом, чтобы вылезти на первое место, тем более что иногда в ансамбле дня разные радиостанции и телевизионные каналы не придерживались одной и той же иерархии ужасов. Такое, правда, случалось редко. Как правило, главные телевизионные каналы подавали новости в совершенно одинаковом порядке, что вызывало у Жоржа некоторое недоумение. Откуда они знали, эти журналисты, который ужас следует поставить на первое место? И как им удавалось составить список ежедневных ужасов в совершенно одинаковом порядке? Советовались они между собой, что ли, невзирая на то что работали на конкурирующие телеканалы?

Эти недоумения, да и другие, накопившиеся со временем, навели Жоржа на подозрение в мистификации.

17

Дневник одной кошки

Долгое время я была кошка как кошка. Жила в квартире не большой и не маленькой, с человеком, который был не злой и не добрый (знаете, какие они, люди), не желая никаких перемен в свой жизни (для нас, кошек, вы знаете, будущего не существует). Порода моя — норвежская лесная, шерстка у меня длинная, хребет и хвост в полоску, брюшко и бока белые. Как все норвежские леснянки, я люблю играть, хорошо иду к людям и к детям, у меня культ дружбы, и мне нравится гулять на свободе. Однако же я привыкла и к пространству квартиры, потому что оно большое и потому что меня там никто не трогает, хотя замкнутый характер человека, который живет вместе со мной, стал меня угнетать.

Кошек с длинной шерсткой надо каждый день расчесывать и почаще купать. К сожалению, человек, которого мне послал случай, — мужчина, он еще молод и зелен, почти не бывает дома, непонятлив и далек от того, чтобы постоянно излучать нежность. Правда, и я позволяла ему себя гладить только вначале и иногда спала ночью у него в ногах. С годами я перестала выносить его запах, у меня развилась аллергия, особенно на невидимые грибки, которые плодились у него между пальцами ног. К тому же я все отчетливее слышу вибрации волосков в полости его ноздрей, зловещий звук, от которого я дрожу всеми своими фибрами. У меня шерсть встает дыбом, когда он сморкается, выделяя в воздух миллионы бацилл: эта живность образует в комнате сгустки мути, и мне приходится увертываться от них, совершая небезопасные скачки по столам и шкафам.

Поскольку у кошек нет понятия времени, я не могу уточнить, как давно я живу в этой квартире. Однако с самого начала я чувствовала, что я там не одна (человеческое присутствие я исключаю). Будучи существом дружелюбным, открытым и по натуре своей любопытным, я очень быстро приноровилась делить территорию с другими формами квартирной жизни. У одной стены, за огромным бестолковым предметом вроде сундука, живет крайне деликатный паук, здравомыслящий на редкость — он никогда не распространяет негативную энергию вне зоны своей деятельности. Под какой-то металлической конструкцией на кухне гнездится семейство тараканов, которые выходят только по ночам. Я их, разумеется, слышу, обычно после полуночи, как они вылезают из своей щели и тщательно исследуют мусорное ведро, подбирают все махонькие крошки из-под стола, с жадностью поглощают еле заметные следы жира, остающиеся на тарелках, чашках, ложках, вилках и на всем прочем.

Гардероб населяют сотни древоточцев, но еще более многочисленны личинки в горшке, где растет чудовищное тропическое растение. Кроме личинок, которые кишат там в земле, постоянно испытывая жажду и днем получая огромное количество жидкости и сахара, есть еще и крошечные мушки, обитающие на листьях растения. Эти мушки, невидимые для человеческого глаза, иногда роем перелетают из одной комнаты в другую, но всегда благоразумно возвращаются в пункт отправки, потому что там — место, где они кормятся.

Больше всего форм жизни сосредоточено, однако, на полу в ковровом покрытии: сколько пылинок — столько бактерий, микроорганизмов и клещей (попозже я объясню, откуда я научилась этой лексике). Уйма живых точечек, от силы величиной с блоху, живут в мире и согласии на нескольких этажах. Да, и под ковром обитает колония спор, поскольку там есть огромное влажное пространство, поросшее плесенью. Летом с балкона приходят малюсенькие муравьи и пробираются к этому источнику крайне питательной слизи. Впрочем, муравьев привлекает и быстро расползающееся пятно сырости в труднодоступном углу кухни — точно так же, как и прозрачных личинок, чей век совсем недолог: они рождаются и умирают на протяжении двадцати четырех часов.

Поскольку я вылизываю шерстку много раз на дню, блохам никогда не удавалось на мне паразитировать, но я иногда вижу, как они мигрируют из комнаты в комнату на тапочках человека. В начале нашего сожительства на балконе еще жила мышь, но она состарилась и от старости умерла.

Я не могла бы сказать, сколько всего нас, разных видов жизни, населяет эту квартиру, но в одном я уверена: мы чувствуем соседство и живем с оглядкой друг на друга. Нам никогда не случалось провоцировать взаимную аллергию, залезать в чужие жизненно важные зоны или охотиться друг на друга. Можно сказать, что мы живем в гармонии, сознательно выбранной, и, как можем, участвуем в установке на многообразность мира. Как сказал один философ (имени не припомню), если Бог существует, ему наверняка нравится разнообразие, иначе он не позволил бы нам сосуществовать на одной площадке в таком изобилии и в стольких формах.

Но я еще не сказала про самую изощренную форму жизни, которая делит с нами территорию: речь идет о бестелесном и вездесущем создании, как определить которое я просто не знаю. Невидимое, наделенное памятью, антипод человека, хотя и зависимое от времени, это создание способно вступать с нами в разговор, слушать нас и понимать. Оно-то и записывает эти мои мысли на языке, мне не знакомом, но я верю, что правильно. Связь между нами окрепла в последнее время — на фоне огромной потребности в нежности, вероятно, ощущаемой взаимно. Это я, кошка, первая учуяла ее, распознала и втянула в общение, бесконечно к ней ласкаясь. Вы думаете, что когда кошки выгибаются или катаются по полу, они просто хотят, чтобы их погладили? Нет, на самом деле это они вступают в контакт с вечной тварью у с тем невидимым многоформенным созданием, которое способно принять даже и форму квартиры, если понадобится, попасть в тон к любой форме жизни и высвободить мощную энергию.

Мы сдружились невероятно: она, невидимая форма, стала моим зеркалом, научила меня несказанно приятным играм и развила во мне память удовольствия. Наше пространство для игр разрослось до бесконечности, между нашим внутри и нашим снаружи больше нет преграды. Невидимая форма может даже подбросить меня вверх на своих энергетических волнах, может носить из комнаты в комнату, может поднимать до потолка, а потом тихонько спускать вниз, как с горки. Все население квартиры ее обожает, потому что она щедрая и великодушная и умеет играть со всеми формами жизни одновременно. Мы все чувствуем ее постоянно, как если бы она жила в нас. Я бы даже сказала, что мы питаем ее тем, что мы такие разные. Один только человек ее не чувствует, и поэтому мы решили, что его надо устранить.

Идея, признаюсь, была моя. Человеку нечего делать в нашей квартире, вот что я сказала, что я передала (вне слов, разумеется) ей, той, что нас протежирует. И поскольку она тоже выказала расположение употребить свою энергию и выгнать человека, я решила выкинуть все его пожитки, пусть знает, что ему нечего делать тут, у нас. Поскольку она одна среди нас всех имеет понятие о времени, вечером она открыла окно и принялась выкидывать на улицу вещи примерно в тот час, когда человек приближался к дому. Она действовала быстро и точно, все, что мы сочли бесполезным и лишенным тепла, летело в окно. Не могу высказать, с каким волнением ждали мы, особенно я, кошка, реакцию человека. Но, по-моему, человек понял. Во всяком случае, больше он сюда, к нам, не поднимался.

18

Франсуа недоумевал. Люди, к которым он сел в машину, упорно игнорировали его, как будто его там не было или как будто он был такая малость, которая не заслуживает внимания. Человек с плешью не переставал за рулем вещать что-то высокоумное, по всей видимости, из области литературы, а человек в очках с толстыми линзами слушал, кивал и время от времени вставлял какой-нибудь вопрос — почтительным тоном, как бы безусловно признавая духовный авторитет другого.

В какой-то момент человек за рулем вынул жестяную коробочку с мятными леденцами, бросил леденец в рот, потом, ведя машину одной рукой, протянул коробочку собеседнику.

— Угощайтесь.

Тот тоже взял леденец, после чего человек за рулем, не отрывая глаз от дороги, сунул коробочку Франсуа.

— Угощайся.

Счастливый, что о нем вспомнили, Франсуа поторопился подцепить конфетку со словами:

— Премного благодарен.

Но тут же ему показалось, что он хватил через край. «Премного благодарен» — это было, пожалуй, чересчур, учитывая странность ситуации. К тому же Франсуа отметил, что человек за рулем обращался к собеседнику на «вы», а к нему обратился, как если бы он был ниже по иерархии или даже просто подчиненный, которому дают приказ, и точка.

Посасывая леденец, человек за рулем говорил не умолкая, теперь он вел форменную экскурсию по Парижу и окрестностям. Он считал, например, что зона Нёйи, которую они только что пересекли, была образцом буржуазной безвкусицы, достопримечательность, которую надо посещать от противного. Вот место нулевое для воображения, говорил человек за рулем. Места бывают двух родов, одни подогревают воображение, а другие держат его на нуле. Мы проезжаем место, которое не возбуждает, от которого тебя не проберет метафизическая дрожь. Да Париж вообще остывает на глазах, ему уже не дойти до точки кипения. Великая французская литература создавалась во времена, когда Париж клокотал от символов, персонажей, непредсказуемости, во времена, когда он излучал силу и был центром мира. Но с тех пор он музеифицировался… а как, скажите на милость, вдохновляться музеем? Да, конечно, о Париже можно писать эссе, но не большую литературу… Почему, как вы думаете, продолжал человек за рулем, латиноамериканская литература подчинила себе весь XX век? Потому что она пришла из тех мест, которые способны стимулировать воображение, в которых силен иррациональный магнетизм… Тот, что в Западной Европе, идет на убыль… Теперь на очереди другие пространства, способные довести до кипения зону литературы, например Балканы. Но с Балканами есть закавыка, на них в коллективном воображариуме Запада навешен ярлык, и этот ярлык прямо у них на лбу («пороховая бочка», «мозаика народов» и т. д.) пока прилип намертво.

Миновав Нёйи, человек за рулем глубоко вздохнул и повел рукой, как бы говоря: ну вот, теперь можно немного подышать свежим воздухом. Франсуа пытался угадать, куда теперь направится человек с плешью. Ему показалось, что к Триумфальной арке, но человек с плешью резко взял направо по кольцу Бульваров, все из которых носили имена наполеоновских маршалов.

— Хочу вам кое-что показать, — сказал человек за рулем человеку с толстыми линзами. — Хочу показать вам место, где фабрикуются фикции…



Поделиться книгой:

На главную
Назад