Вопреки мнению, разделяемому и «левыми» и «правыми», новый «Огонек» стремился к единению с первых своих шагов. Это можно было бы доказать подробным анализом огоньковских публикаций, но для краткости сошлюсь на относительно внешнюю деталь.
Только-только заступивший на вахту Виталий Коротич, дабы сломить стойкое недоверие читателей к глянцевито-плакатному изданию Софронова, организовал телешоу. Авторы статей, герои очерков, сотрудники редакции гоняли чаи с баранками, что на отечественном телеязыке означает высшую степень семейственности и дружелюбия; за столом были радикалы и консерваторы, эстрадники и экономисты, люди расхожего и утонченного вкуса, почтенные старцы и юное дарование. Тем самым демонстрировался принцип открытости: «Все флаги в гости будут к нам». А смысловым пиком программы стало интервью с главным редактором, который, умело улыбаясь, четко сформулировал критерий отбора материалов для предстоящих публикаций: адресность, расчет на вкус и уровень определенного читателя, от люмпена до интеллектуала — только так «Огонек» сможет стать журналом для всех. Или, по крайней мере, для большинства. Назовите это всеядностью или всеохватностью; отметьте логические изъяны предложенной концепции[14], скажите что угодно сердитое по адресу, Коротича, но согласитесь, что стремлением к раскол тут и не пахнет и желание отделять демократических ягнят от реакционных козлищ не просматривается.
Другое дело, что разнородные вкусы и идеалы надо чем-то уравновешивать, несовместимых авторов и читателей нужно примирять на какой-то общей или хотя бы нейтральной почве, снимая напряжение противодействующих полюсов. И тут-то начинаются все сложности. Ибо «Огонек» — журнал тонкий, с цветными картинками, еженедельный, а стало быть, неусидчивый и динамичный. Невозможно допустить, чтобы он стал стратегически стабильным, концептуально неповоротливы: прогорит! Его удел — тактика, подвижность, изменчивость. Он призван чутко улавливать настроения, зреющие в обществе, быстро аккумулировать их, оттачивать до степени общепонятности и вовремя отбрасывать, как только они начинают утрачивать первую свежесть.
Понятно, что я огрубляю, и не любое настроение журнал согласится аккумулировать: ведь не призывает же он грабить награбленное или воспевать «сильную руку»[15].
Влетев в нашу жизнь на эйфорической волне перестройки, обновленный «Огонек» твердо выступил против тоталитаризма во всех его проявлениях, однозначно положив этические пределы своим последующим идейным исканиям. Но ведь способов борьбы с социальным насилием множество, и противопоставлять ему можно что угодно — от анархии до религиозного самоотречения, от европеизированной демократии до просвещенной монархии, от крестьянского Беловодья до коммунистической Утопии, от обновленного «социализма с человеческим лицом» до высокой поэзии рыночных отношений. И потому внутри очерченных границ «Огонек» мог двигаться на ощупь, пробуя то одно, то другое, то третье.
Так он и поступил. И оказался журналом плюралистичным, но с незыблемыми границами; с незыблемыми границами, но с «плавающим» центром. Журналом, не столько формирующим общественное мнение, сколько отражающим его — хотя как бы и с некоторым опережением. И потому — способным служить своего рода механизмом апробации различных изводов великой идеи свободы, которую нашему обществу предстоит или принять, подогнав под местные условия и отведя ей строго определенное место в иерархической системе социальных ценностей, или отвергнуть со всеми вытекающими последствиями. И если «Огонек» терпел в какой-то момент неудачу, за нею просматривался отнюдь не узко-журнальный смысл. И если одерживал победу — то была победа не только и не столько его самого.
Слово «консолидация» засорило наш язык несколько позже, но допустим анахронизм, зададимся вопросом: что предложил «Огонек» 1986 года в качестве первого консолидирующего противовеса тоталитаризму?
Страшно сказать: нечто, едва ли не противоположное своим дальнейшим принципам! Мало кто отдает себе отчет в этом, ибо большинство из нас стало читать журнал не с 26-го номера за 1986 год, когда вакантное место главного редактора в списке редколлегии занял Виталий Коротич, а спустя месяцы, осенью, вернувшись из отпусков и прослышав о неожиданных переменах в журнальном мире. И потому стоит перелистать подшивку, чтобы сделать неожиданные открытия.
Уже в № 28 печатается статья Валерия Золотухина «Как скажу, так и было…» о «Баньке по-белому» Владимира Высоцкого. Это сейчас, во многом благодаря статьям Ст. Куняева и болезненно-шумной, несоразмерной поводу реакции на них в стане «демократической печати», имя Высоцкого загнано в групповую лузу, а Таганка задним числом воспринимается только как театр левого драматурга Брехта. В 1986 году все было иначе, оттенки еще сохраняли значение. И любимовский театр ценился также и как гуманистический театр Фёдора Абрамова, Бориса Можаева, Валентина Распутина, Юрия Трифонова, а «Банька…» Высоцкого с ее сибирским колоритом (подобно песне Юза Алешковского о «большом ученом» товарище Сталине) звучала скорее «почвенно», чем «революционно».
Спустя два номера появилась первая из долгосрочного цикла бесед Феликса Медведева с деятелями культуры. Спроси сейчас любого — с кем беседовал огоньковский интервьюер, попаданий в точку почти не будет. А ведь не с Вознесенским, не с Шатровым — цикл открыли разговором с Виктором Астафьевым; причем попросили его высказать пожелания в адрес журнала, «как сделать его лучше, интереснее»… В том же номере помещена статья академика Бориса Раушенбаха «Образ и формула», — российское средневековье, математическое обоснование законов «обратной перспективы» в иконописи… И вновь приходится делать поправку на быстротекущее время. Четыре года назад позиция еще значила больше, чем фамилия, и немецкое происхождение академика не затмевало его глубоко русской культурной ориентации; как раз именно ею-то и определялось появление статьи Раушенбаха на страницах «Огонька»!
Дальше — больше. Круглый стол «Книга: читать или иметь» (№ 33), в котором участвуют — среди прочих — и ведущий теоретик неопочвенничества Вадим Кожинов, и главный редактор близкого к этому течению издательства «Молодая гвардия» Николай Машовец. Между прочим, во время круглого стола произошел забавный диалог между Кожиновым и одним из «огоньковских» журналистов; первый воскликнул: «Белов не раз говорил и писал о необходимости закона, предусматривающего недопустимость искажения классики», другой подхватил: «(…) от имени журнала (…) мы обращаемся к Госкомиздату (…) Союзу писателей (…) не пора ли принять закон (…)». Какое трогательное единодушие! Свежо предание, а верится с трудом… Точно так же с трудом верится, что записной борец с сионизмом Цезарь Солодарь или певец золотистых глаз генералиссимуса и автор трепетных воспоминаний о встречах с Молотовым (№ 34) Иван Стаднюк печатались не только в «Огоньке» Софронова, но и в «Огоньке» Коротича. Память наша вообще избирательна; что орден Ленина исчез с обложки журнала — и на смертном одре будем помнить, а что в том же номере Стаднюк печатался — забыли на следующий же день. Что отрывок из прогрессивного романа Дудинцева «Белые одежды» появился в «Огоньке» жарким сентябрем 1986-го, затвердили, а что поздней ненастной осенью того же года в рубрике с характерным названием «Память» читали беседу с Валентином Распутиным, по-доброму[16] отозвавшимся об академике Лихачеве, и не упомним. Ибо схематичная простота привычнее нам, чем правда.
А правдой будет вот что. В первые месяцы своего существования «Огонек» был умеренно-почвенным (с ударением на первом слове) изданием. В том специфическом смысле, что журнал надеялся объединить всех свободных людей на основе уважения к традиции. Не столько национальной, сколько народной. Не только «деревенской», но и «городской». И, естественно, ориентировался на тех, кто в русле этих традиций работал (Астафьев, Распутин, Окуджава) или жизнь положил на их исследование (от Лихачева с Раушенбахом до Кожинова). Отсюда и другое. Именно от «огоньковской» искры возгорелось пламя публикаторства, именно он начал процесс возвращения дезавуированных революцией и сталинизмом имен и произведений. И процесс этот имел для него тоже умеренно-почвенный смысл: вернуть народу забытые имена — значит поддержать традицию[17].
Читатель 1990 года, уставший вздрагивать при очередном сообщении о кровавой межнациональной резне, наслышанный о литературных побоищах и способный с легкостью необыкновенной отличить платформу писательской группы «Апрель» от платформы «Письма российских писателей», задним числом сочтет подобную попытку «консолидации» наивной. И будет прав отчасти. Но 1986 год — это 1986 год! Перестроечные иллюзии; «обнимитесь, миллионы»… Расчет был прост: разногласия наши возникли в 70-е годы, порождены давлением официоза, «не носят антагонистического характера», так неужто перед лицом грядущих перемен не отречемся мы от старого мира, неужто не помиримся назло поссорившим нас властям? И почему бы впрямь было не помириться, если всего три-четыре года назад Валентин Распутин готов был написать дружелюбное предисловие к роману Евг. Евтушенко «Ягодные места»; если Виктор Астафьев в интервью «Литературному обозрению» (1987, № 3) с тоской говорил, что не успел познакомиться с Трифоновым; если Булат Окуджава сравнивал еще не опубликованные романы Дудинцева и Рыбакова с распутинским «Пожаром» и астафьевским «Печальным детективом», — «свидетельством зрелости нашей литературы» («Огонек», № 47)? Кто же знал, что противостояние «национал-радикального» и «радикально-демократического» течений уже тогда было глубже, чем казалось многим, едва ли не всем? Это потом, благодаря как раз деятельности «Огонька», выяснилось: противоречия именно «антагонистические», а мелочная писательская вражда 70-х — отнюдь не порождение имперского принципа «разделяй и властвуй», но внутрикастовая увертюра к некой общегосударственной какофонии[18].
Потому признаем: испытывать иллюзии тогда было натуральней, чем не испытывать их. А жизнь быстро расставила все по своим местам. И, как водится, формой проявления закономерности стала случайность.
В № 44 «Огонька» (где, кстати, Вадим Кожинов представлял читателю подборку национал-мифологических стихов талантливейшего лирика Юрия Кузнецова) был напечатан сравнительно полный вариант воспоминаний Юрия Трифонова о Твардовском, «Новом мире», конце 60-х… Напечатан с единственной целью — чтобы люди прочитали. Никаких подтекстов, как ни вглядывайся, не обнаружишь.
Обнаружили. Одну фразу. Повод для разрыва дипломатических отношений был найден: «Все это ползет от непереваренной почвеннической фанаберии девятнадцатого века, не принесшей нашему искусству особых достижений, зато обольстившей наших мыслителей множеством приятнейших, душегрейных рассуждений: от гениального Достоевского до Шевцова…»
Тут никто даже не обратил внимания, по какому поводу Трифонов сердится; а ругает он стилистическое однообразие, именно оно — от фанаберии!.. Реплики в «толстых» и «тонких» изданиях, деланное возмущение критиков типа Ш. Умерова, немедленная ответная реакция «Огонька», ответ на ответ, ответ на ответ на ответ — и в две-три недели тонкий слой огоньковского почвенничества был смыт до каменистого основания. Вместе с этим слоем общество окончательно лишилось иллюзии, будто освобождения жаждет и, главное, одинаково его понимает вся неангажированная интеллигенция и что ценнбстный статус свободы обсуждению не подлежит. Выяснилось, что байроновский императив:
весьма непопулярен, и многие готовы драться за свою волю, за свободу для себя и своих идей, а чужую не только отстаивать, но и допускать-то не намерены. Что, согласно такой позиции, трифоновская формула (по мне, вызванная минутным раздражением и провоцирующе заостренная) не имеет права быть обнародованной. Что давнее «Кто не с нами, тот против нас» вновь обретает грозную актуальность.
Трифоновская публикация, независимо от желания публикаторов, как бы напомнила обществу о двусоставной идеологической модели конца 60-х — начала 70-х годов, о противостоянии демократического «Нового мира» и неопочвенной «Молодой гвардии» (тогдашнего «Нового мира», тогдашней «Молодой гвардии»). До перепечатки «Письма одиннадцати» и ответных попыток полностью обелить догатически-марксистскую, давшую повод для появления «Письма…» новомирскую статью А. Г. Дементьева, было еще далеко, но к этому все было готово. На новом историческом витке сама собою воспроизвелась старая схема идейного противостояния; отказавшись занимать новые боевые позиции (а примиряться тем более), все разошлись по старым огневым точкам; и те, кому не находилось места ни на «старо-молодогвардейском» пятачке, ни на дементьевской высотке, рисковали оказаться под перекрестным огнем.
Тут-то «Огоньку» пришлось срочно сместить центр. За этим дело не стало. Премии журнала за 1986 год получили А. Вознесенский и Ю. Кузнецов, Ю. Мориц и В. Распутин; всем сестрам было выдано по серьгам, а время наступало совершенно иное.
В первом же номере за 1987 год «Огонек» дезавуировал тему, путеводную для нынешней «Молодой гвардии», постаравшись разоблачить «легенду о руководящей роли масонов в революционном движении» и напомнить о жутковатых традициях черносотенства. Во втором напечатал статью Дм. Иванова «Что впереди?» (а спустя некоторое время — ее продолжение под названием «Все позади»). В десятом — опубликовал афористическую стихотворную «шпильку» Татьяны Бек:
В одиннадцатом напомнил Феликсу Кузнецову, еще не академику, но уже известному своими способностями специалисту, ряд его высказываний, мягко говоря, противоположных друг другу по смыслу: «Перестройка с ускорением!»…
Выбор был сделан; в те зимние месяцы я впервые услышал фразу: «Что этот Коротич себе позволяет!» (произнес, ее бородатый писатель, одетый весьма по-западному: он очень серчал на Татьяну Бек). Потом эта фраза стала чем-то вроде рефрена и пароля одновременно. Ее то и дело повторяли партийные работники и литераторы; тем самым они фиксировали свою принадлежность к определенной «фракции». Им возражали… и как-то ни те, ни другие не удосуживались задать простой, но жизненно важный вопрос: что «Огоньку» не нравится, ясно, он своих антипатий не скрывает; но что же ему нравится?
Одну и ту же идею можно отвергнуть с несовместимых позиций; шовинизм и склонность к партийной догме равно дики для православного верующего и левого коммуниста, сторонника всеотзывчивого отечестволюбия и ценителя традиций III Интернационала. В конце 1986-го — начале 1987-го те и другие стали читателями «Огонька», поскольку он сделал главный упор на противостояние нарождающемуся национал-тоталитаризму и несколько размыл свою «положительную программу». Но при желании ее основные постулаты можно было вычислить уже тогда, а общая направленность от номера к номеру становилась очевиднее.
Вспомним:
Чьими устами спорил «Огонек» с молодогвардейским антимасонством (тогда еще без уточняющей частицы «жидо…»)? Устами глубоко советского академика Исаака Минца.
Какими доводами пользовался в сражении с сомнительной теорией? Доводами «от марксизма», чье учение всесильно, ибо верно.
С каких позиций пошел журнал в атаку на «Память» (статья А. Головкова и А. Павлова «О чем шумите вы?..»)? Да с тех же самых, идеологически неприкасаемых. Авторы предложили нам, советским людям, поскорее объединиться на других основаниях. Не Православие (в причастности к которому почем зря обвиняли «Память», вполне языческую по духу) способно стать «общей для народа святыней», но повседневное ощущение, «как соединены мы прекрасной целью перед лицом Революции, в канун ее 70-летия»… А 150-летие со дня смерти Пушкина редакция встретила следующими словами: «Уважение к собственному, но и уважение к другим народам — вот пушкинский завет, презирающий шовинизм, указующий стратегическое направление национальной судьбы. Вовсе не случайно, что с пушкинскими стихами воспитаны и Ленин, и его соратники-интернационалисты… Символична в этом году встреча двух памятных дат — Пушкина и Октября».
Ни больше, ни меньше.
Но ведь это тактика, цензурные условности, эзопов язык!
Да, соглашусь немедленно: и тактика, и, условность, и язык. Но не только, вот в чем дело! Как не только тактикой была для Александра Григорьевича Дементьева тяжелая артиллерия ленинских отсылок и цитат в упомянутой выше статье. Слоем официально-конъюнктурной, верноподданической революционности лишенный щепетильности «Огонек» в тот момент прикрывал революционность иную, оппозиционно-шестидесятническую, демократическую; программа «почвенного» антитоталитаризма провалилась, и эпоху «просвещения» сменила в журнале эпоха «революционного романтизма».
Это тоже было естественным; многим[19] после январского пленума показалось, что в нашей общественной жизни возрождаются пламенеющие идеалы шестидесятничества сего стремлением очистить революционную идею от всех наслоений сталинщины, противопоставить догматическому марксизму — истинный, пронизать токами свободолюбия всю общественную атмосферу… «Кто там шагает правой? Левой! Левой! Левой…»
В стране зазвучало слово «демократизация», перестройка была осмыслена как последний шанс шестидесятников договорить недоговоренное, досказать недосказанное. И «Огонек» начал договаривать, досказывать: так появились на его страницах мемуары Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь…» (главы, не включенные в окончательный текст по цензурным соображениям); так обложку украсил групповой портрет «могучей кучки» поэтических лидеров 60-х: Евтушенко в роскошной шубе, Вознесенским в нежном балахоне, чинный Рождественский в дубленке, Окуджава в простодушной телогрейке… Хрущев, кремлевские игры, верткая демократия Эренбурга, теплые воспоминания на зимней даче о событиях тридцатилетней давности — и за всем этим сладостная надежда: вдруг молодость повторится, вдруг да войдем дважды в одну и ту же реку…
Человеку стороннему, к шестидесятничеству уважительно-равнодушному, достаточно было внимательно всмотреться в цветную фотографию на обложке девятого номера, вчитаться в интервью, чтобы трезво понять: ничего не выйдет; годы провели черту промеж вчерашних свободолюбцев, быть может, еще более непреодолимую, чем отделяющую их вкупе от «младопочвенников». Больше того: кто так и остался «шестидесятником», тот в наименьшей степени сохранил верность идеалам собственной юности, а кто пошел дальше, кто вырос из этих идеалов, как из одежды, тот в итоге оказался ближе к ним. Но то — сторонний взгляд.
Журнал же по бурному морю печатному вели люди, взиравшие на проблему изнутри. Это во-первых; но было и во-вторых, и в-третьих, и в-четвертых. К реальной власти в стране окончательно пришли «дети XX съезда»; к печати готовились «Дети Арбата»; и детская болезнь левизны была попросту необходима обществу, погрязшему в старческих догмах. Да и о цензурном барьере забывать нельзя. И потому — вместе со всем социумом — «Огонек» вступил в переходный период, когда одни иллюзии вытеснялись другими, чуть менее иллюзорными, когда жесткая схема «Краткого курса» сменялась гибкой схемой курса полного и готовилась почва для следующего, более резкого шага на пути к духовному освобождению.
Главной (говоря по-советски, «кардинальной») линией «Огонька» стал последовательный ряд публикаций, начало которому положила статья В. Поликарпова о Федоре Раскольникове (№ 26). Замысел был ясен: вот сталинская гвардия, а вот ленинская; вот готовые прислуживаться, а вот — отказывающиеся даже служить; вот сталинский клеврет Молотов, а вот — гуманный нарком Максим Литвинов (см.: 3. Шейнис. «Максим Литвинов возвращается в строй», № 35), или героический Ян Рудзутак (сколько споров приходилось слышать в московском транспорте после этой публикации в № 36.[20] Бабушки и дедушки всерьез обсуждали, что было бы, если б не Сталин, а Рудзутак стал Генсеком…). О Бухарине (№ 48) просто не говорю… И вновь — из 1990-го года легко язвить, даже еще легче, чем было Алле Латыниной в 1988-м (см. «Новый мир» № 8) обвинять редакцию «Огонька» в поверхностном «революционном» схематизме; но нельзя забывать, какие письма слал в журнал рядовой читатель: «Правда о соратниках Ленина — это и есть справедливость. Иных маяков у нас нет — только ОНИ» (№ 43). Самое страшное — что у многих действительно не было. А полемизировали с «Огоньком» тогда только профессионалы, и, как это у профессионалов принято, одной условности противопоставляли другую. Если не брать в расчет публицистику «Нашего современника» (для 1987 года она все еще периферийна, хотя и отражает уже зарождающуюся социальную тенденцию), но посмотреть, что возражали «Огоньку» нечуждые ему авторы, многое станет яснее.
Под самый занавес первого года эпохи демократизации «Огонек» поместил письмо Л. Аннинского, где известный наш критик притворно-добродушно поправлял Евг. Евтушенко, уравнявшего в правах Блюхера и Якира: нельзя, грешно, — один подписывал смертный приговор другому, и вообще — все виноваты, не нужно никого возвышать или принижать. По форме поправка верна: восславленная «Огоньком» «ленинская гвардия» сама подготовила свою гибель, и у Раскольникова руки были по локоть в крови, и Бухарин играл в жутковатые игры. Но по сути — взамен концепции неумеренного прославления сомнительных личностей была предложена концепция «свального греха», когда проблема неравенства вины попросту снималась, стало быть, — и вопрос о необходимости личного покаяния. К тому же история представала не живым динамичным процессом, не полем постоянного нравственного выбора, но полем — магнитным, где положительный заряд последовательно сменяется отрицательным, и наоборот, и под какой «знак» исторический деятель однажды угодил, под таким и должен пребывать вовеки… Аннинскому возражали другие читатели; возражали столь же однолинейно; и эта полемика лучше всего демонстрирует стремление социума к черно-белому изображению. И кто как, а я скорее смирюсь со склонностью тогдашнего «Огонька» к «белому» или, сломив себя, признаю право «Нашего современника» на глухой черный цвет, чем приму смазанно-серый колер философии всеобщей равной вины.
В первой половине 1988-го все вроде бы шло по накатанной колее: маршал Жуков как честнейший партиец (№ 5), деятельность Комиссии Политбюро ЦК по реабилитации являет собою урок твердости и достоинства (…), преподанный государственно, он обязан преобразовываться в личном опыте, в делах; невозможно без него прийти к будущему, достойному ленинской мечты» (№ 7, колонка редактора); 1-й секретарь ЦК комсомола Александр Косарев — жертва рябого вождя; круглый стол «Больше социализма!» (№№ 12, 14); письмо старых большевиков о необходимости переиздать «Повесть о пережитом» Бориса Дьякова.
Но появляются и кое-какие новые интонации. В поэтической антологии, которую непрофессионально, но искренне и потому хорошо вел в 1987–1988 годах Евг. Евтушенко, появилась подборка стихов Ильи Эренбурга (№ 7); и предисловие к ней составитель построил иначе, нежели редакция — к эренбурговским мемориям в 1987 году: «…в том тяжелейшем положении, в котором оказался Эренбург, как между молотом и наковальней, — между Европой и Сталиным, я думаю, он делал максимум возможного, чтобы помогать другим, не переходя, однако, грани после которой его самого бы ждала колючая проволока.
Другими «поправками к курсу» стали беседа А. Чернова с академиком Д. С. Лихачевым к 1000-летию Крещения Руси (№ 10), выступление Ю. Карякина на пресловутом круглом столе «Больше социализма!» (№ 14), публикация рассказа И. Друцэ «Самаритянка» (№ 23; вообще это, может быть, лучшая литературная публикация «Огонька» за все годы его обновления) и карякинский же статьи «Ждановская жидкость» (№ 19). При всей разнородности этих материалов их объединяет многое: и прежде всего — ни один из них не укладывается в прокрустово ложе философии «социализма с человеческим лицом», ибо во всех них упор сделан не на общественное устройство и переустройство, а на суверенную ценность человеческой личности, ответственной перед Богом (Д. С. Лихачев, И. Друцэ) или другими людьми (Ю. Карякин) и потому готовой признать, что «существует объективность законов нравственности», и «предъявить себе какой-то последний счет» (№ 14). Я совсем не хочу сказать, что Православие стало для «Огонька» чем-то большим, нежели тема, способная дать мощный социальный резонанс, — но оно перестало быть для него «атрибутом» памятливых настроений; я не хочу сказать, что «Огонек» сам решил вступить на стезю преодоления «шестидесятничества» (такого преодоления, которое включает преодоленное явление в состав созидаемого на правах неотторжимого, хотя и подчиненного другой структуре, элемента), но теперь он оказался готов открыть свои страницы и такой точке зрения. А значит, и Православие (вера вообще), и «антишестидесятничество» утратили для него ассоциативную связь с тоталитарной идеей. И произойти это могло лишь благодаря назревавшим переменам в нашем общественном сознании. Причем ситуация развивалась столь быстро, что «Огонек» едва ли не единственный раз в своей практике на мгновение отстал от нее.
Вспомним: 1988 год начался скандалом вокруг пьесы Михаила Шатрова «Дальше, дальше, дальше!» («Знамя», № 1). «Правда» попыталась использовать ее как повод, чтобы положить предел постепенному, но неуклонному освобождению общества, и отстаивать позиции Шатрова в «первом квартале» значило отстаивать позиции демократии. Но вот незаметно подошел третий квартал; и пирамида как бы перевернулась. Права Шатрова высказывать его убеждения никто больше не ставил под сомнение, однако многие из вчерашних его «тактических» защитников начали задавать логичный вопрос: а куда «дальше, дальше, дальше»?.. И в поисках ответа обратились к Солженицыну. Именно тогда и прозвучали знаменитые слова одного высокопоставленного господина о том, что Солженицын не вписывается в рамки социалистического плюрализма, и «Огонек» решил весьма оригинальным способом поспорить с этим утверждением. В № 45 появилась беседа со вчерашним гонимым — М. Шатровым, беседа, заставившая вспомнить фразу Евг. Евтушенко об Илье Эренбурге. Наш искушенный тактик со страниц журнала предложил властям своего рода компромисс: вы позволите напечатать Солженицына, а мы возразим ему следующее: а) спорить можно лишь о том, когда началось отступление от ленинского плана построения социализма — в 1924-м или в 1929-м, но говорить, что «катастрофа России» началась 25 октября 1917 года, нельзя; б) да, критиковать Ленина нужно, но только ради поддержания его авторитета (не символ, а живой и потому еще более близкий нам человек); в) пока Солженицын отторгает «сталинщину» — он с нами, как только идет против нее — он идет и против нас; г) а главное — давайте скорее канонизируем идеалы «детей XX съезда» в качестве новой, прогрессивной «идеологии»; тогда никакой Солженицын нам будет не страшен.
Если я и утрирую, то совсем немного. В принципе любая точка зрения имеет право на существование, точка зрения М. Шатрова — в том числе; опасно было: этим интервью оппозиционный «Огонек» демонстрировал готовность придать своей позиции «официальный статус». На этом он мог кончиться, ибо власти, поартачившись, согласились бы, и тогда пришлось бы строить все номера так, как был построен № 45, из которого было изгнано любое инакомыслие; ничего «карякинского» или «лихачевского»: только программа Шатрова; только поддержка партийной формулы «репрессии, имевшие место в 30—40-е и начале 50-х годов» (с некоторыми оговорками о трагедии крестьянства); только прославление кровавого вождя венгерской революции Бела Куна; только столкновение Сталина с Бухариным… Что спасло журнал от роковых шагов? Уверен: настроенность на общественную волну. По скольку в ответ на обращение Шатрова (ничем не отличающееся от призыва авторов упомянутой уже статьи о «Памяти») ко всем «единомышленникам, кому пепел оболганной, преданной и расстрелянной Сталиным Октябрьской революции постоянно стучит в сердце…» — раздалось гробовое молчание.
Отдадим «Огоньку» должное: он быстро сделал необходимые выводы. В № 49 за 1988 год появилась статья Вяч. Костикова «О «феномене Лоханкина» и русской интеллигенции» — во многом для журнала поворотная. И столь значимая, что автор и редакция еще несколько раз (1989, № 22; 1989,№ 32 и т. д.) вернулись к заявленной здесь теме и «закрученному» сюжету, чтобы уточнить позиции, восстановить цензурные пробелы и дезавуировать конъюнктурные искажения, В этой статье многого еще не было, но многое — и было; «Огонек» пока не чувствовал себя готовым сказать о судьбе русской интеллигенции в революции как о трагической расплате за социально-мессианические (в противовес национально-мессианическим) чаяния начала века, но был уже готов сказать, что сама революция (а не ее враги), «подготовленная несколькими поколениями русской интеллигенции», через десять лет обратила меч против своих зачинателей. Не пришло время сказать открыто (по-моему, впервые это было сделано только в статье С. Хоружего в «Литературной газете» от 6 июня 1990 г.) о роли Ленина в высылке группы оппозиционной интеллигенции на «философском пароходе» в 1922 году, но о самой высылке как бесповоротно роковой для страны акции — сказано. И бухаринская фраза («…будем штамповать интеллигентов, будем вырабатывать их, как на фабрике») не предана стыдливому замалчиванию, хотя оговорка о «трагическом ослеплении» — по-прежнему присутствует. И еще в том же номере опубликована запись Фриды Вигдоровой «Судилище» — о суде над Иосифом Бродским. Запись, которая в момент публикации показалась просто очередной брешью в цензурной «стене», но стала камертоном к целому циклу публикаций, сменившему «историко-революционный» цикл: судьба российских диссидентов. (О Юрии Орлове — № 35; о П. Абовине-Егидесе, № 50; в обоих случаях 1989 год).
На журнальном «языке» тандем материалов Костикова и Вигдоровой означал следующее: редакция не отказывается от своей «революционной» направленности, но в качестве «движущей» выдвигает совсем иную силу, чем прежде. Не пламенных сподвижников вождя, не страдальцев за дело социализма, но жертвенно противостоящую тоталитарному строю интеллигенцию. И одновременно начнется медленная, но неуклонная работа по развенчанию вчерашних кумиров.
Результаты не заставили себя долго ждать; блестящее разоблачение лидера Промпартии Рамзина (№ 12) просто не могло появиться в «Огоньке» годом раньше. Письмо В. Вилина о том, что Хрущев разрушил русскую деревню (№ 2) — тоже. И выяснилось, что «Огонек» не просчитался; недоуменное молчание, вакуумом окружившее его после № 45, сменилось оживленным хором; причем иной раз читатели чувствовали новый настрой журнала лучше самой редакции, и когда та пыталась вплести в меняющуюся партитуру старую мелодию, тут же указывали ей на фальшь. Стоило в № 9 поместить «интервью с антигероем» — автором подметного письма от имени «Памяти» А. Норинским — как пришло письмо М. Салопа (№ 14) с призывом быть разборчивей в знакомствах…
И вот на этой-то волне «Огонек» «вышел» на Андрея Дмитриевича Сахарова; «вышел» — и пошел за ним до конца. Что это значило для журнала? Не только необходимость и неизбежность окончательного преодо-ления эренбурговского комплекса — комплекса лавирующего демократизма[21]. Не только появление здорового — вполне «союзнического», но и вполне свободного тоже — скептицизма в отношении к не раз воспетой им перестройке. Но прежде всего — переосмысление ведущей для «Огонька» революционной идеи. Ведь даже когда «Огонек» от воспевания «ленинской гвардии» перешел к рассказу о судьбах диссидентов, он поначалу в оппозиционном движении 1970-х годов ценил именно то, что оно — движение, что — форма коллективного сопротивления режиму. В лице Сахарова, мне кажется, всему нашему обществу (и «Огоньку» — как следствие) было явлено, что в «коллективистском» XX столетии не коллектив является центров исторического процесса, каким бы этот коллектив ни был — патриархально-общинным, социалистически-массовым, оппозиционно-сплоченным, — но именно одинокая человеческая личность, бросающая вызов веку сему и князьям его и протягивающая руку и открывающая сердце другим людям. Вступающая в борьбу не ради победы, но ради самостоянья; того, о котором писал Пушкин. В самостоянье заключен секрет «единства противоположностей» — Сахарова и Солженицына; самостоянье и есть то, что толкает нас на личное покаяние, избавляя от принародной исповеди и предостерегая от сомнительных теорий общей равной вины.
А если так, если журнал принимает такую «огласовку» идеи свободы, то он неизбежно должен открыть двери всему и всем, что помогает личности выстоять, — вере предков, традициям родной истории, идеям либералов и умеренных консерваторов, демократов и монархистов. Кто регулярно читает «Огонек», тот знает: в течение 1990 года всему этому нашлось место в нем. И беседе с великим князем Владимиром Кирилловичем (1990, № 2). И глубоко концептуальной рубрике «150 лет фотографии», где старая Россия, возлюбленная нами о Господе, предстает во всех своих — таких родных, таких непоправимо утраченных — проявлениях. И статья Ю. Гаврилова о том, почему не состоялось Учредительное собрание… На идее личности журнал примирил столь несхожих авторов, как заядлый эгоцентрик (мне лично «литературно неприятный») Эдуард Лимонов и глубоко человечный (вскоре — ушедший от нас) Сергей Довлатов… Это не мешало «Огоньку» образца 1990 года иной раз срываться в пошлость (необъяснимый пример которой — юмореска Татьяны Толстой в первоапрельском номере); это не мешало ему выбирать не самые удачные стихи у талантливых поэтов — Тимура Кибирова, Юрия Карабчиевского. Или неквалифицированно готовить архивные публикации (письма Б. Л. Пастернака, 1990, № 1)… Но это позволяло ему быть действительно журналом для большинства, ибо день ото дня становилось яснее, что консенсус (если вернуть слову его изначальный, «непарламентский» смысл) может быть достигнут ныне только на основе уважения к личности. Тут, однако, возникало противоречие, вряд ли устранимое: чтобы проводить новую «линию» последовательно, «Огонек» должен был или превратиться в информационнопросветительское издание, «народный журнал», или пойти в разработке темы вглубь и потерять значительную часть подписчиков, неготовых к этому. Ни то, ни другое «огоньковцев» не могло устроить[22]…
Но бесполезно загадывать наперед. Изменится ситуация — изменится и «Огонек». Главное — во всех переменах помнить, что он — зеркало, очень хорошее, но — зеркало. И незачем на него пенять.
В объятиях «заслуженного собеседника»
(«Наш современник» в зеркале общественного сознания)
Боюсь, опытный читатель критики уже затаился: а будет ли что про евреев? Спешу утешить: будет. Но после. И совсем немного: Сладкое подают на десерт и едят маленькими порциями.
Мы же начнем вот с чего.
«Толстый» журнал, в отличие от «тонкого», (того же «Огонька»), не призван отражать «кривую» общественного развития; ему достаточно однажды заявить свою позицию, а потом углублять ее, варьировать; принципиально иначе строятся его взаимоотношения с читателем: не «все флаги будут в гости к нам», а «звезда с звездою говорит». Что касается до «Нашего современника», то при всех его достоинствах (или недостатках) до 1986 года далекий от литературной элиты и не интересующийся «междусобойчиком» читатель относился к нему скорее как к альманаху, чем как к собственно журналу, обладающему неким особым «надтекстовым» единством. Одни брали в руки книжки «Нашего современника», когда здесь появлялись новые вещи Распутина, Белова, Астафьева, Абрамова, публицистика И. Васильева. Другие записывались в очередь, как только на страницы ежемесячника прорывались бурные страсти российской истории, представленные в лицах В. Пикулем. Но не было более-менее обширного слоя читающей публики, которая ждала бы прихода каждого нового номера «Нашего современника» как целостного ответа на волнующие ее вопросы социального, житейского, духовного мироустройства, хотя такие ответы «НС», пусть и в смутной форме, готов был бы дать и тогда; но его «журнальная философия» в 70-е годы реализовалась в столь тонких материях («стыковка» произведений, тематический отбор, тщательно закамуфлированные намеки), которых его потенциальный подписчик из провинции просто не умел различать. Он видел и ценил другое: «НС» печатает писателей из «глубинки», он горой стоит за русскую деревню и душой болеет за печальные судьбы выходцев из нее, горожан первого поколения; он по мере сил и понятными словами пишет про нашу историю; этого было достаточно, чтобы издание знали и любили (или не любили). Но этого было мало, чтобы оно стало печатным органом в старом классическом смысле; в том, в каком были ими «Русский вестник» и «Вестник Европы», «Отечественные записки» и «Москвитянин», «Новый мир» и «Октябрь».
Рискну предположить, что в этом смысле начальный год перестройки ничего в судьбе «НС» не изменил; вспомните 1985-й: все рвали друг у друга из рук номер с распутинским «Пожаром», реже — но интересовались «аграрной» публицистикой Ивана Васильева, по тем временам смелой и глубокой и (по любым временам) честной, — но что-то не слышал я, чтобы за пределами окололитературного круга деятельность «НС» обсуждали именно как деятельность «идеологическую».
1986-й стал «годом великого перелома».
Лед тронулся, и вопрос был лишь в том, кому общество доверит командовать парадом. Напомню: в 1986-м «НС» — среди прочего — опубликовал роман молодого вологодского прозаика Сергея Алексеева «Рой» (№№ 9—11), публицистические статьи Мих. Антонова «Гармония прогресса» (№ 1) и «Ускорение: возможности и преграды» (№ 7); критические — «Чувство Родины» (№ 9) Сергея Журавлева и «Простые истины» (№ 10) Александра Казинцева — тогда почти рядового сотрудника «НС», а в скором будущем заместителя его главного редактора; миниатюры В. Пикуля «Кровь, слезы и лавры» (№ 9). Эти публикации не просто перекликались между собою; они сплетались в единый узор; они звучали в унисон — и своей единой тональностью как бы задавали «гамму», которую журналу предстояло разучивать по крайней мере еще три года.
— Об «эстрадной», «авангардистской», «массовой» литературе в «НС» неприязненно писали и др Казинцева, но никогда схема противоборства не прорисовывалась так четко; никогда под эстетический спор не подводились столь политизированные основания: по одну сторону те, кто радеет об Отечестве, по другую те, кто разрушает его.
— О том же противоборстве как о явлении архетипическом, уходящем корнями в глубины истории, в принципе говорили здесь и раньше; но вряд ли эта историософия, основанная на последовательном разграничении своего / чужого, своеродного / инородного достигала той сияющей однозначности, какой достигла она в статье С. Журавлева о Пикуле; да и сам автор исторических миниатюр, и ранее склонный к мифологическим структурам, не соблюдал в своих произведениях законы построения мифа с той строгостью, на какую решился в «Крови, слезах и лаврах».)
Далее: — публицистика «НС» всегда готова была воспевать идеал социальной справедливости, возводимый ею к идеалу общины, крестьянской вселенной; но в статьях М. Антонова осуждение социального прогресса исключительно как идеи не-справедливой, несоциалистической, а потому внеположной нравственному закону, достигло предельной резкости.
Наконец, — тоска по утраченному родству с «Матёрой», прощальная интонация, согревавшая своей горечью лучшие книги «деревенщиков», не преобразовывалась в столь жесткую и холодно-рационалистическую концепцию «роения» в границах рода как панацеи от внеродовой, «космополитической» интеллигентской жизни, как преобразовалась она в романе молодого эпигона «деревенской прозы» Сергея Алексеева[23].
Но это была «присказка», «сказка» же была — вся впереди. Собственно, аналоги статьям Казинцева, Антонова, Журавлева, прозе Пикуля и Алексеева в 1986-м можно было найти в журнальных книжках других, «сопредельных» «НС» изданий: «Москвы», «Молодой гвардии». Но журналом в терминологически точном смысле слова стал тогда только «НС». Ибо в нем перечисленные публикации стали контрастным фоном для одного, стержневого, вызывающего огонь на себя произведения, — понятно, что речь о романе Василия Белова «Всё впереди» (№№ 7–8). Они потому лишь были прочитаны и восприняты более-менее широким читателем, что был прочитан и воспринят — Белов; их несомасштабность ему — очевидна.
Говорить сейчас о романе трудно. Слишком много о нем было написано.
Критики разных направлений, оправившись от Некоторого шока, принялись возмущаться (восхищаться) реакционностью (смелостью) писателя, посмевшего (решившегося) открыто заявить о неприязни ко всему и всем, что и кто открывает себя западному влиянию, — от женщин, увлекающихся эмансипацией и сексологией, а потому изменяющих мужьям, до молодежи, поглощенной роком, и мужчин, пьющих «Белую лошадь» и сочувствующих идее частной собственности; «царством зла» предстала в романе Москва, носительницей духовно-болезнетворного вируса (о СПИДе тогда не знали) — городская интеллигенция, олицетворением ее — безродный, Бриш, жертвами — слабые русские мужчины, сообщницами — сильные русские женщины… На Бриша все обратили внимание; что впереди ничего хорошего нас не ждет, тоже было понятно; ироничные оппоненты Белова называли свои статьи «Всё позади?»… Но что же позади? что мы утратим, если поддадимся западному соблазну? — эти вопросы, кажется, не были заданы. Вопросы — ключевые как для понимания «антинигилистического» романа Белова, так и для интерпретации «охранительной» программы «НС»: нельзя же охранять пустоту.
И тут «оркеструющие» роман и названные выше публикации могли бы сыграть неоценимую роль. Именно в силу своей прямолинейности, однозначности. Что у Белова было «на уме», но художественно опосредовалось (хотя «Всё впереди», по чисто эстетический критериям, трудно отнести к вершинам беловского творчества), то у них было «на языке», спрямлялось, огрублялось, а значит, и прояснялось.
Так вот, по ним видно, что «националистическое», «великодержавное» зерно «современниковской» философии, то лыко, что журналу постоянно ставят в строку, отнюдь не составляло ее смыслового центра. «Позади» был целостный жизнеуклад, в котором национальное выступало смыслом и оправданием социального. Авторы и редакторы тогдашнего «НС» вряд ли отдавали себе в том отчет, но объективно — восстановлению исконно русских традиций, возвращению к трудовой этике и коллективному идеалу общины, отвержению всего инородного (социально, национально и духовно), поддержанию трезвости и сохранению крепкой семьи отводилась служебная роль. Все это представало совокупным условием возвращения к основам социалистического мироустройства в исконно русском его варианте. При этом «русский» было всего Лишь прилагательным, а существительным был — «социализм».
Примеры можно было бы приводить и в хронологическом порядке, «поступательно»; но лучше действовать наступательно, сразу назвав две ключевые публикации, а затем поставив их в общий контекст. Первая — статья Михаила Антонова «Несуществующие люди» (1989, № 2) — хороша тем, что до конца проговаривает то, что неосознанно направляло «идеологические» поиски автора «Всё впереди», на что намекал в своей «антифермерской» публицистике Аркадий Салуцкий, что имел в виду в своих многословных апологиях «Народности» и «Партийности» в литературе Доктор Филологических Наук Николай Федь. Вторая — «Четыре процента и наш народ» Александра Казинцева (1989, № 10) — тем, что популяризует, доводит до состояния трюизма тезисы экономистов «современниковского» круга и проецирует их из экономики в культуру, политику, философию, сферу национальных отношений:
Антонов воюет с «рыночниками»; дело нехитрое. Но одно — воевать с теми, кто рынок фетишизирует, полагая его идеалом не только экономическим, но и — «духовным», для кого сытость действительно является смыслом и целью человеческого существования. И совсем иное — с теми, кто, стоя на христианских позициях, признают рынок необходимым минимальным злом, ибо он — единственная форма «торгового взаимоустройства» людей, которая, не претендуя на создание «царствия божия на земле», ненасильственно позволяет каждому человеку выбрать свой путь — путь купца, продающего все, чтобы купить жемчужину Царства Небесного, или путь богача, утешающего себя тем, что закрома его полны, и не ведающего, что завтра умрет. Одно дело спорить с кадетами, и совсем другое — с октябристами; одно — с теми, кто считает, что «право сильного», право богатого и удачливого и есть Справедливость, и совсем другое дело — с теми, кто убежден, что справедливым может быть только Бог, а дело человека — быть праведным. Антонов воюет с последними. Антигероями его статьи (чисто экономической стороны не касаюсь, — не специалист) становятся Лариса Пияшева и Василий Селюнин, ибо цель их — «смазать в нашем сознании различие между социализмом и капитализмом, чтобы облегчить решение задачи насаждения[24] идеологии торгашества, которая имеет мало шансов на успех, пока основная масса населения нашей страны остается приверженной социалистическим ценностям, принципу социальной справедливости». Что в этом пассаже «националистического» и «великодержавного», не пойму; зато коммунистического в нем очень много. И прежде всего — иллюзия, будто все призваны в этот мир для получения равной доли счастья; что у руля власти могут и должны находиться не богатые, знатные и компетентные, а бедные, честные и справедливые; что цель общества — не помощь нуждающимся через систему налогов и фондов, и ограничение капитала лишь в той мере, в какой он подавляет сам себя через излишнюю монополизацию, — а полный отказ от имущественного и классового расслоения общества…
И разве не теми же самыми социалистическими идеалами воодушевлялся Аркадий Салуцкий в статье «Умозрения и реальности» (1988, № 6), когда противопоставлял фермера — крестьянину, как «капиталиста» — «социалисту», или когда в беседе с застарелым марксистом профессором Сергеевым (многие помнят его энергично-однообразные выступления на съезде РКП) защищал идею плана и распределения как идею опять же справедливую? И здесь я тоже не вижу ничего специфически русского; нужно хорошо забыть историю России, чтобы утверждать, будто «фермерское» начало не свойственно ей; нужно отречься от крестьянского опыта русского Севера; нужно отвергнуть с порога столыпинские проекты земельных реформ…
Единственное «национально-религиозное» обоснование, которое дает право публицистам «НС» называть свой социализм русским, — это последовательное отрицание идеи революционного насилия, кровопролития.[25] То есть — своего рода христианизация социалистической идеи. (О чем впрямую и пишет Антонов.) Но ведь христианские ценности не обращены к обществу и его устройству; они обращены исключительно к личности (а в идеале — к Собору личностей). Если кесарь требует подать — что же, дадим, но сами мы — Божьи; если есть возможность стать свободными — станем, а если призваны в мир рабами — останемся в том звании, в каком призваны; если хочет богач спастись, он услышит мольбу Лазаря о подаянии, а не хочет по смерти пребывать в лоне Авраамовом — дело его; мир же во зле лежит, и любая попытка не себя лично из этого зла вытащить (да хоть за волосы, как то делал один небезызвестный литературный герой), а зло изъять из состава мира, в том числе социального, без крови невозможна История — и европейская, и отечественная — демонстрировала то не раз, да все не впрок.
Если бы М. Антонов написал о Святой Руси как цели особого духовного строительства, несовместимого с идеей личного обогащения и с теми, кто «не в Бога богатеет», — это было бы дело другое; границы Святой Руси не совпадают с земными границами и как бы размыкают наше Отечество «здешнее» в Отечество Небесное. Это строительство Божественного Космоса, которое наши отцы свершали через соборный подвиг молитвы[26], покаяния, духовного делания и которое попросту внеположно «экономике» и «политике». Но М. Антонов пишет о Руси в «нормальных» земных границах, подчиняющейся «нормальным» земным законам. И его отсылка к христианскому опыту — не более чем отсылка; самого опыта здесь нет.
И хорошо, что нет. Иначе христианский идеал, подкрепляемый бесконечно цитируемым учением Маркса — Энгельса — Ленина, был бы оскорблен коммунистической хулою, а марксизм, реанимируемый с помощью религии, чувствовал бы себя неловко. Впрочем, ему-то на страницах «национально-справедливого» журнала до 1990-го ничто не угрожало. Причем — в отличие от «Огонька» — «современниковский» марксизм имел не конъюнктурный, а искренне мировоззренческий характер.
О бесконечных статьях типа П. Мезенцева «Ленинский образ революции» (1987, № 4) или — Б. Гончарова «О Маяковском в борьбе с мещанством и бюрократизмом» (1988, № 2) помолчим; но о более серьезных работах скажем. «Социалистическое», «ленинское» публицисты «НС» отстаивали во всех областях; в литературной тоже. Николай Федь постоянно подчеркивал здесь, что «…революционной перестройке нужны смелые, убежденные в коммунистических идеалах и сильные духом люди» (1988, № 6), и «демократов» в лице Михаила Шатрова порицал за то, что «примеряются уже и к великому Ленину», а также «с дилетантской серьезностью» «муссируют» мнения, будто «нашему строю чужд дух социализма и вообще проблематична правильность нашего выбора» (1989, № 4). Тому же М. Шатрову доставалось от В. Бушина — нет, не за реанимацию революционной идеи, не за подновление ее с помощью «бухаринского резерва» — а за отступление от «ленинского» начала (1989, № 4). Сходные мысли высказывал О. Александрович; в статье «И падая стремглав, все отрицаю…» (1988, № 3) он берет под защиту начетническое литературоведение 60—70-х; кто имел несчастье получить советское филологическое образование, знает, чем были для нашей бедной науки труды А. И. Метченко и А. И. Овчаренко, С. М. Петрова и Л. Ф. Ершова: катком, с помощью которого давили любую живую мысль; а если и были у них оппоненты, то лишь еще более советские и социал-реалистические; их споры и ссоры не должны нас вводить в заблуждение: милые бранятся, только тешатся.
Но, быть может, самую откровенную статью на «эстетические» темы напечатал в эти годы на страницах «НС» Б. Гунько; многие обратили на нее внимание как на работу, восстающую против модели открытой культуры, но многие ли заметили, какие мотивы руководили «восставшим»? — отнюдь не «националистические», не «великодержавные». Именно «с широты взглядов, — писал Б. Гунько, — (…) медленно, неверно начиналось в ряде стран игнорирование марксизма, приводившее затем не только к тем или иным потерям, но и к кровавым антикоммунистическим вакханалиям. Аналогия (…) не из приятных, но только в этом направлении может вести отказ от принципов марксизма, от идеалов социализма» (1988, № 10). Как раз накануне спасительного для человечества развала «мирового лагеря социализма» и освобождения из этого «лагеря» миллионов восточноевропейцев «НС» устами своих постоянных авторов воздавал хвалу тем, кто расстреливал венгерское восстание 1956-го, «пражскую весну» 1968-го, кто помогал вводить в Польше декабря 1981-го военное положение… До казусов, аналогичных тому, что случился с «Молодой гвардией», напечатавшей восторженно-коммунистическое письмо из Румынии в самый разгар румынских событий, здесь не дошло; но главному редактору «Молодой гвардии», вечно-зовущему Анатолию Иванову слово предоставили (диалог с В. Свининниковым, 1988, № 5). Опять то же самое… Бухарин плох потому, что выступал против Ленина… в ГДР, Чехословакии, Польше «бывшие хозяева жизни использовали малейший шанс для того, чтобы расшатать скрепы нового строя»… их и следовало сажать, ибо разве «удержались бы они от соблазна при любой ошибке в беспрецедентно трудном строительстве, дающей возможность подогреть недовольство масс»?.. Обсуждать этой тогда было не очень интересно; а сейчас и вовсе скучно. Точно так же, как читать в статье Евг. Черныха «Наступление продолжается» (там же) оду всесильному сибирскому старцу Егору Кузьмичу, который в томский период своего партийного творчества «…сокращал время продажи спиртного, ограничивал число винно-водочных магазинов», создавая на морозе огромные очереди… Странно только, как могли «современниковцы» полагать свой журнал христианским, противопоставлять его земному, низменному «Огоньку», — и не помнить слов Апостола: «Если мертвые не воскресают… станем пить и веселиться, ибо завтра умрем» (Кор., 15, 32)? Что не в водке причина пьянства, а в неверии, в обессмысливании жизни?.. Впрочем, к религиозным канонам в «НС» всегда было своеобразное отношение; историк Аполлон Кузьмин даже решился упрекнуть… христианство за то, что оно «сохранило без осуждения и «Книгу Эсфирь» с празднованием Пурим… и далеко не христианские [по Аполлону Кузьмину] высказывания некоторых христианских пророков» (1989, № 3)[27]…
Но, как и следовало ожидать, именно живому и бойкому перу Александра Казинцева удалось прописать все до логического большевистского итога. В статье с характерным распределительным названием «Четыре процента и наш народ» он не только
— разгромил нынешнее кооперативное движение;
— обнаружил в этом движении «ротшильдовские» черты (что, по-моему, слишком лестно);
— поименно назвал политических «ставленников» новых толстосумов (постоянному читателю «НС» не составит труда реконструировать список);
— не только с поистине ленинской прямотой и в поистине ленинском стиле поставил свой главный вопрос: «за счет кого богатеют богатые, не за счет ли нас с вами и наших тощих кошельков?»;
— но и дал ответ: «Тесно связано неприятие социальной справедливости с проповедью космополитизма».
Так была до конца обнажена схема причинно-следственных отношений, «закодированная» в программе «НС». А именно: космополитизм есть результат отрицания второго, центрального лозунга Великой французской революции — лозунга Равенства. И наоборот: признание этого лозунга влечет за собою патриотизм. Именно так, а не иначе. Социалистический принцип был глубоко укоренен в национальную почву.
Тот же мотив прозвучал и в цитированной статье сурового судии христианской традиции Аполлона Кузьмина: «…социальная справедливость требует, чтобы в вузах были пропорционально представлены все этнические группы Советского Союза». В этой формуле — суть современниковского патриотизма. Не сокровенное созерцание исторических судеб Отечества (хотя и оно: вспомните очерки В. Распутина «Сибирь, Сибирь…»), не скорбное поминовение невосполнимых утрат (хотя и оно: кто читал главы из «Последнего поклона» В. Астафьева в № 6 или «Деревенское утро» В. Белова в № 10 за тот же 1988-й, в том не усомнится); не слезная молитва о воскресении России в Боге, не жесткий счет режиму (хотя и это: «Верните людям их праздники, ярмарки, лошадей, мельницы, землю, то есть — свободу». — В. Солоухин, 1988, № 3); главное здесь — обостренное чувство Справедливости, идея равномерного распределения, спроецированная на жизнь этносов.
Отсюда — и то, что многие принимают за «охотнорядческий» антисемитизм «НС», — его болезненная, какая-то фрейдистская привязанность к еврейской теме. Я не хочу сказать, что среди авторов «НС» нет зоологических антисемитов; есть, и немало[28]; и все же «русское» и «еврейское» здесь чаще всего оказывается псевдонимами «социально-справедливого» и «социально-несправедливого», а все, что публицисты «Огонька» привыкли связывать исключительно с современниковским «шовинизмом», во многом есть превращенная форма современниковского «социализма с национальным лицом», следствие его крайне левой политической ориентации. Причем следствие случайное и поддающееся гипотетической замене. Так, А. Кузьмин или Ст. Куняев (в статье «Палка о двух концах» — 1989, № 6) убеждены в том, что (говоря по-куняевски) «традиционно высокая доля евреев среди специалистов… была и впрямь высокой, а не сообразованной с национальной пропорциональностью, чем противоречила принципу равенства прав всех наций на образование, фактически бесплатное в нашей стране». Но понятие «справедливости» слишком гибко; «Современник» замкнул ее на одном полюсе; кто-то (вослед столь часто порицаемым на страницах «НС» деятелям Октябрьского переворота) замкнет на противоположном — и окажется, что справедливо именно «малым народам» давать преимущество в получении образования, ибо они маленькие, а маленьких обижать нехорошо…
Слагаемые можно поменять местами; сумма от того, увы, не изменится. И потому в принципе я готов представить «НС» викуловского образца отрекшимся от гипертрофированного национального чувства и притом сохранившим узнаваемые черты; представить же его отказавшимся от философии социального равноправия, основанной на чисто арифметическом подходе, от этики «черного передела» и оставшимся самим собой — не могу.
Но постоянная мысль о справедливости провоцирует — не может не провоцировать! — нарастающее ощущение НЕсправедливости, царящей в мире. А у НЕсправедливости должен быть источник и должны быть силы, тайно им управляющие. Так — а не иначе! — формируется теория заговора против России — масонского ли, сионистского ли, неважно; так начинается поиск врага, крепнет убеждение, что неспроста «сплошь и рядом получается (…) что вины много, а виноватых нет» (выделено В. Пикулем и С. Журавлевым); всюду — вплоть до театральных декораций — мерещатся скрытые, зашифрованные знаки угрозы; пафосом «Несвоевременных мыслей» Горького объявляется «вовсе не «национальная самокритика», (…) а трагический и неумолимый иск человека, всю жизнь боровшегося за идеалы социализма, к тем, кто вольно или невольно компрометировал эти идеалы в глазах русского человека и всего человечества» (О. Александрович)… Сочувствовать всему этому невозможно; но важно разобраться в том, почему в разыгрываемом «НС» детективном спектакле роль заговорщика отвели именно «безродному космополитизму» (а не родовитому дворянству, например) и почему принципиально смешали стили и жанры, от раёшника до философской драмы, от балагана до мистерии.[29]
На первый вопрос ответить проще, чем на второй, — достаточно процитировать классическую статью польского социолога и философа Лешека Колановского «Антисемиты» (1956): «Борьба против евреев редко является целью как таковой. (…) Социально важнейшая миссия антисемитизма состоит в том, чтобы создать универсальный символ зла и соединить в сознании людей с теми явлениями в политике, культуре и науке, над которыми хотят одержать победу. (…) Нет лучшего объекта на роль такого символа, чем евреи. Рассеянные по всему свету, они проще простого обретают характер универсальной и международной «силы зла» (…)» («Новое время», 1990, № 45). Что же до смешения жанров, то на низовом уровне самым характерным в этом отношении произведением оказался роман Виктора Иванова «Судный день» (1988, №№ 4–6); на уровне элитарном — труд Игоря Шафаревича «Русофобия» (1989, № 6 и 11). Ни веселиться по поводу первого, ни анализировать второй я не буду; «Судный день» с его шпионскими страстями, отечестволюбивыми разведчиками и русофобами-резидентами, разрушающими социализм с помощью порнографии; честными советскими еврейками, бросающими вызов мировому сионизму, и самодовольно-безродной интеллигенцией — просто не подлежит обсуждению; а теоретическое сочинение И. Шафаревича было подвергнуто детальному рассмотрению в делом ряде антикритик; к одной из них — статье А. Шмелева в «Знамени» (1990, № 6) — мне просто нечего добавить. Отмечу лишь два существенных обстоятельства.
Во-первых, русофобия столь же реальна, сколь и антисемитизм. И проблема «малого народа» — если не сводить ее к еврейской теме — не надуманна; фактически ей — без употребления термина — посвящены затеянные М. О, Гершензоном «Вехи», а через десятилетия она была подхвачена авторами составленного Солженицыным сборника «Из-под глыб». И вина интеллигенции (своеродной ли, инородной ли) перед Россией, перед русским народом непомерна; как непомерен и свершенный ею в годы советской власти покаянный подвиг страдания. Но, будучи сомкнутой с теорией «заговора», теория «малого народа» заряжается отрицательным импульсом и, описав круг, сокрушающим ударом обрушивается на запустившего ее в свет. Провоцируя ежеминутную тревогу ожидания незримого нападения, смещая «доминанту» национальной психики со спокойного созерцания своего на возбужденное лицезрение чужого, она — вопреки всем «интернационалистским» оппонентам «НС» — не вырабатывает комплекс «великодержавного» высокомерия, а, наоборот, разрушает в великом народе великодержавный иммунитет и прививает ему психологию народа малого. Народа, который не свысока смотрит на пытающегося повредить ему и не понимающего, что колоссу повредить невозможно, а вздрагивает при каждом стуке. Народа, который действительно может исчезнуть, раствориться в истории без следа и, как всякий бедняк, готов убить за украденный колосок… Колоссу колоска не жалко; разорение ему не грозит; всем ворам мира не растащить его несметное богатство; а Великороссия была не только богатой и сильной; она была страной — Боголюбивой. И, значит, поддерживала свое царственное спокойствие еще и мыслью о том, что все в руках Божиих: «Бог дал, Бог взял, благословенно Имя Господне!»; без воли Божией ни один волосок не падет с головы, тем более не исчезнет ни один народ. Вот что такое была русская великодержавность; и, в принципе, путь национального спасения всех народов земли, независимо от их численного состава, лежит через обретение ими великодержавного иммунитета. Увы, идеология «малонародия» ныне побеждает повсеместно. До добра это никого не доведет, но вольному воля. Однако попытка занести этот вирус к нам, когда национальный организм действительно ослаблен после перенесенного семидесятилетнего заболевания, — попросту преступна. Есть в ней что-то непоправимо масонское.
Во-вторых, еще раз обратим внимание на последовательное смешение «французского с нижегородским» в современниковской отповеди русофобии, масонам и «малому народу». На странное, никакими логическими доводами не объяснимое единство «высоколобой» публицистики Шафаревича, суховато-ученой, стилизованной под академизм критики Вадима Кожинова и — буйно-восторженных фантазий В. Иванова и В. Пикуля. Многословной, трудноуловимой эссеистики Татьяны Глушковой — и почти «крокодильских» фельетонов В. Бушина, вроде этого — «Как Аркадий Михайлович уж больно шибко Григория Яковлевича настращал, а тот его за это на полтора года упек» (1989, № 1)… Что выступает здесь равнодействующей и кто способен стать идеальным адресатом современниковской «жизнефилософии»? Начнем с поисков ответа на второй вопрос; постепенно обретем ответ и на первый.
Итак, кто же он, этот «поэта неведомый друг», кому «на земле… любезно бытие» «Нашего современника», какой социальной группе созвучно его мироощущение? Еще раз: сердцевина его не в «национализме», а в идее справедливости, лишенной религиозной подоплеки, сведенной к «распределительной» функции. Носитель православной культуры отвергнет эту идею с порога, — по причинам, указанным выше. Носитель мирской «интеллигентской» традиции слишком хорошо знает, чем кончались на Руси (и не только на Руси) призывы к Свободе в Равенстве; этим его не купишь. Высококвалифицированный рабочий и крепкий умом крестьянин, потенциальный купец и талантливый арендатор тоже не годятся: их трудовая этика не терпит уравниловки, «все поделить» по справедливости — не их лозунг; тоскливым зрелищем наших с Александром Казинцевым тощих кошельков их не разжалобишь[30]. Точно так же перечисленные «группы» не нуждаются в равномерном национальном представительстве. Одни — потому, что для них ни эллина нет, ни иудея, другие потому, что сами крепко стоят на ногах и не страшатся чужеродного вытеснения. И никто из них не испытывает страха перед нашествием иноплеменных: незыблемы их корни, не ущемлено чувство национального и религиозного достоинства; что им сионизм, масоны, русофобы? Их статус в мире — «сам большой».
Нет; страшноватую смесь из коммунистической риторики, тоски по стабильному, неподвижному, без риска, застою плановой экономики, указаний на посторонних виновников наших бед и призывов к распределению знании, благ и доходов на «процентной» основе во всей полноте способен сейчас принять лишь один слой. Слой люмпенов. Квазислой, пронизывающий собою все слои, все уровни общественной иерархии; обретающийся и в интеллигенции «средней руки», и среди непотомственных рабочих (ОФТ — его движение), а среди «обобществленных» крестьян; открытый и для националистов («Память»), и для интернационалистов («когановский» «Интерфронт» в Эстонии). Слой, объединяющий в своих рядах людей, не укорененных глубоко в почву родной культуры, не имеющих достаточной квалификации, чтобы не страшиться любой конкуренции, в том числе «национальной». Слой, порожденный семидесятилетней политикой селекции, бесконечного подрезания корней. Будь то лучшая часть русского крестьянства, высланная в Сибирь, заморенная голодом, сгноенная в лагерях. Будь то научная и творческая элита, изолированная от новых поколений и не сумевшая передать им то, что передается не от книги к книге, а от лица к лицу…[31]
Но, признав это, мы объясним лишь, почему и для кого современниковцы печатали все минувшие годы прозу В. Пикуля и В. Иванова, публицистику А. Салуцкого и А. Сергеева, критику А. Казинцева и С. Журавлева, Н. Федя и А. Кузьмина; однако каким все-таки образом, эти и подобные им публикации совмещались со статьями и исследованиями людей иного круга, иного статуса? В какой роли выступали они и как чувствовали себя в «люмпен-контексте»? Это хорошо видно на примере «взаимодействия» статьи Вадима Кожинова «Правда и истина» с другими материалами апрельской книжки «НС» за 1988 год.
Отталкиваясь от романа Рыбакова «Дети Арбата» (этот роман, наряду с гранинским «Зубром» — постоянный антигерой «НС»; как свет угасшей звезды, доходят до нас журнальные инвективы по адресу вещей, опубликованных уже несколько лет назад), В. Кожинов вышел на широкие историософские обобщения. Отвергая — и правильно отвергая — «шестидесятническую», «шатровскую» модель, — Сталин = предательство идеалов революции = злой гений ленинизма, — Кожинов писал: «1937 год (как и феномен Сталина вообще) — это явление всемирной истории или, по меньшей мере, мирового революционного движения, а не результат интриг некой зловредной группировки». Сказано так, чтобы оставить простор для толкований; тем более что отрицание «интриг некой зловредной группировки» на другом полюсе корреспондирует с утверждением, что «некая» мощная всемирная сила сделала Сталина полубогом. О чем это? О религиозно-эсхатологической расплате, понесенной интеллигенцией, «детьми Арбата», за революционерство? Или о вполне марксистском, в клямкинском духе, «историческом детерминизме», жестко обуславливающем выдвижение на сцену одних фигур и уход в тень — других? Или все-таки о заговоре, но не узко-партийном, групповом, а о заговоре — всемирном, то ли масонском, то ли сионистском? Или все эти несовместимые толкования даны сразу, аккордом, чтобы спровоцировать разных читателей на разную реакцию? Во всяком случае, большинство либералов опять все свело к личному антисемитизму Кожинова, меж тем как он с механической точностью вводит в каждую свою статью явные или скрытые доказательства собственной «национальной лояльности». В «Правде и истине» он подчеркнуто опирается на суждения скульптора Лемпорта о Багрицком; в «Самой большой опасности…» (1989, № 1), не называя источника и политизирование огрубляя, пересказывает фрагмент книги Лазаря Флейшмана о Пастернаке, вышедшей в издательстве Еврейского университета (Иерусалим)… Дело не в антисемитизме; дело — в заведомой двусмысленности суждений, в провоцирующей игре смыслами, в ускользании от твердого «да» или «нет». И в этом отношении соседство с романом В. Иванова оказывалось для В. Кожинова не препятствием, а благом. В пределах журнальной книжки возникала дополнительная — снизу — подсветка, худосочные намеки на таинственные всемирные силы наливались «ивановским» соком, и расслаивающиеся образы кожиновской «историософии в картинках» начинали еще неопределеннее мерцать в отраженных Случах. Так требовали правила игры; Карамазову Смердяков не мешает. Скорее наоборот.
Пример В. Кожинова ярок, но не исключителен. В такой же — карамазовской — роли выступали его конфиденты на страницах викуловского «НС», и другой их роль в журнале, ведомом таким редактором, быть не могла. Но вот в самом конце 1989 года произошла смена лидера, и начиная с январской книжки 1990-го облик журнала, внутренний и внешний, стал резко меняться. Современниковская поэзия, которую читать прежде было совершенно невозможно, неожиданно подняла планку — и мы прочли отличные стихи В. Казанцева (№ 1), Евгения Курдакова (№ 2)… Современниковская проза открыла год повестью Леонида Бородина «Третья правда», которая может нравиться или не нравиться, но которая в прежние журнальные каноны, ни художественно, ни «идеологически» не вписалась бы; а начавшаяся здесь публикация солженицынского «Октября Шестнадцатого» заставила вообще строже относиться к прозаическому репертуару: слишком явен был бы контраст. Место «красно-ленинских», прокоммунистических статей занял «Лебединый стан» Цветаевой, «Убийство Урицкого» М. Алданова, статьи Солоневича; не ленинские колхозные утопии в исполнении А. Салуцкого с оркестром, а столыпинские земельные программы составляют отныне «аграрный идеал» «НС» — и в прекрасной статье Ю. Бородая «Кому быть владельцем земли» (№ 3) дается жесткая отповедь былым теоретикам современниковского социализма. Такое ощущение, что прежний «НС» передал свои полномочия «Молодой гвардии», а новый формируется у нас на глазах.