Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Синдром паники в городе огней - Матей Вишнек на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

На станции Эглиз д’Отей он свернул газету, оставил ее на сиденье, вышел из вагона и направился к единственному выходу, на который, впрочем, указывала и табличка «К бульвару Отей». Поднимаясь по лестнице, он чуть не наступил на страницы, явно вырванные из книги. Поскольку его внимание привлекла одна картинка, Франсуа склонился и, не поднимая ее, рассмотрел. Внезапно его захлестнуло внутренней радостью, потому что благодаря картинке он догадался, о какой книге речь: об «Истории кошек», написанной в начале XVIII века неким Паради де Монкрифом, современником Вольтера. И у него, Франсуа Конта, была эта книга! Он тут же вспомнил и контекст покупки. Он купил книгу из-за имени ее автора, Франсуа-Огюст Паради де Монкриф. Уже лет десять как Франсуа Конт коллекционировал книги, написанные его тезками, разными Франсуа.

Идя дальше вверх по лестнице, ведущей на улицу, Франсуа секунду-другую позже пожалел, что не подобрал те несколько страниц, брутально вырванных из книги, которую он знал и которую имел дома. Что за дебил все-таки вытворил такое, у кого не дрогнула рука выдрать и с каким-то даже злорадством бросить на лестницу метро страницы из книги, чтобы их топтали ногами? Нет, честное слово, люди способны на такие поступки, которые для него, Франсуа, остаются тайной.

Выйдя на улицу, Франсуа обнаружил еще одну страницу из «Истории кошек», лежавшую на тротуаре, причем со следом чьей-то подошвы. Он отнесся к этому еще болезненнее. Мало того что существуют психи, которые кромсают книги и разбрасывают их по улицам и по вестибюлям метро, но некоторые пассажиры и пешеходы даже не дают себе труда смотреть под ноги и наступают на них…

Несмотря на то что эти печальные мысли обуяли мозг Франсуа внезапным и самым плачевным образом, пять секунд спустя он уже не думал о сем печальном инциденте, хотя тому было суждено стать только первым в цепи знаков, шедших по нарастающей. Так, через двадцать шагов (которые он прошагал в безмятежности рутины, пока его память эвакуировала эпизод со страницами, вырванными из «Истории кошек») Франсуа наткнулся вот на что: перед Католической школой валялся искромсанный шерстяной пуловер. Как если бы тот же тип, что вырвал страницы из «Истории кошек», теперь для потехи изрезал ножницами пуловер и швырнул его на землю. Смотрите-ка, подумал Франсуа, пуловер прямо как у меня… Да, по останкам пуловера, валявшегося на улице, можно было сделать такое заключение. У Франсуа дома был такой же пуловер, который он носил не слишком часто, но который был в прекрасном состоянии и бережно хранился в гардеробе, защищенный от моли.

Хотя это новое открытие причинило Франсуа смутное чувство дискомфорта, он не остановился, потому что булочная, где он покупал каждый вечер багет, закрывалась около восьми. А уже с семи тридцати булочник, этот негодник, продавал обычно холодные багеты, так как теплые, испеченные под вечер, к тому времени раскупались. Так что Франсуа ускорил шаг, вошел в булочную, поздоровался и попросил теплый багет.

— Тепленький для вас, — бодро ответил булочник, еще один его старый знакомец, хотя и с ним Франсуа практически ни разу не обменялся ни одним словечком, выходящим из контекста приобретения хлеба насущного. Гораздо симпатичнее была жена булочника, но она торговала обычно с утра, так что на нее Франсуа попадал только по субботам и воскресеньям, заходя за круассанами. Когда в субботу в девять утра два круассана переходили из ее пухлой и порой присыпанной мукой ручки в его, Франсуа получал довесок — широкую улыбку и ласковое «приятных выходных». А на другой день мог рассчитывать на такую же улыбку со слегка модифицированной формой пожелания: «приятного воскресенья».

Выйдя за дверь, Франсуа машинально отломал от багета горбушку и стал ее жевать. Именно в эту минуту он заметил рядом с мусорными баками, выставленными, как каждый вечер, из булочной в ожидании мусоровоза, груду видеокассет. Кто-то свалил их здесь, предварительно раскурочив пластиковые упаковки, как если бы ожидал найти внутри что-то еще, кроме фильмов, объявленных на маркировке. Одни кассеты лежали отдельно от родных упаковок, а другие свисали из них, как длинные кишки, — десятки метров пленки, размотанной рукой вандала.

На сей раз Франсуа был заинтригован по-настоящему, тем более что эти кассеты тоже показались ему знакомыми.

Да, тут были такие же фильмы, что и у него дома: например, «Кабаре» с Лайзой Миннелли или «Харакири» Куросавы. Форменная резня, подумал Франсуа, который не мог расстаться со своими старыми видеокассетами, хотя лазерные диски уже одержали техническую победу в масштабе планеты. Как это — выбросить на помойку десятки еще хороших фильмов только из-за того, что…

Однако размышления Франсуа были прерваны еще одним зрелищем. Через дорогу, прямо перед церковью Нотр-дам д’Отей, он увидел на скамейке чемодан… он мог бы поклясться, что это его чемодан. Чемодан стоял пустой, раскрытый, а вокруг него, на той же скамейке, были выложены предметы, вроде бы нейтральные, но при виде которых у Франсуа сильно, в режиме тревоги, забилось сердце. Разве этот пульт от телевизора — не его пульт? Разве эта телефонная трубка, явно вырванная из аппарата, не его трубка?

Непонятно почему Франсуа постеснялся внимательнее рассмотреть вещи, как будто боялся — вдруг прохожие заподозрят его в намерении их присвоить. Сильный импульс самосохранения (Франсуа претила мысль о скандале) толкнул его мимо, и он пошел дальше, к дому. Пересек скверик перед церковью Нотр-дам д’Отей и свернул налево, на свою рю дю Паршан. Правда, пересечение скверика вызвало у него новый прилив тревоги, когда он обнаружил, что вокруг еще одной скамейки несколько бездомных типов копались в груде тряпок (рубашек, курток, брюк, носков и прочего) и, кривляясь, здесь же примеряли на себя то одно, то другое. Франсуа не осмелился остановиться и присмотреться к этой компании, трем мужчинам и одной женщине, которые курили и передавали из рук в руки бутылку красного вина, литровую пластиковую бутылку самого дешевого вина, какое только водится в супермаркете. Но когда Франсуа миновал их, глядя на эту сцену краем глаза, ему все же показалось, что он опознает один свой жилет и одну рубашку.

Еще через три шага, в тот момент, когда перед ним открылась рю дю Паршан, Франсуа парализовало первое неоспоримое свидетельство: соломенная панама, висящая на ветке липы, по левой стороне улицы, ничьей, кроме как его, быть не могла. С того места, где он находился, на уровне дома № 1, Франсуа различил к тому же какое-то движение, гул и гомон впереди, и именно у дома, который тоже не мог быть ничьим другим, кроме как его, то есть у дома № 11.

Тревога Франсуа на сей раз перешла в настоящую панику. Руки вспотели, а ноги переставлялись с неимоверным трудом. При этом, совершенно иррационально, Франсуа захотелось развернуться, убежать обратно к метро, оказаться где-нибудь в центре Парижа. Однако он постарался взять себя в руки, как будто за каждым его движением наблюдали со стороны и паническая реакция могла быть истолкована против него. Он только чуть сбавил шаг и перешел через дорогу, чтобы получить более полный обзор дома № 11. Можно ведь просто взять и пройти мимо, подумал он, как будто я там не живу. Правда, протест на эту мысль явился немедленно: как это вдруг сделать вид, что он здесь не живет, когда на самом деле он здесь именно что живет, уже шесть лет, исправно вносит арендную плату и поддерживает добрые отношения с хозяйкой квартиры и со всеми жильцами дома?

Но то, что Франсуа увидел, окинув наконец взглядом весь фасад своего дома в пять этажей, добило его окончательно. На третьем этаже оба его окна, выходящие на улицу, были распахнуты, и кто-то выкидывал из них мебель. В его квартире находились по меньшей мере двое или трое человек, потому что вещи выкидывались в бодром темпе. На мостовой уже валялись, расколотые от удара, его письменный стол кленового дерева, ореховый гардероб и комод в стиле Луи Филиппа, купленный за большие деньги у одного торговца антикварной мебелью. Операция началась, по всей видимости, какое-то время назад, потому что на тротуаре уже образовалась гора вещей. Некоторые были расквашены и разбиты: его телевизор с ультраплоским экраном, его стиральная машина, его коллекция угольных утюгов, обе его картины, изображающие море в Этрете, все его лампы с абажурами… Его посуда превратилась в россыпь осколков, его ложки, ножи и вилки, словно взрывной волной, выбросило на середину улицы. И его горшочки с фиалками постигла та же участь.

Странным, очень странным образом у Франсуа не возникло реакции поспешить к входной двери, чтобы остановить это безобразие, чтобы закричать, поднять шум, призвать к ответу тех, кто выкидывал в окно его имущество, или чтобы вызвать полицию. У него была другая забота — увериться, что его никто не заметил. Потому что у дома уже собралось несколько человек, которые явно наслаждались зрелищем. Франсуа узнал мсье Вивьера со второго этажа, виолончелиста и учителя музыки, а также мадемуазель Палье, довольно-таки несносную особу, которая сосуществовала с мопсом по имени Крейцер… Еще перед домом находился некто мсье Лажурнад, мсье был почти слепой и, наверное, именно из-за того, что он был почти слепой, он рискованно близко подошел к вещевой горе, пытаясь выдернуть из нее альбом Босха. Франсуа чуть не бросился ему на помощь, сказать «осторожнее, как бы вам не упало чего-нибудь на голову», но сдержал свой рефлекторный порыв, сообразив, что не та ситуация…

Двое-трое детей (один, лет пяти, то и дело показывал язык всему и вся) вертелись вокруг вещевой горы, веселясь, вероятно, от того, что сверху падали все новые и новые предметы и гора на глазах меняла форму и состав. Франсуа наблюдал, как громилы, находившиеся в его квартире, явно надрывались, чтобы протолкнуть в окно его просторный кожаный диван и его кресло с регулируемой спинкой. Следом полетели: его электропечь, часть лазерных дисков и примерно четыре десятка томов ин-фолио из его галлимаровской коллекции. Весь нижний ряд, прикинул Франсуа, тут же представив место, откуда были выхвачены и брошены за окно упомянутые книжки. Сейчас начнут выкидывать со второй полки, подумал Франсуа, что и произошло. Выброс продолжился, логическим образом, несколькими этажерками и завершился всем корпусом его книжного шкафа, состоявшего из модулей.

Пока дети в возбуждении прыгали и норовили потрогать вещицы или их осколки — те, что казались им поярче и подходили для игры, — Франсуа неотрывно следил за их мамой, которая тоже была поглощена изучением чужих вещей, а именно чтением блокнота, который она извлекла несколько минут назад из ящика, приземлившегося у ее ног. Сначала Франсуа показалось, что он узнает мадам Фуасси со второго этажа, но потом он сообразил, что у той был только один отпрыск и к тому же она никогда не носила необъятных желтых шляп. Франсуа не удалось решить эту загадку, потому что пару секунд спустя дама суровым тоном окликнула детей, взяла их за руки и быстрым шагом удалилась, прихватив с собой блокнот. На сей раз Франсуа взбрыкнул. Разве это нормально — случайно проходя мимо вещей, которые тебе не принадлежат, даже если их выкидывают в окно, взять вот так и что-то присвоить? Да еще если это что-то — блокнот с зеленой корочкой, в котором сосредоточена, хотя бы отчасти, тайна чьей-то жизни?..

Франсуа разом собрался, вышел из летаргии и пришел в движение. Он миновал свой дом, как будто никоим образом не был причастен к тому, что там творилось, и пустился следом за дамой, которая взяла себе его блокнот. Ни одна из персон, собравшихся перед домом, впрочем, не обратила на него никакого внимания. Правда, за своей спиной он услышал смешки, но ему было не сообразить, смеялись ли над ним, потому что его узнали, или над каким-то новым открытием, связанным с его личной жизнью.

Прибавив шагу, Франсуа дошел до конца улицы как раз вовремя, чтобы заметить, как дама в необъятной желтой шляпе, в сопровождении трех-четырех детей, повернула направо за угол, на улочку, ведущую к скверу Ротшильда.

9

Мсье Камбреленг время от времени созывал своих авторов на живые читки. Этот ритуал имел место быть обыкновенно на втором этаже кафе «Сен-Медар», в салоне, который эксцентричный издатель, по всей видимости, практически зарезервировал для себя. Для начала мсье Камбреленг назначал свидание своим авторам на террасе кафе, где мариновал их часами. Никогда мсье Камбреленг не назначал свидание одному отдельно взятому автору: на террасе его дожидались обычно, между десятью утра и десятью вечера, множество личностей, которые в конце концов вычисляли друг друга как причастных к одному и тому же семейству. Однако авторы, поджидающие мсье Камбреленга, редко дерзали перегруппироваться и сесть по двое-трое. Как правило, каждый оставался один за своим столиком — листать свою рукопись, делая пометки, почитывать какую-нибудь книгу или какую-нибудь газету и до бесконечности заказывать то чай, то кофе, то пиво.

В хорошие дни мсье Камбреленгу хватало времени поприветствовать все собрание. Он переходил от столика к столику, пожимал руки и адресовал пару дружеских или шутливых слов каждому из тех, кто его ждал. И даже если потом он просиживал полчаса или даже час с одним-единственным человеком, то разными жестами и мелкими знаками внимания заверял всех остальных, что так или иначе попадет и в их распоряжение.

Знаки благосклонности передавались обычно через кельнера с небольшим горбом. Мсье Камбреленг подзывал его особым, незаметным для других жестом, и просил подать на столик в углу чашечку горячего шоколада, на столик посередине — блюдечко с маслинами, на столик подле двери — бутылочку минеральной воды. Эти знаки оказывали молниеносный эффект на тех, кому они были предназначены. У счастливца, получающего такое послание от мсье Камбреленга, сразу светлело лицо и распрямлялась спина. Он кашлял и слегка ерзал на стуле… Некоторые даже приподнимались и отвешивали поклон, отчего случайные прохожие, свидетели этой сцены, приходили в оторопь. Некоторые же осмеливались даже взглянуть в направлении мсье Камбреленга, ища его взгляда, и подчеркнуто благодарили наклоном головы.

Однако в тот момент, когда мсье Камбреленг всходил на второй этаж, на террасе воцарялось напряжение. Все собрание ждало, кто будет вызван с рукописью на читку тет-а-тет с мсье Камбреленгом. Появлялся кельнер (снова он, единственный и бессменный посланник), дабы объявить избранному, что ему следует оставить террасу и переместиться наверх. Избранный бледнел и трепетал. Сидеть перед лицом мсье Камбреленга, когда он читает твою рукопись, было синонимом сразу и надежды, и пытки.

Мсье Камбреленг читал всегда с выражением. Можно сказать, что и автор, сидевший перед ним, тоже читал по лицу мсье Камбреленга то, что происходит в мозгу мсье Камбреленга во время чтения текста. Нет, мсье Камбреленг никогда не произносил ни слова в то время, как читал про себя рукопись на глазах у ее автора. Он оставался нем во все время чтения, и даже после, когда мсье Камбреленг решал, что прочел достаточно, он не сообщал автору абсолютно ничего. Однако то, что происходило на лице мсье Камбреленга во время чтения, могло сравниться с полным и окончательным анализом текста. Так, каждые три-четыре секунды выражение лица мсье Камбреленга менялось: глаза выпучивались, губы вытягивались трубочкой, брови вздергивались вверх… Во время чтения мсье Камбреленг был способен высовывать язык, цыкать зубом, присвистывать, учащать дыхание или моргать в учащенном ритме. Но игра губ была важнее всего из того, что хотел, по сути, сообщить мсье Камбреленг читаючи. Его губы шевелились почти что безостановочно, подвергаясь настоящим травмам: прикусываемые то верхними зубами, то нижними, то втягиваемые внутрь, как у рыбы, решившей проглотить саму себя. Не так уж редко мсье Камбреленг кусал губы до крови, что отнюдь не означало безоговорочно хорошего мнения о читаемом тексте.

Нос мсье Камбреленга тоже не оставался без действия в ходе этих читок. Чуть ли не вразрез со всеми законами анатомии и функционирования органов мсье Камбреленгу удавалось производить что-то вроде вибрации ноздрей и даже увеличивать объем носа — как будто он надувал им воздушный шарик.

Если чтение захватывало мсье Камбреленга и он переваливал за десятую страницу, начинались критические манифестации ланитами и челом. Язык ходил ходуном во рту, вздувая изнутри щеки, а лоб постепенно хмурился, пока не появлялась глубокая складка, прямо-таки шрам, будто от попытки снятия скальпа.

Достигнув до середины рукописи, мсье Камбреленг подключал мышцы шеи, адамово яблоко заходилось в конвульсивных движениях, как гоняемый пинг-понговый шарик, вниз-вверх и даже влево-вправо. А на подходе к последним страницам мсье Камбреленг, бывало, начинал пошевеливать ушами, что интерпретировалось как знак высшей похвалы со стороны издателя.

Так что когда автор снова спускался на террасу, опустошенный, выжатый как лимон, практически обращенный в ничто после этих заседаний с издателем, первым делом он сообщал своим коллегам, жаждущим узнать результаты, шевелил мсье Камбреленг ушами или нет.

Если мсье Камбреленг шевелил ушами под конец чтения, все делалось возможным, у автора появлялся шанс. Одно то, что мсье Камбреленг шевелил ушами, было знаком, что он дошел до конца рукописи, а это случалось достаточно редко. Если же уши мсье Камбреленга шевелились на последних страницах, не прекращая подрагивать и после того, как рукопись складывалась и протягивалась автору, — ну, тут уж можно было говорить о настоящем триумфе. Точно так же, как мышцы влагалища не сразу перестают сокращаться после удачного акта с мощным оргазмом, так и уши мсье Камбреленга были способны слегка трепетать, как крылышки бабочки, еще несколько минут, если прочитанной истории удавалось задеть его за живое. Высшая оценка, которой и я тоже безоговорочно удостоился после читки главы 9 этого романа.

10

Еще с того момента, когда не помню который коллега-писатель из Восточной Европы познакомил нас в польском книжном магазине на бульваре Сен-Жермен, некоторое взаимное притяжение установилось между мной и мсье Камбреленгом. Ясное дело, что, услышав мое имя, мсье Камбреленг тут же вспомнил, что я — автор стихотворения «Корабль». «Это вы протолкнули Миттерана в президенты в 88-м», — со смешком сказал мне мсье Камбреленг. «Вы преувеличиваете», — отозвался я. «Нет, — настаивал мсье Камбреленг. — Если бы Миттерану не пришло в голову прочитать ваше стихотворение посреди решающей телевизионной дуэли с Шираком, другой была бы судьба Французской Республики».

Многие, впрочем, так и считали, поэтому мой протест, всякий раз как мне приписывали такое, носил скорее показной характер, я, на самом деле, симулировал как никто другой ложную скромность.

Год 1988, надо признать, был одним из самых феерических в моей жизни. Бернардо Бертолуччи, на вручении ему «Оскара» за лучший фильм (речь шла о «Последнем императоре»), произнес в Голливуде гневную речь, клеймя отсутствие свободы в Китае в частности и в коммунистическом мире вообще. А для наглядности он прочел, перед звездным составом гостей, мое стихотворение «Корабль». Поступок выглядел как из ряда вон выходящий в данных обстоятельствах, но Бертолуччи блеснул. Все три тысячи приглашенных на церемонию вручения «Оскара» поднялись с мест как один и долго аплодировали моему стихотворению — картинка, которую передали практически по всем телевизионным каналам свободного мира.

А меня осаждала пресса. Каждый день я получал приглашения на более или менее светский прием, на более или менее культурное мероприятие, где меня просили, чтобы я самолично и по-румынски прочел стихотворение «Корабль». Причем среди этих церемоний случались самые что ни на есть поворотные моменты в истории конца века. Когда Горбачев и тогдашний президент Америки Рональд Рейган подписали первый договор о сокращении численности ядерных ракет средней дальности, на приеме, устроенном главой Белого дома, я — куда деваться — должен был прочесть стихотворение «Корабль». Я и сейчас помню взгляд Горбачева, который слушал перевод стихотворения в наушниках: было ясно, что это стихотворение говорило о последних минутах коммунизма, а кремлевский вождь чувствовал в глубине души, что обвал системы недалеко.

Но при каких только еще обстоятельствах мне не приходилось в тот памятный год читать свое стихотворение! На открытии Олимпийских игр в Сеуле, Северная Корея, по случаю перехода к Австрии председательства в Евросоюзе, при подписании соглашения о прекращении огня между Ираном и Ираком, которого добился тогдашний генсек ООН Хавьер Перес де Куэльяр…

Правда, кое-когда я попадал в неловкие ситуации, потому что меня приглашали читать мое стихотворение на коллоквиумах, заседаниях и конгрессах, которые не имели никакого отношения к коммунизму или к идее диктатуры. До сих пор не пойму, зачем итальянцы пригласили меня прочесть стихотворение на похоронах Энцо Феррари и зачем понадобилось, чтобы я читал мое стихотворение на закрытии стокгольмской конференции по борьбе со СПИДом.

Однако с Миттераном дело обстояло иначе. Этот старый лис-социалист пригласил меня на ужин в Елисейский дворец сразу по моем прибытии во Францию. Миттеран любил окружать себя писателями и философами, он и сам был из тех, кто много читает, а иной раз его видели на набережных Сены, где он, прогуливаясь, листал старые книги на развалах у букинистов.

Его телевизионная дуэль с Жаком Шираком в апреле 1988-го стала демонстрацией режиссерского изыска. Миттеран был заядлым шахматистом и игроком в го, эту китайскую игру с тысячелетней историей, имеющей целью, по сути, занятие территории. Жаку Шираку, который был помоложе и петушился в запальчивости, Миттеран противопоставил образ мудреца, практикующего иные отношения со временем, чем у обычных политиков. Ведь это тоже игра со временем — телевизионный поединок между двумя кандидатами в президенты, когда каждому надо с наибольшей пользой распорядиться теми считанными минутами, что даны в его распоряжение. И когда Миттеран вдруг решил, к полному недоумению противника, пожертвовать три минуты эфирного времени на чтение стишка, он тем самым послал Ширака в решающий нокаут. А Франция выбрала в конечном счете человека, у которого нашлось время на поэзию.

Но вернемся к мсье Камбреленгу и к нашему с ним взаимному расположению. После первого же обмена фразами в польском книжном магазине на Сен-Жермен-де-Пре мсье Камбреленг стал брать меня на прогулки, которые он называл «упражнения в дружеской перипатетике». Другими словами, он в некотором роде вынуждал меня сопровождать его в прогулках без цели, или по-видимому без цели, по Парижу. Нигде люди не узнают друг друга лучше, чем в совместном путешествии, говорил мне мсье Камбреленг. Только путешествие, только перемещение в прямом смысле слова равносильно откровению насчет способности людей быть вместе, общаться по-настоящему.

Одна прогулка с мсье Камбреленгом длилась по меньшей мере четыре-пять часов. Обычно он назначал мне встречу в половине десятого утра в кафе «Сен-Медар» — позавтракать вместе с ним. Потом, по вдохновению минуты, импульсивно выбирал маршрут. Первый раз, помню, мы поднялись по рю Муфтар до Пантеона, потом пересекли Люксембургский сад, миновали театр «Одеон» и остановились у одного здания на рю Одеон, где в ту пору еще жил, в мансарде на седьмом этаже, Эмиль Чоран. В другой раз мы направились вниз по бульвару Гоблен, а после прошлись по Пор-Рояль до Монпарнаса, отметив особняк на бульваре Монпарнас, где в типичной буржуазной квартире жил Эжен Ионеско.

— Вы, румыны, — пленники Чорана, Ионеско и Элиаде, — говорил мне время от времени мсье Камбреленг. — У каждого румынского писателя, который прибывает в Париж, в мозгу чуть ли не врожденный настрой на образец успешности этой троицы. И вы, в подкорке, хотите стать кто Ионеско, кто Чораном, кто Элиаде. Вы, румыны, неспособны отделаться от образца успешности этой троицы. Есть еще, правда, Брынкуш, но Брынкуш — скульптор, вас же интересуют слова. Странные вы люди, ей-богу, балканские латиняне. С одной стороны, комплексуете, что дали мировой культуре всего-навсего три имени, а с другой — эти три имени вас парализуют, потому что попробуй их превзойди…

11

— Идите же сюда, мсье Пантелис, что вы там сидите один, — сказал наконец мсье Камбреленг почтенному старому господину с бабочкой, которого он стукнул рукописью по голове.

Счастливый, как ребенок, с проворством, какого нельзя было за ним заподозрить (по крайней мере я не мог такого за ним заподозрить), мсье Пантелис вскочил из-за стола, опрокинул стул, поправил бабочку и пересел к нам.

— Неудавшийся писатель множественного происхождения, — понизив голос, объявил мне мсье Камбреленг, пока старый господин с бабочкой, не раскрывая рта, протягивал мне руку. После чего обратился собственно к старому господину:

— Сколько примерно, по-вашему, неудавшихся писателей поставили нам Балканы за послевоенное время? Тысячу? Две? Три?

— Примерно три тысячи, — отвечал, потирая руки, старик с бабочкой.

— А неудавшихся художников — сколько примерно? Пять тысяч? Семь? Восемь?

— Примерно тысяч восемь-десять…

— А музыкантов? Сколько примерно?

— Музыканты все при деле, мсье Камбреленг.

По мнению мсье Камбреленга, Париж за последние пятьдесят лет превратился в кладбище для людей искусства со всего мира. Приезжают, чтобы утопнуть, говорил мсье Камбреленг. Все приезжают, чтобы утопнуть, и знают это. Конечно, в душе у них есть надежда, что они нет-нет, да и преуспеют, что в один прекрасный день их вдруг заметит крупный торговец искусством или хозяин галереи, именитый литературный критик или директор издательства. Вот только процент успеха тут — ноль целых ноль десятых. Ноль на сотню. Если бы мы могли посмотреть на Париж сверху в огромную лупу со специальным прицелом — только на тела неудавшихся людей искусства, — все улицы Парижа оказались бы сплошь устланы трупами… Впрочем, по этой самой причине мы и чувствуем, как пружинит под ногами, когда мы гуляем по Парижу, потому что ступаем-то мы по трупам… Под такой селективной лупой все парижские бистро окажутся забиты трупами: трупы за столами, трупы стоймя у стойки бара… На всех парижских балконах трупы: застыли, перегнувшись через перила, и таращатся в пустоту… По всем садам Парижа во множестве разбросаны-раскиданы тела: кто на скамейке, кто посреди клумбы, кто прислонен к дереву… Просто невероятно, до чего это криминальный город, уникальный в мировой истории… Сколько талантов он вырвал из их родных лунок, с тем чтобы заглотить, с тем чтобы удушить, с тем чтобы вспучить их иллюзиями. В идеале не талантам со всего света надо бы мигрировать в Париж, а Парижу мигрировать во все концы света. А то ведь он сейчас потихоньку тонет, Париж, он перегружен трупами, этот корабль… этот громадный Плот «Медуза», на котором агонизирует последнее из живущих поколение людей искусства… Умей Париж взорваться, его бы разнесло по свету — до Бухареста, до Будапешта, до Варшавы, до Праги… Но не судьба. Париж не взрывался, он засасывал, он был черной дырой, которая все всосала, все…

Не один раз мсье Камбреленг развивал мне эту теорию. Вообще-то он развивал ее, с нюансами, почти при каждой нашей встрече. Больше всего он тосковал по Франции 50-х годов, когда все еще было возможным, а французская культура достигла апогея на мировой арене.

Тут я с ним соглашался, именно в этом пункте. Мсье Камбреленгу нравилось собирать вокруг себя, за столом, по пять-шесть неудавшихся писателей из стран Восточной Европы. Из стран, где он, впрочем, никогда не бывал, но в которые влюбился в совершенно определенный момент своей жизни, в августе 1968-го, когда Советский Союз занял Чехословакию, чтобы пресечь на корню попытку чехов и словаков построить социализм с человеческим лицом. «Я был в Зальцбурге в тот август 1968-го, — рассказывал нам мсье Камбреленг, — на автобусной экскурсии, в компании по большей части французов: все молодые, все левые, троцкисты, коммунисты, маоисты… И тут мы увидели исход… Исход чехословаков, которые бежали из своей страны в омерзении от советских танков. Надо сказать, что кое-кому, нескольким художникам знаменитой чешской школы мультфильмов, я помог тайно перейти во Францию, поскольку они боялись, что советские танки дойдут до Вены».

— Давайте-ка посмотрим, что вы там читали, в своих Румыниях, Венгриях, Болгариях, Польшах, Чехиях и Югославиях в возрасте двенадцати-тринадцати лет, то есть в 1968-м?

Наш ответ был неизменен: все те, кто родился в 1950-е годы, запоем читали в двенадцать, тринадцать и четырнадцать лет Жюля Верна и Александра Дюма.

— Скажите-ка, господин неудавшийся албанский писатель, господин неудавшийся польский писатель, господин неудавшийся румынский писатель, какие фильмы вы смотрели, когда были маленькие?

Наш ответ был неизменен: мы все глотали фильмы Плаща и Шпаги, приходившие из Франции: «Три мушкетера», «Скарамуш», «Картуш», «Капитан Фракасс», «Сюркуф», «Корсиканские братья»… Несмотря на железный занавес, французские фильмы без проблем доходили до самых забытых Богом пыльных городишек Восточной Европы. В послевоенные годы первый вал образов породила и послала в мир Франция, вал образов, принесший с собой музыку французского языка и французский дух. Вал вестернов пришел позже.

— Прежде чем стать шерифами и гангстерами, вы, восточноевропейцы, были мушкетерами и корсарами, — заключал мсье Камбреленг, и глаза его сияли, как будто он сообщал нам откровение. — Так или иначе, во времена железного занавеса французская культура была шире представлена на Востоке, чем сегодня…

12

Гогу Болтанский проснулся с легкой головной болью. «Начал сдавать», — подумал он, глядя в зеркало. Все чаще и чаще в последнее время ему случалось просыпаться в шесть или в половине седьмого, в зависимости от того, когда всходило солнце, но с ощущением, что он не выспался, и еще часок он не вставал с постели.

В свои пятьдесят два года Гогу Болтанский стал нуждаться в восьмичасовом ночном сне и в получасовой сиесте после обеда. «Признак старости», — отмечал он каждый раз, как его тянуло вздремнуть.

День обещал быть ясным и долгим. Гогу Болтанский любил осень, эту единственную в году пору, когда он чувствовал, что время растяжимо. Осень приносила с собой ленивые потягушки, веселую усталость, как будто земля, натрудившись за лето и напоив растительность соками и солями, теперь раскидывалась, похрустывая косточками, чтобы передохнуть и свыкнуться с мыслью о зимней спячке.

Сам свет осенью становился каким-то долгим и ленивым, в нем были снисходительность, избыток терпения. Осенние дни обращались для Гогу Болтанского в моменты большой релаксации, потому что для него наступал сезон письма люду с (здесь: для удовольствия (лат.) — прим. переводчика).

Как крестьянин, который в своих трудах подстраивается под времена года и природные циклы, так подстраивался под них и Гогу Болтанский. Писатель не может писать что угодно и когда угодно, таково было его мнение. Но многие ли писатели это осознают? Немногие… У Гогу Болтанского было даже такое чуть ли не каждодневное развлечение: выбирать плохие куски из романов или новелл и отмечать, что они написаны в минуты, не отвечающие сокровенной природе автора. Читая тот или иной роман, Гогу Болтанский всегда чувствовал, когда он был начат, весной или летом, зимой или осенью, в первой половине или во второй половине года.

Гогу Болтанский всегда проводил жирную черту между первыми шестью месяцами года и последними шестью месяцами. Первая половина года всегда была подъемом, тем отрезком, когда время шло в гору, когда накапливалась энергия, когда с наибольшей вероятностью сбывались надежды.

Вторая половина года была, напротив, спадом, вероятностью утраты иллюзий. Поскольку Гогу Болтанский писал в год по роману, он обыкновенно начинал книгу первого января и кончал двадцать первого июня, в солнцеворот, переломный момент года, отмеченный самой короткой ночью и самым длинным днем. После этой даты он предпочитал писать разве что стихи и больше читать, чтобы зарядиться новыми креативными энергиями. А осень отводилась под эротические новеллы и страницы, которые Гогу Болтанский писал для себя, исключительно для собственного удовольствия.

Гогу сделал несколько физических и дыхательных упражнений и через десять минут занялся своим утренним туалетом. Первым делом он чистил язык. Эту процедуру он взял из одной книги по йоге. Ложечкой из нержавейки он легонько соскреб с языка то, что на нем отложилось за ночь. Ему понадобилось повторить это трижды, прежде чем вся негативная субстанция с языка ушла сначала в ложечку, а потом была смыта струей воды из-под крана (эта субстанция отличается от слюны, говорили йогины, которые считали ее токсичной). Вслед затем Гогу чистил зубы, рассасывал две ложечки меда и запивал их стаканом холодной воды.

«Ну-ка, сегодня я тоже — свободный человек?» — задавал себе после этого вопрос Гогу. Он закрывал глаза и, заглянув в себя, замирал на несколько секунд, как бы перелистывая ежедневник. Да, сегодняшняя страница была пустая. Ни одна встреча, ни одна общественная или частная обязанность не омрачали его день. Снова, как это было вчера и два дня тому назад, и три дня тому назад, и почти все прожитые годы, Гогу был свободен. Он мог сделать все что угодно со своим новым днем, мог организовать его по своему желанию, мог придать ему тот смысл, который хотел.

Борьба за смысл, который следовало придать дню, была у Гогу извечной. Он и вообразить себе не мог, чтобы день прошел, не получив смысл через раздумье и творчество. Каждому дню полагалось быть отмечену стихотворением, страницей романа или новеллы, каким-нибудь существенным чтением, откровением, добычей знаменательной информации.

По части знаменательной информации, которую он выуживал из рубрики «Разное», Гогу не знал себе равных. Политическая жизнь, как внутренняя, так и международная, его не интересовала. Гогу никогда не слушал выпуски новостей по радио (хотя радиоприемник у него был) и никогда не смотрел новости по телевизору (впрочем, телевизора у него и не было). Зато по рубрике «Разное», которая была для него просто-напросто золотыми приисками, он измерял степень безумия этого мира. Он считал себя ловцом мелких событий наподобие ловца жемчуга.

Итак, чтобы день был с гарантией выигран, Гогу решил первым делом зайти в читальный зал муниципальной библиотеки. Он взял под мышку объемистый блокнот в зеленой обложке и неспешным, но твердым шагом направился к библиотеке. Уселся в читальном зале и примерно час листал ежедневные газеты, местные и центральные, и кое-какие еженедельники. Ему понадобилось ровно пятьдесят пять минут, чтобы обнаружить в экономической газете, которой он вообще-то пренебрегал, информацию из рубрики «Разное» с метафизической надстройкой, могущей влить смысл в свеженачавшийся день.

Метафизической надстройкой фактов из раздела «Разное» он считал их способность подводить к некоему философическому заключению о мире. Но особенно занимало Гогу измерение-фикшн мелкого факта. У него был внутренний звоночек, который действовал примерно так. В то время как мозг читал мелкий факт, если у того была метафизическая надстройка, звоночек приходил в движение, как бы вереща: «Внимание, эта история превосходит воображение, ни один писатель такого не придумал бы».

Именно это и произошло с Гогу, когда он читал по диагонали последнюю страницу экономической газеты «Деньги». Текст бросился ему в глаза, чуть ли не схватил за горло, глубокий и существенный для него, банальный и без следа тайны для остальной планеты.

Мелкий факт был изложен следующим образом.

Стычка между сборщиками экскрементов летучих мышей в Таиланде. Имеются жертвы.

Две конкурирующие группы устроили драку во время сбора экскрементов летучих мышей в гротах на побережье таиландской провинции Накхон Ратха-Сима. По сообщению еженедельника «Бангкок пост», два клана сцепились из-за контроля «территории», в ход были пущены самодельные гранаты. Пять человек разорвало на куски, десять тяжело ранены, заявили в местной полиции. Экскременты летучих мышей собирают на продажу в качестве натурального удобрения, имеющего большой спрос у земледельцев региона.

Для Гогу Болтанского было ясно, что этот мелкий факт несет в себе затаенную весть в связи с новым этапом деградации человечества. Если до сего момента люди резали друг друга из-за денег, из-за пищи, из-за земли, из-за женщин, из-за колоний, из-за философских или религиозных убеждений, ради удовлетворения тщеславия разного рода или даже по причине футбольного матча — как в 1932 году, когда между Боливией и Парагваем развязалась война, — день 17 октября 2008 года (Гогу аккуратно занес эту дату в блокнот) отмечал метафизический прорыв в истории человеческих конфликтов.

«Вот и настал день первой стычки внутри рода человеческого из-за дерьма», — записал в блокноте Гогу. После чего сделал глубокий вдох и вышел, просветленный, из библиотеки.

13

Реальный дневник

Сентябрь 1987-го. У меня есть загранпаспорт! Это звучит нереально, это похоже на сон, но у меня есть загранпаспорт. Я был сегодня в милиции города Сучава, и мне его там выдали. Иду по улице и чувствую, что у меня есть что-то, чего нет у других. У меня в кармане есть загранпаспорт. В принципе достаточно получить французскую визу и транзитную визу через Германию — и можно сваливать. Миллионы людей в этой стране хотели бы иметь загранпаспорт, и не имеют, а я имею.

Стараюсь скрыть радость, скрыть свое лихорадочное состояние. Но, вероятно, что-то прорывается, я что-то излучаю, потому что люди явно смотрят на меня как-то не так. Надо запереться дня на два-три в своей комнате, ни с кем не видеться — привести себя в чувство.

К тому же важно быть готовым ко всяким случайностям. Тот факт, что у меня есть паспорт, еще не значит, что я уже уехал. Мне еще предстоит поездка в Бухарест за французской визой, а потом — поход в немецкое консульство, где, как я слышал, вечные очереди. В каждой из инстанций меня могут завернуть, я должен морально подготовиться к самому катастрофическому сценарию, а именно — что в один прекрасный день загранпаспорт у меня отберут.

Чтобы они не знали, что я хочу остаться, — такого быть не может. Мне тридцать один год, и у меня есть загранпаспорт, как же мне не остаться? Останусь, ясное дело. Положим, останусь, но все-таки попробую удержаться на первых порах от «Свободной Европы». Не хочу примкнуть к рядам тех, кто остался и сразу же решительно заявил об этом в интервью на «Свободной Европе». С другой стороны, я так и вижу, что будет в ресторане Союза писателей через пару недель. «Вишнек остался», — скажет кто-нибудь. Вот будет бомба! В писательском ресторане я буду у всех на языке битых три-четыре дня подряд. «Я нюхом чуял, что у него есть загранпаспорт!» — скажет кто-нибудь. «Тихоня тихоней, а оказался пролаза, Вишнек-то», — скажет другой. И пойдут новые пари насчет того, кто останется следующим.

Просто не представляю, кому признаться, что у меня есть паспорт. Вообще-то я даже не знаю, где мне переночевать в Париже по приезде, если приезд состоится. Я слышал, что у философа Михая Шоры сын живет в Париже. Пойду и скажу Шоре, что у меня есть паспорт. Шора меня не выдаст, он не из таких.

Вдруг я соображаю, что мне не хватит денег на билет до Парижа, даже поездом. Хватит только до Вены. А если я возьму до Вены, это не покажется подозрительным?

Обе визы получены. Во французском консульстве мне дали визу сразу, в немецком это тянулось два дня. Иду брать билет на поезд. Интересно, что, когда я вхожу в агентство, поэт Дину Флэмынд как раз выходит. Значит, у него тоже есть загранпаспорт! Мы здороваемся и останавливаемся перекинуться словечком. Не имеет смысла таиться друг от друга. «У тебя что, паспорт?» — спрашиваю. «Ага, — отвечает. — У тебя тоже?» «У меня тоже», — отвечаю. И мы улыбаемся, как сообщники. Нас двое, с загранпаспортом. Впрочем, про Дину догадаться нетрудно, паспорт вылезает у него на сантиметр из нагрудного кармашка рубахи. «Ты поаккуратнее, у тебя паспорт торчит», — говорю. Дину перекладывает паспорт поглубже, во внутренний карман пиджака. «В Германию?» — спрашивает. «Нет, в Париж. А ты?» «Я в Португалию, но через Париж проеду».

Ничего удивительного, Дину уже бывал в Португалии. С тех пор как занялся переводами с португальского, он завел там множество друзей. А вот он удивлен, что я еду в Париж. «Стипендию получил, — объясняю. — Пять тысяч франков». Сумма кажется целым состоянием. Пять тысяч франков на Париж! «Браво, — говорит Дину. — Ты сможешь прожить на них целый месяц и объехать всю Францию». Мы оба смеемся. Дину понимает, что я останусь. А вот у него — маленькие дети, вовсе не очевидно, что он останется…

Михай Шора, услышав про паспорт, встает и обнимает меня. «Отлично, — говорит он. — Вам дается исключительный шанс. Вы молоды, не надо сюда возвращаться. Но в Париже вам понадобится десять лет, чтобы чего-то добиться, это вы имейте в виду». Расчувствовавшись, Михай Шора открывает шкаф, набитый папками и разрозненными бумагами, роется в них и протягивает мне… карту. Туристическую карту Парижа. «Нате, это вам». Разворачиваю карту и завороженно смотрю на нее. Весь Париж в моих руках, у моих ног, я смотрю на него сверху вниз, как на свою собственность. Хотя я впервые вижу туристическую карту Парижа, мне все кажется таким знакомым… Все нарисовано, как для детского садика: Эйфелева башня, собор Парижской Богоматери, Бобур, Триумфальная арка, Лувр… Неудивительно, впрочем, что карта Парижа сделана будто бы для детей… Кто, как не дети, суть туристы, недоделанные креатуры, которые ходят, взявшись за ручки, по свету и все на свете фотографируют…

Иосиф Нагиу тоже обнимает меня и говорит, что даст мне адрес одного фотографа, у которого я смогу переночевать в первые дни. Мы вместе смотрим на мой паспорт, который я выложил на коробку для игральных костей. Неужели этот маленький зеленый блокнотик с какими-то штемпелеч-ками внутри может изменить мне жизнь? Неужели судьба человека может зависеть от какой-то картонки с надписью «Социалистическая Республика Румыния» и с моим именем? Мистика. Паспорт — как клубок энергий в движении, он вибрирует, как образчик обогащенного урана. Я уверен, что, выключи я свет, паспорт будет иррадиировать, уж партию-то в кости мы бы смогли сыграть при свете загранпаспорта. «Ты сказал Раду Думитру?» — спрашивает Йошка. «Еще нет. Скажу».

Драматургу Раду Думитру тоже надо сказать, что у меня есть паспорт. В большой мере благодаря ему у меня есть этот паспорт. Благодаря ему и благодаря партиям в кости, которые мы уж сколько лет играем у Йошки.

С 1980 года я курсирую самым дебильным образом. Встаю в 5 утра, вбиваюсь в 368-й автобус на конечной, на «Друмул Таберей», где живу, и еду до «Героев». Оттуда на метро до «Завод Республика», где есть пересечение с железной дорогой. С «Завод Республика» сажусь на поезд 6.30 на Олтеницу. 30 минут — и я выхожу на станции Доробанцу-Плэтэрешти. До деревни Доробанцу, где находится моя школа, — 5 километров, которые я проделываю на велосипеде. Все учителя держат свои велосипеды в каком-то курятнике, который нам сдает начальник станции. Но иногда, особенно зимой, когда скользко и к тому же метет метель, путь приходится проделывать пешком. Возвращаюсь в Бухарест поездом 3.30 или пятичасовым. Возвращаюсь без рук, без ног, в голове пусто. Домой идти не хочется. И я иду либо прямиком в Союз писателей, поесть в ресторане, либо к Йошке.

У Йошки хорошо. Уже несколько лет я захожу к нему после школы по крайней мере два или три раза в неделю. Йошка не служит, живет на постановки своих пьес и на займы от Союза писателей. В квартире у него конь не валялся, счастье, что его девушки приходят иногда помыть пол и почистить кухню. Но нас беспорядок не смущает. К тому же у него в холодильнике всегда найдется для меня баночка консервов (фасоль или рыба), а то и кусок брынзы или салями из писательского буфета. Я ем (или мы едим вместе), Йошка рассказывает мне последние союзписательские сплетни, последние политические анекдоты. Почти всегда я могу полистать у него литературные газеты и журналы, а вечер неизбежно кончается партией в кости.

Кости — дело серьезное. Мы играем с полной отдачей и тщательно записываем счет в тетрадку. Йошка — сильный игрок, но и я не хуже. Выучился с самых малых лет, поскольку отец был заядлый игрок в кости и шахматы. Кости меня очень занимают, а главное — отношение между человеком и игральной костью, между желанием и жребием, то бишь случаем… Мне часто случается заказать «6–6», и «6–6» мне выпадает. Вообще-то случаю ничего заказать нельзя. Зато с ним можно играть. Играешь в кости — значит, играешь со случаем. Подначиваешь его или заклинаешь быть на своей стороне. Нет никаких строгих правил, когда вступаешь в личные отношения со случаем. Лучше всего держаться скромно, но не переборщить в скромности, потому что случаю нравятся дерзкие. Иногда ему нравятся даже фанфароны, паяцы, в общем, занятные типы. Случай — он как космическая сила, которая все время бдит, но которой в любой момент все может и приесться. Когда случаю кажется, что ты — занятный тип и что ты отдаешься игре без остатка, он тебе помогает. Раду Думитру раскаляется от азарта, он не любит проигрывать, но с достоинством склоняется перед тем, кому удается его побить. Во время игры Раду Думитру изрыгает огонь, жестикулирует, призывает духов-покровителей, говорит с костями, то благодарит их, то бранит, то гладит, то оплевывает… А если они его перестают слушаться, он их меняет на другие. Когда мы втроем, я, Йошка и Раду Думитру, устраиваем «чемпионат», время останавливается, планета перестает вращаться, муха не пролетит, сам Господь Бог склоняется над нашим столом, чтобы посмотреть на зрелище. Скажу без преувеличения, что благодаря этим партиям в кости у меня теперь есть загранпаспорт.

Я точно помню момент, когда решилась моя судьба. Был январский вечер. Бухарест стоял под снегом, зима до некоторой степени внесла чистоту в воздух, под снегом предметы вдруг похорошели, и где-то рядом витала идея чуда. Мы с Йошкой играли в кости. Не помню, я шел на выигрыш или на проигрыш, когда зазвонил телефон. Раду Думитру звонил из Парижа. «Привет, Йошка, я вот тут в кабинете мадам Аннетт Лаборе… Не хочешь поехать в Париж?» Аннетт Лаборе, эту деталь мне предстояло узнать после, занималась «Европейским фондом интеллектуальной взаимопомощи». Среди прочего, фонд предоставлял небольшие стипендии (так около пяти тысяч франков) интеллектуалам и писателям из Восточной Европы, чтобы помочь им с поездками на Запад, особенно в Париж. Раду Думитру, который уже воспользовался этой помощью, сейчас предлагалось порекомендовать еще двух румынских авторов.



Поделиться книгой:

На главную
Назад