Наконец-то Самойлов получил возможность рассмотреть, какой у Сёрика магнитофон. Собственно, такую модель он видел еще прошлым летом, но тогда все было иначе. На полированную коробку, купленную работягами в рассрочку, молились, строго соблюдая инструкцию. А здесь, в обители Сёрика, такой же «Днепр» был не роскошью, а верным и выносливым слугой, скинувшим красивую оболочку, словно вспотевший официант свой китель.
— Главное — вентиляция», — пояснял Серик. — Помню, предки уехали на дачу, а мы с френдами подбухали и тоже рванули последним катером на вылазку…
— Спонтанно… В таких случаях все делается спонтанно, — ввернула из гостиной, где накрывали стол для взрослых, то ли мать, то ли сестра Элеонора.
— Так он у меня двое суток пропахал невыключенный — и хоть бы хны! Захожу в воскресенье вечером — бобина вертится, как сволочь на веревке, раскаленная. Пленка послипалась, потому и не обсыпалась. Вечный аппарат. Главное — вовремя дать ему охладиться… как человеку… Знаешь полное называние «Гранд Фанк»? — спросил он вдруг без нажима и, тем не менее, застал Самойлова врасплох.
Самойлов знал, но вместо четырех иностранных слов, вымолвил, не поднимая глаз, одно родное:
— Конечно.
— Грэнд Фанк Р-рэйл Р-роуд, — чеканно произнес студент, прибавляя громкость, чтобы старшие за дверью не услышали, как булькает разливаемое вино. — Центральная Дорога Катастроф! Какая она длинная и красивая… хер ее знает, — добавил он тихо, вернее, добормотал пьяным полушепотом.
И Самойлову на миг померещилось, что Сёрик имеет в виду не группу, а девицу в замшевой мини.
Сёриков «Днепр» не покоился на тумбочке с накидкой, а стоял прямо на паркетном (признак достатка!) полу, подрагивая четырьмя тонкими ножками.
— Серега, а что он у тебя все время дергается? — поинтересовалась блондинка, убирая помаду в сумочку. — Разве так должно быть?
— Проходили, что такое «резонанс»? — с напускной строгостью парировал ее вопрос Серега. — Вот выучишь и расскажешь.
«Гранд Фанк» с одной стороны не уместился. Последний дюйм пленки выполз сквозь прижим посреди барабанного соло. Самойлов всполошился — что если его сейчас вежливо удалят из молодежной компании, в столовую, где взрослые гости под самогон (гордость доцента Поздняка) минут сорок сравнивают «Опасный поворот» и «Сагу о Форсайтах» — чья постановка лучше отражает британские нравы. По пути в туалет, Самойлов подслушал, как один мужчина осуждает недавнюю высылку из Англии «наших» дипломатов.
Этого не произошло. Самойлова выручила Нора:
— Серж, не мучь нашего юного друга своей смуристикой. Поставь моему куввэну что-нибудь забойное, ритмичное… к-клевое! (она не выговаривала букву «з»).
Нора считала Самойлова своим кузеном, хотя никакого родства между ними быть не могло.
— О! совсем другое дело!
Курчавый увалень (Самойлов знал, что фамилия его Ефремов, и что Норе, до ее болезни, он приходился женихом) без лишних слов поднес Самойлову полфужера «Тамянки». Самойлов быстро выпил. Из горлышка пьется иначе…
— Какой тебе шейк сбацать, Эля? — развел ручищами Сёрик. — Старый, новый, или солдатский?
Эля молчала, она нахохлилась, вероятно, о чем-то вспоминая, потом задумчиво вымолвила:
— Старый… самый первый… Зря ты вытер Hippy Hippy Shake.
Чувиха в замшевой мини эффектно вскидывала тонкие руки, старательно воспроизводя устаревший танец; она стояла на одном месте, как полагается. Несмотря на ее хипповатый, более современный облик, тот же Серик в белой рубахе и обычных очках смотрелся намного западнее. В его движениях чувствовались сила, юмор и темперамент. Одним словом — порода. Самойлов был очень доволен — отныне эту вещь «Дэйв Кларк Файв» он сможет слушать когда и сколько пожелает.
«Ей всего лишь шестнадцать, а она уже посещает не школу, а техникум, — с восхищением думал Самойлов, гадая, дадут ли ему еще вина. Импортного вина… — Курит, бухает. И все-таки я здесь не гость, а посетитель. Посетитель я…»
Он не обратил внимания, что вещь (а может, и несколько вещей подряд) отыграла, и Сёрик по личному усмотрению уже перекатывает что-то другое.
Откуда-то сверху, будто от висельника, пахнуло сырым песком и удушливыми духами. Самойлов поднял взгляд. Над ним, покачиваясь, как Роберт Плант в кинохронике «Новости дня» (Цеппелинов показали в последнем сюжете), возвышалась барышня в замшевой мини со второй порцией «рыбьего жира» для его пионерской глотки. Протянув свободную руку, чувиха представилась сообразно своему наряду, низким голосом:
— Нэнси.
Самойлов проглотил вторую порцию, не выпуская пальцы Нэнси из своей руки.
— Винимпэкс, — буркнул он, испытав легкую тошноту.
Ему вдруг сделалось смешно оттого, что брат и сестра носят береты, и надо сказать, это им очень к лицу. По крайней мере, смотрится необычно, как-то средневеково. Взять и надеть без стеснения на голову старперский головной убор! А ведь у него — Самойлова — до сих пор нет ни единой более-менее современной шмотки, даже расклёшенных брюк нет. Его одевают как переодетый труп чужого ребенка… И сегодня, отправляясь на сеанс звукозаписи, он самовольно вырядился в допотопную чешскую курточку (тоже, кстати, неизвестно, чья она) из кофейного вельвета, с которой, впрочем, не так все просто… С недавнего времени он переживал убожество своего гардероба значительно легче.
Самойлов успокоился, когда приметил, что в каждой вещи (даже если та годами валяется на прилавке): брюках, пиджаке, свитере или пальто можно обнаружить и выделить элементы модного фасона, чтобы носить ее дальше со спокойным сердцем. Кургузая куртка сидела на нем как на участнике западной группы, допустим, «Кристи» (чье выступление в Сопоте старые пидорасы не позволили ему досмотреть, выжили из «столовой»), или «Манго Джерри», или на ком-нибудь еще.
— Нет, «Кристи» у меня кто-то взял и не вернул. Заиграли, засранцы, — с небрежной грустью ответил Сёрик. — Зато я могу рассказать вам одну хохму. Слушайте все!
Что ж, хохму так хохму. Самойлов с азартом хлопнул в ладоши, параллельно заподозрив, что хохма каким-то образом связана с одним из ненавистных ему мультфильмов. И не ошибся.
— Позапрошлым летом, — приступил к анекдоту Сёрик, — нас погнали в стройотряд. Я не мог сачкануть из-за бати — сын преподавателя и все такое. Буханину, деревенский
Мы ему, рогатому, чуть ли не хором: «Кристи»! Тогда рог с гордым видом выдает: О! И у них наш «Карлсон» известен!»
Больше они меня к себе в качестве полноправного члена компании не позовут, с тоской подумал Самойлов. Это одноразовое везение. Почему я стесняюсь показывать, что мне тоже известна масса любопытных историй?
Ему хотелось бы изобрести какой-нибудь безотказный прием, тут же на месте выдумать некую уловку, чтобы с ее помощью проникать в этот дом на правах желанного гостя и интересного собеседника, но он не мог. Слишком мелкой и прозрачной была его полудетская хитрость над девственным песочком бесхитростности. Ему бы водоросли сажать, да рыбок отсаживать…
Он решил, что надо бы еще раз посетить туалет, «для конспирации», чтобы прополоскать рот. Оглянувшись с порога, он обратил внимание, что те, кто оставались, погасили люстру и включили торшер.
Застолье взрослых продолжало бурлить, не утихая. Они без устали весь вечер обсуждали одно и то же. Речь держала «кузина» Нора:
— Не надо бегать на кухню, где у тебя суп варится, и, пардон, в… куда царь пешком ходил, если смотрите английский детектив и действительно хотите в нем разобраться. Стэнтон — единственный порядочный человек в этом болоте, я вас уве-вя-ю, но он так одинок! Как он одинок… Сережка записал обе песни. Но фокстрот мне нравится куда меньше. Мне нравится та, что помрачнее. Хотя и фоксик ничего. Да, да, да — «Не будите спящую собаку». Совершенно верно. Она!
В уборной помимо зубного порошка оказался тюбик с болгарским «Поморином». Самойлов с удовольствием гонял от щеки к щеке едкую взвесь из пасты и сырой воды. Хорошо иметь здоровые зубы. Новые не вырастут.
Он отметил, что Нэнси за глаза высокомерно зовет блондинку «Валька-болгарка». Между прочим, и чувиху, что работает в отделе грампластинок вблизи трамвайной кольцевой тоже почему-то называют «Людка-венгерка». Что могут означать эти клички: национальность, стиль или просто любовь к эстраде одной из соцстран?
Кто-то из взрослых, желая осветить кухню, по ошибке выключил свет в туалете. Самойлов испугался, увидев в зеркале пылающий взгляд на померкшем пятне лица, и быстро оттуда вышел.
По возвращении в «музыкальную шкатулку» Самойлов первым долгом намеревался проверить, много ли ленты остается под запись. Но его ошеломила совсем иная картина. Жирненький Ефремов целовал бледную шею блондинки. Нэнси повисла на Сёрике, словно кукла на Арлекине: вино и бобины — моя атмосфэра…
Они медленно кружились под скорбный монолог Эрика Бёрдона, постепенно переходящий в череду воплей, затем снова угасающий до сценического шепота, который должен быть отчетливо слышен в любом месте зрительского зала. Нэнси улыбалась ему мордашкой фарфорового поросенка. По расчетам Самойлова, в запасе у него был целый час времени, а потом его, как Золушку, выставят к чортовой матери, вон.
— Мне тут показывали свежую «Ванду», — начал раскрасневшийся Ефремов. — Оказывается, женщина за свою жизнь, это поляки подчитали, съедает девять кило губной помады…»
— А сколько же тогда съедают мужчины? — с напускной томностью перебила его «болгарка», тряхнув слабыми волосами. Самойлов отметил, что ноги у нее какие-то недоразвитые, почти как у девочек из его класса, и сразу же устыдился своей наблюдательности.
— Мужчины не «съедают», а закусывают, если это мужчины. — пробасил Сёрик, перебирая цеппелиновские пряди Нэнси, и добавил — Как сказал бы… Кафка Порчагин: «Это — брехня!»
Самойлову стало неловко за своего благодетеля — ему показалось, что тот оговорился, что у Сёрика от выпитого заплетается язык. Но как только все дружно захихикали в ответ, до мальчика дошло, что это — очередная шутка, причем с антисоветским уклоном.
Где-то я уже слышал, нет — читал, нет — видел… это слово. Он лихорадочно, словно отвечая у доски, силился восстановить в памяти эту мелочь, а Эрик Бердон тем временем все бормотал и бормотал, как Евтушенко над «Бабьим Яром». Воплей больше не было.
Внезапно Самойлов начал краснеть. Он уставился в колени Нэнси, и покраснел еще больше оттого, что мысленно установил, где мог видеть и прочитать это странное слово из пяти букв — сначала в угловой аптеке под стеклом, а затем — в пособии «Гигиена женщины», когда его листали во дворе Лева Шульц и Флиппер!
— Мы тут посмотрели «Как преуспеть в любви», — доложил Сёрик. — Полная лажа.
— Редкостная белиберда, — поддержала Нора своего брата (весь вечер она то появлялась, то пропадала с глаз незаметно). — Лично я от французов такой халтуры не ожидала.
Самойлов тоже просился на этот фильм. Разумеется, не ради «голых баб», а из-за музыки, но мамаша грубо отрезала: Рано.
Затем Самойлова увели покормить за взрослый стол. Оказывается, еще не было и восьми вечера. Со взрослыми он провел минут пятнадцать. Он так и не отважился спросить, что они сегодня празднуют и по какому случаю съехалось столько разных людей.
Сёрик определенно не довольствовался одним только вином. Состояние молодого человека с лихвой можно было обозначить одним единственным словом: «бухой».
В освещенной розовым торшером комнате поблескивали очками брат и сестра. Черные стекла ясновидящей Норы отсвечивали траурным спокойствием катафалка. С первого взгляда Самойлов ощутил, насколько изменилась, вышла из-под контроля изначально не совсем обычная атмосфера этой вечеринки. Учитывая возраст, его нахождение в этом месте было фантастикой. Он был самым младшим.
Самойлов словно переметнулся из убогого Изумрудного города в волшебную Страну Оз. Свершился воистину «опасный поворот», и он был этому безумно рад. Нэнси Плант, культурный еврей Ефремов и даже безликая Валька-болгарка шевелились вызывающе, подобно чудищам из «Планеты бурь», не рискуя погибнуть от руки гнусного космонавта.
— Я понял, что тебе
Самойлову ранее удавалось излавливать по радио ту комбинацию звуков, что сейчас с магической щедростью на глазах превращалось в его собственность, в источник наслаждения, в детский гарем воображаемых и невообразимых восторгов.
Странным образом он чувствовал себя хозяином положения, виновником торжества, снисходительно взирающим на жесты и конвульсии монстров, зараженных смутной радостью за его молодое естество, ликующее на празднике исполнения желаний.
То уже не был бесхребетный водоворот из выпавших волос и мыльной пены, исчезающий в отверстии истоптанной ванны… Полные жизни, более того — бессмертные могущества раскручивали вокруг напряженного стержня-невидимки дьявольскую карусель.
Самойлов зажмурился и сделал вид, будто задувает свечи на роскошном торте, разбрызгивая зыбким кремом выложенный вензель именинника.
Его щупальца расстегивали черную молнию на светлокожем загривке, смахивали пепельный парик с головы сумасшедшей Норы, срывали замшу с шершавых бедер песочной Нэнси.
— Вот! Вот! — Сёрик обнял Самойлова за плечи, понуждая прислушаться. — Слыхал? Он лает! Лает!.. Не будите спящую собаку.
— Чем это вы тут травмируете ребенка? — щелкнула выключателем мамаша Сёрика и Норы. — Разве с этого надо начинать? — не договорила она, и скрылась за дверью.
Сильно покачнувшись, но сохранив равновесие благодаря вовремя раскинутым крылообразно рукам, Сёрик с дерзостью выкрикнул:
— Это «Роллинг Стоунз». «
Детский хор затянул панихиду.
ЕДИНСТВЕННЫЙ СВИДЕТЕЛЬ
Он был до ужаса похож на ту картинку. Не знаю, как ее поточнее назвать — портрет или фото? Лично мне тот тип на обложке Селинджера действовал на нервы, но забыть его было невозможно. Стриженый «а ля тифоз» юнец смотрит на тебя. Неумолимая реклама бестолково прожитой жизни — с гарантией, со щедрым запасом неудачных попыток угробить себя раньше срока… Он походил на того «тифозника» так сильно, что даже доказывать ничего не хочется. Сходство обострилось, начало внушать ужас после того, как по весне отец за непослушание обкорнал ему голову так жестоко и безобразно, что перед наказанным не было другого выхода, кроме как пойти и состричь оставшиеся волосы полностью.
Головка без волос оказалась маленькой, словно засушенная, с недетскими, выпуклыми глазами. Никто ему особо не сочувствовал, но и поглумиться желающих оказалось на удивление мало. Слишком безумно он вел себя и до того, как оболванился. Чего стоили слова, употребляемые только им, и больше никем, заряженные сумасшествием, возможно, наследственным. Недаром облысивший его папаша, поскандалив дома, сам однажды выбежал на улицу и утопил в деревянном туалете два маминых шиньона с приемником «Океан». Сын мог об этом рассказывать без тени смущения, даже с гордостью, выдавая домашний дебош бухого лабуха за некий подвиг. А словечками своими он сбивал с толку и вводил в раздражение самых спокойных и несообразительных, и те начинали совершать глупости и жестокости, которых от них до этого никто никак не ожидал.
Знаете, что такое, например, «алёны»? Вот как, по-вашему, что это может быть? — Это… окурки. Ладно там — «бычки», «чинарики»… Но при чем тут «алёны»?! Зачем их так называть, подбирая с земли и докуривая у всех на глазах?
Или бормотание, долженствующее убедить кого-то, что имеет смысл уйти из дома ценой скандала: «Витька — у него в холодильнике чего только нет! Он нам напиздит и вынесет всякой колбасы — и копченой, и… топченой». А собеседник потом годами бредил этой «топченой» колбасой.
Вскоре после вынужденной стрижки «под ноль» он где-то раздобыл каштановый парик до плеч и не постеснялся разгуливать в нем по улицам, пугая старушек. Он внезапно непристойно, словно это были панталоны, приноровился его стаскивать, оголяя моментально ставшую меньше кошачью головку с криком: «Лыс Купер!»
За год до истории с париком, он озадачил меня, прибавив к песенке «Про опального стрелка» куплет, которого я никогда не слыхал у Высоцкого:
Патологичность исполнения усугубляло то, что пел он не под гитару, а стоя, под ф-но, противно виляя тощей задницей. Естественно, творчеством Alice Cooper он не увлекался, и выбрал себе боевой клич «Лыс Купер!» чисто из звукоподражательных соображений. Зато Селинджера, представьте себе, знал, читал и восхищался.
Он рано женился, попал в армию, закончил «музилище», промышлял надгробными памятниками, пришел к религии, сменил несколько иномарок и сейчас подвизается уличным музыкантом где-то в Европе. Однажды — в разгар перестройки — им даже была затронута тема отъезда в Израиль, причем на законном основании. Я не поверил, но спорить не стал. Он взял у меня почитать «Зов Ктулху». Издание было, между прочим, с опечаткой «Цтулху» вместо «Ктулху». Рассказ ему очень понравился, но книгу он так и не возвратил.
Иногда мне кажется, что мне померещилось сходство этого монстроида с тем типом, что смотрит с обложки Селинджера на то, как мы живем, барахтаясь в картонных коробках и оберточной бумаге недособранных конструкторов и скоропалительных покупок, которые для многих из нас (включая Сермягу) уже позади и ничего не решают.
Кстати, относительно религии. Если мне не изменяет память, и Элис и «Лыс» Купер принадлежат к одной и той же общине, или как это еще называется — конгрегации? Той, где все обязаны торговать косметикой и платить «десятину».
Память… Память не изменяет (рановато), а скорее — охладевает. Не ищет встреч, не спешит на свидания с прошлым… Дивное было место для романтических свиданий — клены в свете ночных фонарей, скульптурный фонтан с балкончиком и симметрично взбегающими к нему с двух сторон лепными лесенками. Я такое только в итальянских фильмах ужасов рассмотрел как следует и научился ценить. Очень поздно, надо сказать. А когда Лыс Купер наконец сагитировал меня уйти на всю ночь из дома и «пожаловать в его кошмар», мы с ним на пару ближе к полуночи оказались как раз в таком уголке Старой Части нашего города. На одной из скамеек действительно страстно и самозабвенно целовались какие-то влюбленные… А с разных точек за кустами им то и дело высовывал страшную голую головку Лыс Купер, бесшумно воздевая руки и гримасничая. Под фонарями его взмокший череп мерцал, как елочная игрушка. При виде такой образины по крайней мере дама спокойно могла бы сделаться заикой от ужаса.
Но влюбленные его совсем не замечали. Единственным свидетелем кривляний сына полуджазового ударника и внука одноглазого летчика в том полуночном скверике был только я. И никто теперь не сможет ни подтвердить, ни опровергнуть, происходило ли это на самом деле.
ЗЕРКАЛО
Самойлову ужасно хотелось побывать там еще раз. Спуститься по влажным и, как ему показалось, зыбким ступеням и без лишних свидетелей хорошенько рассмотреть это чудо. В то же время он прекрасно понимал, что безлюдие в таком месте немыслимо. Разве что с наступлением темноты, глубокой ночью, когда прекращается движение электричек. Но как будет выглядеть со стороны школьник — в ночное время без вещей и взрослых спутников… Он мог только рассказывать об уникальном предмете, вмонтированном в стену сырой и прохладной комнаты в подземелье «столь глубоком, что там нет даже окошка под потолком». Зато в доме, где ему довелось впервые услышать музыкальную часть этого явления, окна были широки и чисты, а на подоконниках стояли горшки с безлиственными растениями, выращенными до размера деревьев.
Он не разбирался в ботанике и едва ли сумел бы отличить алоэ от столетника, но, вглядываясь в изгибы кожистых побегов, чувствовал — это они и есть. Композиция, что звучала тем вечером, носила упадочное название Shadows of Grief. Первое слово он уже знал, второе — нет. Оттенки скорби. Хотя из окон была видна жизнерадостная улица имени XXI-го Партсъезда. Темно-зеленые щупальца реагировали на жутковатые звуки, едва заметно меняя положение.
Если бы кто-нибудь подсказал ему, по каким точкам времени и пространства будут в дальнейшем раскиданы обломки и детали интересующих его вещей, он сумел бы их собрать гораздо быстрее, чтобы восстановить форму того, о чем теперь можно только вспоминать, напрягая воображение.
Туалет располагался в подземной части вокзала, глубокой, как бомбоубежище. Он был невелик — четыре кабины без дверей и классический сток для желающих помочиться. Ни окон, ни батарей, ни размашистых надписей под низким потолком, переходящих в более экономную вязь с подробным изложением одиноких фантазий. И одинаковый, будто на картине, свет в любое время суток.
В противоположную кабинам стену, над раковиной, замурован прямоугольный экран «ночного кинозала». Зеркалом его можно назвать с трудом, тем не менее это зеркало. Почти такое же, что у Хиппов на обложке «Look at Yourself». Возможно, оно бракованное. Трудно определить самостоятельно, из чего оно изготовлено, только это явно не стекло. И опять не к кому обратиться за подсказкой — не поймут. А скорее сделают вид, что не поверили. Или — что не знают, о чем речь. Здесь это излюбленный способ отказа от сотрудничества. Чуть что — не понимаем, зачем это тебе (ты же не американец!)? Или — мы не верим (в регулярное исчезновение приютских детей по определенным праздникам, не обозначенным в календаре). Нет официальных дат — нет официальных пиршеств. Ну а в таком случае: «Шел бы ты, приятель…» — как говорит маникюрша в болгарском детективе «Запах миндаля».
Вероятно, оно все-таки бракованное. Потому и отражение такое размытое — переливы олова, ртути и свинца. И все образы искажаются им одинаково. Даже такие антиподы, как Данченко и Азизян.
«Свинец — сказал отец». Фамилия на пакетике с негативами, спизженными Азизяном у какого-то простофили, была «Свинцовский». Вопреки желанию этого не делать, Самойлов прочитал ее за долю секунды, и тут же понял, что никогда в жизни не сможет забыть эту странную, почти нечеловеческую фамилию.
А в подвал с необычным зеркалом его, тоже против воли, заманил Данченко, уже заработавший своей привычкой к частому мочеиспусканию громоздкое прозвище Пошли Отольем. «Отливать» Самойлову совсем не хотелось, он молча ждал, пока справляет нужду его приятель, и уже готов был подняться на поверхность. Но тут, повернув голову в сторону булькнувшего умывальника, он наконец-то заметил сизо-серебристую пластину, за которой вполне могли восседать уверенные в своей невидимости зрители, и понял, что и это окно в таинственный мир забыть ему не удастся никогда. Причем и на сей раз хватило доли секунды, чтобы поверить, что это навсегда. «Свинец — сказал отец.
Примерно так же в польском сериале про капитана Сову тысячи будущих поклонников известной группы услышали выражение «made in Japan». Таким образом, за шесть лет до выпуска одноименного альбома эти слова безболезненно и незаметно вонзились в память и поразили мозг громадной общности внешне разобщенных и психически здоровых людей.
А ведь всего несколькими метрами выше, в типично вокзальном буфете Азизян требовал вполне обыденных угощений:
«Берем два люля! Кому сказано — два… люля. Два обрезанных люля».
Он говорил громко, явно наслаждаясь тем, как играет на его длинном языке восточное словцо.
Данченко, тот, напротив, куксился:
«Погодка — прелесть! Настроение — класс! Нашли чем хвастать. Настроение человека, если он не сволочь, никак не зависит от погоды, температуры воздуха, наличия радуги в небе и тыры-пыры… Я вообще люблю позднюю осень».
Милиционер жестом садиста выливал остатки портвейна, конфискованного у в сраку пьяного колхозника, в эмалированную урну. Жидкость своим бульканьем подсказывала, что времени уже много, непоправимо поздно, и надо бы знать меру, иначе сами потом пожалеете, молодые люди.