22 авг<уста 19>56
Дорогой Владимир Федорович!
Целую вечность Вам не писал! Виноваты в этом мои недуги: болел, лежал в больнице, оперировался, после операции (которая, видимо, не помогла) опять болел и продолжаю болеть. Как видите, перечень довольно невеселый, особенно если учесть, что передо мной маячит призрак новой (уже весьма серьезной) операции, поскольку первая (более легкая) не дала ожидаемых результатов. Жена тоже все время болеет и тоже кандидат на операцию, ибо ничто прочее не помогает. Все это (плюс связанные с этим заботы материальные) угнетает нас обоих довольно сильно…
В связи со всем этим неимоверно запустил мою корреспонденцию и лишь теперь постепенно начинаю расплачиваться с моими эпистолярными кредиторами. Посетил меня, еще в июне, Глеб Петрович Струве. Интересно было с ним лично познакомиться. Он привез мне от себя и от брата[142] (парижского) замечательный подарок — монографию о моем отце с многочисленными репродукциями с его картин[143].Я при бегстве из России взять ее, конечно, с собой не мог и никак не представлял себе, что когда-нибудь явлюсь снова обладателем этой столь ценной для меня книги.
Помаленьку пишу. В № 31 «Граней» пойдет сразу пачка моих новых стихов[144].
Сердечный привет!
Искренне Ваш Д. Кленовский
28
октября <19>56
Дорогой Владимир Федорович!
Рад был узнать, что Вы на некоторое время из учителя становитесь учеником, не потому, конечно, что Вам надо не учить, а учиться, а потому, что это учение станет ступенью к более интересной, глубокой, творческой работе, чем Ваша нынешняя. От всего сердца желаю Вам удачи!
Не огорчайтесь выпадами Адамовича![145] Достаточно прочесть книгу Глеба Струве[146], чтобы увидеть, сколько несправедливейших приговоров вынесла неблагодарная эмигрантская критика лучшим своим писателям (Сирину — Набокову, например[147]). Но, говоря откровенно, Вы немного и сами виноваты… В результате Вашего литературного задора и темперамента (за которые я Вас как раз люблю) Вы, ну, как бы сказать: немного перерезвились, что ли. Афоризмы — вещь ответственная, они разрешены лишь авторам сугубо маститым; молодежи их не прощают, даже если ее афоризмы не хуже, чем у мэтров. Вы себя поэтому сами поставили под удар[148]. Те же мысли, но высказанные не афористически, а подробно и с мотивировкой — были бы приняты совсем иначе. Первая реакция Адамовича и других была примерно такая: ишь ты какой, молоко на губах не обсохло, а уже с афоризмами выступает! Сама форма предопределила отношение к сказанному Вами. И, пожалуй, лучше избегать этой формы высказывания своих мыслей (иногда чрезвычайно интересных), чтобы, так сказать, не дразнить гусей.
Что Вам теперь «совестно показаться на люди» (как Вы выразились), то это уж совсем напрасно! Тогда и Сирину-Набокову надо было уже 30 лет тому назад перестать писать! Вы столь талантливы (и притом многообразно талантливы), что пара комариных укусов никак не должна на Вас влиять. Это было бы непростительным малодушием!
Что касается приемов нашей критики, то об этом можно говорить без конца и никакого письма на это не хватит. Скажу только, что раздражают они меня давно, и притом без личного повода, ибо меня критики пока что не обижали. Но я обижался и за других, и за поэзию вообще. Я никак не любитель «журнальных сшибок», но какая-то померанцевская капля переполнила мою душу, и я не удержался (мою статью в «Н<овом> р<усском> с<лове>»[149] Вы, наверное, читали). Теперь предстоит, конечно, быть ответно искусанным…
Глеб Струве, судя по его письмам, тоже сильно уязвлен отзывом Гуля о его книге[150]. До меня газета еще не дошла, и я сужу по кратким из нее выдержкам. Но сразу же в глаза бросается общий злобный и враждебный ее тон. Несомненна ее «мстительная» подоплека, вызванная тем, что Г<леб> С<труве> вспомнил в своей книге сменовеховское прошлое Гуля, о котором он предпочитает не вспоминать. Что касается фактических деталей статьи, то если Гуль, как пишет Струве, в числе якобы несправедливо неупомянутых им писателей назвал, да еще именуя его «поэтом», Эфера[151] — то дальше идти, право, некуда! Я случайно этого Эфера знаю, ибо во время войны и после он жил в Германии и одно время я даже с ним переписывался. М. б., и Вы его знавали или о нем слыхали? Кроме этого псевдонима он писал еще под именами Росинский и Ивоима (настоящая фамилия его Афонькин). «Известность» приобрел он в дипийских послевоенных лагерях тем, что немцы называют Schundliteratur[152] — романчиками, где (для примера) повествуется о скрещении обезьян с остовками в гитлеровских кацетах. Перебравшись в Америку, сей муж молчал лет 6–7 и лишь сейчас опять впервые объявился с рецензией[153] в № 44 «Нов<ого> журнала». Упоминать о нем в книге об эмигрантской литературе было бы, в сущности, неприлично. Это очень напористый, нагловатый парень и, вероятно, понравился Гулю, взявшему его себе под крылышко. Г<леб> С<труве> написал мне именно об Эфере, ибо во время нашей встречи этим летом у нас зашел о нем разговор.
Я пробовал устроить стихи Моршена в «Рифму» и вел по этому поводу долгие переговоры с Сергеем Маковским. Последний сперва пообещал, затем долго и упорно отмалчивался и уклонялся от ответа на мои повторные напоминания и лишь недавно, прижатый к стенке, сообщил, что он, мол, очень старался, неоднократно говорил о Моршене с Ир<иной> Яссен, но уговорить издать его не сумел. Уверяет, что я преувеличиваю его роль в издательстве и что от него там ничто не зависит… Я ему не верю и сомневаюсь, говорил ли он вообще с Яссен о Моршене (что она может против него иметь?). Это лишь eine faule Ausrede[154], а настоящая причина кроется, вероятно, в том, что Моршен парижанам не созвучен. Последнее, что я мог сделать, это «клюнуть» за это «Рифму» в моей статье. Моршену я обо всем этом недавно написал. Очень жалею, что ничего не вышло, ибо отсутствие сборника стихов Моршена я ощущаю как некую несообразность, с которой надо как можно скорее покончить. Печально, что Моршен сам очень индифферентно относится к этому вопросу.
Сердечный привет Вам и Вашей супруге. Рад буду узнать, как чувствуете Вы себя на новой работе.
Искренне преданный Вам Д. Кленовский
29
12 ноября <19>56
Дорогой Владимир Федорович!
Очень порадовало меня Ваше письмо — и тем, что моя статья пришлась Вам по душе, и разными другими высказываниями, в частности о том, что Вы чувствуете необходимость совместного реагирования на «неприличные выходки». Этих последних — увы! — достаточно. Дело не водном только Померанцеве (Терапиано вообще меньшее зло). Вы, наверное, читали в «Н<овом> р<усском> с<лове>» совершенно бессмысленные словоизвержения «пушкиниста», «литературоведа» и «профессора» Гофмана[155], а в «Посеве» словесные упражнения какого-то Берлогина[156] (особенно характерна его рецензия о «Гранях»)? Не в том, конечно, дело, чтобы открывать огонь по каждому из этих джентльменов, а в том, чтобы среди литературных критиков появился и утвердился бы наконец такой, к которому хотя бы писатели-новоэмигранты чувствовали уважение и доверие. Вы, что называется, предопределены судьбой для этой роли, и, на мой взгляд, будет большой утратой для всей эмигрантской литературы, если Вы не займете в ней это место. Не нужно Вам непременно (хотя и это меня лично порадовало бы) включаться в сегодняшний, начатый мною, спор о критике, но важно «войти» вообще в эмигрантскую критику и занять там прочное место (оно Вам заранее обеспечено). Это, я уверен, явилось бы важным фактором в литерат<урной> жизни эмиграции. От души приветствую поэтому Ваше намерение написать о Моршене.
Мне придется еще, вероятно, выступить в «Н<овом> р<усском> с<лове>» с заключительным словом[157]. Я, впрочем, никак не любитель подобных стычек, и если решился на первую мою статью, то только потому, что меня вывел из терпения Померанцев, и, как говорят немцы, es wurde mir zu bunt[158]. Я полагаю, что с систематическим проявлением глупости и наглости в печати надо все-таки бороться, иначе они распускаются столь махрово, что задыхаешься. Что я теперь себе по гроб жизни (и даже после сего) нажил злейших врагов — несомненно. Любопытно, что Терапиано, писавший несколько месяцев тому назад в своей рецензии о моем «Спутнике», что этот сборник «на уровне предыдущих двух», ныне, в своем ответе на мою статью, говорит о поэтах (подразумевая, конечно, меня), у которых «вторая книга хуже первой, а третья — хуже их обоих». А сколько моих высказываний и Т<ерапиано> и П<омеранцев> просто исказили в своем ответе! Против поэтов-парижан я выступать и не думал, а «хулой на поэзию» назвал никак не стихи Г. Иванова (как уверяет П<омеранцев>), а лишь некоторые его о ней высказывания. Но я, само собой разумеется, знал, на что я иду и чем «рискую», т<ак> ч<то> все это меня ничуть не смущает. Из писем литерат<урных> друзей и знакомых я вижу, что все они со мной согласны. Какому-то общему настроению я моей статьей послужил, а значит, и достиг какой-то цели.
Жму руку. Искренне Ваш Д.Кленовский
30
29 марта 1957 г.
Дорогой Владимир Федорович!
Давненько Вам не писал, с рождественского поздравления. С тех пор оба всё болели и было не до писем.
Слыхал от Глеба Петровича, что Вы сдали какие-то экзамены, что ли, открывающие перед Вами путь к диссертации. Если правильно понял, это означает, по-видимому, что с донимавшими Вас «выпадениями глухих еров» теперь покончено и Вы можете заняться предметами более привлекательными, вероятно столь любимым Вами Хлебниковым?[159] От души желаю Вам всяческого в этом успеха! Чувствует только мое сердце, что для «литературной критики» (новое, принадлежащее перу Терапиано определение для поэзии и прозы) Вы на ближайшее время (надеюсь, не совсем!) потеряны… Рад был бы ошибиться.
Никакими интересными «европейскими» литературными новостями не располагаю. Ржевский писал, что покидает окончательно Швецию и перебирается в мае в Мюнхен. От общих знакомых слыхал, что Иваск летом переезжает в Швейцарию, где будет читать славистику в Базельском университете. Моя потасовка с Терапиано все еще мне отрыгается: он, видимо, так на меня зол, что спит и во сне видит, чем бы мне еще досадить. В каждой почти своей статье в «Рус<ской> мысли», на какую бы тему она ни была, он непременно плюет мимоходом в мою сторону. Не любят критики, чтобы их критиковали! А бедные писатели должны все терпеть…
Пишу, как и всегда, помаленьку; новой книги в ближайшие годы выпускать не собираюсь. Карпович попросил меня возобновить сотрудничество в «Нов<ом> журнале», и я посылаю ему стихи.
Сердечный привет и наилучшие пожелания!
Д. Кленовский
31
20 мая <19>57
Дорогой Владимир Федорович!
Вспомнил Ваши стихи и еще раз очень, очень искренне пожалел о том, что Вы отрываетесь (не хочу повторить за Вами «оторвались»!) от поэзии…
Козьма Прутков сказал, что поощрение столь же необходимо талантливому писателю, сколь необходима канифоль смычку виртуоза. Правильно, конечно, но можно писать стихи и без канифоли, многие так делали. А о пушкинской «глуповатости»[162] вспоминать не стоит — не так уж это умно им было сказано…
Вы полагаете, что моя полемика с Терапиано сделала его еще заносчивее? Если так, то виноваты не поддержавшие меня в этом споре братья-писатели. Многие были со мной согласны, но открыто никто не выступил. Боялись, вероятно, нажить врага, а иные, м. б., даже и радовались, что Кленовский такового наживает. Это в русских правилах. Так и с татарами воевали. А иной критик хуже татарина. Только в «Возрождении» (февральская тетрадь) была статья по поводу этой полемики[163]. Редакция всецело поддержала мою точку зрения и привела много выдержек из моих статей, подчеркивая их «решительный, но корректный тон». Никак этого не ожидал от парижского органа.
Я, впрочем, не согласен с Вами, что моя полемика не привела к результатам. Они выразились конкретно в следующем.
Терапиано стал осторожнее обращаться с поэтами-новоэмигрантами, не так явно их игнорирует, чаще о них пишет. Признал наконец Лидию Алексееву[164], упоминает положительно о Елагине и т. п.
Он же не так безоговорочно расхваливает парижан, впервые находит и у них недостатки.
Мою точку зрения относительно Померанцева косвенно поддержал Г. Адамович в статье «О свободе поэта»[165] («Н<овое> р<усское> с<лово>»). Статья эта, в сущности, родилась в дыму затеянной мною перестрелки. На одно только плохонькое стихотворение Померанцева Адамович так бы не ответил.
Т<ак> ч<то>, по-моему, кое-какую пользу поэтам-новоэмигрантам моя полемика принесла. Боком она вышла только мне самому. Терапиано не забывает еженедельно кусать меня в «Русской мысли». Я это, само собой разумеется, предвидел и этим не огорчаюсь. Я по-прежнему считаю, что с плохими критиками нужно воевать.
Сердечный привет! Д. Кленовский
32
15 авг<уста 19>57 г.
Дорогой Владимир Федорович!
Получил В<аше> письмо. Сердечно радуюсь Вашему превращению из учащегося в учащего и желаю Вам на этом поприще успеха, в котором не сомневаюсь. Хотелось бы только, чтобы Вы не расстались с музами, на худой конец хотя бы с тою из них, безымянной и зубастой, которая обслуживает цех литературных критиков.
Рад был, очень рад был узнать, что «Гурилевские романсы» выйдут книгой[166], пожалел, однако, что Вы связались с «Рифмой». Она, во-первых, ограничивает авторов размерами книги, в результате чего Ваша «Лада» останется пока что ненапечатанной. Во-вторых, тираж «Рифмы» крайне мал (200 экз., из коих около сотни Вы сами разошлете). В-третьих, у диктатора «Рифмы» Сергея Маковского есть тенденция править авторов (надеюсь, что Вы на это не пойдете!). В свое время он требовал от Блока исправления стихов, принятых «Аполлоном», предлагая свои варианты, на что Блок не согласился. 2 года тому назад С. М<аковский> предложил мне издать в «Рифме» моего «Неулов<имого> спутника», но меня не устраивал ни размер, ни формат, ни тираж, и я отказался, тем более что С. М<аковский> предъявил еще и свои редакторские права на отбор стихов для книги. Я издал книгу самостоятельно, ни от кого не завися, и уже через год расплатился со всеми долгами по ее изданию. И Вы могли бы сделать то же самое, раздобыв на время деньги. В мюнхенской типографии Вам напечатали бы обе поэмы тиражом в 400 экз. за 150 долларов. Моя техническая помощь при этом обеспечена. Затем еще одно: за услугу быть бесплатно напечатанным в «Рифме» надо всегда расплачиваться, так сказать, «натурой», т. е. хвалебными рецензиями об Ирине Яссен и Сергее Маковском (так делали Ю. Трубецкой, Терапиано и др.). Маковский на этот счет большой мастак! Еще до моего отказа печататься в «Рифме» он успел выудить у меня рецензию (вполне, впрочем, искреннюю) о своих «Портретах» для «Опытов»[167] и воспользовался моими услугами по корректуре и верстке своей книги стихов, печатавшейся в Мюнхене. Вы и не заметите, как он Вас обойдет! Использовать других в своих интересах он умеет как никто! Ирина Яссен передоверила ему все издательство, но если нужно отказать — он умеет кивнуть на нее и сказать, что сам он-де человек маленький. Выход в «Рифме» книг Гингера[168] и Мамченко[169] он объяснил мне в письме настойчивым желанием Яссен, против которого он-де ничего не мог поделать, хотя слепому ясно, что это все та же линия парижского кумовства. Издание В<ашей> книги — прорыв на этом фронте, что очень меня радует (я ведь в статье в «Н<овом> р<усском> с<лове>» против парижской линии «Рифмы» протестовал, и, возможно, не без пользы). Кстати: почему Вы так считаетесь с Парижем («“Гурил<евские> романсы” парижанам нравятся, а вторую поэму там приняли кисло. Маковскому она не нравится» — из В<ашего> письма)? Разве Вы не видите, что и Адамович и Терапиано и ругают и хвалят не по заслугам? Ярчайший тому пример — статья о Марине Цветаевой[170]. А консервативность во вкусах С. М<аковского> вне сомнения.
Кто такой Болыпухин — не знаю. Печатается он очень редко, и немногие его статьи были посвящены прославлению, довольно неумеренному, отдельных поэтов. Такова была его статья о Юр. Трубецком в «Н<овом> р<усском> с<лове>» лет 5 тому назад[171], статья чрезмерно восторженная и в стиле своем какая-то пошловатая. Трубецкой трактовался в ней как общепризнанная знаменитость. Я даже подумал тогда, что это он сам о себе написал и что Большухин — псевдоним. Но после этого я встречал эту фамилию в мюнхенском «Современнике» и, по-видимому, ошибся (хотя Трубецкой был бы на это способен, ибо карьерист он, каких мало). Так или иначе, у меня составилось впечатление, что Большухин пишет только о друзьях и приятелях. Живет он, по всей видимости, в Мюнхене. Там же живет уже 4 года, работая на радиостанции «Освобождение», и Чиннов. Отсюда, вероятно, и статья. Впрочем, Чиннов похвалы заслуживает (я очень люблю его стихи), хотя быть прославленным дважды в одной газете, пожалуй, немножко чересчур (да еще без всякого внешнего повода) — но это уж «вина» редакции, печатающей все, что пришлют. Так или иначе, Большухин представляется мне рецензентом по кумовству или, в лучшем случае, по дружбе. Поскольку, кроме того, я знаком с его манерой письма — я его похвале не порадовался бы. Рецензия Струве о моих стихах[172] мне понравилась своей деловитостью, спокойствием, вдумчивостью, редким для рецензента знанием рецензируемых стихов. Есть в ней, правда, некоторый академический холодок, но, пожалуй, он лучше болтливых восторгов. Кстати, завтра Глеб Струве приезжает ко мне на неделю. Жить будет в гостинице, т. к. у нас всего одна, да и та небольшая, комната, но целые дни проводить у нас[173]. Предупредили о своем посещении и Ржевские, проводящие лето на озере под Мюнхеном.
Читаете ли Вы парижскую «Рус<скую> мысль»? Там недавно была рецензия Терапиано о книге стихов Мамченко, начинающаяся так:
«В последнее время, как, м. б., заметили многие, наши критики стали высказываться о стихах с некоторой “опаской”. Еще бы! Прежде ведь критики писали об авторах, а теперь авторы пишут о критиках. Поэтому для того, чтобы разобрать какую-нибудь книжку стихов (да еще, не дай Бог, “не парижского” поэта) или просто высказаться по поводу стихотворений, напечатанных в журнале, нужно запастись мужеством, точнее, безразличием к имеющим последовать “репрессиям”».
Прочел с удовольствием! Выходит, что помогла все-таки моя наука, если пишет «с опаской»! Даже сам в этом сознался! Пусть и пишет именно с опаской, т. е. с чувством большей ответственности за свои высказывания.
Жму руку и желаю всяческих удач! Жаль, что не ответили Адамовичу (о Цветаевой)[174]… Я себе этой роскоши позволить не могу, довольно у меня и так завелось смертных врагов среди литерат<урных> критиков! Искренне Ваш
Д. Кленовский
33
20 окт<ября 19>57 г.
Дорогой Владимир Федорович!
Спасибо за снимки, такие живые, Вас, несомненно, хорошо передающие. Я действительно в беседе с Г<лебом> П<етровичем> полюбопытствовал, как выглядят некоторые мои эпистолярные знакомые, но описания его могли быть лишь приблизительными. Я очень рад поэтому, что Вам пришло в голову подкрепить их «фактическими данными». У нас этим летом перебывало много гостей, и все они щелкали фотоаппаратами. Ржевский снял меня в группе с Г<лебом> П<етровичем> и Аглаей Шишковой[175]. Если что получится — пришлю. Пока имею только снимки, сделанные Г<лебом> П<етровичем>, но они, по его же мнению, неудачны.
Присланные Вами стихотворные кусочки при первом с ними соприкосновении не вызвали ассоциаций. Потом стал за ними как будто кто-то мерещиться, но, м. б., это самовнушение (т. к. Вы задали такой вопрос)… В строках о тополе есть какая-то своеобразная прелесть.
Ваше суждение о моих стихах в «Н<овом> ж<урнале>» мне было очень интересно услышать, именно такое конкретное, не общие слова[176]. Во мне две души — это верно, отсюда иногда и противоречия (со стороны, вероятно, предосудительные), но искренен я всегда. Ваши критические замечания метки и справедливы. Хочется только поговорить по поводу сказанного Вами о стихотворениях № 3 и № 4. Первое из них («Сколько раз я нарушал обычаи…») написано в необычном для меня ключе легкого цинизма и горечи, а потому, думается мне, в нем допустимы те «очевидности» (7–8 стр.), которые Вас как будто шокировали. Мне непонятно, что Вы хотели сказать словами: «после Пушкина звучит банальновато: я казнен воспоминаньем»?? Восприятие Вами стих<отворения> № 4 («Приземист лес, и берега пологи…») меня огорчило какой-то, я сказал бы, к нему глухотой. Уж если начинать задумываться, то не на третьей (как Вы отметили) строфе, а уже на второй, где появляется мотив предопределения, кармы («обещаны мне были»). Что касается последней строфы, то она является суммированием всей темы («смутивший знак, не наступивший срок…»), а потому никак не может быть лишней, на что Вы намекаете. Последнюю строку, которую Вы сами назвали «чудесной», нужно ведь как-то «привести» к читателю.
Очень жаль, что издание «Гурилевских романсов» отложено. Кто Вас об этом известил? Маковский? Учтите, что он любит лакировать под ясень (то бишь: под Яссен) свои личные отказы. Присутствие ее в Париже для выхода В<ашей> книги совсем не обязательно — ей достаточно согласиться с Маковским и подписать чек. Я хотел бы быть плохим пророком, но не удивлюсь, если в «Рифме», несмотря на все туберкулезы Яссен, выйдет всокорости книжечка Трубецкого[177] (не упускающего случая ей покадить), самого Маковского или какого-нибудь парижанина. Не помню, писал ли я Вам в свое время, что я долго сватал Маковскому стихи Моршена. Он с притворной «радостью» согласился, а потом целый год отмалчивался на мои запросы. Когда же припер его к стене, — сообщил, что он бы, мол, с радостью, да Ясен не согласилась. Уверен, что это была лживая отговорка. Ко всем писателям-новоэмигрантам Маковский вообще относится недоброжелательно и свысока. Старые эмигранты для него «мы», новые — «они». «Он — лучших из них», сказал он обо мне Тэффи (из ее ко мне письма). Из писателей-новоэмигрантов знается он только с теми, кто может ему быть нужен или полезен.
От души желаю Вам поскорее и получше устроиться на новом месте[178]!
Душевно преданный Д. Кленовский
34
21 дек<абря19>57
Дорогой Владимир Федорович!
В порядке обмена культурными ценностями посылаю и я Вам свое (с женой) изображение. Снимок сделан на балконе нашей комнаты в августе с. г. одним американским гостем.
Я послал уже Вам простой почтой рождественское поздравление, но пользуюсь настоящим случаем, чтобы повторить мой привет и мои новогодние пожелания.
У нас Рождество не обещает быть веселым: у жены приключилось что-то недоброе с той ногой, из-за которой она пластом пролежала с 1949 по 1952, в том числе 17 месяцев в больнице. Вот уже месяц, как она лежит с болями в ноге, и мы страшно боимся повторения прежней истории. Ведь тогда и рак и tb[179] подозревали и даже хотели отнять ногу. Да и меня донимают мои хронические недуги.
Последнего № «Опытов» я не читал (Иваск меня ими не балует, а покупать не могу), но слыхал, что Вы выступили там с панегириком Георгию Иванову[180]. Неужели и Вас эпатировал его примитивнейший (но, конечно, мастерски поданный) духовный нигилизм? Ведь Георгий Иванов — это, в сущности говоря, всего лишь роскошное издание (суперобложка, виньетки, заставки и концовки) голой советской антирелигиозной пропаганды. И даже хуже, ибо речь идет не только о религии, а о самом достоинстве человеческого «я». Вопросы, волнующие наш ум, решаются и в отрицательном смысле не так просто, как это представляется Иванову. Во всяком случае, не с помощью полуфунта судака[181]. Бесчисленные рыбные, овощные, мануфактурные и проч<ие> варианты ивановских «доказательств», конечно, очень занятны и дают автору множество пикантных литературных возможностей, но сердцевина их неизменно пустая. Сказать, что ничего нет — кроме нашей будничной грязи (наличия которой никто не отрицает) — не значит еще ответить на «проклятые» вопросы. Дешевле этого ответа быть не может. И одна-единственная, небезызвестная фраза Шекспира зачеркивает этот «ответ».
Было бы, конечно, смешно отрицать словесное и образное мастерство Иванова. Я читаю его даже с удовольствием, чисто профессиональным, вероятно: хоть и рушится здание, но красиво построено! Впрочем, не замечаете ли Вы, что И<ванов> становится подражателем? В его стихах стали мелькать и Одарченко, и Заболоцкий, и Елагин (если заинтересуетесь, могу привести разительные примеры). А как он повторяется!
Сердечный привет! Как устроились на новом месте? Как работается? Довольны ли?
Жму руку. Искренне Ваш
Д. Кленовский