В удаленном уголке среди странного набора русско-английско-японских потрепанных и пожелтевших книжонок я отыскал номер журнала «Коммунист» за 1989 год. Видимо, я был единственным не только в пределах далекой Японии, но и во всем свете, кто одиннадцать лет спустя после года издания взял его в руки, раскрыл и даже внимательно пролистал. Приятно было ощущать себя некой особенной, эксклюзивной личностью, достойной книги Гиннеса. Особое мое внимание в журнале привлек спор многочисленных авторов по поводу возможности Коммунистической партии быть партией не только рабочего класса, но и всего советского народа, как о том торжественно и лукаво было объявлено в хрущевские времена. Мне это памятно. Я как раз все это изучал в своих институтских аудиториях на занятиях по истории партии, научному коммунизму и политэкономии, впрочем немногим друг от друга разнившихся. Мне все это так живо припомнилось посреди неведающей и неиспытующей от этого неведения никакого стыда Японии. Впрочем, стыда от незнания всего этого, изощренно-умозрительного и тем самым покоряющего понимающих и страждущих подобного, не испытывают нынешние бесцельно наросшие поколения. На некоторое время я застыл, улыбаясь и тихо незлобиво припоминая.
Потом пришел в себя и снова обратился к журналу. Один справедливый автор возмущался непотребством подобного рода попыток и даже самого определения. По его правильному представлению, народ состоит из стольких разнообразных социальных и классовых слоев и прослоек, что их интересы не могут быть совмещены в пределах одной партийной программы и деятельности. Он был за Коммунистическую партию как кристально чистую партию рабочего класса. Наличие же такой странной новой социальной общности, как советский народ, что тоже было объявлено и заявлено идеологами хрущевских времен, он подвергал недвусмысленному сомнению и даже открытому язвительному осмеянию, несмотря на искреннюю партийность и, следовательно, приятию принципа партийной дисциплины и демократического централизма. Он был исполнен праведного сомнения и последующего неприятия. И я с ним согласен. В одном только был не согласен, когда он с такой же легкостью из очевидности своей идеологической и классовой правоты выводил и простоту разрешения всех остальных проблем. Например, тех же экономических и социальных. Автор и, очевидно, съестные запахи, окружавшие меня в сей ресторанный момент за еще не накрытым столом, напомнили мне живо одну историю из времен моей скульптурной, не скажу молодости, а скажу уверенно — зрелости.
Пока не принесли, не подали разнообразные выпивки и яства, я быстро расскажу вам, как с моим другом и многолетним соратником по воздвижению на всей территории бывшего Советского Союза разнообразных зверей в завитушках, усах, кудряшках и украшениях в конце 70-х или начале 80-х (точно и не припомню) Борисом Константиновичем Орловым с подобной же целью прибыли мы во всем известный город Братск. Город хоть всем и известный, но ничем особенно не выделяющийся, не запоминающийся такой. Никаких там изысков, причуд, исторических уникальностей или несообразностей. Новые скучные постройки с множеством населения. Да нам было к такому не привыкать. Привыкать пришлось к другому, хотя по тогдашнему быту в Стране Советов тоже не ахти какому уж там совсем уникальному и неведомому. Нет. Как раз вполне привычное дело было. Просто всякий раз в разных регионах оно принимало свой невероятно причудливый контур, узор, загогулину и способ проявления. Сразу же по прибытию, бросив вещи в полугостинице, полуобщежитии пригласившей нас организации, пошли мы обследовать город, его жизнь, распорядок и снабжение. И первое, но и единственное, что мы обнаружили, — огромные анилинового желтого, розового, фиолетового и ядовито-зеленоватого цвета гигантские торты во всех без исключения витринах и на всех без исключения прилавках. И ничего другого. Ослепительно-небесный олеаграфический цвет и почти миндалевидный образ этих сооружений одновременно восхищал и повергал в трепет. Естественно, ни малейшей мысли не шевельнулось по поводу возможности приобретения подобного с целью последующего и, возможно, последнего употребления в пищу. Все равно что в пищу или даже просто так приобрести явление чуда или откровенного видения. Не знаю, потянулась ли чья-либо безрассудная, нечувствительная к чуду, рука какого-нибудь из местных, вконец оголодавших жителей за этим изобретением нечеловеческого разума. Я, во всяком случае, не видел. В моем присутствии подобного не случилось. Однако ничем другим, даже хлебом, ни один из прилавков не был чреват уже давно и на долгое время вперед. Жители как всегда чем-то обходились. Но нам же, не пустившим пока в этих местах ни семейных, ни дружеских, ни блатных или мафиозных корней, пришлось слезно обратиться в принимающую нас организацию — крупнейшее в городе предприятие, Лесопромышленный комплекс. И нас милостиво прикрепили к производственной столовой для одноразового дневного питания. После того как отобедывали производственники, наступала наша очередь. Мы робко заходили в питательный зал, чтобы взять по миске единственного за все время нашего пребывания, около двух месяцев, блюда — рожки с колбасными обрезками. Ко времени нашего питания следов обрезков уже не наблюдалось. Возможно, их не наблюдалось и с самого начала. Но если существовали обрезки, пусть даже в мечтах назывателей, значит, сама колбаса где-то существовала! Но где? Мы тогда не задавались этим вопросом. Быстро похватав свои миски с одним полагающимся куском хлеба и жидким стаканом чаевидного напитка, мы устремлялись к столу, так как после нас наступала очередь питания ветеранов труда и пенсионеров. На их долю оставалась уж и вовсе какая-то невнятная слизь. Но они не роптали. А что им было роптать, будто бы от роптания из воздуха им образовалась эта самая небесная колбаса. Нет, не образовалась бы. Так и не образовалась. Во всяком случае, во время нашего там присутствия.
Вот именно это единственное, но серьезное возражение и было у меня в адрес вполне аргументированной во всех других отношениях статьи в журнале «Коммунист». Конечно, вставал вопрос, что это за рабочий класс и где он? Вопрос, конечно, возникал не у меня. У меня подобных вопросов не возникало и в давнишние времена публикации этой актуальной статьи. У меня возникали иные вопросы, не могущие быть ни в момент их возникновения, ни впоследствии быть обнародованными в журнале «Коммунист». Да я и не жалуюсь. У меня нет недостатка в возможности предъявления своих вопросов и претензий обществу, своим друзьям, недоброжелателям и самому себе. Однако вопросы и сомнения подобного рода возникали во многих неглупых головах и встревоженных душах того времени. Автору запальчиво и с опаской возражали, что возрождение классового противопоставления в наше время чревато возрождением совсем недавних, и вы знаете каких, времен. Что, вообще, все нынешние продвинутые общества давно поделены не на привычно марксистские классы, а на совсем другие страты. Что партии во всем мире ныне отличны совсем не своими социальными программами, спокойно заимствуя друг у друга наиболее актуальные и привлекательные идеи и лозунги, а, как бы это выразиться, неким, что ли, наследственным ароматом, обаянием традиции. Я так увлекся, что неприлично позабыл свою компанию и был справедливо приведен в состояние социальной вменяемости вопросом одного из моих спутников:
А пиво в России пьют? —
Как видите, — отвечал я, предъявляя им и махом опустошая приятный бокал привычной «Балтики».
Что это? Что это? —
Пожалуй, лучшее на данный момент российское пиво. Во всяком случае, мной почитаемое за таковое, — был мой решительный ответ.
Как называется? —
«Балтика». «Балтика-3». «Балтик» много. Но это не реклама, — шутливо добавил я. Да, это не реклама, уже совсем нешутливо говорю я здесь, в этом месте текста во время, весьма отличное от времени распивания этой «Балтики» и сопутствующего сему разговору с поминанием названия пива «Балтика».
Вопрошающий понятливо улыбнулся и ласково опрокинул маленькую стопочку российской сладкой водочки. Я улыбнулся в ответ.
Было тепло и ясно. Погода была обворожительная. Мы сидели на открытой площадке перед рестораном под огромными раскидистыми темными шумными деревьями за прекрасным столом. Пили, пели русско-советские песни, которых все здесь знают немало и имеют даже японские варианты текстов.
Удивительно, но нехитрое описание природы в виде трех ни к чему не обязывающих предыдущих предложений так легко предоставляет возможность снова вернуться к моему милому хозяину в дзэн-буддийскую обитель, поскольку описывает ситуацию абсолютно идентичную.
Было тепло и ясно. Погода была обворожительная. Пили, пели русско-советские песни, которых они знают немало и имеют даже японские варианты многих из них. Особенно в пении усердствовал представитель местной администрации, удивительно ловко и бойко говорящий по-русски и украшенный необыкновенными для японцев, обыкновенно испытывающих немалые трудности с растительностью на лице, огромными казацкими усами.
Надо сказать, что вне подобных лично-инициативных мероприятий (было еще барбекю и в парке Хоккайдского университета по поводу завершения конференции, по поводу закрытия моей выставки и прочие) на природе особенно не попоешь и не повыпиваешь. В отличие от Европы и даже России, где парки и зеленые зоны полнятся всякого рода злачными заведениями, в Японии парки, скверы и сады девственно чисты от подобного, несмотря на особое пристрастие японцев к еде и ресторанам, которых безумное количество по всем улицам и закоулкам любых городов и городков. Однако, видимо, они предпочитают онтологическую чистоту каждого рода занятий: если любуешься природой — любуйся природой, кушаешь — кушай себе на здоровье. И не спутывай эти столь различные и к разному апеллирующие занятия.
Хотя нет, нет, не совсем так. Как раз пикники и закусоны на природе очень даже и устраиваются. Для этой надобности у них, почти у всех, имеются портативные, в размер небольшого кейсика, легкие переносные складные жаровни. Из легких сумочек тут же достаются небольшие пакетики жарко и долго тлеющих углей и заранее приготовленные упаковочки тонко нарезанных кусками мяса и курицы. Бывает, и рыбы. Естественно, необозримое количество заранее же нарезанных дольками лука, помидоров, картофеля и других овощей — в общем всего необходимого для этой процедуры. То есть живи и наслаждайся своим портативным размером и безразмерным аппетитом. И никому не мешай. Другим дай тоже точно таким же компактным способом наслаждаться своей удавшейся на данный момент жизнью. И ведь действительно никто никому не мешает. И вполне дают всем возможность насладиться своим собственным счастьем. Однако мне, удручаемому даже малейшим предметным отягчением быта, бродящему часами в одних шортах и майке со сложенным вчетверо листком бумаги и ручкой для подобных вот, ничего не значащих записей, даже это казалось непомерным и унижающим бесплатно дарованную легкость бытия.
А они-то с удовольствием и очень ловко устраиваются где угодно, в местах порой необычных, типа, скажем, проезжей части улицы. Ну, это, конечно, некоторое преувеличение. Но действительно, однажды я видел такое, правда, посереди вполне тихой окраинной улочки, причем в самое тихое глухое воскресное предвечернее время. Мило распростав что-то вроде дастархана прямо на асфальте и изготовив к действию уже упомянутый и описанный выше необходимый для шашлыка инвентарь, молодые и пожилые мужчины и женщины в количестве около десяти — четырнадцати пробавлялись закусками, в ожидании приготавливавшегося на углях мяса. Они были расслабленны. Женщины, пока мужчины были озабочены приуготовительной процедурой, о чем-то неслышно переговаривались и пересмеивались. Заметив меня, они заулыбались в мою сторону, но за стол не приглашали, хотя я был бы и не против. Потом за моей спиной стал нарастать и все время догонять меня, обгоняя, забегая спереди и коварно-соблазнительно залезая в ноздри, даже хищно вцепляясь в них, запах вполне прилично изготовившегося и поджарившегося мяса. Но я выдержал и не обернулся.
Да, устраиваются пикники на природе. Но вот как раз заведений общепита даже в многолюдных парках, кроме особых поводов всенародных гуляний и фестивалей, я не замечал. Все чисто и монотонно — гуляние вдоль парковых и лесопарковых аллей само по себе, а гуляние в ресторане — само по себе.
И вообще, здесь все достаточно определенны, пунктуальны и честны в исполнении положенных им и всем жизненных ритуалах. Например, уж на что я ловкач находить на улицах столиц разных стран мира монеты весьма различного достоинства — в Лондоне, например, и фунт умудрялся поднимать с земли, в Германии — и крупную монету в пять марок подбирал. Конечно, счастья и капитала на подобном себе не построишь! Конечно! Но все-таки приятно. Какие-то странные мысли в голове промелькивают, невероятные надежды в душе пробуждаются — а вдруг и кошелек толстый, набитый одними сотенными бумажками найдешь! А почему, спрашивается нет? Что, нельзя? — можно! Тем более что нынче быть бедным немодно. В этом как бы проглядывает в редуцированном виде старинный верный принцип, что бедный гражданин — неблагонадежный гражданин. Или вдруг кто-то услышит, как ты стихи где-то по случаю читаешь, поразится их невероятной силе и красоте и сразу предложит тебе небывалый контракт. Или книгу роскошную напечатает. И на какой-нибудь высокосветский прием пригласит, и все зааплодируют при твоем появлении. И успех обеспечен. Ведь неуспешным, неизвестным нынче тоже быть непопулярно. Оно всегда было неприятно, а нынче — просто и неприлично. Да. Вот так-то.
Однако же японцы по их вредной аккуратности и осмотрительности не доставили мне подобного удовольствия дарового, почти небесного обретения даже в минимальной степени — ни крошечной йеночки не подобрал со скудной японской земли. Да ладно, я их простил. И взяток они не берут. Ну, ни копеечки. Ни в ресторанах, ни в такси, ни в каком другом общественном месте. За тобой будут гнаться несколько кварталов, чтобы вернуть случайно оставленную и абсолютно ненужную, нигде уже не применимую бессмысленную мелочь.
Японцы, в принципе, не сорят, но вообще-то — сорят. Как и во всем свете, где развита и даже переразвита культура и промышленность всяких там пластиковых упаковок и разливочных сосудов, по берегам рек валяется всего подобного вдоволь. Но улицы городов все же не в пример чище и того же Нью-Йорка, и Лондона, и Берлина, и Москвы.
Удивительна и терпимость японцев в очередях. Даже нечувствительность какая-то, я сказал бы. Жизнь тут весьма переполнена, перенасыщена людьми и населением, но организована. Очереди самозарождаются как естественные и не вступающие ни с чем в противоречие природные, к счастью, некатастрофические явления. Все ожидают всего спокойно. В метро не лезут в вагоны, а выстраиваются ровненько в затылочек в месте ожидаемой остановки вагона и двери, помеченной на асфальте платформы белой линией. Но что самое замечательное, если кто и лезет без очереди, его не одергивают, не кричат:
Гражданин, куда без очереди! —
А вам что, закон не писан? —
Вас тут не стояло. —
Я тебе полезу, я тебе полезу без очереди! —
Больше килограмма в одни руки не давайте! —
Продвигайтесь, продвигайтесь, а то там всякие без очереди лезут! —
Нет. Может быть, здесь килограммов всего больше и достаточно на всех. Может быть, времени тоже больше и на всех хватает. Но люди даже будто не замечают нарушителя, лезущего напролом. Они спокойно стоят, переговариваясь друг с другом и улыбаясь друг другу, ожидая своего. Если подходят без очереди — пропускают и его. Пропускают и третьего. И четвертого. И пятого, и шестого, седьмого, десятого. Ну, не знаю, пропустят ли двадцать пятого — скорее всего, и его пропустят. В результате, конечно же, когда-то наступает пауза между внеочередниками, дождавшийся, спокойно раскланявшись с собеседниками по очереди, исчезает в кабинете, там, комнате, кассе и т. п. Просто какая-то эмоциональная тупость. В Германии, например, такое не пройдет. Там Ordnung. Это — святое! За него, ради него, во имя его, с его именем на устах прямо-таки затопчут. Помню, случилось мне в Кельне во время какого-то их регулярно-ежегодного со времен средневековья фестиваля поспешать на некую встречу. Люди загодя, с утра выстраивались огромными семьями по бокам предполагаемого шествия. Они заполонили все тротуары. Когда же я, спеша, попытался, прижимаясь к тротуару, обогнуть их по проезжей части, они в ярости и безжалостно стали выпихивать меня на середину этой самой проезжей части, прямо под колеса приближающейся процессии в страхе, что я опережу их в подбирании бесплатно расшвыриваемых в толпу копеечных конфет. Они встали здесь с утра. Это место их. Оно им принадлежит по закону. Эти конфеты изначально и истинно принадлежат и предназначены им. А ты — хоть и погибай, если вне закона. Нет, в Японии все человечнее, хотя и в странной своей такой вот бесчувственно-безразличной человечности.
Подобное же терпеливое отношение здесь, извините, и к воронам. В Японии водятся именно в
Они меня ожидают! —
Кто? — Они! —
Кто они? —
Птицы! Птицы! Ваши птицы!
Они хотят меня погубить! —
Почему? —
Не знаю! Не знаю! —
Но все это, скорее всего, были ее панические иррациональные фантазмы. Кто ее хотел убить? Птицы? Это же смешно! Хотя отчего же? Такие случаи известны. Они зафиксированы и в исторических документах, и в художественных произведениях. Но даже если в данном случае и не было таинственного преднамеренного заговора, то все равно неприятно. Сочувствующие коллеги обращались в какие-то человекозащитнические от зверей организации. Те приезжали, качали головой, сочувствовали и сокрушались. Затем уезжали. Не знаю, попытались ли они что-либо предпринять. В общем, это вам не наши, знающие приличие и свое место птички. Нет, это те, о которых неприязненно-уважительно поется:
Да, да, именно яростно распевая эти строки, я бросился на одного из таких, возымевших наглость спикировать сзади на меня, пока я мирно брел по парку в трансе сочинения очередного стихотворного опуса. Я был возвращен к реальности страшным шуршанием перьев над моей наголо побритой головой и запредельного ощущения касания прямо-таки Крылов смерти. Я отпрянул от неожиданности, и черное чудовище взмыло вверх. Местные специалисты, спрошенные по подобному поводу, отвечали по телевизору, что просто не надо обращать внимания на эти акты агрессии. Если уж очень тревожно — можно носить широкополую шляпу. В крайнем уж случае можно использовать и зонтик. Таков был ответ. Но не таков я, как и многочисленные мои пламенные соплеменники из России. Я преследовал наглеца по территории всего парка с дерева на дерево. Злодей выбирал наиболее высокие и укрытые ветви, но не укрытые от меня. Я был неудержим и неумолим в своей ярости пандавов, настигших кауравов. Или как их там звали. Или наоборот. Ярость моя была неизбывна и всесокрушающа. Я выбирал каменья покруглее, так как плоские во время полета заворачивались вокруг продольной оси и уходили вбок. Я как Давид точно отбирал снаряды для своего смертоносного метания. Супостат уже был не на шутку встревожен, даже в легкой истерике. Его сотоварищи, видимо чуя мою правоту, силу и несокрушимость, немного даже опасаясь за себя и за свое встревоженное укрытое потомство, держали откровенный нейтралитет. Я же мстил не только за себя, но и за ту невинную, доведенную почти до состояния каталепсии и безжизненности, безвинно сгубленную распущенными японскими птицами, мою милую соотечественницу-профессоршу. Я мстил за всех своих. И за Санька, в десятом классе бросившегося под колеса набежавшего поезда из-за первой в своей школьной жизни двойки, поставленной злобным и мстительным, одноглазым, похожим на свирепого убийцу, учителем математики по прозвищу Штифт. И за Толика, задохнувшегося в трубе в возрасте десяти — двенадцати лет. Мы все полезли исследовать только что привезенную на нашу законную территорию огромную канализационную трубу для предполагавшейся, но надолго затянувшейся и в результате так и не состоявшейся починки прорванной канализации. Толик полез первым. Мы за ним. Мы как-то выбрались, а он застрял. Когда прибежали вызванные нами взрослые и слесаря, его вынули уже синим и бездыханным. Это очень неприятно поразило все наше дворовое сообщество. Мстил я и за того Рыжего, хоть и чужого, из чужого, в смысле, двора, паренька, зарезанного нашим Жабой. А также за всю нашу поруганную и ввергнутую в разруху и передряги великую и многострадальную, чаему к возрождению, но и столь ныне далекую от него, страну.
Восклицал я, неся разор и сокрушение их змеиному гнезду. После двух-трех часов преследования противник был полностью морально и физически сломлен, впав в каталептическое смертеподобное состояние полнейшего отсутствия. Остановившись и немного отдышавшись от стремительного бега и неистовства, я пристально присмотрелся к опозоренному врагу и решил удовлетвориться результатом. Я победоносно оглядел окрестности, всем своим видом предупреждая об ответственности и последствиях любого, попытавшегося бы повторить этот рискованный агрессивный шаг. И они поняли. Мы все всё поняли. Я был удовлетворен. Таков был мой ответ мерзавцу и им всем. Наш ответ. И он был понят. Понят сполна. Всё, поколебавшись, временно замутив четкие контуры, вернулось на свои привычные прочные жизненные основания. И больше не повторялось.
Замечу попутно, что птицы чрезвычайно обучаемы. Не хуже человека. Как, например, в наиновейшем, недавно построенном многоуровневом вокзале в Киото, где установили широко рекламировавшееся и многократно с торжеством и естественной гордостью демонстрировавшееся устройство высоковольтного напряжения для убийства голубей, чтобы те не залетали в крытые помещения и не гадили на головы посетителей. Показывали хрупкие, мгновенно, но все же прилично поджаренные тушки голубей. И что же? Попривыкли птички. Перестали залетать, так что у местных правозащитников прав животных даже причина жаловаться исчезла. Да и птицы вроде бы не жаловались. Во всяком случае, ни в каком органе массовой информации подобного не появлялось.
Или вот я, например, на старости лет в той же самой Японии, да и в том же самом парке, где раскинулось поле моего праведного сражения с вороном, научился ездить на велосипеде без рук. До этого я все умел — и ездить, и тормозить, и заворачивать, и слезать, и влезать на велосипед, и объезжать попадающихся на пути детей, женщин и животных, и кататься с одной и другой рукой по отдельности, и даже падать без видимого ущерба для здоровья. А вот без рук ездить научиться не довелось. Так вот, на склоне лет научился. Надо — всему научишься.
Посмотришь, как другие делают, приглядишься, и получится. А в Японии я много глядел по сторонам, приглядывался. И многому научился, новому для себя.
Страна, скажу вам, несомненно, затягивающая, заражающая. Более чем другие страны. Ну, может быть, и не более, но по контрасту это более замечается. Обращаешь внимание, замечаешь на себе и других. В европейских странах, по сути, все социально-бытовые проявления достаточно одинаковы, с большим или меньшим упором на privacy. А здесь через некоторое время начинаешь ловить себя на том, что при встречах и расставаниях с людьми безумно долго кланяешься почти в пояс и мягко улыбаешься. Ловишь себя на этом, внутренне улыбаешься, но продолжаешь, попав в инерцию окружающих беспрерывных раскланиваний. Одного американца, прожившего здесь достаточно долгое время, выучившего японский, не могу судить насколько хорошо, я пытался зачем-то, уж не помню по какой причине, обучить произношению слова «толмач». Все выходило «тормач». Уже немного погодя, после прибытия в Японию, встречающиеся на улицах весьма нечастые европейские лица кажутся какими-то неправильными, неточными, грубыми, относительно предельной ясности и чистоты японского лица. Кстати, европейцы здесь еще настолько нечасты, что при встречах на улице приветствуют друг друга как нечто племенное родственное в неродственном окружении. Большинство из них, кстати, — в основном игроки местных многочисленных разнообразных футбольных команд, переполненных белыми и черными выходцами из Латинской Америки, Австралии, быв. Югославии, Румынии, еще каких-то футбольно-играющих стран всевозможных континентов. Играют неплохо. Да и сами японцы весьма навострились в этом деле. Вот, к примеру, на днях они разгромили 5:1 сборную Объединенных Арабских Эмиратов. Нашим, скажем, это нынче не под силу.
Традиционно, с момента открытия страны для иноземцев, им были предоставлены права на жительство в пяти портах. Ну, порты — это условное название. В те времена, в конце XIX века, они являли из себя некие жалкие и убогие рыбацкие поселения, достаточно удаленные от городов. Иностранцев поселяли там, дабы не портили и не пугали добропорядочное население. А население тогда было действительно пугливое в этом отношении. Да, отчасти и поныне. И поныне, говаривают, только в тех же городах-портах Нагасаки, Йокагамы, Кобе количество европейцев вполне сопоставимо с количеством азиатских лиц в современных европейских и американских городах. В последнем из них, Кобе, к слову, поселился и главный японский мафиози-якудза. Уж не знаю, чем он был привлечен — не мечтой ли о диком американском Западе, сходством ли Кобе с Чикаго 20-х годов, воплотившемся в этих, столь многочисленных в городе бледных мучных американских лицах. Я в упомянутых резервациях для европейцев не бывал. Сами же длинные и массивные американцы в мелких японских помещениях и в транспорте остальных населенных пунктов, посещаемых мною, воспринимаются до сих пор крайне нелепыми, если не комически-уродливыми. Уж извините, господа американцы, я не хотел. Сама природа так вот вас обнаруживает. Правда, заметим, только в пределах Японии. В самой же Америке американцы — ничего, вроде бы такими и должны быть. Я их там тоже неоднократно наблюдал. Там в их внешности ничего необычного в глаза не бросается. Там им подобное незазорно. Во всяком случае — могут. Позволено. Не запрещено. Так что и будьте!
После совсем недолгого пребывания здесь и телевидение начинаешь смотреть спокойно, с полной уверенностью понимания необходимой критической массы информации. И действительно, получаешь ее, тем более что принцип телевизионного вещания повсюду один. А детали — кого там убили, кто убил, за что, убили ли, промахнулись ли, обманули ли, — все это в общем-то и не важно. Важно, что было событие. Случилось что-то. При встречах и разговорах с японцами утвердительно киваешь головой и, только опомнившись, к вящему удивлению и огорчению говорящего, виновато улыбаешься и разводишь руками:
Извини, старик, рад бы, да не понимаю! —
????? —
Не понимаю я по-японски. Это я так. —
??????????? —
А ему вдруг все это странно, что ты слушал, слушал и вдруг рожу какую-то корчишь. Но он виду не подает, только ждет и настороженно улыбается. Потому что в общем-то понимаешь все, потому что нельзя не понимать простое, осмысленное и неподдельное человеческое говорение. А если не понимаешь, так что уж с тобой поделаешь? Живи, если можешь. Так и стоите друг против друга. Потом приходит окончательная взаимная ясность и понимание.
Да жизнь, в принципе, полна всевозможного и принципиального непонимания и взаимонепонимания. Один человек, например, в Берлине, весьма и весьма оснащенный немецким, чтобы понимать все тонкости произношения и содержания, но в стесненных денежных обстоятельствах, что чрезвычайно угнетало его и постоянно томило, поздней ночью, переходя улицу, услышал прямо за своим плечом:
Мне бы вполне хватило сто марок, — почему-то решил поделиться с ним своими проблемами среди ночи молодой женский голос.
Да и мне сто бы марок вполне хватило, — вздохнул наш человек и мысленно представил их себе. И, только отойдя метров пятьдесят, он внезапно понял, что разговаривал с проституткой и его ответ был просто неуместен, если не двусмыслен.
Так вот, постепенно замечаешь, что как-то отсыхаешь от своей прошлой жизни. Уже и не интересуешься:
А что там? Может, случилось что? Может, переворот военный?! —
Переворот? Какой переворот? —
Да не знаю, может быть, какой-нибудь! — Интересно, а еще что там? По телевизору здесь больше восточные лица — корейцы, китайцы, индонезийцы. У них тоже что-то важное происходит, не менее важное, чем там у вас, вернее, у нас. Запад здесь — это Америка. Оттуда новостей поступает достаточное количество и в достаточном ассортименте. Иногда, бывает, мелькнет до боли знакомая по прежней жизни картинка российской жизни. Да и исчезнет. Да и не поймешь, что сказали про нее — то ли все ужасно, то ли все хорошо будет. То ли уже все хорошо, а будет еще лучше. Как узнаешь?
Припоминается, как совсем недавно в Сибири на неком крохотном полустаночке к нам подошел небритый мужичонка:
Из Москвы? —
Да вроде. —
Ага. И как там? —
Да все нормально. —
А как там у вас этот, ну, лысый. Все кричит и кукурузу всех заставляет сеять, а? —
Господи, это он про Хрущева. Уж того скинули как тридцать шесть лет. Уж он и помер, не припомнить когда! Уже и памятник поставлен! Уже и бронза на нем успела потускнеть, а гранит замылиться многолетними ветрами и дождями! Уж и другие поумирали. А за ними и еще другие. А здесь вот он, Никита Сергеевич, живет как живой, даже в какой-то мере властвуя над местными умами. Ну, во всяком случае, над умом этого любопытствующего по поводу современной политики и социальной жизни.
Или в другой раз, в Эстонии, одна старая русская женщина, всю жизнь проведшая среди местных молчаливых поселенцев, как-то притомившись под вечер от рутинной каждодневной сельскохозяйственной работы, прилегла на деревянную лавку:
Дмитрий, ты бы почитал мне что-нибудь под вечер. —
А что? —
Да хоть газетку. —
Где же она? —
А за печкой для растопки. Там их много. —
Они же двухгодичной давности. —
А мне-то что? —
И действительно — что ей?
Так вот и в эмиграции, на каких-нибудь там каменистых Бурбульских островах поначалу вспоминается ласковая ровная, сплошь заросшая свежей мягкой зеленой травой родина. Со временем образ ее и вовсе теряет всякую ненужную шероховатость все время сменяющейся поверхности и обретает вид некоего гладкого светящегося высоко парящего шаровидного ностальгического объекта. Через двадцать лет, в слезах вступив на чаемую землю, обнаруживаешь, что ее нет. Что все абсолютно неузнаваемо. Что она осталась именно там, откуда ты примчался в поисках ее, то есть на скалистых берегах Бурбульских островов. Скорее, скорее назад, на эти самые Бурбульские острова! И снова, как и в недавно ушедшие времена, снова поется в душе:
Продолжение № 3
И мы возвращаемся в нашу временно родную Японию. Оглядываемся, осматриваемся и понимаем, что люди, в принципе — везде люди.
А что они, люди? — и убить могут. Не могут? Почему не могут? Очень даже могут. В витринах, как и по всему свету, вывешены портреты разыскиваемых злодеев. Подходишь, за обычными чертами пытаешься высмотреть либо откровенную исключительную предопределенную природой или небесами не уничтожимую никакими молитвами и благостными увещеваниями жестокость персонажа, либо некую отличающую его от других специфическую скрытую, тайно проявляющуюся только опытному в духовных делах глазу несмываемую печать дьявола. Ничего, ничего разглядеть не можешь. Просто даже удивительно. Только ловишь себя на лукавых и недобросовестных попытках зацепиться за какие-то незначимые мелочи: вон, нос чуть кривоват! Какая-то бородавка на верхней губе. Еще что-то. Тут же глянешь в отражающее как зеркало стекло витрины — у тебя самого-то нос почти набок вывернут, глаза косые, губа заячья, уши лопухами растопырены, волосы из ноздрей и ушей черными кустами лезут, две бородавки на щеке, да и еще одна посередине лба, ровно на том самом месте, где третий бы глаз должен просвечивать. И что? — и ничего. Живешь, невинно бродишь среди шарахающихся людей. Но ведь никому на ум не западет хватать тебя прямо на месте и волочить в участок:
Вот он! Вот он! —
Что вот он? —
Ну, нос кривой! —
Да, кривой. И что? —
Глаза косые и губа заячья! —
Да, заячья. И что? —
Как, как что?! Уши растопырены, ноздри вывернуты, волосы из ушей лезут! —
Ну, лезут. И что? —
Ну как же, ну как же что? Господин полицеймейстер! Вон еще две бородавки на щеке и одна на том месте, где у нормальных людей третий глаз должен быть бы! — Третий глаз? Ну-ка проверим. Да, нет третьего глаза. Можно и отпустить! —
Но господин полицеймейстер! Господин полицеймейстер! Как же это отпустить! —