Моя мать полагала, что я поведу машину, поскольку погода и не думала улучшаться, но отец не собирался никому уступать свое место за рулем.
— Все будет хорошо, — заверил он ее. — Я знаю дорогу, она гладкая, как стол.
И мать распорядилась, чтобы я сидел рядом с ним, контролируя его вождение, которое ей всегда не нравилось.
Отец снял пальто, протер очки и, как всегда, слишком перегрел двигатель. На меня он даже не взглянул. И лишь после того, как он аккуратно и бережно вывел машину со стоянки под сильнейшими порывами дождя и ветра и вывернул на основную дорогу, он повернулся ко мне и сказал с оттенком торжества:
— Итак, это был успех.
— Успех? — пораженно спросил я. — В каком смысле?
— В том смысле, что ты доказал, чего стоишь, — ответил отец в присущем ему рассудительном тоне. — Секретарша Лазара сказала, что ты провел непростую медицинскую процедуру, которая и спасла в последнюю минуту всю ситуацию.
Я быстро повернул голову и посмотрел на мать, которая устроилась на заднем сиденье. Она не казалась обрадованной, что отец преждевременно проболтался о моих подвигах, если можно так сказать. Тем не менее, я почувствовал себя совершенно счастливым. Сумел ли Лазар сказать кому-нибудь из профессоров о моем броске в Калькутту для проведения необходимых тестов и о переливании крови в Варанаси, и облетела ли эта новость административный состав больницы? Или секретарша сообщила нечто совершенно невинное, что услышала от Лазара, и, полная доброжелательства, решила, позвонив, обрадовать моих родителей, не слишком понимая суть произошедшего, незадолго до прибытия самолета? Все это я смогу узнать не ранее завтрашнего дня. А пока что… А пока что рядом со мною был отец, который жаждал узнать все в деталях и в правильном свете и уже давил на меня, с тем чтобы я описал ему врачебную часть путешествия с практической и теоретической точки зрения. И он буквально упивался моими разъяснениями, ибо относился к той категории людей, которые в любой ситуации стараются вынести для себя что-нибудь новое; вот почему он был так скуп на разговоры и так глубок и внимателен в качестве слушателя. Сейчас, слушая меня, он сидел прямо, чуть откинувшись назад, и был похож на задумавшегося судью, но мысли его, я видел это, были отданы самому движению вообще и нашему автомобилю в частности — его «дворникам», фарам, ветровому стеклу и самой дороге, в их противоборстве со свирепой непогодой, грозившей смести нас с дороги; но одновременно с этим он жаждал услышать из моих уст полный отчет о моем участии в спасении Лазаров. Он боялся, что сдержанность, которую он всегда проявлял в отношении меня, и которую, к его сожалению, он передал по наследству мне, заставила меня приуменьшать важность того, что я сделал. Более того, он до сих пор не мог спокойно пережить тот факт, что второй стажер у Хишина получил-таки долгожданную должность, о которой мы все так мечтали. Моя мать слушала молча. Время от времени она задавала короткие вопросы, сводившиеся в конечном итоге к тому, что я проявляю мало энтузиазма, рассказывая об Эйнат, насчет которой она, похоже, имела тайные планы. Она пыталась в моих рассказах расслышать то, что я всячески пытался скрыть. И в конце концов она выпалила:
— Ты все время твердишь: «Жена Лазара, жена Лазара». Но имя-то у нее есть?
— Дорит. Но муж зовет ее Дори, — ответил я, и сладкая боль сдавила мне грудь.
— А как зовешь ее ты? — упрямо продолжала допытываться мать.
— Я? — отозвался я, мгновенно догадавшись, почему она была так настойчива, хотя при этом не забывала всматриваться в дорогу, которая едва была видна в потоках ливня.
— И что она за женщина? — продолжала гнуть свое моя мать.
Я ответил не раздумывая:
— Она… избалованная женщина. Для начала она устроила форменный скандал из-за гостиницы… — И здесь, в изнеможении, я закрыл глаза и увидел маленькую полную женщину, идущую по аллее в Варанаси, ступая аккуратно прямо в грязь и бездумно улыбаясь толпам индийцев, обтекающих ее. И снова меня поразила и обняла мягкая и теплая волна.
Но в этот самый момент мне открылось и другое: я должен быть очень осторожен, вступая в разговоры с матерью, потому что время от времени ей вполне удавалось заглянуть в мою душу с поразительной проницательностью; она, несомненно, могла почувствовать что-то странное, с чем я вернулся из путешествия, и было только естественно, что это ощущение оскорбляло, огорчало ее и поднимало в ее душе желание подавить это нечто, эту смешную вспыхнувшую страсть, пресечь и вырвать с корнем. Если только подобное выражение было применимо к женщине, завладевшей моими мыслями, в которых (я отдавал себе в этом полный отчет) то здесь, то там, возникало слово «вожделение» или даже «похоть». Вот о чем я непрестанно думал, удобно устроившись рядом с отцом, в то время как мы двигались сквозь ночь из Лода в Иерусалим. Я смотрел на дорогу, поднимавшуюся среди холмов, свободных от дождя и тумана, уступив место снежным хлопьям. «Это просто стыд», — сказал я сам себе. Это просто стыд, если мать будет мучаться хотя бы мгновение оттого, что было всего лишь бредом, абсурдом, и чего не могло быть по самой сути. Лучше всего было бы просто не говорить больше о моей поездке в Индию, чтобы исключить намеки, которые задевали каким-то образом всех нас. Поэтому я предложил отцу, который выглядел немного обиженным, что я займу его место за рулем, поскольку снежинки, падавшие поначалу легко и плавно, постепенно превратились в снегопад, неподалеку от Шаар-Хагай достигший такой силы, что превратил нашу поездку в опасную авантюру. И когда мы въехали в Иерусалим, нам стало ясно, что ближайший день или два мне придется провести в Иерусалиме, поскольку родители, которые свято верили в мое мастерство водителя, тем не менее были категорически против того, чтобы я возвращался в Тель-Авив на своем мотоцикле по заснеженному шоссе. Я возражал, но неуверенно; усталость одолевала меня, и восхищение закончившимся путешествием не помогало эту усталость преодолеть. А потом я согласился занять старую комнату в квартире родителей, где я спал в детстве, и расслабиться, поскольку в этом случае мне не нужно было беспокоиться о еде и питье, даже если моя мать никогда не отличалась пристрастием к кулинарии; расслабиться и раствориться в призрачном присутствии чего-то неистребимо британского в этом доме, в чем-то таком, что если даже я лежал недвижим в кровати, я оказывался участником старинного черно-белого кинофильма из жизни семьи, фильма, полного старомодных, добротных и надежных ценностей, которые с самого начала гарантировали счастливый конец. Вот так, укрывшись в доме, окруженный снежным покрывалом, я пытался остудить или даже убить ту неистовую страсть, которую внезапно вызвала во мне улыбающаяся круглолицая жена Лазара, и я пытался остановить свои мысли о ней, заслонившись в этой комнате воспоминаниями об отрочестве и юности, чтобы образ этой женщины исчез, утонул в темных глубинах, влекомых вниз тяжестью ее возраста.
Но она, улыбающаяся, средних лет, эта женщина отказывалась тонуть, соединившись вместо этого с семейной мебелью и шторами комнаты, в которую меня поместили, когда мне было два года, — именно тогда мои родители перебрались в Иерусалим из Тель-Авива в связи с приглашением отца на государственную службу. Таким образом я сбежал в сон, заботясь лишь о том, как бы не потерять следы моего вожделения на безупречных простынях, постеленных матерью, которая вместе с отцом, не могла прийти в себя от поразившей меня внезапно необоримой сонливости. В течение предыдущей жизни они привыкли видеть перед собой серьезного студента, жгущего до полуночи масляную лампу, трудяги, вскакивавшего с постели спозаранку, а в более поздние времена — врача по вызову, способного работать без сна в напряженном ритме двадцать четыре часа подряд.
— Ты возвращаешь нас снова к временам, так сказать, босоногого детства, — сказала мне мать слегка встревоженным тоном, когда я вошел в старую полутемную кухню поздним вечером, после того как проспал весь световой день и испытывая угрызения совести от навязчивого желания увидеть снова яркие краски индийских святилищ.
— Это из-за снега, — по-английски пояснил мой отец. — Наркотический эффект. — И он поднялся, уступая мне мое старое место за столом, которое он занял сам, когда я уехал из дома.
— Нет, нет… пожалуйста… сиди там, — пытался я отказаться, но он настаивал:
— Это твое место. Садись.
Я сел, и мать тут же поставила передо мной чашку чая и кусок хлебного пирога, на который я тут же положил толстый слой джема, чтобы отбить запах плесени, который ненавидел со времени своего детства.
— Пока ты спал, отец сходил в город и напечатал фотографии, которые ты сделал в Индии, — сказала мать несколько напряженным голосом и не без смущения и протянула мне два конверта, набитых фотоснимками.
— Мои фотографии? — вырвалось у меня громче, чем я хотел, и я повернулся к отцу, не веря, чтобы этот молчаливый и безупречных правил человек мог, по собственной инициативе, прокрасться в мою комнату и взять две катушки пленки, лежавшие рядом с кроватью, на которой я спал. Но оказалось, что инициатива принадлежала матери, — она заглянула в комнату проверить, хорошо ли я укрыт, и заметила две катушки пленки, после чего послала отца отдать их в проявку и печать в мастерскую, расположенную в центре города. Она хотела узнать как можно больше о путешествии в Индию, поскольку из-за усталости я так и не успел ей всего рассказать. «Похоже, она почувствовала: что-то случилось со мною там, — думал я, избегая встретиться с нею взглядом, — но даже ее прирожденная проницательность не помогла бы ей представить, что же произошло на самом деле».
— А ты не хочешь посмотреть, как получились твои снимки?
Я крепко держал в руках конверты.
— Но они же не все мои, — быстро отозвался я. — Часть принадлежит Лазарам. Я дал им свой аппарат, когда они отправились посмотреть Тадж-Махал.
Родители были удивлены, услышав что Лазары вдвоем отправились в Агру, оставив меня опекать их больную дочь; и даже после того, как я разъяснил им, что это была моя идея послать их туда, они осудили Лазаров за то, что они приняли мое предложение, хотя и не скрывали гордости моим великодушием.
— Ну ладно… но почему ты не показал их нам и не рассказал о них все, — сказала мать, протягивая подрагивающие от нетерпения руки к конвертам.
— Это верно, — сказал я. — Но я был уверен, что вы их уже разглядели как следует.
И снова я ощутил приступ паники при мысли о том, что изображение ее может сейчас появиться здесь, на родительской кухне, такой убогой. А потому я встал, взял свою чашку и тарелку, отнеся их в мойку, а затем отправился в ванную, чтобы сполоснуть лицо и еще раз почистить зубы, а когда вернулся, кухня была залита светом, а стол был покрыт красочными яркими снимками Индии, и даже на расстоянии я увидел ее фигуру, которая сверхъестественным образом ухитрилась оказаться на большинстве снимков — чаще, чем я мог себе вообразить; она была почти на всех, а не только на тех, что были сделаны Лазаром возле Тадж-Махала. Была ли ее врожденная безмятежность и автоматическая улыбка тем, присущим только ей, качеством которое позволяло ей выглядеть так фотогенично и естественно на любом снимке, несмотря на ее избыточную полноту, где бы она ни была — в окружении ли оборванных индийцев или сидящей на плетеном стуле в сумерках на фоне тайского монастыря в Бодхгае? Отец разложил снимки один за другим и, рассматривая их внимательно, требовал подробных разъяснений, зато мать сидела молча, и только щеки ее бледнели все больше и больше.
— Ей, конечно, нравилось позировать, — в конце концов произнесла она, и в голосе ее было нескрываемое недовольство.
— Кому? — невинно спросил я. — Кого ты имеешь в виду?
— Жену Лазара… так ты, кажется, называешь ее… — При этом мать сидела, не поднимая головы, как если бы она боялась встретиться со мной глазами.
— Это все ее муж. Это Лазар. Это ему я одолжил свою камеру, — сказал я, оправдываясь. Голос мой прервался от волны восхищения, вновь захлестнувшей меня при одном взгляде на женщину, выступавшую из блестящих и ярких квадратов, разбросанных на сером кухонном столе.
К вечеру снегопад усилился, но я вышел из дому, чтобы навестить Эйаля, друга детства, с которым я учился вместе и который теперь работал в «скорой помощи» по вызову в больнице «Хадасса», где надеялся получить постоянное место в отделении педиатрии — после того, как его услуги отвергло отделение хирургии.
Мы уселись в маленькой комнатке, где стены были украшены фотографиями больных детей — сами эти дети гурьбой носились по коридору, вверх и вниз, под неусыпным наблюдением взволнованных родителей. Мы прихлебывали тепловатый чай из пластиковых стаканчиков и, как это было всякий раз, сравнивали условия работы в наших респектабельных больницах, прежде чем затрагивать какие-нибудь другие темы. Затем он спросил меня о путешествии в Индию, о котором он уже слышал от моей матери, и взгляд его остановился на моем лице в ожидании ответа. В этот момент я почувствовал какой-то толчок, нечто вроде импульса, что-то вроде искушения — немедленно рассказать ему о самой важной вещи, событии, случившемся со мной во время путешествия. Я подумал, что именно Эйаль, последние несколько лет живший вместе со своей матерью, поймет меня лучше, чем кто-либо другой. Но в самое последнее мгновение я остановился. У меня была масса времени впереди, а для такого разговора требовался нужный момент. И я перевел разговор на медицинский аспект путешествия. Мой ночной полет до Калькутты с образцами крови и мочи произвел на него большое впечатление, но вот переливание крови, проведенное мною в Варанаси, вызвало у него сомнение.
— Надеюсь, что поддавшись энтузиазму, ты не внес в организм матери вирус ее дочери, — сказал он, улыбаясь.
— Что за чепуха, — ответил я. — Как я мог бы заразить ее? Кроме всего прочего я позаботился о том, чтобы мать находилась выше дочери.
— Ну, разница не так уж велика, — произнес он тоном знатока. — Впрочем, бессмысленно плакать о пролитом молоке. Сейчас главное для тебя — не потерять связи с этим Лазаром. Но что еще важнее — не брать от него никаких денег. Тогда он останется твоим должником и, может быть, сумеет повлиять на Хишина, чтобы тот еще на год оставил тебя в своем отделении.
В то время как Эйаль продолжал давать мне практические советы, его самого срочно вызвали в палату срочной помощи обследовать только что поступившего мальчика, сделавшего попытку покончить с собой. Было уже поздно, однако меня одолевало любопытство посмотреть, как они здесь работают.
Пациенту было около тринадцати, для своего возраста он был довольно высок; теперь он только вздрагивал под безжалостными ладонями медсестер, которые мяли его желудок. Поскольку я был в гражданской одежде, они приняли меня за брата мальчишки или одного из родственников и вежливо, но твердо попросили покинуть маленькую приемную. В конце концов я решил распрощаться, несмотря на все мое любопытство. Эйаль, который надеялся, что я пожаловал, чтобы разделить с ним ночное дежурство, предложил мне отложить возвращение в Тель-Авив и прийти к нему домой на ужин на следующий день. Я колебался, потрясение, которое я испытал в приемной палате скорой помощи больницы «Хадасса» вызвало у меня острую тоску по моей собственной больнице. Но Эйаль стал тащить меня к себе через занавес, разделявший нас, не выпуская в то же время руку мальчика, который начал блевать, извергая из себя снотворные таблетки через толстую трубку, заправленную ему в желудок.
— Оставайся, — говорил Эйаль. — Ты не пожалеешь. Я тебе хочу кое-что сказать…
— Кое-что? — спросил я подозрительно, не желая связывать себя какими-либо обещаниями.
— Ты не поверишь… Но я женюсь, — объявил он громко, не обращая внимания на то, что комната приемного покоя была полна испуганными и несчастными людьми.
Дорога от Эйн-Керема обратно в город сейчас была чиста; шапки снега на ветвях деревьев и на скалах по обеим сторонам дороги придавали ночи магическое очарование, и я радовался при мысли, что уже завтра после ужина в обмен на историю женитьбы я, набравшись храбрости, поведаю Эйалю мою собственную историю внезапной влюбленности. Почему бы и нет? Кому я мог рассказать ее, если не Эйалю, который лучше других мог меня понять?
Моя мать ждала меня сидя в темноте неосвещенной гостиной, завернувшись в старую шерстяную шаль.
— Это из-за снега, только из-за снега на дорогах, — словно извиняясь, объяснила она и тут же поднялась, чтобы поставить чайник.
— Я уже напился чаю вместе с Эйалем у него в больнице, — сказал я и отправился к себе в комнату, чтобы избежать риска нарваться на ночное собеседование.
А когда она, разочарованная, удалилась в родительскую спальню, через дверную щель я увидел две кровати, образовавшие букву «L», залитые лунным светом из окон.
— Ты не поверишь, мама, — возвестил я громким шепотом, — ты не поверишь… Но Эйаль женится!
Какой реакции я ожидал? «Не поверю?» Моя мать и не думала говорить вполголоса.
— Почему это я не поверю? Самое время ему обзавестись семьей: и ему, и его друзьям.
И мой отец, оторвав голову от подушки, пробурчал иронически:
— Ну вот… Вы начали сражение в середине ночи.
Но мать уже успокоилась и только с любопытством поинтересовалась, что я могу сказать о невесте.
— Ничего, — сказал я. — У нас не было времени поговорить как следует. Но завтра я приглашен на ужин и, может быть, увижу ее.
— Значит, ты останешься с нами еще на день, — сказала мать с видимым облегчением. Пусть сам я пока не собирался жениться, я пробуду с ними еще день.
В свое время я часто ужинал в доме Эйаля, тихом и большом. Там нам было очень хорошо. Его мать, жившая одиноко, не любила, когда в доме никого не было, особенно вечером, и она специально готовила что-нибудь вкусное, чтобы мы никуда не уходили. Она была печальной женщиной со следами былой красоты и любила говорить со мной по-английски, поскольку некогда она рассчитывала найти работу в туристическом бизнесе. Время от времени в ее жизни появлялись джентльмены среднего возраста, но судьбу свою ни с одним из них она не связала…
А пока что мы сидели втроем и с интересом разглядывали фотографии, повествующие о моем путешествии.
— Милая девушка, но явная невротичка, — сказал Эйаль, отодвигая фотографию Эйнат. — В эти акции я не стал бы вкладывать деньги… — Говоря это, он внимательно разглядывал широкое лицо Лазара, который ему, похоже, понравился. — Ну, и здесь все ясно. Сильный человек. Дружелюбный и воспитанный. И если вы сошлись уже с ним достаточно близко, было бы просто глупо потерять все это.
— Его жена тоже очень мила, — внезапно вырвалось у меня, и я почувствовал, что краснею. Эйаль снова внимательно посмотрел на снимки.
— Да, — согласился он. — Она всюду улыбается. Я уверен, что она очень довольна своей жизнью.
И я почувствовал себя от этих слов окрыленным. Мне захотелось еще и еще говорить о ней с Эйалем. Но печальная женщина, его мать (в последние годы она чудовищно растолстела), никак не хотела оставить нас вдвоем.
— Вы рады, что Эйаль наконец женится? — вежливо спросил я ее.
— Даже слишком, — ответил за нее Эйаль.
Его мать не сказала ничего, а, помолчав, спросила, готовы ли мы ужинать. Эйаль напомнил, что мы ждем девушку, которая вот-вот придет. Но мать сказала, что еда остывает, и решительным тоном, которого я за ней не замечал раньше, потребовала, чтобы мы приступили к еде не откладывая… А когда мы сели друг против друга за красиво накрытый стол, она удалилась на кухню. Я опустил глаза и произнес с жалкой улыбкой:
— Ты неожиданно решил жениться, а я… а я ни с того ни с сего влюбился в замужнюю женщину.
— В замужнюю женщину? — Маленькие глазки Эйаля сопроводили его взгляд застенчивой улыбкой, которая свидетельствовала, что мое откровенное признание не застало его врасплох.
— Да… в замужнюю женщину.
— Только не говори мне, что ты имеешь в виду директорскую жену, — сказал Эйаль с улыбкой, показывавшей, что ему меня жаль.
— Жену Лазара? — Я изобразил удивление и фальшиво рассмеялся. — Что за мысль? — И я немедленно поднялся со своего места. — Ты что, на самом деле считаешь, что я мог бы влюбиться в женщину на двадцать лет старше меня?
Но на Эйаля мое возмущение большого впечатления не произвело. Пожав плечами, он продолжал улыбаться.
— Я ни на что не намекаю, это не мое дело. Я только заметил, что ты без конца фотографировал ее. А кроме того, она и на самом деле очень мила. Но все это не имеет значения. Если ты влюблен не в нее, то в кого же? Но, что еще более важно, за кем она замужем?
Он продолжал бы еще, но в эту минуту вошла его мать, неся две чашки с супом, которые осторожно поставила на стол, после чего уселась рядом с нами, положив свои красивые еще и очень белые руки на стол.
— Вы присоединитесь к нам? — приветливо спросил я.
Она колебалась, потом ответила:
— Нет. Я не голодна. — И лицо ее, обращенное к сыну, пошло красными пятнами.
Эйаль поднялся, нежно положил свои руки ей на плечи и мягко сказал:
— Да. Маме надо следить за своим весом.
Ближе к концу ужина, когда невеста — Хадас, живая, хорошо сложенная девушка, с открытым и доброжелательным взглядом, — пришла и начала стряхивать изящными движениями снежинки со своих волос, мать Эйаля удалилась наконец в свою комнату и оставила нас одних. Я дал себе слово не говорить больше с Эйалем о своих проблемах. Но не тут-то было. На этот раз именно он немедленно вернулся к расспросам о «замужней женщине», которая, похоже, поразила его воображение. Хадас, которая вся излучала расположение ко мне, очень удивила меня тем, что была отлично информирована о моем путешествии в Индию. Оказалось, что коротко остриженная девушка, Микаэла, та, которая принесла в дом Лазаров новости об их заболевшей дочери, была из того же самого киббуца, что и Хадас. Я быстро поднялся, поскольку хотел побыстрее уехать, как если бы боялся потерять душевное равновесие в связи с подобным совпадением, которое было для меня слишком уж неожиданным. Борясь с возбуждением, я спросил Эйаля, нужно ли мне перед тем как отбыть, заглянуть в комнату его матери и попрощаться, или дать ей отдохнуть. Эйаль, желавший, кажется, чтобы я не задерживался более, поднялся и сказал:
— Итак, Бенци, только не пытайся меня убедить, что ты не сможешь из-за расстояния прибыть в Эйн-Зохар на нашу свадьбу.
— А вы уже наметили дату?
— Конечно, — ответили они в один голос, тут же назвав мне точную дату и для верности потребовали, чтобы я тут же, при них, занес ее в свой календарь, поклявшись, что никакие силы в мире не помешают мне быть там. Затем Эйаль согласился, чтобы я заглянул к его матери и попрощался, — не стоит лишать ее этого маленького удовольствия. Я осторожно проследовал за ним в просторную затемненную комнату, где мы когда-то играли детьми и где сейчас она лежала, накрывшись одной простыней, которая выдавала, насколько она прибавила в весе за последний год.
— Бенци хочет попрощаться с тобой, — прошептал Эйаль, бережно пробуждая ее ото сна.
— Да, — сказал я. — Я хотел попрощаться и поблагодарить вас за ужин. Все было так здорово… даже вкуснее, чем обычно.
Однако она мне не улыбнулась на прощание, только покивала головой и произнесла:
— Передай мой привет твоим родителям, и не забудь приехать к Эйалю на свадьбу. Тебе обязательно надо быть там — не столько ради нас, сколько ради себя самого.
— Я обещаю, клянусь, — сказал я и в подтверждение своих слов приложил обе ладони к сердцу, как это делали в Индии.
У меня были все основания, чтобы присутствовать на свадьбе. Эйаль еще со школьных времен был моим лучшим другом. Но кроме того, я рассчитывал встретить там похожую на подростка Микаэлу и, быть может, через нее я смогу косвенным образом установить контакты с Эйнат, а уже через Эйнат с ее родителями, поскольку мои отношения с Лазаром оказались исчерпанными. И в то время, как я несся по улицам Иерусалима, удивляясь огромным сугробам, высившимся по обеим сторонам дороги, меня не покидало чувство… нет, не зависти к приближающейся женитьбе Эйаля. Согревала и одушевляла меня мысль о жене Лазара. При том, что этот путь мог привести меня в пропасть неизведанных мною ранее чувств.
Я добрался до дома и сказал своим родителям, ожидавшим моего возвращения с обычным нетерпением, что дороги очистились уже от снега и теперь ничто не препятствует моему возвращению в Тель-Авив; они знали, что я должен вернуться в больницу, чтобы продолжить борьбу за место в отделении хирургии. Отец воскликнул вдруг с совершенно не свойственной ему горячностью:
— Почему это решение они отдали на усмотрение профессора Хишина? Почему это он самолично решает, кто может работать в отделении, а кто нет? В таких ситуациях, всегда имеются скрытые мотивы, и, слушай меня внимательно, Бенци, прежде чем кричать, что я неправ, может быть, именно потому, что ты показал себя таким трудягой, настолько преданным своему делу, да, именно поэтому он хочет от тебя избавиться? Почему решение этого вопроса не поручили всему коллективу отделения, а? Здесь ведь обсуждается не вопрос ловкости рук… здесь речь идет о преданности профессии и этой больнице. А это именно те качества, которые ты проявил за последний год. Почему же никто не вспомнил об этом?
Мне было тяжело слушать подобные речи… быть может, еще и потому, что и сам ощущал несправедливость происходящего.
— Но послушай, отец, — сказал я, пытаясь утихомирить его, — ты рассуждаешь так, будто это единственная больница на свете. Я могу найти такое же место в любой другой больнице в Тель-Авиве.
— Да. Но не такого уровня, как эта, — возразил он, и он был прав.
— А может быть, — продолжил я, — мне стоит вернуться в Иерусалим.
— В Иерусалим? — в изумлении повторил за мной отец. — Ты имеешь в виду, что мог бы вернуться в Иерусалим и жить дома? Ну, тогда уже точно ты б никогда не женился.
Из меня вырвался странный смех. Такого еще не случалось раньше, чтобы моего отца заботило отсутствие у меня брачных намерений. Здесь мама нарушила свое глубокое молчание.
— Не держи его, — сказала она отцу. — Сейчас быстро темнеет. Дай ему уехать, пока еще светло.