Идите, идите. У меня дел много. Сидоров, выпроводи гражданина! —
Так что оставим эти неблагостные попытки.
Да, и здесь убивают десятками и зараз. Я не буду вам рассказывать об известных на весь мир, например, жестокостях сокрытой и неописуемой секты АУМ Синрике, демонические руководители которой расчертили всю карту Японию некими таинственными геометрическими фигурами и знаками, отображавшими последовательность и очередность ритуального поголовного уничтожения населения всей страны. Нет, я о простом. Вот недавно совсем один подросток четырнадцати лет отрезал голову другому двенадцати лет, поставил ее у себя в комнате на стол и о чем-то долго и взволнованно с ней беседовал. О чем — он так и не смог припомнить на допросах. Да и важно ли? Другой прямо-таки по-раскольниковски молотком прибил соседскую старушку и записал себе в дневник, что хотел испытать, как это убивают. Ну, испытал — никаких восторгов по этому поводу дневник испытателя не содержит. Как, впрочем, ужасов, мучений загубленной души и раскаяния. Третий попросту мать пришил — ну, это дело и в комментариях даже особенных не нуждается. Мать — она и есть мать. Еще один залез в туристический автобус, отправлявшийся с предвкушавшими сладкий отдых на тропической Окинаве жителями шумной и перенапряженной столицы. Подросток зашел в автобус, взял у какой-то нерасторопной мамаши малолетнего трогательного ребеночка, посадил себе на колени, приставил к его горлышку ножик и почти со слезами на глазах стал рассказывать про своего братика примерно такого же возраста. Поведал, как он его любит, как играет с ним, как спать укладывает в мягкую постельку и что-то там на ночь даже рассказывает и напевает. Никаких конкретных требований или реальных причин своего явно неадекватного поведения юный любитель малолеток не предъявлял. Подержал так ребенка, подержал и отпустил. И зачем держал? Что у него там в уме вертелось? Что в душе неоформленной копошилось? Ни он сам объяснить не смог, никто иной за него. Да в общем-то все и так понятно.
И все это в пределах полугода.
Следующий юный преступник вырезал всю семью своего соученика. Объяснял он свой поступок тоже весьма туманно и сбивчиво, но хоть как-то и в какой-то степени, более приближенной к правдоподобности. Вроде бы на каком-то там школьном празднике или соревновании он ожидал более энтузиастической реакции от своего близкого друга и его семьи по поводу своих спортивных или художественных достижений, уж не припомню каких. Заметим, что в отличие от американских тинэйджеров, убивающих своих соучеников все-таки на расстоянии из винтовок с оптическим прицелом или в крайнем случае из какого ни на есть револьвера, наш подросток все это сделал обычным, но достаточно внушительным ножом. Это страшное, прямо-таки хищное, орудие убийства потом часто демонстрировали по телевизору со следами еще сохранившейся запекшейся крови. Ведь это надо же — ведь это же требуется подбежать, приблизиться к каждому телу, податливому и трепещущему, вонзить, погрузить в него по самую рукоять нож на всю длину гигантского лезвия. Потом выдернуть и, не обтерев, вонзить в следующее. Потом, может быть, поворочав его в мягкой всхлипывающей и податливой массе ослабевающей, опять выдернуть и погрузить в следующее. И все это еще полудетскими тонкими и не очень приспособленными, но уже жесткими и нервическими подростковыми руками. Бррр! И так по очереди всех пятерых членов неопомнившейся среди ночи семьи. По очереди. А они? Они сопротивляются, хватаются беспомощными ладошками за лезвие, мгновенно взрезая их почти до костей и обагряясь преждевременной кровью. Единственно, для меня до сих пор остается загадкой, как это пятеро людей, из которых трое вполне взрослых, не смогли если не защитить себя и родных, то хотя бы как-то избежать поголовного вырезания. Не знаю. Может быть, все были сонные и, просыпаясь на крик предыдущего зарезанного, не успевали осознать происходящее и предпринять хоть какие-то минимальные, даже просто инстинктивные, оборонительные действия. Не знаю. Может быть, они были обречены заранее и, понимая, даже по каким-то угадывающимся знакам и признакам зная это наперед чуть ли не в подробностях, вплоть до места и времени ожидаемого, просто смиренно принимали предопределение судьбы и ее карающую руку в виде нервической руки этого подростка. В общем, они себя не защитили, и никто иной защитить их также не смог. И все произошло самым убийственно-невероятным способом.
Но зачем уходить в такие соблазнительно-отвратительные и почти кинематографические ослепительно красочные подробности. Я вам лучше расскажу о случае, на фоне предыдущих выглядящем даже мило комичным и трогательным. Но все-таки. Расскажу вам о простом, на своем опыте пережитом, опыте свидетеля и прямого созерцателя, посему и более достоверном.
Однажды вечером, около семи, я услышал некое странное, будто бы собачье подвывание. Я выглянул из широкого, во всю стену открывающегося шторкой окна первого этажа. Подвывание усиливалось. Прошло некоторое время, пока я смог наконец локализировать место его происхождения, вернее, исхождения. Оно исходило из раскрытых ставен второго этаж дома напротив. Я прислушался. Некоторые прогуливающиеся мирные мелкобуржуазные японцы, мои соседи, приветливо улыбались, видимо не придавая звуку никакого значения. Я уж совсем было успокоился и собрался задернуть окно непроницаемой шторой, как на балкон этого самого второго этажа дома напротив в нелепой борьбе выволоклись два тела — мужчины и женщины. Как потом мне объяснили — давнишние муж и жена. Муж, судя по всему, что-то экстатически выкрикивая и словно стараясь объяснить нечто, диким способом пытался порешить свою супругу. Ну, не мне вам объяснять. По нашему многовековому родному опыту это все понятно от начала до различных возможных вариантов развязки разной степени тяжести и безвозвратности. Собственно, многие из нашего двора, естественно, без всякого восторга, но и без лишней драматизации вполне могут припомнить подобное из жизни своих пап и мам, дядей и тетей, соседей и соседок. Да и из своей, уже взрослой последующей, мало чем отличающейся от всех предыдущих жизней всех предыдущих поколений. И у Санька отец выпивши вытворял всевозможное, несообразное с его офицерским мундиром и достаточно высоким званием. И у Виталика отец, рабочий горячего цеха соседнего завода «Красный пролетарий», черный, злой и жилистый, регулярно, еженедельно почти насмерть забивал женскую часть своей многочисленной семьи. Да и за самим Виталиком гонялся по всему двору на неверных прогибающихся ногах. А мы наблюдали это. Но Виталик по трезвости и молодости был намного быстрее и увертливее. Так что не будем особенно уж требовательны к скромным и затерянным среди безумных обстоятельств жизни японцам, не дававшим нам, обществу и Богу, никаких конкретных обещаний и не бравших на себя никак конкретных обязательств по этому поводу.
В недоумении я стал быстро ворочать головой в надежде найти если не помощь в прекращении сего безумия, то хотя бы некоторое разъяснение и уточнение обстоятельств и персонажей происходящего. Однако соседи продолжали прогуливаться, изредка беззаботно взглядывая на балкон. Их детишки тут же мельтешили на велосипедах и велосипедиках, вполне увлеченные собственным производимым гвалтом. Да, народ устает и от самых острых пикантных зрелищ, повторяющихся с утомительной еженедельной регулярностью на протяжении длительного срока. Сколько можно ужасаться и удивляться, что достаточно пожилая пара, то ли хронических алкоголиков, то ли наркоманов, таким вот развлекательным способом подтверждает рутинообразность макаброобразно повторяющейся жизни. Когда уж совсем было нечего делать, люди снова вскидывали головы и просматривали небольшой отрывок драмы, достигавшей уже достаточно высокой степени трагедийного накала. Они выводили во двор своих, случившихся кстати, гостей ради этого небольшого развлечения. Гости, тоже посмеиваясь, глядели на балкон и обменивались какими-то зрительскими впечатлениями и, откинув легкий платяной полог дверного проема, уходили внутрь помещения, откуда слышались их негромкие переговаривающиеся голоса, постукивание и позвякивание посуды.
Пара между тем, неловко вращаясь, приблизилась к решетке балкона. Надо заметить, что муж намного уступал в массе своей супруге-сопернице. Можно было даже сказать, что она сама волокла себя посредством как бы волочения им по неминуемым, прописанным высшей неумолимой рукой геометрическим линиям неотменяемого события. Ранний Витгенштейн назвал бы это пропозицией. Мы же, не столь философски образованные, в более широком и, соответственно, невнятном виде и смысле, наречем сие по-простому — провидением. Супруг уже совсем было перевалил супругу в угрожающее положение через решетку балкона, рискуя при малейшем неверном движении самому вместе с жертвой оказаться жертвой же неверного расчета и падения на землю. В свободной руке он к тому же держал некий внушительный предмет, напоминавший мне пресс-папье. Ныне, конечно, во времена не только что шариковых ручек, но и принтеров-компьютеров, факсов и ксероксов, это изысканное стародавнее устройство не в моде и редко где встречающееся. Было непонятно, каким образом оно смогло оказаться в непотребной руке, занесенной над головой живого еще человека. Хотя почему бы ему и не оказаться в руке немолодого и неведомо чем промышляющего постоянного недоубийцы. Он что-то страшно выкрикивал чернеющим ртом. Очевидно, это были привычные, почти уже ритуальные угрозы убийства, жестокой и праведной расправы прямо здесь, на этом вот нехитром месте. По причине моей языковой невменяемости окружающие не могли мне объяснить значение его убийственных слов. Но их сила и энергетика были внятны и устрашающи. Ну, естественно, и весь предыдущий коммунальный опыт позволял мне в какой-то степени достоверности, с учетом, конечно, местной специфики и культурной традиции, реконструировать эти слова:
Блядь, сука! Убью на хуй! —
Окружающие же только подхихикивали и показывали новичку на пальцах ту же самую внятную витген-штейновскую комбинацию-пропозицию с финалом возвращения пары во внутренние покои. Я дивился их спокойствию. Но действительно, повисев некоторое время в неравновесном положении, пара выпрямилась и достаточно спокойно и холодно, что-то в претензии бормоча друг другу, исчезла за дверью своего жилища. Все погуляли немного и стали расходиться.
Во всем этом не было для меня ничего необычного и необъяснимого в принципе. Ну, если только некий маленький, крохотный добавочный, правда, интригующий остаточек, глубинный смысл которого я не в силах бы объяснить, если бы даже очень и напрягся. Эта маленькая прибавочка и есть весь смысл чужого, иноземного, почти непостигаемого.
Вот, вот, опять началось подвывание. Пойду посмотрю и потом допишу.
Вернулся. Дописываю. Ничего принципиально нового добавить не могу. Правда, мне показалось, что амплитуда раскачивания и перегибания тел через решетку балкона была чуть-чуть покруче. Да и формулы словесных угроз сегодня показались мне несколько иными. Я попытался порасспросить соседей, но с тем же самым успехом, что и в предыдущие разы. Я опять-таки попытался реконструировать сам. Вот что получилось:
Мандавошка старая! Заебу насмерть! — в общем, что-то в этом роде.
Мы обменялись с соседями церемонными поклонами, неопределенными жестами рук и оставили друг друга. За сим я вернулся дописывать эпизод. Дописал. Прислушиваюсь — нет, на сегодня все окончательно и бесповоротно завершилось с тем же самым ожидаемым мирным результатом. Как и всегда и везде в подобных случаях, победила дружба, правда понимаемая как несколько более сложное, чем обычно, многосоставное действие, выходящее на свой результат не прямым, а окольным, зачастую прямо и неуглядываемым способом.
Дааааа… А вы говорите: япоооонцы! Нет, не вы говорите? Говорите не вы? Ну ладно, Кто-то вот говорит: япооонцы! А что японцы? — они и есть японцы. Не хуже и не лучше, а такие, какими и должны быть японцы. И они такие и есть.
Такие же у них и бомжи. Как и во всех уважающих себя городах мира, они разбросаны по самым пригодным, с их да и объективной точки зрения местах выживания — вокзалах, в парках (летом), под мостами. И занятие их обыкновенное — полуспят, полувыпивают, полуворуют. Но самое впечатляющее их явление, из всех когда-либо мной виденных по всему свету, предстало предо мной в Токио. Обозревая какую-то очередную достопримечательность в центре города, я брел по изнурительной субтропической жаре. Среди ослепительного света некой утешительной дырой с неразличаемым пространством в глубине предстал мне кусок набережной под мостом. По естественному любопытству я заглянул туда. Как только глаз пообвыкся, моему взору представилось некое неопределенное и неопределяемое по составу и консистенции месиво. Массовое, почти червячно-змеиное мутное копошение. Вдоль всей ширины огромного моста под ним в несколько рядов были расстелены различные бумажные подстилки, картонки, полуистлевшие тряпки и что-то иное скомканное, грязное, неидентифицируемого качества и цвета. Благо жара позволяла не заботиться о сохранении тепла. Как раз наоборот — его надо было куда-то избыть, излучить из себя, отделаться от него. Я попытался прислониться к прохладной каменной основе моста и тут же попятился. Со всех сторон ко мне двинулась почти единая, неразделимая, неразличаемая поперсонно человеческая масса. У ней не было даже видимого рационального желания или намерения что-то предпринять относительно меня осмысленное и целенаправленное, как-то меня обидеть, унизить, ограбить, убить, уничтожить, слить с собой. Просто неким нерефлектируемым чувствилищем она осязала чье-то постороннее будоражащее присутствие и щупальцеобразно сдвинулась в этом направлении. Естественно, можно вполне было быть поглощенным, утопленным в этой массе. Можно было более банально быть ограбленным отдельным ее маленьким отростком. А можно и добровольно слиться с ней или с какой-то отдельной ее клеточкой. Пропив, к примеру, все небольшое свое наследство, оставшееся от родителей добровольно впасть в подобное состояние. То есть стать таким же бомжом. Так, собственно, и прирастает ее масса.
Шевеление и копошение словно вырастало из-под земли, соскальзывало с чуть влажноватых внутренних каменных поверхностей мощного моста, лезло отовсюду. В полутьме раздавались какие-то всхлипывания, причмокивания, звуки и полуслова, вряд ли могущие быть определенными как род человеческого языкового проявления даже японцами. Они сами с содроганием, с инстинктивным передергиванием плеч и черт лица рассказывали об этом, как о некой отдельной форме биологического существования. Как о некоем Elien’e — результате вмешательства потусторонних сил, биологически оформивших социумный уровень фантомной телесности. Парализованный, я прижался к влажным и утешающим камням, как нежное парнокопытное, поджимая под себя то одну, то другую мелко подрагивающую ногу, постепенно подпадая под неведомые гипнотические излучения подползающей массы, ослабевая и внутренне уже почти сдаваясь, соглашаясь с предложением раствориться в ней гуманоидной каплей. Ясно, что это был верный путь погибели. Конечно, только с точки зрения нормальной антропологии.
Все, меня окружавшее, если вспоминать высокие исторические примеры и истоки подобного, отнюдь не было подобно явлению мощного и героического греческого кинизма, даже в варианте его откровенного цинизма. Это не было явление гордых и свободных личностей, бросающих вызов порабощающему обществу. Нет. Но с иной точки зрения подобное могло рассматриваться и как новые формы существования квазиантропологических существ, квазиантропологического существования полуотдельных человеческих тел. Однако у меня не хватало мужества на последний рывок в сторону либо архаической кинической, либо новоявленной, еще не проверенной и не удостоверенной долгим историческим опытом человечности. Остатного порыва моего упомянутого мужества хватило только на то, чтобы рывком выпрыгнуть из гниловато-синей полутьмы подмостного пространства и снова ринуться в непереносимую, но более понимаемую и воспринимаемую ослепительную жару открытого и банального Токио.
Душной и влажной ночью мне приснился легкий освежающий сон. Я сидел в саду под чинарой во дворе, легко освещаемом круглолицей луной и напоминающем нечто подобное в соседстве с чинарой и булькающим арыком в Ташкенте или Самарканде. Местный рапсод под какого-то рода гусли хриплым, как задыхающимся голосом исполняет балладу. В ней рассказывается о некоем принце, посланном в чужие края со шпионской целью. Мальчик все время поправляет слепому певцу чалму, сползающую на лоб, и убирает крупные, нависающие на брови, капли пота. Изредка он подносит к его пожевывающему в пустоте высохшему рту на деревянной лопаточке горстку белого порошка. По-петушиному вздергивая голову, обнажая небритый, в жестких отдельно торчащих длиннющих седых волосинах подбородок, старик заглатывает порошок и тут же запивает его из жестяной кружки и ненадолго замирает. Глаза у него и у всех слушателей делаются белесыми. Баллада исполняется долго, соответственно тому, как долго плывет герой в неведомые дальние страны. Там он тоже долго живет, почти забывая уже, что он японец. Такой вот древнеяпонский Штирлиц. Кажется, он доживает до необременительной седины, полностью вжившись в новое окружение и полюбив его всей душой. Рапсод изредка коротким движение взбрасывает чалму вверх с бровей и хитро мне подмигивает. Я сразу же узнаю в нем знакомого дзэн-буддийского мастера. Но он отворачивается, уставляется слепым взглядом в пространство и продолжает. Слушатели с характерно японской внимательностью слушают все это и кивают вежливыми головами. Потом они как-то странно начинают на меня коситься и поглядывать. Тут я неким внезапным озарением понимаю, что я и есть тот древнеяпонский принц-соглядатай, а они — чужестранцы, среди которых довелось мне прожить всю свою неузнанную жизнь. И вот я узнан. Мне ничего не остается, как покончить с собой известным японским способом. Но я все медлю. Я все медлю, все медлю. Все медлю. Медлю, Медлю. Медлю. Медлю, медлю, медлю, медлю, медлю…
Продолжение № 4
Следующие два дня после дзэн-буддийской обители я провел в маленькой гостинице, заросшей всевозможными, мне почти, да и не почти, а полностью неизвестными растениями и с завораживающим видом на спокойное море. Да, да, все это в том же самом маленьком Вакканай, где первые мои дни протекли в почти нереальном общении с улыбчатым и ускользающим мастером. В мирной же и обыденной гостинице я просто просыпался, потягивался, умывался, завтракал и выходил на далекие прогулки вдоль моря и сопутствующих ему зеленых холмов, сопровождаемый неблагостными криками что-то ожидавших от меня чаек. Ожидавших от меня, видимо, чего-то иного, что мог им предложить простой российский странник из стороны Беляева, Шаболовки, Даниловского рынка, Сиротского переулка и Патриарших-Пионерских прудов, неведомо какими ветрами сюда занесенный. Очевидно, ветрами совсем иными, чем те, которыми были некогда занесены сюда эти настойчивые подозрительные птицы. Ну и ладно. Ну и хорошо. Я возвращался в гостиницу. Там встречал почти канонического, именно подобным образом закрепленного в нашем романтическом воображении, некоего представителя созерцательной японской культуры — неведомого токийского компьютерщика, приехавшего сюда в отпуск, чтобы любоваться местной репликой Фудзи — Ришири Фудзи. Гора эта, хоть и поменьше первичного Фудзи, но необыкновенно высока, напоминала оригинал во всех его прихотливых очертаниях, запечатленных в бесчисленных изображениях Хоккусая. Громоздится она на небольшом островке, невдалеке от Хоккайдо. До него можно незадорого доплыть на пароме и пособирать удивительные, по рассказам там побывавших, цветы прямо-таки райской раскраски. По их возбужденным рассказам выходило что-то уж и вовсе умопомрачительно-небывалое — головки цветов размером с детскую голову нежно покачиваются на гибких, эластичных, но далеко не хрупких стеблях, издавая человекоподобные звуки, расшифровываемые некоторыми как беспрерывное сонирование древнеиндусской, переданной по наследству буддистам мантры ОМ. Впрочем, это и неудивительно, когда повсюду по сторонам любого храма обнаруживаешь две преотвратительнейшие, по европейским духовно-эстетическим канонам, фигуры то ли демонов, то ли просто злодеев. Один из них, левый от храма и правый от входящего, является О, а другой — М. Эта мантра, рассеянная повсеместно, является тебе то вдруг из какой-то мрачной расщелины, то сваливается с крыши или мощных ветвей векового дерева, а то и вовсе — прямо выскакивает на тебя из раскрытой пасти самого обычного домашнего животного, кошки или собаки. Или же вдруг впрямую является тебе произнесенной узкой лентообразной змеей, проползающей под опавшими листьями в непроходимой, заросшей бесчисленными узловатыми стволами бамбуковой чащобе. А то и просто произносима в привычной храмовой службе каким-либо мастером буддизма, вроде недавно мною посещенного. Цветы же, полностью пропадая в мантре, наружу исходят необыкновенными беспрерывно меняющимися красками. Подходить к ним на расстояние ближе чем полметра не рекомендуется, так как в одно мгновение они и обращаются как раз в этих самых антропомонстроморфных, но извращенных носителей О и М. Последствия, естественно, неописуемы. Позволим себе лишь догадаться о постепенно исчезающих в них головой вперед человеческих туловищах, глухих всхлипах и быстрых передергиваний всего уже полностью обезволенного организма. А то и просто — замирание на месте, оседание на мягких белых червеподобных ногах, и затем бесконечное, длящееся годами до полного истлевания плоти сидение напротив повелевающей и неотступающей от себя безвидной и бескачественной волевой субстанции. Если бы это не происходило в краях неведомых, а в пределах Древней Греции, впрочем тоже вполне неведомой, эти цветы за их неодолимую притягивающую, соблазняющую и уже никогда и никуда не отпускающую мощь можно было бы уподобить аватарам сирен. Их образ, вполне ужасающий, наподобие Бабы Яги, лишенный всяческого привычного романтического женско-эротического флера, часто являлся мне в детстве. Он наплывал на меня своей раскрытой в чревоподобное темное пространство, болтающейся на расхлябанных петлях дверью. Стремительно кинематографически он наплывал на меня. Я пытался что-то предпринять, но ночь за ночью жуткая безмолвная яма заглатывала меня. Однако потом это все внезапно оставило, исчезло. Видимо, я повзрослел телесно и духовно. Кто знает, как эти сирены-Бабы Яги зовутся и почитаются здесь, и почитаются ли вообще?
Вдобавок голые скалы самой горы наделены сложнейшими в мире скалолазными траверсами, следовать по которым решаются немногие смельчаки. Уж и вовсе не многие из них возвращаются назад. Вернувшиеся, по рассказам, больше не пытаются проделывать подобного, но не пытаются и хоть как-то объяснить причины своей последующей мрачной сосредоточенности на произнесении неких внутренних слов и заклинаний. Все происходит молча, с внутренней неописуемой энергией, моментально вычитываемой при одном только взгляде на их почерневшие лица и скупые контуры неподвижной фигуры. Только бесшумно шевелятся их губы. Сами же они смотрят ровно перед собой, ничего не видя.
Мой компьютерщик, оказалось, почти каждый свой отпуск проводит здесь, созерцая гору издали, с прохладного и пустынного берега Вакканай. Переплыть на остров он не пытался, да и никогда не имел желания. Он объяснил мне, что ему вполне достаточно сосредоточить свой взгляд, чтобы видеть и постигать все, происходящее на острове, на самой горе и даже внутри ее. Я ему верил и уважительно молчал.
Тут я с удивлением заметил, что вопреки объективному закону прямой зависимости уменьшения потенции, возможности и желания рассказывать про страну пребывания от количества проведенного в ней календарных дат мой описательный порыв, наоборот, нарастал и крепчал, в чем можно убедиться по данному тексту. Помогла, видимо, принципиальная идеологическая, жизненная и писательская установка — все равно что ни напишется, напишется только тем единственным способом, как напишется. И напишется только то, что напишется всегда, где ни напишется.
Продолжение № 5
Однако же вернемся к началу.
При первом же проезде по городу замечаешь и первую необычность местного бытия. Столь привычные для большого города бесчисленные дорожные работы и объезды окружают, обслуживают всегда и повсеместно несколько распорядителей в красивой, почти генералиссимусной униформе и с волшебно светящимися в сумерках регулировочными красными палочками в руках. То есть буквальная картина, так нас завораживавшая в детстве видением таинственно одетых взрослых с таинственными же предметами в руках неведомого, почти магического предназначения. Все это так. Но работающих обнаруживалось всегда буквально один-два. Зато празднично разряженного сопутствующего персонала, регулярно расставленного вдоль тротуара, начиная метров за сто от происходящего нехитрого события, всегда наличествовало штук десять. Сначала думается, что непременно происходит какое-то важное официальное мероприятие. Но потом попадается второе подобное же. Потом третье. Четвертое. Пятое. Нет — просто землицу копают. Что-то там нехитрое починяют. Соответственно, фасады ремонтируемых зданий аккуратно по-христовски (отнюдь не по-христиански, хотя японцев католического обряда предостаточно, а по примеру страстного упаковщика разного рода нечеловеческого размера вещей — художника Христо), так вот, по-христовски укрыты плотной тканью. На лесах таким образом плотно упакованного сооружения работает один некий забытый человечек. Внизу же вокруг приятно улыбаются и показывают тебе само собой разумеющееся, единственно возможное и нехитрое направление движения человек четверо-пятеро. Хотя, замечу, строят, вернее, строит тот единственный быстро и качественно. Даже стремительно. То есть этот один, или двое, или несколько, отставленные от организационной работы и оставленные на лесах для прямого производства строительных работ, работают удивительно быстро. Быстрее многих наших стройбатов, вместе взятых и помноженных на строительные тресты и управления. Думается, если бы все, окружающие стройплощадку, были пущены в прямое дело, то Япония в момент бы покрылась невиданным числом всевозможных гражданских и промышленных сооружений, что вздохнуть бы было невозможно. Да и заселить или обслужить их, без приглашения посторонних, тех же русских, скажем, не представлялось бы никакой возможности. Видимо, это и служит основным резоном отстранения многих от любимой, но социально даже опасной активности.
На простенькой небольшой стоянке три-четыре регулировщика с улыбкой и чувством ответственности, стоя буквально метрах в пяти друг от друга, указывают вам место вашей парковки, впрочем трудно минуемое и без их добросовестного усердия. На автозаправке навстречу вам выскакивают десятеро и, передавая вас почти из руки в руки, чуть что не доносят до заправочной колонки. Затем они вычищают ваши пепельницы (а японцы — чудовищные куряки, курят почти все и много). После изящно обставленного процесса заправки машины в награду вам дают почему-то какой-ни-будь пакетик тончайших нитевидных рисовых макарон или упаковочку шелковистых салфеточек. Пустячок, но приятно. Ну, ясное дело, это вовсе не отменяет денежно-товарных отношений в виде уплаты за бензин. Потом человека два, опережая вас, выскакивают прямо на проезжую часть и усиленными жестами останавливают движение, выпуская вас на волю.
То ли древний социумный обиход такой, то ли род борьбы с безработицей. Скорее всего, то и другое вместе. По университету шляются некие, например, двое весьма почтенного возраста. Никто не ведает, чем они занимаются. Во всяком случае, на мое неделикатное расспрашивание никто не смог или же не захотел разъяснить мне этого. Раньше вроде бы они были ответственны за университетское отопление. Но с недавнего времени, при переводе его на полностью автоматический режим и, соответственно, управление, они в нем уже перестали полностью разбираться — возраст все-таки, да и образование… В случае поломки или остановки отопительного сооружения просто вызывают специализированную ремонтную команду. Но эти двое по-прежнему с утра до вечера строгие, улыбчатые и деловитые, солидно экипированные, при черном солидном костюме и галстуке, присутствуют на месте своей постоянной рабочей приписки — в университете. И вправду, не выгонять же на улицу почтенных людей по той глупой причине, что им в силу нелепой случайности не находится конкретного применения. Говорят, они замечательно организовывают и приготовляют пикники профессорско-преподавательского состава, иногда с приглашением и студентов. А пикники здесь, к слову, случаются весьма нередко. И на них зачастую решаются немалые серьезные проблемы, трудно разрешаемые в формальной обстановке регулярных заседаний. Тут же в приятной природной обстановке за винцом, мясцом да с улыбочками-прибауточками все приходят к так обожаемым, даже точно и неартикулируемым, спасительным компромиссам. Все по-мягкому, по-родственному. Соответственно, организация подобных мероприятий — не такая уж легкомысленная и пустая вещь. Вот и дело нашим отставленным от отопления нашлось. И люди не обижены. И все прекрасно. И все довольны и не чувствуют себя губителями невинных душ. И можно жить дальше.
Или другая подобная же завораживающая картинка. Некое серьезное воинское подразделение на окраине города копошится в речушке. Штук десять солдат в промокшей и отяжелевшей униформе ворочают в воде то ли какой-то кабель, то ли магический камень и все не могут одолеть. На суше шесть таких же, но с прекрасными светящимися в подступающих сумерках красными повязками и палочками охраняют их покой и покой редких, вроде меня, любопытствующих или просто мимо проходящих. Человек шесть строго и ответственно стоят около четырех огромных пустых грузовиков. Двадцать обряженных в полную амуницию военнослужащих в это время сооружают и уже почти соорудили четыре же преогромные палатки, внутри которых расположились уютно размещенные раскладные пластмассовые столики и стулья. Из небольших котелочков, обтянутых почему-то веревочной плетеной маскировочного цвета сеткой, ловкими палочками, как кузнечики, еще несколько свободных от всех прочих обязанностей военнослужащих вылавливают что-то, видимо, невообразимо вкусное и запихивают в широко раскрытые, заранее приготовленные, как у рыб, аккуратные рты. На время они отставляют котелки на стол в соседство с какими-то сразу замечаемыми бутылочками соевого соуса и неведомыми прочими разнообразными баночками с таинственными приправами. Улыбаясь, закуривают и перекидываются какими-то, видимо, шутливыми фразами. Потом медленно и важно снова берут котелки, цепко хватают палочки и принимаются заново. Так подмывало подойти, заглянуть в котелочки и спросить:
Ребята, а что это мы тут едим? — да ведь все равно не поймут, только подозрительно скосят глаза. Лучше уж и не подходить.
И я не подошел.
Да, неподалеку, естественно, скромно белели привезенные и прочно инсталлированные непременные три будочки-туалеты. И еще в стороне, прямо на берегу реки, ввиду погруженных по пояс в воду меланхолических военнослужащих, человек семь-восемь энергичных и решительных, видимо из начальства, группой что-то серьезно обсуждают, делая отметки в раскрытых командирских планшетах. Все так просто, тихо, значительно, исполнено какого-то скрытого, но всеми ощущаемого, таинственного смысла.
Надо сказать, что до известного азиатского финансового кризиса, как мне сказывали, в Японии не было проблемы с безработицей. Прямо как в незабвенном Советском Союзе, с тогдашними распределениями на работу. То есть при неусыпном государственном и семейном патронализме потеряться или пропасть в «бескрайних российских, вернее, японских просторах» здесь не представлялось никакой возможности. Сейчас, однако, проблемы появились и, по-видимому, не исчезнут уже никогда, только возрастая год от года, изменяя и преобразуя все привычное японское общество. Это уже и сейчас вносит серьезный разлад в устоявшиеся традиционные отношения. Особенно в отношения между поколениями. Впрочем, подобное можно встретить, и я встречал во многих странах мира. Однажды в быстром и бесшумном поезде, несшим меня по ухоженным пространствам новейшей Германии из Берлина в Кельн, мой немолодой спутник сокрушенно поведал мне, что все, Германия кончилась. На мое недоуменно молчаливое вопрошение, он внятно объяснил:
Вызываю вчера к себе своего работника… — он оказался владельцем небольшого предприятия где-то в районе Ганновера.
…? —
Говорю ему, сделай то-то и то-то. —
…? —
А зачем? — спрашивает он.
И собеседник замолчал, медленно моргая тяжелыми налившимися веками, полагая, и вполне разумно, что никаких дополнительных объяснений не требуется. И не требовалось. Я уж как-нибудь понимаю язык притч и метафор.
Конечно, в Японии все предстает несколько в ином обличии со специфическими чертами восточного колорита. Предполагаемая нами некая тотальная продвинутость и даже вестернизация японского общества несколько мифологизирована. Даже очень мифологизирована. То есть абсолютно мифологична. По-английски, к моему большому удивлению, говорят весьма и весьма немногие, даже так называемые интеллектуалы, втянутые в переживание и обживание в месте своего проживания общемировых и европейских ценностей. Уж они-то, казалось, должны говорить. Нет. Не говорят. Говорят очень немногие. Да и в древности свои тоже не то чтобы погружены с головой. Нет. К примеру, в собрании местных токийских поэтов на вопрос об осведомленности российской публики по поводу японской поэзии я, естественно, помянул столь уже привычные нашему уху хайку, танку и Басё — нехитрый, но и немалый традиционный набор наших ориентальных познаний, включающий нечто подобное же из областей Китая, Персии и Индии. После выступления ко мне подошла известная серьезная местная поэтесса и вполне серьезно высказала не то чтобы упрек, но некоторое удивление по тому поводу, что я, сам по себе, по-видимому, вполне современный человек и поэт, почитаю подобное за поэзию, так как занятие танкой, весьма и весьма распространенное в нынешней Японии (даже в школах детей заставляют сочинять их), относится уже к некоторому роду традиционного культурного занятия-игры, художественного промысла, типа увлечения наших любителей природы, вырезающих из корней и веток всяческие самодельные чудеса. Да и известны по всему свету конкурсы на сочинение неких как бы танок для домохозяек, пенсионеров и любителей всякого рода осмысленного провождения свободного времени. А собственно поэзия, укорительно продолжала поэтесса, настоящая поэзия — это другое. Это западного образца тексты и поэтическое поведение. Я не возражал. А что я мог возразить? Я даже молча согласился, не в силах ей это объяснить на понятном ей наречии. Я и сам приверженец подобного же в пределах русской словесности. Я только пожал плечами и пробормотал что-то о достаточной неинформированности российской культурной общественности по поводу современной японской литературы и искусства вообще. Что было сущей правдой и в какой-то степени оправдало меня в глазах поэтессы, именуемой в поэтическом бомонде обеих Америк, Европ и самой Японии «японским Алленом Гинзбергом в юбке».
Однажды меня пригласили на подобный сеанс версификационной эксгумации в клуб любителей танки. Почтенные и не очень почтенного возраста люди, сняв ботинки, сидели вдоль деревянных стеночек за низенькими столиками, украшенными чайными чашечками, в столь неудобной мне позе. Кстати, известен даже некий китаец, изобретатель ее, этой коварной позы. В вышеупомянутом храме вышеупомянутого мастера дзэн-буддизма, вдобавок ко всему прочему, столь непривычному и обаятельному, наличествовал и маленький алтарик, посвященный этому первооткрывателю, с каким-то древнекитайским изображением не вполне внятного длинно-узко-бородатого китайца. Курились курения. В матовое окошечко лился матовый свет. Прошла особой местной породы бесхвостая кошка. Я внимательно приглядывался к изображению человека, изобретшего столь неприятное для меня мучение посредством своей, всемирно распространившейся и знаменитой даже у нас в России позы сидения…
Любители танки по очереди обменивались бумажками с иероглифами и произносили японские слова, подтверждая это виртуальным написанием знаков в воздухе или на ладошке левой руки, напоминая безумных математиков, подтверждающих свои умозаключения начертанием в воздухе фантомов формул, знаков и других математических монстров. Известный стихотворный жанр танки, как всем памятно (нашим ребятам, во всяком случае, — уж точно), состоит из пяти строчек содержащих в себе последовательно 5-7-5-7-7 (или 8 в конце для наиболее изощренных вариантов) слогов в строчке. Правда, на неяпонский взгляд и строчки, и слога, и счет — все это вполне нераспознаваемо, так как записывается иероглифами, каждый из которых в произношении имеет вполне различное количество слогов. Так что написание не соответствует произношению, и канон запечатляется только в произношении, мною, да и большинством европейцев абсолютно не-улавливаемый. Была предложена тема: принесенный кусок арбуза (тем более что кто-то действительно принес кусок арбуза, которого, правда, я впоследствии не видел и не испробовал). Содержание писаний собравшихся мне было вполне непонятно по причине отсутствия перевода, так как человек, меня туда приведший и служивший какое-то время толмачом, вынужден был отлучиться и никто из присутствующих не владел хоть каким-либо посредническим наречием. Но все хранили улыбчатое спокойствие и занимались словесным рукоделием.
Когда очередь дошла до меня, я тоже под всеобщие ласковые, поощряющие и заранее все прощающие улыбки произнес свое сочинение, над которым трудился честно, подсчитывая на пальцах количество слогов, правда, не утрудясь запечатлеть это на бумаге либо воображаемым стилом во всеприемлющем воздухе. Вот моя танка, оцените:
изысканный вариант. Если же убрать «и», прочитав как просто: «Тут же последовало» — будет обычный вариант с семью слогами. Выбирайте, что вам более по душе. Мне — так оба хороши. В общем, вам все понятно. Однако из местных никто так и не смог оценить ни первого, ни второго варианта, только сочленение неких звуков, нераспознаваемых как расчленяемые на рационально-постигаемые элементы и собираемые заново в значащее и осмысленное единство. Ну что же, простим их, ведь и они нам прощают немалое, даже, думается, большее. Простим их. Вот и простили.
Мое заявление было благосклонно выслушано, хотя, как я уже помянул, никто из собравшихся даже приблизительно не мог оценить моего смиренного и неукоснительного следования законам неведомого для меня стихосложения неведомой мне страны. И все покатилось дальше. Затем был выкушан чай, который, впрочем, вкушался и во все время продолжительной поэтической процедуры. И разошлись.
Придя домой, разгоряченный стихотворным процессом, я не мог успокоиться. Мне припомнилась единственная в мире страна доминирования и царствования поэзии и вообще высокого сакрального слова. И этой страной родина — бывший СССР и нынешняя Россия. Я припомнил освященные традицией, логически выстроенные и творчески обжитые, но и более мощные примеры подобного из нашего собственного опыта. Их мощь и проникающая сила не шли ни в какое сравнение с милым японским штукарством. Великий опыт великого прошлого! Уже в мое время это были не столько способы описания действительности, сколько презентации каналов и типов человеческой коммуникации. Способы стабилизации как личной психики, встраивающейся в большие коллективы, так и самих этих коллективов. Но все же это были осколки и отсветы великих попыток, как обычно и случается с сакральными или же историческими текстами второго, третьего, четвертого и так далее порядков. То есть я имею в виду наращенный слой комментариев, поправок, естественных ошибок, продиктованных как небрежением сказителей, переписчиков и перепечатчиков, так и духом времени, который неодолимо вовлекает в себя всю окружающую действительность. Сам акт прикасания к подобному словесному материалу претворяется в значимый поступок или осмысленное заявление. И я нашел успокоение и даже отдохновение в сем среди расслабляющих дебрей японского гедонизма. Я припомнил собственную работу над текстом сталинского выступления на Съезде народов Дагестана. Как сразу бросается в глаза, в данном тексте, конечно же, акцентировано нынешнее представление о времени написания сталинского выступления как о времени исторического безумия. Безумия всеобъемлющего, древнего и неодолимого. Но и в то же самое время сам текст и встающая из него и обстоящая его и породившая действительность обнаруживается как неодолимая и напряженная нацеленность, как самих лидеров, так и масс, на невозможное, запредельное, что и может по сути и реальному проявлению быть названным безумным и неземным.
Сами посудите.
Сталинское — Съезд народов Дагестана
1. Декларация о неземной автономии безумного Дагестана
Товарищи! Правительство Неземной Безумной Федеративной Республики, занятое до времени войной против безумных врагов на юге и на западе, против безумной Польши и Врангеля, не имело возможности и времени отдать неземные силы на разрешение безумного вопроса, волнующего безумные народы.
Теперь, когда армия неземного Врангеля разгромлена, безумные ее остатки бегут в неземной Крым, а с безумной Польшей заключен неземной мир, безумное правительство имеет неземную возможность заняться вопросом автономии безумного народа.
В прошлом в безумной России власть находилась в руках безумных царей, помещиков, фабрикантов и неземных заводчиков. В прошлом безумная Россия была Россией неземных царей и безумных палачей. Россия жила тем, что угнетала безумные народы, входившие в состав безумной неземной империи. Безумное правительство России жило за счет соков и за счет сил безумных народов, в том числе и народа неземного.
Это было безумное время, когда все народы проклинали неземную Россию. Но теперь это безумное время ушло в прошлое. Оно похоронено и ему не воскреснуть никогда.
На безумных костях этой безумной неземной России выросла безумная Россия — Россия неземных рабочих и крестьян.
Началась безумная жизнь неземных народов, входящих в состав безумной России. Началась полоса неземного раскрепощения безумных народов, страдавших под игом безумных царей и богачей, неземных помещиков и фабрикантов.
Безумный период, начавшийся после неземной революции, когда власть перешла в руки безумных рабочих и крестьян и безумная власть стала неземной, ознаменовался не только освобождением безумных народов неземной России. Он выдвинул еще безумную задачу освобождения всех безумных народов вообще, в том числе и неземных народов безумного Востока, страдающих от гнета безумных империалистов.
Неземная Россия — это безумный факел, который освещает безумным народам безумного мира путь к неземному освобождению от ига угнетателей.
В неземное время безумное правительство России, благодаря победе над безумными врагами, получив неземную возможность заняться безумными делами неземного развития, нашло необходимым объявить вам, что безумный Дагестан должен быть автономным, что он будет пользоваться неземным самоуправлением, сохраняя безумную связь с неземными народами безумной России…
И так от того далекого 1919-го и далее, вплоть до 1987 года. А может, и до 1991 года. А может, и до 1996 года. А может, и до 1999 года. А скорее всего, и поныне. И даже, вполне вероятно, на долгие годы вперед. И скорее всего, навсегда.
Продолжение № 6
А ныне у нас что? А ныне у нас уже на повестке дня не безумный Дагестан неземного времени установления безумной власти неземных рабочих и крестьян. Ныне у нас вполне обыденная мирная Япония. Она вполне обыденна и современна.
Честно говоря, я не заметил у японцев особой склонности, повседневной и рутинной привязанности к традиционному. Особенно меня огорчило некоторое даже небрежение, прохладное равнодушие по отношению к столь любимой мной очаровательнейшей борьбе сумо. Однако хочу быть объективным. И буду им. Конечно, конечно же, душные залы, где среди бела дня в непереносимые дни самого пика лета происходят данные соревнования, переполнены обмахивающимися веерами людьми. Однако гораздо больше и чаще смотрят вялый и невысокого класса бейсбол, заполонивший все каналы телевидения. Застигнутый в аэропорту трансляцией регулярных — две недели каждые два месяца — соревнований по сумо, я в одиночестве среди снующих и мелко озабоченных пассажиров завороженный следил за взаимопиханиями гигантских раздувшихся пупсов с колышущимися пластами мощного наросшего кабаньего мяса. Эти разросшиеся громадины, видимо, вполне компенсировали ощущение неполноценности японцев в отношении их собственного роста. Хотя, конечно, при многовековой изолированности страны в пору возникновения борьбы откуда им было знать о великорослых иностранцах, которые, впрочем, сами-то в ту пору были на три вершка от горшка? Нет, выращивание сих ритуальных экземпляров было самозародившимся и самозарожденным феноменом в награду, самопознание и самоудовлетворение самим себе, без всяких там боковых оглядок на кого-либо и что-либо.
Специально выкармливаемые особым пищевым рационом гиганты в качестве необходимой профессиональной обузы и спортивной тренировки с подросткового возраста и в продолжении всей своей профессиональной карьеры поедают ведрами специальное невероятное магическое кушанье. Выросши и разросшись, они предстают огромными ритуальными агнцами. Воспитываясь в замкнутой специфической среде, они знакомы со странностями и жестокостями своего мира, отнюдь не ведая о совсем других жестокостях и странностях внешнего мира, где они производят впечатление абсолютно невинных и неведающих существ — ранимых и трогательных до слез. Скажу вам, что всякий раз, когда мой взор упадал на экран, где топтались эти существа, к горлу подкатывал ком и на щеке я ощущал быстрое, как мышиное, пробегание скатывавшейся к подбородку щекочущей капли соленой влаги.
Они неодолимо вырастают и вырастают. Они достигают возраста и размера зрелости и особого, свойственного только им, совершенства и законченности. К ним приходят и их связывают. Даже не связывают, а просто волокут к ритуальной плахе. Они с их огромной силой, могущие на многие километры вокруг разбросать этих мелких и назойливых людишек-таракашек, зная свое предназначение, сопротивляются только для вида. Их подтаскивают к месту экзекуции, ставят на мощные широкие колени, пригибают голову к выпирающему гигантским глобусом пузу и держат так несколько минут. Дыхание всех участников борьбы-церемонии успокаивается, ритмизируется, совпадая с высшим, правда неслышимым снаружи, ритмом Вселенной и неба. На некоторое время воцаряются абсолютная тишина и полнейшая неподвижность всего окружающего — ни голос не раздастся, ни скрип не проскрипит, ни колыхнется листок, ни облако не перебежит, отбрасывая на лица умиряющую тень. Все застыло.
Затем экзекуторы легкими взмахами острого бритвенного ножа в отдельных местах взрезают жертвам кожу и, отодрав ее на некотором пространстве, проверяют должную консистентность и плотность мясного и жирового слоя. Затем погружением заостренной шомполовидной иглы, по следам остатков на ней, определяют правильную слоистость и последовательность наращенных пластов нелегко создаваемой огромной плоти. После этого плотнее прижимают маленькую головку к земле, которой пружинящееся тело не дает достаточно низко наклониться, — и все!
Кстати, именно таким вот приемом, используя встречную ярость и напор соперника, неожиданно резко прижимая вниз его голову, и рушат на землю зачастую наиболее умелые и хитрые борцы сумо своего зарвавшегося, иногда намного превосходящего по живому весу партнера. Борьба происходит без деления на всяческие там ненужные, слишком уж персонализирующие и раздробляющие коммунальную целостность тесного коллектива весовые категории. Все происходит по архаическим правилам абсолютной и единой силы. Победитель определяется один без каких-либо там вторых и третьих и прочих призовых мест. Ему и достаются все, и в невероятном количестве, призы. Правда, есть определенная иерархическая классификация борцов, но она нисколько внешне не манифестируется в каких-либо призах или наградах. Так, для внутреннего потребления и информированности наблюдающих.
Как мне рассказывали, обстоящие детали этого действа полны значения и восходят к мифологической давности. Борьба двух непомерных гигантов отображает борьбу двух начал — Инь и Янь (наличествуют и их символы — белое и черное). Причем в информации о результате встречи белое, то есть Инь, всегда приписывается победителю — и это понятно. Все происходящее происходит в пределах глиняного невозможно скользкого круга, символизирующего небо (глина, понятно — репрезентант небесной тверди). Нависающий над кругом квадратный полог, поддерживаемый четырьмя столбами, окрашенными в цвета сторон света, обозначает мир. Да он и есть мир. Буквально весь мир, в данном узком смысле. Ну, там еще в системе разного рода обозначений, зачетов очков победителей, в ритуале представления борцов и особенно чемпионов, в специфическом полутанце-полупантомиме победителей, в разбрасывании риса, в выкриках судей, в датах, сроках и длительности проведения соревнований наличествует множество примет и деталей, относящихся к древнейшим мифологическим пластам, ныне уже неулавливаемым и невосстановимым даже самыми изощренными японскими исследователями. Да и, вообще, к их величайшему позору и, собственно, позору всей нации, трое последних наисильнейших и наиудачливейших сумистов родом с Гавайев. Один из них, величайший Канишка, оставил спорт и подвизается ныне, весьма и весьма, кстати, артистично, во всевозможных рекламных роликах и шоу, что является просто невозможным и даже непредставимым по правилам достаточно замкнутой и по-цеховому архаичной касты борцов и всего ее окружения. Однако, как мне сказали, японцы его простили и продолжают любить даже в новом качестве.
А он действительно неподражаемо изящен в своих мягких и шутливых слоноподобных движениях под музыку или без нее, освящая все эти холодильники, кофемолки, мотороллеры и прочее своей почти детской незлобивой улыбкой широкого рта на крохотной головке, венчающей шкафоподобное сооружение, облаченное в яркие кимоно. В бытность свою еще непобедимым и великим он носился на мотоцикле при собственном весе где-то в районе трехсот килограммов. Можно себе представить результаты его столкновения с каким-либо транспортным средством.
А представить себе вполне даже и можно, наблюдая, как рушатся эти гиганты под напором других громад со специального, нарочно маленького и нарочно высоко, на несколько метров над уровнем пола вознесенного помоста. Только невероятно плотный защитный наращенный слой мяса и жира в пределах трехсот — трехсот пятидесяти килограммов защищает участников от переломов всех возможных, наличествующих все-таки в их, все еще человеческом, теле ребер и костей. При этом в постоянной опасности находятся ближайшие, подступающие прямо к самому помосту зрители и обслуживающий персонал этих поединков. Множество смертельных случаев от падения с гигантской высоты нечеловеческой тяжести на вполне человекообличных судей, фоторепортеров и просто зрителей нисколько, кажется, не смущает и не удручает публику. Новые судьи поставляются с завидной регулярностью (я уж не говорю о новых зрителях). Они серьезно и сосредоточенно сидят по четырем углам вышеуказанного помоста в вышеупомянутой позе, склонив низко голову, даже не созерцая происходящего, но специально натренированной внутренней интуицией все зная, постигая, предвидя и провидя, безошибочно определяя победителей. Да оно и понятно. Судьи, как и все немногие посвященные, допускаются во внутренние покои и тренировочные залы борцов, где последние, встав поутру, съедают свою первую гигантскую порцию животворного варева. Затем в течение часа гиганты сидят в специальной позе, раздвинув в сторону колени, постепенно, еле видимым движением, почти незаметным постороннему (да и откуда там оказаться постороннему!) выпрямляя голени, доводя до положения абсолютного шпагата. Они надолго замирают в этом положении, пока специальные служащие легким позвякиванием мелодичных колокольчиков и пощекочиванием длинными тонкими кисточками в их волосатом ушном отверстии не приводят гигантов в себя. Столь же медленно-пластичным, почти нефиксируемым движением они поднимаются из глубокого, как умонепостижимый провал, шпагата в полный рост и заново замирают на несколько часов. После этого следуют несколько легких спаринговых встреч, заканчивающихся тремя-четырьмя схватками в полную силу. Откуда это известно — неведомо. Никто из посторонних никогда не бывал допущен во внутреннюю жизнь этой секты. Никто из ее участников или обслуживающих не имеет права поведать о том внешнему миру. И не поведывал. Да и не поведал бы ни за какие деньги, блага, ни под какими пытками. С жен борцов берется страшная клятва о неразглашении каких-либо деталей как профессиональной, так и личной жизни. Прежде всего жену долго и тщательно обучают основам семейной, клановой и сакральной миссии в ее будущей супружеской должности. И главному — изготовлению специальной пищи. Ингредиенты ее, режим приготовления и хранения являются величайшей тайной даже для самих потребителей. Ешьте себе, наращивайте свой невероятный гиппопотамий вес, занимайтесь прямым делом, а в таинственные дела свой толстый нос не суйте. С жен берут тройную телесно-кровавую клятву. В некотором роде это напоминает мне подобные же сокрытые от внешнего взгляда ритуалы и таинственность способа приготовления и хранения секретов сиропов «вод Логидзе», что раньше были расположены прямо в центре Тбилиси на проспекте Руставели. Интересно, уцелели ли они после стольких передряг? Уцелели ли сами эти воды? По-прежнему ли радуют они легких и элегантных в прошлом тбилисских жителей и завороженных гостей Грузии. Вот бы еще раз побывать там и попробовать — вкуснотища, скажу я вам, необыкновенная.
Что-то мне поминали схожее и про некоторые добавочные ингредиенты в напитке кока-колы, но вот этому-то как раз я и не верю. Какие там могут быть уж такие серьезные тайны. Так себе — секретики, никому особенно-то и не нужные. Пусть их хранят себе!
Однако как всегда и везде все тайное не ведомым никому способом становится известным всем. Вопрос, правда — в какой степени достоверности и аутентичности? А может, просто люди врут бесстыдно? Однако мы не имеем никаких других возможностей проведать о том и поведать вам эту мощную правду. Нет возможностей и проверить истинность получаемых и передаваемых всему миру сведений. Но не останавливаться же на полпути из-за столь смехотворных и невразумительных сомнений. Тем более что сама та, как бы истинная, истина и правда, трансформированная в слова, предложение и текст, мало чем преимуществует в смысле выразительности и завлекательности перед нашей. Ну, может быть, несколько преимуществует, но не принципиально. Так что — за дело!
После первой тренировки наступает самая ответственная процедура. Борец сумо становится на одну ногу, отводит другую высоко в сторону, параллельно земле, разводит в стороны руки, прижимает голову к плотной груди и надолго замирает. Через некоторое время, примерно через час подобного стояния, скелет его начинает издавать характерное ровное и чистое звучание, напоминающее гудение проводов высоковольтных электропередач. Борец чуть-чуть синеет и становится заметно прохладным. Во всяком случае, вокруг него, по свидетельствам там присутствовавших, распространяется характерный холодок, именуемый здесь холодом первого стояния. Плоть при этом наливается свинцовой тяжестью, оттягивая кожу прямо до земли, так что со стороны все это сооружение выглядит странным фигурным сталактитом. Через некоторое время внутренняя плоть сжимается, оставляя гигантские пустые пазухи. Постепенно, медленно, глухо пульсируя, освободившееся пространство кожи заполняется нарастающим особого свойства тяжелым и скользким ртутеподобным мясом.
Однажды тайком при странных обстоятельствах мне довелось-таки коснуться двумя пальцами тела профессионального сумоиста в его специфическом состоянии тотального напряжения. Подробности сих обстоятельств я не могу доверить даже этому русскому тексту, вряд ли когда-либо могущему попасть на глаза и быть воспринятому представителем самой замкнутой секты. Но все-таки соблюдаю все предосторожности, о которых был предупрежден способствовавшими мне доброжелателями и подвергнувшимися бы, как, собственно, и я сам, в случае открытия нашего шпионства и соглядатайства немалой опасности. Ощущение же мое было весьма экстраординарным — будто коснулся некой растворяющейся, почти неощутимой и исчезающей квазипространственной субстанции, в которую можно проваливаться и проваливаться до бесконечности, до полнейшего пропадания, если не поставлен какой-то магически-ритуальный предел. Но в то же самое время эта поверхность и не пропускала в себя ни на миллиметр своей, словно заряженной мощным электрическим зарядом гладкой, почти лайковой поверхности. Некое представление о подобном может дать известный пантомимический этюд с трагическим ощупыванием фантомной несуществующей, но в то же время и никуда не пускающей, окружающей со всех сторон прозрачной стены. Или еще, как при первых моих приездах в поражающую Европу я со всего маха врезался носом и очками в ослепительно чисто промытые, невидимые и посему почти не существующие стекла витрин и дверей. Я не мог угадать по-новому проложенной прозрачной, неуследимой привычными российскими распознавательными уловками границы между искусственным и реальным, жизнью и витриной. Я имел опыт общения с нашими непрозрачными, замутненными стеклами, обволакивающими тайной и почти непередаваемым интимом места и пространства, ими ограждаемые и охраняемые, превращая мир внешнего наблюдателя в место тоски и неустроенности. Особенно когда холодным зимним вечером бредешь мимо сияющих желтым обволакивающим и заманивающим свечением окон. Становится так нестерпимо одиноко и сиротливо. Даже если вы, бывает, вдвоем с приятелем, с Вовиком, скажем, из соседнего подъезда, прильнете, расплющив свои маленькие детские носики о холодное стекло, к сияющим окнам конторы домоуправления — все равно вам не легче! Все равно вы — обитатели внешнего мира, не причастные райскому космосу теплоотапливаемых и счастливых офисных пространств. Да, я что-то отвлекся. Не туда меня куда-то занесло. Но так невообразимо приятно вспомнить и эти окна, и Вовика, или Толика, и себя самого неосмысленного, но так тонко и пронзительно все чувствующего, воспринимающего и переживающего! Ну да ладно.
Так вот, в результате вышеописанных процедур приобретя новые пять-шесть килограммов, внутренним усилием борец собирает кожу обратно, выпрямляется и молча стоит полчаса, устанавливая новый внутренний баланс. В результате таких ежедневных упражнений к концу своей карьеры он набирает килограммов триста пятьдесят — четыреста. Ясное дело, что этот процесс нельзя форсировать никаким способом, и все коварные попытки обмануть время и последовательность, как правило, заканчивались и до сей поры заканчиваются смертельным исходом. Нет, только такой вот медленной, изнуряющей и затягивающей в себя до потери всех иных интересов и привязанностей рутиной. Кстати, подобное же наличествует и во всех нудных многолетних монастырских, отшельнических, медитативных и йогических системах и процедурах постижения высших знаний и умений. Форсирование всегда оканчивается безрезультатно и зачастую трагически.
Затем следуют водные процедуры. Гиганты молча погружаются в огромные водяные чаны, вытесняя оттуда соответствующий закону Пифагора, действующем и здесь, в замкнутом и сакральном пространстве, объем воды. Несколько молодых из начинающих обмывают непомерные телесные пространства и площади великих, заслуженных, знаменитых, продвинутых в возрасте и, соответственно, в весе. Вообще, в закрытых интернатах, где борцы проводят всю свою жизнь, независимо от возраста и заслуг, царит жесткая дедовщина, с естественными побоями, унижениями и нещадной эксплуатацией молодняка. Но все только на пользу юношеству и для пользы дела. Начинающие с восхищением обмывают своих кумиров, мысленно примеряя их размеры к своим, по тамошним понятиям, тщедушным телам — килограммов всего где-то на сто— сто пятьдесят живого веса. Особенно тщательно промываются глубокие жировые складки, поскольку при местной жаре и влажности всегда наличествует опасность возникновения там распространяющейся, как пожар, прелости либо колонии прожорливых и стремительно разрастающихся прожорливых бактерий. При поднимании гигантских, бегемотоподобных, округлых и упругих телесных пластов под ними вскрываются прямо-таки глубокие чернеющие и дурнопахнущие застоявшимся воздухом и прелостью живого мяса пропасти, исполненные какой-то своей замкнутой таинственной жизнью. Густоте и интенсивности царящего в помещениях запаха способствует также ежедневное смазывание волос атлетов специальным невыносимозловонным маслом для придания им пластичности и возможности сотворять из них специальные хитроумные и изощреннейшие ритуальные, почти архитектурные сооружения на маленьких головках. Масло сквозь капилляры волос проникает в кожу и оттуда распространяется по всему телу, так уже и не оставляя борцов до конца их жизни. Интересно, что будущих жен, возжелавших связать себя нелегкими узами брака с подобными сверхмужчинами, заранее предупреждают об этом. Существует специально разработанная с древних времен методика приучения, привыкания женщин, да и вообще всех непривычных, но ввязывающихся в этот бизнес к подобному запаху, который обычному человеку перенести нет никаких сил. Непривычного моментально выворачивает. Подобное неоднократно случается на соревнованиях, когда неосторожный поклонник в экстазе приближается к помосту на недопустимо близкое расстояние. Бывают и летальные исходы. Процедура привыкания очень постепенна и медленна. В этом деле самое опасное — опять-таки форсирование процесса. Запах должен постепенно, мелкими порциями, накапливаться, застаиваться в порах привыкающего. Вот он и начинает попахивать. Ну, естественно, не так сильно, как борцы. Но во всяком случае, на улице и общественных местах уже оборачиваются. Это есть как бы знак причастности. Оборачиваются с некоторым отвращением, но и уважением и восхищением одновременно. Кстати, наибольшей трудностью для борца сумо после оставления им ковра является проблема сгонки веса и избавления от запаха. И то, и другое редко кому удается. И никогда не удается окончательно.
Сами-то обычные японцы как раз, наоборот, совсем не пахнут. Ну абсолютно. Ни подмышками, ни в области паха. Ни носки у них не пахнут, ни из ушей и ни изо рта не несет гнилью. Феномен удивительный. Я расспрашивал их о питательном рационе — ничего особенного. Я ел то же самое и пах как скотина. Я думал, что, может быть, дело в воде, — тоже нет. Абсолютно не потеют. Просто поразительно, как при местной жаре, когда ты идешь, обливаясь потом, мимо пробегают в своем джоггинге небольшие японцы, застегнутые до подбородка в шерстяные тренировочные костюмы с поднятыми воротниками и в шерстяных же шапочках и перчатках — и хоть бы что. Да и не замечал я, ни разу не заметил, чтобы кто-то из них испортил воздух. Даже в сугубо мужских компаниях. Ни в одном из общественных мест, ни в коридорах, ни в туалете — нет, не случается. Не бывает. И совсем не потому, что как-то особенно изысканны (хотя и не без этого) или стыдливы (хотя стыдливы! стыдливы! и очень даже!), просто у них нет подобного в физиологии. Нация, видимо, такая.
Именно в Японии нашла на меня какая-то странная проказа. С меня в достаточно краткий срок, как со змеи, слезла вся кожа. Это было мучительно и физически, и особенно психологически — я стыдился появляться в общественных местах, закутывался по шею, и все равно болезнь выдавала себя. Японцы же, узнав, в чем дело, рассмеялись. Они мне объяснили, что именно поэтому-то все японцы так чисты и лишены запахов, что регулярно оставляют старую кожу, в которую, как ее ни мой, ни драй наиновейшими шампунями, въедаются неистребимая грязь, пот и нечистоты этого мира. Оставляя каждые полгода старую, они появляются в новой и чистой. По многолетней практике и многовековой традиции такая процедура у них происходит быстро, в пределах суток, и совершенно безболезненно. Я только подивился и тоже с собой ничего поделать уже не смог — кожа таки сползла. Я был, однако же, в некотором беспокойстве, так как для наших пределов подобная чистота, возможно, и излишня, даже губительна. Проверим. Хотя их, проверяющих, и до меня в российской истории было предостаточно. Известно, чем это для них и для нас всех кончилось.
Так вот, после помывки борцы снова съедают ведро высококалорийной пищи и отходят ко сну часа на три-четыре. Вечером вся рутина полностью воспроизводится.
Каждые два месяца обитатели укрытых святилищ и тренировочных татами перемещаются в общественные залы, являя публике свою мощь, наращенный вес и профессиональное умение. Публика неистовствует. Можно себе представить, что это было буквально какое-нибудь столетие назад! Какое величие и мистическое взаимопонимание! Правда, публика несколько портит чистоту дизайна и оформления данных представлений. Естественно, гораздо эффектней все это выглядит в полнейшей пустоте и тишине. Ну, может быть, в присутствии только императора и нескольких наиболее доверенных ему, ответственных людей императорского двора. И хорошо бы, конечно, этим императором быть кому-нибудь из наших, чтобы приглашать нас. А лучше быть императором самому и вообще никого никуда не приглашать, но строго выговаривать страже с угрозой невероятных восточных пыток за одну только возможность проникновения кого-либо из посторонних и нежелательных в пустынные пространства нежилых помещений и огромных садов императорского дворца в Токио. В самом же дворце для постоянного обитания желательно выбрать крохотную комнатку, обжить ее и, быстро пробегая остальные холодные пустующие бесчисленные помещения, выходить в необозримые просторы внутреннего парка. Бродить одиноко вдоль тенистых тропинок вокруг зеленых прудов, следя, как гигантские двухсотлетние карпы высовывают старческие костяные рты и произносят формулы охранительных императорских заклинаний. Изредка принимать из рук голубоватых белок подношения в виде золотистого ореха, присыпанного беловатой солью, или шелкового свитка с таинственными иероглифами. И вдруг, вдруг невообразимая, неодолимая, ни с чем не сравнимая тоска одиночества сожмет сердце, подкатит к горлу слизистым непроглатываемым комком, прямо как при прослушивании последнего акта вердиевской безысходной «Травиаты». Слезы оставленности и заброшенности навернутся на глаза. Так захочется бежать куда-то, искать чьей-либо любви и соучастия. Но нет, сглотнешь ком, выпрямишься и только суровее глянешь в сторону трепещущей и невидимой охраны.
Кстати, помянув выше «Травиату» и в ее образе всю традицию классической музыки, я сразу вспомнил одно невероятное обстоятельство, с нею связанное. В смысле, не с «Травиатой», а с классической музыкой. Хотя не знаю, может, в глазах некоторых изощренных и истончавших в этой изощренности строгих, просто даже суровых судителей «Травиата» и не имеет права представлять не только всю классическую музыку вообще, но даже и самое себя в качестве таковой. Я знавал таких. И был такими неоднократно пристыжен в своей плебейской и неисправимой страсти к оперному искусству.
Например, знаменитый Лев Ландау с гневом, сарказмом и невообразимым высокомерием изгонял со своих престижных семинаров по теоретической физике любого случайно обмолвившегося об этом недостойном и даже непристойном жанре.
— Что? Итальянская опера? Эта пошлость для малоимущих духом и мыслью! Еще скажите: оперетка! — взрывался великий ученый. Сам он, естественно, признавал только Монтеверди, Баха и Глюка. Моцарта, там. Наверное, думаю, и Малера. Да, думаю, что Малера тоже. Ну, может, Бартока еще. Сам-то я с Ландау знаком не был и никогда не посещал его семинаров. О всем, что там творилось, говорилось и магически провозглашалось, даже понаслышке не ведаю. Да и вообще, мало с кем из великих и знаменитых довелось мне повстречаться на своем бесцветном и убогом жизненном пути. Никем из харизматических личностей, увы, я не был рукоположен, так что и мои оценки как людей, так и происходящих окрест событий грешат волюнтаризмом и некритериальностью. Даже, можно сказать, абсолютной фантазийностью. Но я все-таки скажу, хотя и попасть на упомянутый семинар у меня зане не было никаких шансов. Мне почему-то это представляется так, и, между прочим, абсолютно достоверно:
Да я, да я ради шутки, как вот такой вот кич… Как такая вот глупость… — поспешно отыскивает спасительное оправдание несчастный изгоняемый с уже почти окончательно загубленной научной репутацией.