Так, или приблизительно так, изложил свой проект Эраст Георгиевич.
В учительской уже давно вспыхнули трубчатые плафоны дневного света, а на лицах не осталось и следа того уныния, в которое погрузило всех траурное начало речи директора.
После выступления Эраста Георгиевича все ощутили, что дальше существовать по-прежнему просто немыслимо, что стыдно делать вид, будто бы в школе № 13 все так уж благополучно, стыдно успокаиваться и стоять на месте, когда во всех областях знаний и деятельности человечество стремительно движется вперед!..
Правда, как заметил, вероятно, и сам читатель, конец выступления Эраста Георгиевича вышел довольно-таки скомканным. Быть может, поэтому одним учителям представлялось, что в целом для них все ясно, а не ясны лишь кое-какие детали, тогда как другим были ясны детали, что же касается целого... Клавдия Васильевна Камерон молчала, как-то вся поникнув; не исключено, что она с грусть думала о годах, которые мешают ей постичь преимущества математических методов... Учительница биологии Виктория Николаевна, с бледным, нервным лицом, упорно дознавалась у физика Попова, как должен выглядеть график поведения, но тот уклончиво мычал, что-то подвинчивая транзисторе. У Дины Гавриловны тоже было какое-то растерянное, недоуменное выражение...
В общем, чем пристальней всматривался Эраст Георгиевич в своих коллег, тем яснее чувствовалось, что он рассчитывал на более единодушную поддержку. И, по сути, еще бы неизвестно, как обернулось дело, если бы не резкий, отрывистый, какой-то каркающий голос историка Рюрикова, который, сидя у окна, с явным недоверие слушал Эраста Георгиевича, нахохлясь и поджав тонки, сухие губы.
— Если я вас правильно понял, Эраст Георгиевич, вы предлагаете изобрести некую модель и, ориентируясь на нее, выставлять своего рода отметки за добрые и дурные поступки?
— Да, вы правильно меня поняли, Андрей Владимирович,— сказал Эраст Георгиевич.— Но не «изобрести», а вывести научным способом...
— А не кажется ли вам, что добро только тогда добро, когда оно бескорыстно?..
Секунду они смотрели друг на друга — Эраст Георгиевич, с его понимающей, снисходительной, усталой улыбкой, и Рюриков, бесстрастно и пристально взиравший на него сквозь очки. Говоря, Рюриков поднялся со стула, но от этого его плюгавая фигурка не сделалась более внушительной.
— Что ж,— сказал Эраст Георгиевич,— я, признаться, и не ожидал, что у новой системы не появятся противники... Я не ожидал только, что среди них окажетесь вы, Андрей Владимирович...— Он скорбно усмехнулся.
— Привет вам от Ферапонтовой,— не поворачивая к Рюрикову головы, но очень громко произнесла Теренция Павловна, одновременно улыбаясь Эрасту Георгиевичу и прижимая к щеке белый гладиолус.
И вот эта, именно эта реплика сыграла, как нам представляется, решающую роль.
Едва имя Рюрикова было упомянуто рядом с именем Екатерины Ивановны, как даже тем, кому в его словах почудился отзвук собственных, не успевших оформиться мыслей,— даже им стало совестно за свое рутинерство, свою отсталость, свои позорные сомнения.
Рюрикову прямо в лицо было сказано, что он против смелых поисков, против новаторства, что он оброс мохом и видеть ничего не видит, кроме своих Меровингов и Капетингов, что он не дорожит мнением коллектива... Впрочем, его не так легко было сбить с толку, он уже приготовился ответить, но тут внезапно в руках Попова ожил транзистор, и в учительскую хлынула такая громкая, такая веселая джазовая музыка, что, пожалуй, у всех, кроме Рюрикова, пропало желание спорить...
В общем, торжество Эраста Георгиевича было полным. Тут же, не откладывая, постановили — разработать новую экспериментальную систему воспитания и учредить специальный совет в составе Эраста Георгиевича (председатель), Теренции Павловны (первый заместитель), Дины Гавриловны (второй заместитель) и физика Попова (сектор современных методов анализа).
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ,
Итак, если попытка, предпринятая Андреем Владимировичем, и повлияла на ход педсовета, то совершенно неожиданным для самого Рюрикова образом. Помимо того, он был порядком огорошен предъявленными ему обвинениями и все остальное время сидел молча, в глубокой задумчивости, не принимая видимого участия в том, что происходило вокруг.
Надо заметить, что Андрей Владимирович, вообще говоря, имел характер мягкий и уступчивый, но это пока дело не касалось дорогих ему идеалов и принципов. А идеалы и принципы составляли самое средоточие его жизни и ни в чем не совпадали с идеалами и принципами Екатерины Ивановны. Напротив, с ними-то, едва перешагнув порог школы, Рюриков, тогда еще восторженный, романтический юноша, вступил в самый непримиримый конфликт.
Между прочим, он пошел в педагогический институт вовсе не потому, что ни к чему другому не был способен, и не потому, что в остальные попасть оказалось куда труднее; он выбрал школу потому, что его молодая пылкая душа жаждала подвижничества. Он спал и видел себя садовником, терпеливо взращивающим тонкие зеленые деревца или мудрым и добрым наставником в окружении беспокойных, ищущих истины умов; он видел себя трибуном, воспламеняющим юные сердца на бой за правду и всеобщую справедливость. Так он грезил, пока не очнулся в кабинете Екатерины Ивановны, которая, ни в чем ему не противореча рекомендовала, однако, в первую очередь направить силы на борьбу с узкими брюками, а во вторую — тщательно вести классную документацию.
Андрей Владимирович взбунтовался. Он стал разоблачать педагогическую рутину, стал требовать широких всеохватывающих реформ и т. п., а Екатерину Ивановну как-то на педсовете назвал «обломком прошлого»...
Екатерина Ивановна не обиделась. Но Рюрикову вскоре поручили создать школьный хор, наладить работу драмкружка, возглавить народную дружину, прочитать цикл лекций о вреде алкоголя в районном доме культуры и добиться перелома в религиозном сознании местной секты адвентистов седьмого дня.
И Рюриков дирижировал хором, ставил спектакли, боролся с хулиганами и алкоголиками, а в секте адвентистов седьмого дня пользовался не меньшим уважением, чем ее пресвитер. Он спал по три часа в сутки, но не сдавался. В учительской стенгазете он критиковал школьные порядки и по-прежнему требовал широких, всеохватывающих реформ. Он говорил о них на педсоветах, совещаниях, конференциях, а также с глазу на глаз с милой, кроткой преподавательницей домоводства Ниной Сергеевной. Она слушала его с трогательной преданностью, не перебивая.
Но порой на него нападала тоска. Он делался угрюм, раздражителен, и не будь около него Нины Сергеевны, которая вскоре стала его женой, не будь тесного кружка друзей, не будь тысячи пятисот мальчишек и девчонок — тысячи пятисот ежедневных радостей, тревог, забот и беспокойств, в которые он погружался, как в поток с живой водой, — ему пришлось бы совсем скверно...
И вот в школе появился новый директор. Ничем, решительно ничем, как-то даже рискованно ничем не напоминал он старую директрису. При вступлении в должность Эраст Георгиевич произнес речь, в которой сказал, что настало время сблизить школу с жизнью, покончить с косностью и превратить классы в очаги радости и мысли. Не обошлось и без скептиков, но Андрей Владимирович был не из их числа. Он забросил кактусы, которыми занялся было, помолодел, наполнился мечтами. Пробил час, сказал он самому себе! В школе запахло чем-то свежим, неслыханным. А когда в один прекрасный день завхоз Вдовицын по всем коридорам развесил новые таблички, многие поверили, что началась в жизни школы новая эпоха!..
На первых же порах Эраст Георгиевич всех очаровал и отчасти обескуражил. Он был энергичен, бодр, в обращении не допускал начальственного тона. Для всякого у него находились простые, сердечные слова. Пожилым педагогам он говорил, что ценит их опыт, молодым — что разделяет их недовольство прежними порядками. Он беседовал с учителями у себя в кабинете, расспрашивал о семейном положении, о квартирных условиях, что-то помечал в блокноте, в откидном календаре, а на прощанье вручал списочек литературы, полезной для расширения педагогического кругозора. И всем нравилось, что в этом списочке есть две-три статьи самого Эраста Георгиевича, напечатанные в «Ученых записках». Что же до учащихся, то Эраст Георгиевич совершенно покорил их, станцевав на каком-то вечере лезгинку-кабардинку.
Тем временем Рюриков погружен был в планы различных преобразований. Эраст Георгиевич ни в чем не сдерживал его фантазии, наоборот, торопил и возбуждал личным примером. На школу безудержной лавиной обрушились всевозможные клубы, общества, конкурсы, олимпиады и фестивали. Едва делалось известным, что где-то создана «малая Третьяковка»,— в тринадцатой немедленно учреждали «Малый Эрмитаж» или даже «Малый Лувр». На «Зеленую комнату» здесь отвечали «Ботаническим садом», на «Живой уголок» — «Школьным зоопарком». На методических совещаниях учителя читали доклады о Руссо и Песталоцци. Посреди всего этого Андрей Владимирович испытывал странное состояние, в котором реальность и мечта теряют четкие границы и как бы перемешиваются и растворяются друг в друге, образуя особую действительность, где нет ничего невероятного и невозможного, где все вероятно и все возможно...
Но мало-помалу что-то начинало смущать и тревожить Андрея Владимировича, хотя в своих сомнениях он никому не признавался и утаивал их даже от жены. А когда он видел перед собой вдохновенное лицо Эраста Георгиевича, ему и вовсе бывало совестно за эти сомнения. Они вполне могли сойти за малодушие и отступничество, тем более, что у школы № 13 нашлись завистники и враги, которые злорадствовали при каждом ее промахе.
На педсовете азарт, овладевший почти всеми, не увлек, не захватил его, напротив, как бы обдал холодным отрезвляющим душем. Остаток педсовета он избегал встречаться с Эрастом Георгиевичем взглядом, а когда педсовет кончился, Андрей Владимирович, несмотря на поздний час, направился в директорский кабинет.
Эраст Георгиевич уже снимал с вешалки плащ, но по поводу появления Рюрикова не выказал никакой досады. Напротив, так улыбнулся ему, словно забыл, что они виделись сегодня, и уж, конечно, не помнит того, что произошло на педсовете. Он усадил Андрея Владимировича в кресло, а сам, присев боком на край стола, слушал, одобряюще кивая в тех местах, где Рюриков особенно горячился и повышал голос.
— Вы говорите то, о чем я и сам думаю,— сказал он в ответ. — Действительно, мы еще только начинаем, а шума вокруг нас более чем достаточно... Да, да, дорогой Андрей Владимирович, вы правы, очень во многом правы, но...— Он поднялся.— Мы задумали огромное, грандиозное дело, Андрей Владимирович, нам нужны союзники — печать, гласность, поддержка широкой общественности. Мы их приобрели, и я лично не вижу в этом ничего плохого.
— Но позвольте, — взволнованно возразил Рюриков, поднимаясь вслед за Эрастом Георгиевичем, — как можно... Как можно девочку, совершившую даже благородный поступок, превозносить до небес, превращая чуть ли не в икону? Не приведет ли это к зазнайству, к переоценке собственных достоинств, к мании величия, наконец?..
— На то мы и педагоги, чтобы не допустить этого, дорогой Андрей Владимирович... И как педагоги, мы с вами знаем, какое воспитательное значение имеет живой, наглядный пример...
— Но не боитесь ли вы, — произнес Рюриков, загораясь и не замечая, как нетерпеливо поглядывает Эраст Георгиевич на часы, — не боитесь ли вы, что единственное, чего мы добьемся, будет желание выделиться, заслужить очерк в газете и портрет в вестибюле?.. Это не педагогика, это... Это, если хотите, кумиротворчество!..
Эраст Георгиевич только развел руками.
Да вы ли, вы ли это, Андрей Владимирович?.. Неужели вы так мало верите в человека, что предполагаете в нем одно дурное?..— Теперь он смотрел Рюрикову прямо в глаза. Ну, скажите, Андрей Владимирович, скажите откровенно, вы считаете, что я тоже стремлюсь — к почету, к славе, к... не знаю, к чему еще?.. Что я тоже мечтаю выделиться, возвыситься, куда-то там подняться?..
Голубой, ослепительный взгляд Эраста Георгиевича был так пронзителен, так невыносимо ярок, что Рюриков растерялся и опустил глаза.
— Нет,— сказал он,— о вас я пока так не думаю...
— Вот видите, — рассмеялся Эраст Георгиевич, — обо мне вы так не думаете, тогда зачем же так думать о других?.. Но я понимаю вашу тревогу, и я вам отвечу: да, если хотите,— здесь имеется, как и в любом новом деле, определенный риск... Но ответьте и вы мне, Андрей Владимирович!..— Он отступил назад, как бы для того, чтобы охватить Андрея Владимировича одним взглядом с ног до головы.
— Разве вы не мечтали о школьных преобразованиях?.. О смелых, широких реформах?.. О педагогике, которая дает полный простор для развития личности?.. Вы мечтали!.. Но разве при этом вы предполагали обойтись без всякого риска?.. И вот теперь, когда все в наших руках, теперь вы боитесь?.. Вы испугались?.. Вы...
Но тут зазвонил телефон, он поднял трубку.
— Да, — сказал он, — да... Мы затянули с педсоветом, но я сейчас выхожу... Да, ждите... — Лицо его просветлело, смягчилось.
— Андрей Владимирович, дорогой,— заговорил он сочувственно, прикоснувшись кончиками пальцев к узким острым плечам Рюрикова и слегка надавливая на них,— вы всегда были для меня главной моей опорой и поддержкой, вы знаете, как дорого мне ваше, именно ваше мнение... Но нельзя же, нельзя же, нельзя же так, дорогой Андрей Владимирович! Ну ей-богу, в вас еще сидят какие-то старые страхи, вы сами себя запугали, застращали... Идите домой, отоспитесь, посмотрите телевизор, поцелуйте жену — и мрачные мысли как рукой снимет....
Эраст Георгиевич договаривал уже на улице. Мимо катили переполненные троллейбусы, на перекрестках весело мигали светофоры, прохожие несли букетики хризантем, обернутые в целлофан. Воздух был по-осеннему свеж, душист, а после дождя — мягок и влажен.
— Я не обижаюсь, Андрей Владимирович, мне понятно, что вас тревожит. Но нельзя же так, Андрей Владимирович, ведь новые времена, новые времена...
«В чем-то, пожалуй, он прав»,— думал Рюриков, слушая Эраста Георгиевича и в душе завидуя его натиску, его молодому напору...
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ,
Эти события произошли на другой день после того, как Таня Ларионова сделалась гордостью школы №13. Но прежде мы должны, пусть в самых общих чертах, рассказать как встретили Таню в 9 «Б», то есть в ее родном класс после торжественной линейки.
Вообще говоря, ничего особенного там не произошло. Такого, например, чтобы Таню внесли в класс на руках или чтобы кто-нибудь разбрасывал перед нею цветы, пока она шла по коридору. Ничего такого, повторяем, в 9 «Б» не случилось. Это, вероятно, могло случиться в каком-нибудь другом классе, но в 9 «Б» рос народ, склонный к холодной иронии, склонный к сарказму, склонный, как утверждала преподавательница биологии, к проявлению отрицательны эмоций. Правда, что касается Тани, дело ограничилось добродушным юмором. Витька Шестопалов, скажем, объявил, что немедленно садится за «Мои встречи с Татьяной Ларионовой», а кто-то предложил, чтобы Маша Лагутина, как самая близкая Танина подруга, сочинила ее биографию, а кто-то еще — чтобы Танину парту в качестве исторического экспоната передали в дар в областной музей. Все это были довольно безобидные шутки, так, дружеское подтрунивание, не больше. Все знали, что Таня — свой человек, и всем было, в общем-то, приятно, что в газете написали именно о ней, а не о ком-нибудь еще... Но зато Маша Лагутина вдруг обиделась. Она заявила, что шутки тут неуместны, Ларионова вполне могла погибнуть, вполне могла остаться без руки или без ноги, поэтому тут ровно ничего смешного нет. И когда она так заявила, вдруг разгорелся спор: заговорили разом все тридцать учеников 9«Б», и заговорили так, что не осталось и помина от охлажденной иронии, а тем более от сарказма, особенно удручавшего преподавательницу биологии. При этом одни говорили, что Танин поступок — это подвиг, она рисковала жизнью, а другие — что нет, это еще не подвиг, настоящий подвиг — это когда жертвуют собой, когда погибают или в самом дело остаются без рук или без ног. И тут поднялся такой галдеж, от которого проснулся даже Боря Монастырский им своей задней парте.
Боря Монастырский был такой толстый мальчик, что его за это знала и уважала вся школа. Он с утра неизвестно каким образом втискивался в свою парту и дремал там до конца уроков, никому не мешая. Он был очень спокойный, очень независимый человек, ему было все равно, что о нем думают, и, может поэтому каждый стремился узнать, что по тому или другому поводу думает сам Боря Монастырский. И хотя чаще всего он выражал свое мнение только одним словом: «бодяга», это лишь укрепляло его авторитет. Борю Монастырского считали философом, и многие подозревали, что он не просто дремлет, а про себя открывает какой-нибудь новый закон природы; во всяком случае, никто бы не удивился, если бы такой закон Боря открыл.
Так вот, когда поднялся ужасный гам и галдеж, вдруг Боря Монастырский проснулся, и тогда все затихли, ожидая, что он скажет. Боря шумно вздохнул, почмокал толстыми губами и выдал — не одно, хотя и любимое слово, а сразу несколько:
— Ну, — сказал он, — чего вы вяжетесь?.. Ну, повезло человеку, ну, остались у Таньки руки-ноги, так что вам — жалко?..
И всем сделалось как-то неловко перед Таней. Ребята замолкли и оборвали никчемный спор. И даже Рита Гончарова, которая особенно горячо доказывала, что Тане до настоящего подвига еще далеко, даже она была вынуждена замолкнуть, и, пожалуй, именно в этом заключалось для Тани в тот день наивысшее торжество.
Потому что мало того, что Рита Гончарова была самой красивой девчонкой в классе, и ее постоянно выбирали в «королевы» на школьных вечерах и балах, и мало того, что в сценах из «Горя от ума», где Таня играла горничную Лизу, Рите досталась роль Софьи — мало всего этого. После уже упоминавшейся нами злополучной ссоры в раздевалке Рита Гончарова необычайно заинтересовалась принципами машины Тьюринга, и Женя объяснял ей эти принципы на переменах, а иногда и после уроков, провожая Риту домой.
И вот теперь, когда Рита замолкла, Таня заметила в ее горячих черных глазах такую горячую черную зависть, что только ради этого стоило пожертвовать собственной рукой или ногой.
Что же до Жени Горожанкина, то весь день он молчал и сторонился Тани, а по пути домой оставил Риту в одиночестве, хотя она и настаивала, чтобы он ей напомнил некоторые принципы машины Тьюринга, в частности двоичную систему счета, которую она успела позабыть за лето. Но Женя пообещал ей принести популярный учебник по кибернетике, а сам торопливо зашагал к вокзалу, к железнодорожным путям, точнее — к мосту через пути, по которому Таня ходила в школу и из школы.
Здесь он подождал Таню, а когда она появилась, подошел к ней и сказал почти то же самое, что она предполагала, едучи в поезде.
— Таня,— сказал он, честно и прямо глядя ей в лицо, — В тот раз, когда... Когда я назвал тебя пустышкой, кривлякой и... да, и дурой... Я думал... Я был сам дураком и дебилом, я не знал, что ты... Какая ты на самом деле....
Она видела, с каким раскаянием выговаривает он каждое слово, и еле удержалась, чтобы не простить его. Но вовремя опомнилась.
— Не знал?..— сказала она, печально усмехнувшись.— Ну, не знал — и не знал... Теперь уже поздно об этом говорить, Женя, слишком поздно... — И она опять усмехнулась, вспомнив свой недавний испуг, когда Женя объявил, что сейчас разгадает ее мысли.— Тебе надо было немножко раньше использовать свою телепатию.
— Телепатию?.. — растерялся Женя.
— Да,— усмехнулась Таня в третий раз, и мелкие крапинки в ее малахитовых глазах запрыгали, закружились.— Да, телепатию.
И она удалилась... Нет, она не удалилась, она взвилась вверх по лестнице, легкая, как волан для бадминтона, и побежала по мосту, выстукивая каблуками по звонкому дощатому настилу, и Женя сперва кинулся было за ней, но потом остановился, стиснув пальцами теплые, нагретые солнцем железные перила...
А назавтра в 9 «Б» стали происходить всякие неправдоподобные события, к описанию которых мы и переходим.
Назавтра преподавательница биологии Виктория Николаевна вызвала отвечать Алика Ромашкина, по прозвищу Андромеда. Его так прозвали за то, что он всю свою умственную энергию тратил на чтение научно-фантастических романов и у него постоянно был такой вид, как будто он только что вернулся из длительного путешествия на Альфу Центавра и еще не совсем разобрался в том, что происходит на Земле, где, в согласии с парадоксом времени, за время его отсутствия успело миновать две или три тысячи лет.
Викторию Николаевну огорчил ответ Алика Ромашкина, и она сказала, что больше тройки, да и то с натяжкой, Ромашкин не заслуживает. И тут же без всякой связи с только что сказанным поставила в журнале против фамилии Ромашкина не тройку, а пятерку. Это изумило весь класс. Это не изумило одного Алика Ромашкина, которого Станислав Лем и братья Стругацкие отучили вообще чему-нибудь изумляться. Виктория же Николаевна не сразу заметила свою оплошность, а заметив — не стала вносить исправления, любя опрятность и чистоту в журнале. Она сказала, что решила не портить начало учебного года такой никудышной отметкой, как тройка, и надеется на будущую старательность Ромашкина.
Но вслед за этим она вызвала Витьку Шестопалова, который нахально улыбнулся и стал объяснять что-то по поводу школьной сборной и затянувшейся тренировки. Виктория Николаевна в сердцах отчитала его, наклонилась к журналу — и... вывела новую пятерку. Первой вскрикнула Рига Гончарова: она сидела за передней партой, перед самым столом. Вслед за Гончаровой охнул весь 9«Б». Виктория Николаевна сдавила виски. Видимо, она заподозрила с собой что-то неладное, и кое-как закончив урок, вышла из класса, одной рукой сжимая под мышкой журнал, и другой судорожно растирая тонкую переносицу.
Дальнейшие странности этого дня выплеснулись за пределы 9 «Б». На третьем уроке звонок раздался раньше положенного почти на пятнадцать минут: в 9 «Б» Андрей Владимирович Рюриков только-только начал рассказывать о героях «Народной воли», а за дверью уже грохотали рванувшиеся в коридор соседние классы. Андрей Владимирович поморщился, собрал приготовленные для объяснения нового материала выписки и вышел.
Все последовали за ним.
В коридоре совершенно потерянная тетя Маша скороговоркой, теребя кончики съехавшего куда-то на затылок платка, бормотала объяснения, очень сумбурные, по поводу того, как ей «ровно что-то стукнуло в голову» и она, не глядя на часы, нажала кнопку звонка. Перед тетей Машей, подобно утесу, возвышалась мрачная фигура завхоза Вдовицына. Его явно не убеждали путанные тети Машины объяснения. Вокруг толпились ребята: первая озорная радость из-за тети Машиной ошибки пропала, все сочувствовали пожилой техничке. Тут же, в толпе, стояла Таня Ларионова. Ей вдруг бросилось в глаза бледное, сосредоточенное лицо Жени Горожанкина, пристально смотревшего на Вдовицына, в самую середину его широкого и низкого лба. Едва Таня успела перехватить этот взгляд, как Вдовицын внезапно, с каким-то мучительным усилием улыбнулся и протянул тете Маше руку, а когда та отпрянула, напуганная незнакомым выражением его лица и неожиданным жестом, поймал ее ладонь и крепко пожал.
— Вы превосходный работник,— сказал он при этом, скрипучим голосом, каким в кино разговаривают роботы,— вы трудитесь в нашей школе тридцать лет и никогда не допускали оплошностей. От имени всего коллектива благодарю вас, Мария Терентьевна.
После этого он четко повернулся через левое плечо и двинулся в глубь коридора, высоко выбрасывая негнущиеся в коленях ноги.
Но самое загадочное случилось на уроке Теренции Павловны. Она, как ни в чем не бывало, вошла в класс, объявила тему и хотела было приступить к опросу... Кончик пера Теренции Павловны уже заскользил вниз, по столбику фамилий девятого «Б»... Как вдруг ее строгий взгляд переместился на густое солнечное пятно, цвета топленого масла, на углу стола. И дальше взгляд Теренции Павловны пробежал по солнечному лучу — до самого окна. А там, за окном, пронзительной синевой струилось небо, призывно шумела улица, в школьном скверике, медленно кружась, опадала листва, сухая, шуршащая, по которой так славно бродить, загребая ногами, да еще где-нибудь в парке, на глухой аллее, где слышен каждый шелест, каждый шорох...
Теренция Павловна задумчиво посмотрела на окно и просветленно улыбнулась.
— Я знаю, чего вам всем хочется в такой чудный день, — сказала она.— Ну что ж с вами делать?.. Идите, погуляйте, подышите осенью... А новый параграф выучите самостоятельно.
Через минуту класс опустел.
Никому не верилось, чтобы Теренция Павловна так вот, ни с того ни с сего, взяла да и отпустила весь класс... Но она спокойно, продолжая улыбаться, стояла в дверях, окруженная золотистым солнечным ореолом, и когда на нее оглядывались, даже помахивала прощально согнутой в запястье рукой.
9 «Б» кое-как начал приходить в себя только на расстоянии добрых трех кварталов от школы.
— По-моему, они все попросту сбрендили!— предполо-жил Витька Шестопалов и покрутил указательным пальцем над ухом. После того как он получил единственную в жизни пятерку по биологии, подобная мысль казалась Шестопалову самой естественной.
— С чего же это они сбрендили, да еще в начале учебного года? — возразили ему.
— Как всегда,— сказала Рита Гончарова,— мальчишки ничего не понимают! Недавно я видела Теренцию Павловну в ателье, она шьет костюм из итальянской шерсти и ей, наверное, как раз назначили примерку...
Но Риту подняли на смех.
— А Виктория Николаевна?.. Она тоже шьет платье?..
— А Вдовицын?..
— Нет,— задумчиво проговорил Алик Андромеда,— тут всему одна причина, и ее надо искать...
— В созвездии Козерога!..— подсказал кто-то, зная, что Алик обо всем судит исключительно в масштабах Галактики.
— Нет,— сказал Алик без всякого смущенья,— гораздо ближе. Сейчас год солнечной активности, а в такие годы на Земле возрастает количество нервных расстройств и заболеваний. Это связано с тем, что на Землю обрушиваются мощные зета-излучения, от которых наука еще не придумала защиты*...— И тут Алик с такими подробностями стал рассказывать о страшных зета-лучах, что под конец всем сделалось жутко.
*
Но его перебила Галя Матвейчук, девочка спокойная и рассудительная.
— Да ну вас всех! — сказала она. — Ну зачем нужно всегда предполагать что-нибудь плохое? Ну почему бы Виктории Николаевне разок не поставить Ромашкину и Шестопалову по пятерке — ну хотя бы ради того, чтобы посмотреть, не проснется ли у них совесть?.. И завхоз... Он просто понял, что тетя Маша ошиблась нечаянно!.. А Теренции Павловне, наверное, припомнилось, как сама она была школьницей...
Однако читатель, должно быть, уже встревожен исчезновением из нашего повествования тех героев, которые одни могли бы придать всему некоторую ясность. Что же касается 9 «Б», то все ребята были так взбудоражены, что не заметили, где и когда отделились от них Женя Горожанкин, Таня Ларионова и Маша Лагутина, хотя случилось это на первом же перекрестке.
Они остановились возле афишной тумбы.
— Это все ты, Женька!— сказала Маша простуженным, шепотом.— Это все твои штучки! То чтение мыслей, то внушение... Что теперь будет!..
— Это все я! Это из-за меня!,— произнесла Таня полуотчаянно, полувосхищенно.— Это я не поверила, и он...
— Нет,— отвечал Женя великодушно,— мне просто был нужен вполне научный эксперимент.
Он оперся плечом о тумбу. Он еле держался на ногах от усталости, совершенно обессилев от неимоверного напряжения, которого требовал эксперимент. У него ломило голову, а тело казалось как бы выпотрошенным, полым. И он опустил глаза, потому что остатка его сил не хватило, чтобы вынести сияние Таниных глаз.
— Женя,— сказала она,— Женя...