Чортов Азизян — это ему приспичило отведать ночного люля, а между тем, общественный транспорт вот-вот закончит свою работу… Вино уже не лезло колхознику в глотку. Он был на грани рыголетто, но, похоже, не смог смириться с мыслью, что оно пропадет или достанется, как солдатская невеста, другому:
«
Данченко не нравится, когда Беляев поет такие песни. И здесь он в чем-то прав.
Кстати, в практически полностью выпотрошенном «Пентхаузе», который Азизян выменял у Акцента, Самойлов (по-стариковски, со словариком), прочитал, чем заканчивается «История О» — и про маску совы, и про появление героини на празднике в этой маске и на поводке. Чем-то оно смахивает на историю колхОзника с публичным «семяизвержением» мимо колхОзного рта остатков портвейна. А семяизвержение мимо вызывает к жизни образы, которыми любуются члены киноклуба по ту сторону зеркала в подвальной параше.
Если бракованные, с дефектной поверхностью, зеркала не подлежат переработке, значит, ими где-то должны торговать. Где у нас могут продаваться такие вещи? Если выяснить адрес склада или волшебной лавки, можно было бы повесить такое зеркало у себя дома…. Правда, вони будет…
Самойлов горько усмехнулся над своими детскими рассуждениями. Милиционер отошел, а Данченко, не теряя времени, договаривался с буфетчицей в цветастом батнике.
Детские рассуждения лишь подчеркивают беспомощность. Он добавил Данченко пару рублей. И неосуществимость замыслов… Кстати, о детстве. Конечно, он бывал в этом подвале и ранее — как минимум один раз. Куда-то провожали бабку с дедом. Он начал проситься, но боялся идти один. Его отвели. Вот только какое тогда было зеркало, он не заметил. Ему не с чем было его сравнить. Он еще не видел обложку «Look At Yourself». Зато имел возможность полностью прослушать в записи, что собою представляет Третий Хипп. Прошло три года, он стал другим человеком, но подземные помещения и вид открытого моря по-прежнему внушают ему ужас.
Нечасто, но с неожиданной силой Самойлов сочувствовал пожилым людям, проникаясь уважением к тому, насколько умело те скрывают свои обиды и страдания причиняемые им почти стопроцентно отвратительной молодежью. Однажды учитель русской литературы Нина Степановна очень сдержанно, буквально себе под нос, сказала распоясавшемуся второгоднику:
«Не раздражай меня».
И Самойлову внезапно открылась вся ее усталость — от навязанных подвигов, от похабных обещаний отблагодарить за испытанные трудности, усталость от жизни, которая ей не принадлежит. Но она зачем-то продолжает с увещевающей улыбкой объяснять не просившим ее об этом дикарям, что «Савося» — это Савостьян. «
«
Это могли быть: Нат Пинкертон, Рокамболь, еще какой-то «вор-джентльмен», чье имя он в детстве никак не мог выговорить. И, что характерно, всего за несколько лет старики, растеряв остатки благородства и вкуса, увлекутся ничтожными «штирлицами», и все как один, предадут забвению героев своей нэповской молодости. Понятное дело, в дальнейшей жизни читать им было некогда. Удивляет, что они вообще как-то сберегли эти имена и названия. Не озлобились на их никчемность, на то, что за них им ничего не дадут. Не принесшие им ни покоя, ни счастья экзотические имена. Не пинали их, как пинает невидимых врагов Азизян, находя их во всех стихиях — воздухе, воде, факеле им же подожженной помойки.
Как-то раз Самойлов поддался обаянию стариковских призраков настолько, что сам до сих пор удивляется степени собственного легкомыслия. Прежде чем прочесть «Человека-невидимку» в оригинале, он узнал о нем от бабушки. Бабушка мучила внука пересказом старого фильма. Ему как сейчас слышится ее не по годам кокетливый голос:
«Внимание! Невидимый идет по городу!»
И воображение тотчас рисует довоенные репродукторы на столбах.
Вскоре (дело было зимой) по телевизору в промежутке между утренним и вечерним вещанием, стали читать кинорекламу — что в каком кинотеатре можно посмотреть на этой и будущей неделе. Название одного фильма показалось ребенку знакомым.
Его обманывали. Обман продолжался две недели. Точнее, это он обманывал себя, всю дорогу опасаясь выяснить и уточнить, что происходит на самом деле, чтобы не лишиться заманчивой иллюзии. Он надеялся, что один из уголков окружающего мира будет трансформирован сообразно его воле.
Невидимой оказалась не книга, ее могли свободно выдать в любой библиотеке. Сам фильм вел себя как невидимка. Самойлов полсотни раз, упиваясь последними крупицами надежды, вслушивался в объяву с указанием времени сеансов в очередном кинотеатре, но, выбираясь в город, не видел на афишах ничего похожего. При этом он упрямо и тщательно скрывал свои «оттенки скорби». Прямо спросить: в чем ошибка, объясните? — было унизительно.
Дело в том, что изучать украинский язык они начинали только со второго класса. Диктор произносил «Чоловiк та жiнка», а первокласснику Самойлову слышалось что?.. Естественно — «Человек-невидимка». А в прокате шла «Мужчина и женщина»:
Фильмы с такими названиями манили его не более чем общественные туалеты, он боялся их как газовых камер, которыми сосунков вроде него в школе и дома с каким-то болезненным сладострастием запугивали взрослые дяди и тети.
Самойлов увлекся Хендриксом рано, и отдавал себе в этом отчет. И вовсе не потому, что тот рано умер, жил чорт знает как, бросая вызов и т. д. Вон — Николай Островский тоже рано ослеп и жил недолго, а жалкий Есенин прожил еще меньше, и повесился, но Самойлова они только раздражают, а их поклонники, он это предчувствует, будут мешать ему жить постоянно. Ну их.
Если бы его спросили, почему именно Джими? Он бы ответил: потому что Хендрикс играет одно, а слышится совсем другое. Особенно если он не поет, а только играет. Самойлову безумно понравилась пьеса «Подозрение», хотя слышал он ее всего один раз по радио. А в реальной жизни отыскать инструментал с таким названием пока не удается. Может быть, ее и не было — очередная слуховая галлюцинация. «Подозрение» требует доказательств и толкает человека на рискованные поступки. Кто живет ни о чем не подозревая, вряд ли нуждается в такой музыке. Вряд ли способен понять и оценить ее смысл.
Зеркала полностью не отражают вампиров. А если человек не отражается лишь наполовину? Означает ли это, что он уже наполовину вампир? Зеркало в подземной уборной давало таким превращениям не более чем шанс. Интересно, кто еще ходит туда на медосмотр? И какова составная родословная этого устройства? Кто ему ближе: иллюминатор, киноэкран или психоделический плакат, вынутый из распечатанного конверта с диском? Прямоугольный плакат-полип, тут же впившийся в плоский клочок штукатурки…
Нет — он бы не поверил, увидев нечто вроде афиши, да что угодно, имеющее отношение к солидной западной группе на поверхности этой земли. Но под нею, ниже асфальта и водосточных решеток, там, куда достают лишь корни хранящих тайну деревьев, он испытывал подозрение мучительное и непередаваемое, как инструменталка без слов, без четкой мелодийной линии — похожая на черную путеводную нить, в которую вселился дух обезумевшей змеи. Тут любые слова на любом языке бессмысленны и ничего не смогли бы ни выразить, ни объяснить. Не так много людей имели возможность увидеть себя отраженными в фирменной фольге «Look at Yourself», а на переснятых фото эффект кривизны пропадал.
Список лиц, кого он никогда в жизни не увидит ни на экране, ни, тем более, на сцене, к тринадцати годам превышал у Самойлова количество проживающих в городе ветеранов войны и труда вместе взятых.
Если вкратце — он был счастлив тем, что пусть не в плане первенства, но хотя бы в плане малолетства сумел рано насладиться этим альбомом. Да — в обществе однотипных, словно негры или китайцы, девятиклассников, диск уже прозвали, чтоб не мучиться, «Третий Хипп». Они топтались в сумерках по полу — босые девицы и юноши в носках. Без лиц и, как ни странно, без запаха, не зажигая свет, пока он, положив на подоконник пустую коробку, десятый раз читал, запоминая, названия песен, без ошибок и в строгом порядке выписанные Шуриком, положительным сыном непутевого Дяди Пабло.
Выяснив расписание пригородных поездов, Самойлов направился к выходу из вокзала. Он мельком глянул на знакомую лестницу. Вход в подземелье давно сделали платным. Кассирша втолковывала пенсионерке, почему не может пропустить ее без денег — остальные не поймут. Самойлову вспомнился милиционер, вынувший из пальцев деревенского пьяницы бутылку, словно факел из руки Статуи Свободы, покамест они с Сермягой и Азизяном честно делили на троих две порции подозрительного люля.
Автоматические двери выпустили его на солнцепек, и взгляду Самойлова предстала раскаленная площадь без единого деревца. Знакомая до неузнаваемости, отметил он с нервозной тоской. Какая есть.
Копченый вагон трамвая, темнеющий тусклыми от строительной пыли окнами, не спешил подбирать пришибленных зноем пассажиров. Неужели тот самый? — вяло удивился Самойлов, с неохотой ступив шаг вниз. Брюхатые частники в шортах отвернулись, не увидев у него в руках никакого багажа.
«Ну да — на нем я сюда и приехал»! — решил он со странным удовлетворением. Треснувшее стекло возле средней двери должно быть скреплено наклейкой
Невидимый идет по гроду. С каждым шагом он, подобно лунатику, глубже и глубже погружался под воду, благополучно продолжая оставаться на высушенной солнцем поверхности земли. Тень от статуи сталевара, простирающего руку с фасада, лежала поперек площади — жест гипнотизера, указующего дорогу к гибели, которая будет выглядеть как добровольный уход из жизни.
Ему хотелось одновременно и успеть, и опоздать на не проявляющий никакой активности трамвай.
«А что, — подумал он, — в Мелитополе, или южнее живет еще кто-то, кто слушает все то, что я продолжаю слушать до сих пор?»
ПУШКИН
Ученик Хижняк, славный малый с улыбкой Фернанделя и ручищами гориллы, на большой перемене подвел ко мне «клиента»:
«Вот — хлопчик. Бредит иностранной музыкой. Ни одного концерта артистов зарубежной эстрады не пропустил!»
Я, сожалея, что не успею выпить в соседнем гастрономе настоящей «Миргородской», на глаз прикинул платежеспособность «хлопчика». Невысокий, но фигуристый, мускулистый. Жопка узкая, плечи широкие, волос курчавый — в общем, похож на араба. На араба, от которых здесь уже тошно. Пластов такие не покупают. Такие читают Стругацких и пишут тексты песен на музыку друга, правда, никому не показывают. Или, может быть, тайком от культурных знакомых посылают в толстом конверте киносценарии какому-нибудь Михалкову-Кончаловскому. А мне почему-то захотелось сразу послать на хуй этого «эфиопа», но жадность, совместно со страстью к барышничеству, в очередной раз вынудили меня гуманнее отнестись к людям. Хотя передо мною был явный будущий «сценарист».
Прозвенел звонок, мы попиздовали на обществоведение, но я успел выяснить вкусы и потребности арапчонка. Его интересовали не диски, и даже не запись с них, а музыкальные журнальчики. Видать, хотел подначитаться и, по выражению Аксенова, «капитально вырасти над собой».
В конце концов это не порнография. Чем я рискую? Еще с осени застряли у меня четыре номера прошлогоднего Popfoto. Те, что со Смоками (ну, группа «Смоки») — все размели, а «Бей Сити Роллерс»… к «Бей Сити Роллерс» почему-то равнодушен советский человек. Оттого так вольно и дышит.
Журналы новенькие, нелистанные, пахнущие нездешней типографией, лежат мертвым грузом с января (срубил пачку в Москве на каникулах). А мы сейчас в конце апреля, скоро сирень попрет, и девушка эта из танцевального коллектива, не в кино же мне ее водить… не для этого мы ее конфисковали у примерно такого же хуйлыги, любителя почитать Курта Воннегута. В кабак или бар с ней ходить не следует. Негры, полублатные там разные… Буду угощать ее дома, на деньги, отнятые у культурного дурачка.
За полминуты до звонка я вежливо и членораздельно сказал ему цену:
«Четвертак».
Дни стояли солнечные, но скамейки были уже в тени от распустившейся листвы. После уроков, даже после обеда, Хижняк-Фернандель позвонил и напомнил, что клиент рвется в бой. Я доел свой борщ, вымыл тарелку и руки, после этого положил в папку пару номеров, надел как колхозный питурик темные очки (а вдруг заинтересуется и купит), прихватил начатую пачку Мальборо и отправился делать гешефт.
Скамейка в тени выглядела классически. Я присел и закурил, но пока клиент листал журнал, осторожно переворачивая страницы кончиками пальцев, я комментировал его содержимое стоя — так солиднее. Клиент призадумался, как Александр Сергеевич в Царском Селе, не хватало только цилиндра. Впрочем, ему больше пошел бы помещичий картузик. Поразмышлял, вылавливая рифму, и сказал: «Беру».
— Правильно, — ласково вымолвил я. — Цены растут, гайки завинчивают.
Хижа сделал мне знак бровями: «О политике молчи».
А тем временем в смуглой ладони клиента появилось что-то крайне неприятное, разочаровывающее в смысле размера… Кажется, у немецких питуриков есть поговорка «всегда вытягиваешь то, что короче»?
Он меня неправильно понял. Тарковского понял, а меня не понял. Хотя отчетливо было сказано: «Четвертак», то есть двадцать пять! Без права переписки.
— Хижа, кого ты мне привел? Я же сказал «четвертак», а он мне сует четыре кола, по одному рублю. На такую сумму не то что в баре — в гастрономе ни выпить, ни закусить не купишь. Единственное, что можно — это «мулякой» обожраться. Плохо с деньгами? Подпишись на «Ровесник». Там тебе комсюки-еврейчики под псевдонимами раз в полгода объяснят, что такое «свинцовый цеппелин».
«С большим плакатом — полтинник. Без — четвертак. Без центрального разворота («Аббочка»!) — хуй с ним, пятнарик». Это я выговаривал уже Фернанделю. Клиента как ветром сдуло. Впрочем, не совсем. Он удалялся медленно, скорее, даже топтался на месте. Сделка не состоялась — но возникла какая-то недоговоренность.
Будет поступать и, наверное, поступит. Скорее всего поступит. Вон сколько их! Одни студенты мимо ходят — публика намного противнее рабочего класса. Военные и студенты — обоссанный щит социализма. Поступит, обрастет друзьями, будет анекдотики рассказывать: «Стоят три девочки — одна
Мокшанцев с ненавистью, словно в поезде глядя на дверь запертого туалета, сверлил глазами кучерявую головку «Пушкина», соображая, может, все-таки продать ему на четыре рубля самопальных фоток?
НЕТЕРПЕНИЕ
Учительница математики кого-то навещала у них во дворе. Своих детей у нее не было, и она взяла ребенка на воспитание, а он оказался дурачком. Болтается возле детской поликлиники один типчик в широкой кепке, с неприятной улыбкой — это и есть приемный сын Евгении Александровны.
Значит, Самойлов не ошибся — это ее видел он в окошко, расставляя пиво на подоконнике, когда проведывал Лёву Шульца со сломанной ногой? Она тоже могла его заметить, и при случае заложить. По математике у Самойлова была хлипкая тройка, а за нею — полнейшее невежество. Возможно, когда-нибудь он составит компанию слабоумному воспитаннику математички, тем более, у деда имеется точно такая же кепка, и он ее последнее время не носит.
Существуют ли пределы незнания? Насколько можно преуспеть, игнорируя научные открытия? И что в конце концов откроется человеку, забывшему и отвергнувшему все, чем ему с детства забивали голову? Со счетом у Самойлова было так плохо, что он не мог с точностью сосчитать количество шагов от своего дома до школы — сбивался, уставал… Лучше бы не знать, лучше бы не знать — твердил он всякий раз, чувствуя, что не справляется с лавиной ненужных сведений, навязываемых извне.
Правда, и в научно-популярных передачах, случалось, проскальзывали фрагменты чего-то бесценного, с чем (Самойлов с этим почти смирился) он никогда не сможет ознакомиться в полной мере. Как правило, это касалось зарубежной кинохроники, которой приправляли свои рассуждения откормленные, самодовольные «товарищи ученые», кавалеры орденов и лауреаты премий.
У Евгении Александровны явно не было степеней и званий, но «математику она знала» — так говорили. В тяжелых ботинках, с коротко стриженой головой, она отрывистым голосом просила в булочной подать ей с витрины «вон тот хлеб
Самойлов неспроста мысленно пролистывал «досье» учительницы: пьющий сын полуидиот, пиво на подоконнике (снаружи окна первого этажа снабжены старомодными ставнями, а за ними в семье Шульц звучат попеременно то идиш, то
Демонстративно прогулять урок математики Самойлов не посмел бы. А повод для этого был, и, с его точки зрения, стопроцентно уважительный. Ему необходимо в такое-то время попасть домой буквально на сорок секунд, если с запасом, то на пару минут. Примерно столько же заняла бы процедура пробежки за оставленным дома дневником или транспортиром.
«Одна нога здесь, другая там», — говорят в таких случаях учителя, благословляя ученика, давая ему возможность исправить оплошность. Но чтобы благословили, надо, чтобы сначала поверили в чистоту намерений, а Самойлову не поверят ни в коем разе.
Он плохо спал прошлой ночью. Вернее, долго не мог заснуть, соображая, как лучше сделать, и проснулся раньше времени, практически на рассвете, словно перед казнью. Последнее слово вчера вечером прозвучало с экрана в нужный момент, и Самойлов разволновался. Будучи не в силах обуздать собственную мнительность, он взвинтил себя до состояния, за которым, он это знал, наступает безразличие, усталость и нежеланный покой. Повод как всегда был ничтожный. Случайность, по сути дела. Если бы он, забежав в дом по нужде, не глянул, что показывают по телику, он бы и сегодня тупо тянул свою ученическую лямку — молодой человек без паспорта и надежды на золотую медаль с большим красным дипломом.
Ему не надо было самому себе перечислять, чем он интересуется на самом деле и где такие вещи можно найти. Сколько шагов от дома до школы — триста, четыреста, какая здесь разница? Если случайность подстерегает на каждом шагу, причем — кого попало. Внезапные подарки судьбы (он убедился и в этом) вместо радости лишь обостряют тревогу ожидания: что же будет дальше, и будет ли вообще?
За год до школы, в одну из суббот он обратил внимание на позывные телепередачи «Семь дней» — изгибистую фразу электрооргана. Он не смог бы ее пропеть, зато хорошо представлял зрительно — в виде плескавшихся в кинескопе, сверкающих ромбиками водяных змеек. Услышал, запомнил и в обозначенное на часах и в газете время принялся караулить. Три раза посозерцав вертящийся под звуки электрооргана глобус (содержание передачи он пропускал мимо ушей), Самойлов в конце первого месяца напоролся на спецвыпуск «В объективе — Америка», чьим позывным оказался щедрый кусок Can’t Buy Me Love с воплем и соло! Не сумев скрыть свою радость, он очень скоро убедился, что взрослые будут всячески портить ему просмотр именно этого выпуска, поскольку, кроме него, никого в квартире не волнует это соло и вопль.
Евгения Александровна слушала, что ей говорит преподаватель слесарного дела, покачивая головой. Она покачивает ею и без надобности, ничего не говоря, пока дети что-нибудь записывают в тетради — должно быть, это тик. Сверкая очками, похожий на Киссинджера трудовик, ласково улыбался — он как будто уговаривал математичку пойти кому-то навстречу. Она выслушивала коллегу, застыв по-собачьи, показывая, что ей все равно, хотя это и не очень удобно. После звонка вместо урока мальчиков отделили от девочек и повели на задний двор.
Второй раз за сутки случай протягивает Самойлову руку с предложением двусмысленной помощи: «Хочешь посмотреть еще? — Валяй! С «трудов» легче смыться, чем с «матёмы». Действуй».
Уроки поменяли местами. То, что нужно увидеть Самойлову по телевизору, должны показать в самом конце передачи — ближе к полдню. Вроде бы все складывается по его желанию. Только почему-то он сам не уверен в точности, чего он хочет и что для него важнее. Возможно, это следствие недавнего перевозбуждения. Апатия. Безразличие к дальнейшему. Так что же все-таки для него полезнее — кратковременная встряска и вслед за нею долгие неприятности, или… Ради чего, спрашивается? Ни одному из девятнадцати мальчиков, ведомых учителем труда, не взбредет сбежать с уроков ради нескольких секунд… (Самойлов вынудил себя назвать эту вещь по имени) наебаловки. Может быть, он что-то вчера пропустил, может быть, очередной «капица» показал не только это?..
Они приближались к разросшейся после субботника груде металлолома, похожей на сооружение западного скульптора-извращенца. Мимо Самойлова к трудовику подбежал стройный подросток и, потряхивая челкой, принялся его о чем-то просить, не замедляя шаг. Трудовик успокоительно похлопал мальчика по плечу. Тот играл на пианино и опасался за свои руки. Самойлову тоже не хотелось брать голыми руками железяки, обоссанные неизвестно кем.
А между прочим, ученик Короленко среди макулатуры однажды откопал не что-нибудь, а Playboy, и это — не выдумка. Часть журнала без голых баб хранилась у Самойлова в столе практически открыто. А вот листы с девицами конфисковал Саня Флиппер. Тщетно Лёва Шульц обрисовывал ему мозговой разжижь и другие ужасы рукоблудия. «То устаревшие сведения, Лёвчик», — отмахивался Флиппер, зашнуровывая папку с надписью «Дело №».
— Ребята! Сегодня мы не будем работать на станках, но в следующий раз я это вам обещаю, — подал голос учитель труда. — Сегодня у меня к вам просьба помочь нашему завхозу с погрузкой вот этого добра, собранного вами… Чтобы ваши же усилия не пропали даром!
— А математика будет? — осведомились сразу несколько голосов.
— Математика будет шестым уроком, — бесстрастно сообщил трудовик и, не повышая голоса, уверенный, что его слушают, добавил: — Вот прицеп. Складываем компактно. Чем больше успеем — тем скорее перекур.
Самойлов, второй год завидуя нашедшему Playboy Короленко, разглядывал дверь кирпичной будки, где хранилась макулатура. Со всех сторон лязгало железо, словно завязалась массовая дуэль на шпагах.
Из-за угла вышел, поправляя ремень, приземистый мужчина в мятом пиджаке, без галстука. «Завхоз, завхоз», — послышался ропот. Трудовик успел испариться, его отсутствие было на руку Самойлову. Не прошло и десяти минут, а школьникам уже надоело возиться с ржавыми безобразными железяками, и они все больше склонялись к саботажу. Кто-то вспомнил концлагеря, промелькнул лозунг «Свободу зэкам!» Более приблатненные, не стесняясь, покуривали, стоя лицом к забору — «лидеры». Самойлов не принадлежал к их числу. Он для вида перетащил и забросил в прицеп какие-то рейки, постепенно отступая на задний план, допуская, что за его попыткой к бегству могли наблюдать из той же учительской. Главное, в последний момент не столкнуться с трудовиком. Завхозу на его поведение наплевать, завхоз его в упор не видит, для завхоза он — никто. Вот и замечательно.
А тем временем мальчик-пианист (по фамилии Ходыко), уже откровенно паясничая, шевелил перед носом завхоза музыкальными пальцами, втолковывая далекому от музыки дядьке, что ему нельзя поднимать тяжести.
Мало-помалу завхоз начинал психовать, ведь несмотря на копошение и возню такого количества подростков, кузов прицепа был заполнен лишь на треть. Его мужицкое лицо покраснело, видимо, он совсем не умел жестикулировать, и наливался гневом, стоя на месте. Пианист Ходыко никак не отставал, уже что-то напевая в бурое ухо завхоза. Кто-то из ребят успел отметить, что загружаемый ими прицеп стоит без трактора, стало быть и торопиться некуда.
«За два урока не успеем, надо отменять математику», — агитировал один из «лидеров», выглядя при этом солиднее завхоза.
Тот совсем разнервничался — во рту появилась сигарета, и он, не обращая внимания, что за ним наблюдают, принялся похлопывать себя по бокам в поисках коробки спичек. Нарастающее «бесовское действо» было на руку Самойлову. Незаметно он выбирался из толпы одноклассников, намереваясь юркнуть туда, откуда полчаса назад, не ведая беды, выруливал безымянный завхоз.
Последнюю свинью подложил все тот же Ходыко. Спичек у завхоза не оказалось, и Ходыко, должно быть, нагло шепнув: «Прикуривайте», быстро поднес к сигарете и так же быстро убрал некий миниатюрный предмет, принятый этим человеком за зажигалку. Сделав свое дело, выставив на посмешище взрослого мужика, Ходыко тут же скрылся среди других детей, а завхоз, сделав несколько затяжек, понял, что сигарета не горит, и выплюнул ее себе под ноги. Потом губы завхоза пришли в движение. Ропот молодых голосов сразу сделался тише.
«Матюкается», — произнес неприметный мальчик, приглашая Самойлова остаться и послушать.
Иногда Самойлов жалел, что он не собака, и не может бегать на четвереньках или ходить колесом, подобно висельникам «Рукописи, найденной в Сарагосе». Несмотря на быструю ходьбу, он улавливал хрупкую тишину бабьего лета на одолеваемых им тротуарах, но старался про нее поскорее забыть.
Он влетел в ворота, когда с обратной стороны ему навстречу пятился большущий фургон с высоченными бортами — в нем вывозили из гастронома внизу пустую тару. Ключ от входной двери был в кармане — он очень тихо вставил его в замочную скважину и дважды повернул против часовой стрелки. Дома никого не было.
Неужели проворонил? — мучил себя Самойлов, покамест нагревался кинескоп. — Неужели опоздал? По экрану расползлось изображение, и он убедился, что поспел как раз вовремя, к тому же месту, что и вчера. Ну и что же, собственно, увидел он без прикрас, без тех обязательных самоуговоров, с чьей помощью советский человек убеждает себя, что потратил силы, время и деньги не напрасно, не псу под хвост?
Темой передачи была экология. Заводские трубы, отравленные реки, люди в противогазах. Самойлов никак не мог увязать эти картины с тем, что ему показали вчера. Он запомнил слово «казнь». Если уж «казнь», тогда подавайте «Элис Купер» с гильотиной и тому подобное… Но ведущий рассказывает о шумовом загрязнении окружающей среды: какофония сигналящих машин, беспардонно гремят ящиками ранним утром какие-то грузчики, рев сверхзвуковых бомбардировщиков… вернее, истребителей. Все это, конечно, очень вредно, однако причем тут вчерашний эпизод? Зачем понадобилось городить так много демагогии ради нескольких секунд…
И тут из уст диктора за кадром вторично прозвучало слово «казнь», настал черед уделить внимание одной из ее самых чудовищных разновидностей, и безупречно поставленный баритон вымолвил:
«… ежедневна
Самойлов не увидел ничего нового. Ему доводилось целоваться с девочками, прикасаясь губами к губам, по мере способностей проявляя артистизм, действуя как в кино, и каждый раз было одно и то же — ничего нового, ничего особенного. Можно и не повторять.
На черно-белом экране, как на газетном листе, несколько секунд маячили Битлы, совсем ранние — с короткими стрижками, в пиджаках без воротников (сейчас в точно таком же ходит учитель физики Гриша Иткин), они, что называется, пару раз «рыпнулись» под фонограмму совсем другого времени — вторая часть «Сержанта», наиболее забойная и до обидного короткая, в отличие от той туркменской лажи, что Харрисон наверзал. В «Сержанте» вообще говна хватает. В Индии все дрянь — и кино, и музыка.
Самойлов остывал, сознавая, что зря сегодня удрал с уроков. Он был разочарован и собой, и сюжетом. В трехстах с лишним метрах матерился недовольный завхоз. Хитрые школьники спустя рукава перекладывали металлический хлам. Девочки отдельно от мальчиков занимались домоводством. И только он в одиночестве переживал очередное поражение, отдавая отчет, что этот самовольный поступок не останется без последствий.
Он выключил телевизор. Под окнами и в подвале громыхали ящиками два бухарика, совсем как до этого в кино, только громче и нахальнее. Третий, положив руки на борт грузовика, командовал, подражая голосом Высоцкому. Нашел, кому!
Самойлов взялся за фаянсовый грузик цепочки, уходящей в чугунный бачок под потолком уборной.
«One, two, three, four!» — отчеканил он, прежде чем смыть за собой. Пора отвыкать от детской привычки заполучить все подряд, в том числе и недавно поглощенный им кусок информации. Игра не стоит свеч. Надо же такое выдумать — «ежедневная битовая казнь»! ‘74-й год на дворе, через три месяца наступит ‘75-й.