Но отец с силой сдавил мои плечи:
— Послушай, что я говорю тебе, Бенци. Ты должен драться за свое место. Особенно сейчас, когда у тебя есть в госпитале союзники — Лазар и его жена.
— Какое отношение его жена имеет ко всему этому? — спросил я с деланным удивлением.
— Она имеет отношение к Лазару, — стоял на своем отец. — А он обладает достаточной властью, чтобы выделить дополнительную ставку хирургическому отделению. Он ведь сам видел, какого уровня ты, как врач. Если бы не ты, они до сих пор торчали бы в Индии вместе со своей умирающей дочерью.
— Ерунда, — сказал я, — ты преувеличиваешь. Все, что я сделал — это произвел простое переливание крови.
— Я не вмешиваюсь в ситуации, в которых не являюсь экспертом, — упирался отец. — Но послушай меня, хорошо? Они ведь до сих пор тебе ничего не заплатили?
— Еще нет, — сказал я примирительным тоном. — Им было некогда, мы простились в аэропорту.
— Не думай об этом. Может, это даже к лучшему, не заплатили и не надо. А вот что надо, так это не терять с ними связь. Они должны сделать все необходимое, чтобы ты остался в больнице и, следовательно, в Тель-Авиве. В этом городе жизнь бьет ключом… там и нужно жить.
И он улыбнулся мне своей удивительной, но усталой улыбкой, которая так оттеняла яркую синеву его глаз и призвана была смягчить резкость слов, поскольку он знал, что вся его ярость проистекает из давней мечты о возвращении из иерусалимской ссылки — мечта о том, чтобы вернуться в Тель-Авив и жить там бок о бок со мной.
Мать открыла окно и озабоченно подняла глаза.
— Если ты твердо решил возвращаться сегодня, делай это не откладывая, — подвигла она меня к действию в свойственном ей стиле.
Я вошел в свою комнату и увидел, что мои сумки собраны — в них были выстиранные рубашки и нижнее белье. Вытаскивая смену, чтобы переодеться, я увидел жестяную банку с песочным печеньем, которое я любил в детстве и которым моя мать продолжала потчевать меня при каждом удобном случае, хотя я уже давно разлюбил его. Из Индии я не привез ни единой своей вещи. Ничего, кроме чертовой влюбленности, которая продолжала поглощать меня даже здесь, в затененной комнате моего детства. Я переоделся в чистое, а потом, памятуя о том, насколько родители не любят мой надтреснутый шлем, я достал его и подтянул ремешки, надел старые кожаные перчатки и вывел мою замечательную «хонду», которая завелась с одного раза, выбросив струю синего дыма, готовая рвануться вперед, как если бы мое продолжительное отсутствие, снег и холод не имели никакого значения, и ее белое, чистое, стремительное тело было нечувствительно к любым внешним обстоятельствам. Я уложил свои сумки на багажник и накрыл их брезентом. Отец стоял рядом со мной в легкой фланелевой рубашке, любуясь мотоциклом, мать позади него ежилась под платком.
— Позвони, когда доберешься, — сказала она, перед тем как я опустил прозрачный козырек на глаза и нажал на газ, после чего она ушла в дом. Но отец остался на месте, не желая упустить ни малейшей детали моего отъезда, в то время как я сам медленно двинулся вдоль тротуара по проезду, но против движения транспорта, выбираясь на главную дорогу.
«Будь повнимательней», — сказал я самому себе на первом же повороте, ведущем к спуску из Иерусалима, когда мою «хонду» занесло на скрытой тоненькой наледи. Я немедленно среагировал, перейдя на вторую скорость и рыча глушителем, а затем вырулил на середину дороги, заставляя водителей позади меня притормаживать, даже если они, в отличие от меня, ехали уверенно по очистившейся от снега дороге, а потому нервничали и непрерывно сигналили мне. Но у меня не было никакого желания разгоняться, более того — я поднял козырек, чтобы лучше различать блестящую черную мостовую. Как только я установил для себя устраивающий меня темп, я обратил внимание на золотистый свет, разлитый над Иерусалимом, которому отражение заснеженных холмов добавляло пурпурный, благородных оттенков тон. Странный этот свет и эти тени ложились на все вокруг: дома, холмы, долины — и, как мне показалось, выражали и саму душу этого необыкновенного города; ощущение было настолько сильным, что я едва не потерял контроль над своим мотоциклом. На соседней полосе движения водители, обгонявшие меня, неприязненно косились в мою сторону; у некоторых на лице была написана злость, как если бы они чувствовали себя в чем-то обманутыми; скорее всего, моя медленная езда не соответствовала, по их понятиям, моему тяжелому, надтреснутому шлему и не имела оправдания в их глазах. Даже на широком, трехполосном, великолепном подъеме на Кастель, который был полностью погребен под снегом, я не слишком увеличил скорость, ограничившись переходом на третью передачу, хотя «хонде» ничего не стоило не просто подняться, а взлететь на холм даже на пятой и преодолеть это расстояние одним прыжком. За вершину Кастеля садилось закатное солнце. Но заливало оно золотисто-медленным светом не только верхушки зданий и башен далекого Иерусалима, но и нечто более близкое и прозаичное — синие бока полицейского автомобиля, стоявшего на обочине, словно охраняя останки огромного, вдребезги разбитого мотоцикла и большой белый шлем, лежавший неподалеку. Подъезжавшие водители притормаживали, вертели головами и пытались понять, что еще, кроме шлема, осталось от разбившегося мотоциклиста, который так безрассудно несся к сияющим огням Иерусалима. А миновав место катастрофы, они, при виде меня уже не бранились, но заботливо предупреждали об опасности быстрой езды, особенно на спуске, пусть даже дорога в этом месте была многополосной. Но я продолжал нестись на третьей передаче, на которой я и домчался до долины Абу-Гош, думая не о мотоциклисте, а о себе самом. Если бы на месте мотоциклиста оказался я, смогла бы жена Лазара, которую я все еще не решался называть Дори, смогла бы она вспомнить, как меня зовут в течение, скажем, года или двух, когда само путешествие по Индии было бы уже забыто?
Но могло ли нечто подобное быть забытым? Я думал об этом, пока «хонда» жадно заглатывала участок дороги на подъеме, отделявшем поникшие плантации гранатовых деревьев Абу-Гоша от белых вилл арабской деревни, чье название я никогда не мог заучить и которая выглядела как еврейское поселение, которому искусственно привили минарет. А, кроме того, Индия не была ни Европой, ни Америкой, с их неотличимыми друг от друга аэропортами, улицами, залитыми светом, церквями, и уже совершенно одинаковыми гигантскими магазинами оптовой торговли. Могла ли золотая Варанаси с ее сладковатым дымком погребальных костров или замки Бодхгаи с их статуями животных и птиц быть забыты подобным же образом? И была ли эта женщина, чье короткое имя я пытался прошептать борясь с ветром, была ли она обречена на то, чтобы до конца своих дней помнить это путешествие по Индии, даже став древней старухой, доживающей свой век в кровати одной из частных клиник? И как же мне будет жаль, если в этих воспоминаниях не найдется места для молодого врача, сопровождавшего их и воспылавшего необъяснимой страстью к ней; страстью, которой вызвавшая ее женщина, приближающаяся к своему пятидесятилетию, может по праву гордиться. «Странно, — думал я про себя, в то время как мой мотоцикл начал прибавлять скорость, вписываясь в плавные кривые дороги, ведущей к Шаар-Хагай, и мне пришлось опустить мой пластмассовый козырек, чтобы противостоять пронизывающему, пахнувшему сосной ветру, — странно, что я не знаю даже даты ее рождения, хотя ее паспорт, открытый и закрытый, много раз лежал передо мной».
И таким вот образом, переполненный нежностью и сладкими мыслями о любви, борясь со свирепым ветром и прижавшись к мотоциклу, рычавшему за моей спиной, я несся уже на пятой передаче от Шаар-Хагай до Аялонской долины, пересекая последнюю границу Иерусалима, который полностью расслабил меня, наполнив ощущением праздности и спокойствия. И в то время, пока я наслаждался зрелищем фруктовых плантаций и широких полей, а также видом огромного резервуара для воды, который был построен здесь совсем недавно, первый, тихий еще росчерк молний осветил горизонт, похожий на экран исполинского компьютера, росчерк, предупреждавший, что прямо на моем пути вырастает похожее на дирижабль грозовое облако, на розовом фоне заходящего солнца, грозящего не огненным, но водным смерчем. «Надо спешить», — сказал я себе и поднял скорость до шестидесяти пяти миль в час, слишком поздно заметив полицейскую машину, припаркованную на противоположной обочине, которая засекла меня на своем радаре. Синий маячок на крыше замигал, и машина тронулась. Но прежде чем полицейский понял ситуацию, я рванулся вперед со скоростью сто миль, лишив его и проблеска надежды на то, что он сможет меня поймать. И вот на такой поистине дикой скорости, вообще-то чуждой и моей натуре, и моим правилам, я в несколько минут покрыл двенадцать миль, отделяющих монастырь траппистов от развязки, ведущей к аэропорту, и мысли о находящемся рядом пассажирском терминале наполнили меня страстным желанием оказаться там, в то время как я, по обочинам и объездным путям, уже въезжал в сердце Тель-Авива, невзирая на раздражающе занудный дождь; мчался навстречу новым обещаниям и старым секретам.
И вот я дома. Мои сумки громоздятся посередине комнаты подобно паре диких промокших зверей. Не теряя времени, я бросился к телефону, чтобы позвонить Лазарам домой. Это было не только мое право, полагал я, но просто моя обязанность — позвонить моему пациенту и осведомиться о состоянии дел. К моему удивлению, трубку взяла она сама, и голос ее звучал еще более смущенно и потерянно в собственном доме, чем это было в Индии. Но, возможно, благодаря доверию, которое я вызвал у нее во время нашей первой встречи, когда она лежала на спальном мешке в монастыре Бодхгаи, она скоро оправилась от смущения и, отбросив свою апатию, рассказала мне о своем физическом состоянии — так, как она его понимала.
Руководитель терапевтического отделения больницы профессор Левин пришел накануне утром и хотел немедленно забрать ее в свою палату, но ее родители решили дождаться своего друга Хишина, который этим утром вернулся из Парижа. Хишин приехал прямо из аэропорта, провел долгое обследование и рекомендовал оставить ее дома, несмотря на то, что температура снова поползла вверх. Ее температура полезла вверх? Услышав это, я испытал глубокое разочарование, поскольку был уверен, что переливание крови справится с поражением печени, которое, в свою очередь, и было причиной нарушения работы иммунной системы.
— А вы рассказали Хишину о том, что произошло в Индии? — спросил я.
— Конечно, — ответила Эйнат. — Отец и мать рассказали ему обо всем во всех подробностях.
— И что на это сказал Хишин? — насмешливо осведомился я. Но Эйнат была не в силах объяснить мне внятно, что подразумевал профессор Хишин. После короткого молчания она смогла вспомнить только последние его слова. Самое главное, сказал Хишин, что все окончилось благополучно.
Это звучало оскорбительно. Набравшись смелости, я попросил Эйнат соединить меня с ее матерью — и замер у трубки с неистово забившимся сердцем. Но ее родителей не оказалось дома. Жена Лазара ушла на работу вскоре после ухода профессора Хишина, а Лазар отправился по делам незадолго до моего звонка.
— И ты, что — дома одна? — спросил я тоном, удивившим даже меня самого своей яростью.
— Да, — ответила Эйнат так же, по-видимому, захваченная врасплох моим необъяснимым гневом.
Заметив, что я надолго замолчал, она спросила, не хочу ли я, чтобы ее отец, вернувшись, позвонил мне.
— Нет, это совершенно не нужно, — поспешно ответил я. — Мы завтра увидимся с ним в больнице.
Повесив трубку, я расстегнул пуговицы на моей кожаной куртке и, бросив ее на пол, в ту же минуту позвонил в отделение хирургии, чтобы поймать Хишина и напрямую услышать от него, что он думает о переливании крови. Но выяснилось, что Хишин, который прибыл только что, отправился в палату интенсивной терапии, чтобы поговорить с профессором Левиным.
— О чем? — тревожно спросил я. Но сестра из хирургического этого не знала.
— Почему вы вернулись в такой спешке? — спросил меня мой соперник по вакансии в хирургии, вырывая телефон из рук медсестры. — Мы все здесь были уверены, что ты воспользуешься возможностями этого путешествия и вдоволь наглядишься на все чудеса Индии. — Голос его звучал совсем дружески. Слышал ли он что-либо от Хишина в отношении произведенного мною переливания крови в Варанаси? Но он прежде всего жаждал первым услышать о моих впечатлениях об Индии, однако меня-то занимало совсем другое, и я стал расспрашивать о жизни хирургического отделения за две недели моего отсутствия, называя одного за другим больных, которых я прекрасно помнил не только по их фамилиям, но и по операциям, в которых сам принимал участие. Он был удивлен моим интересом к деталям и моей памятью, но отвечал на все вопросы с максимальной полнотой. Затем я внезапно вспомнил молодую женщину, лежавшую на операционном столе в ту минуту, когда Лазар, появившись, позвал Хишина в свой офис.
— Ну, как она? Как? — допытывался я, испытывая необъяснимое волнение. — Ведь ты собственноручно накладывал швы, не так ли?
Его ответ звучал несколько скованно:
— Она умерла от внутреннего кровотечения через день или два после того, как ты ушел.
— Внутреннего кровотечения? — тупо повторил я, испытывая острую жалость к молодой женщине, к ее мужу и ее матери, которые ожидали снаружи результатов операции. — Откуда вдруг взялось внутреннее кровотечение? — Приступ ярости снова накатил на меня. — Я помню каждую минуту этой операции. Помню все до мельчайших подробностей. И когда мы были в Индии, я не забывал о ней. Это была заурядная операция, вполне простая.
— Согласен, — подтвердил он удрученно. — Это была наша ошибка. Мы тоже думали, что это простая операция. Но она не была простой. Начавшееся кровотечение привело к общему заражению, а Хишин так и не смог определить его источник.
— А что показало вскрытие? — не отставал я.
— Все было в норме. Абсолютная загадка.
— Загадка? — с презрением и насмешкой я набросился на него, как если бы он лично был ответственным за эту смерть. — Какая загадка? Для того, чтобы назвать это загадкой, вовсе не нужно быть врачом.
VII
Когда я добрался до палаты, Хишин как раз совершал обход. Сначала, увидев меня, он решил уклониться от встречи и проскользнул к себе в кабинет, но затем передумал, вышел, остановился прямо передо мной и тепло обнял меня за плечи.
— Я все о вас знаю, — сказал он громким шепотом. — Большой успех… Я горжусь своим выбором. И Эйнат я видел тоже… Я внимательно ее обследовал… и я на вашей стороне на все сто процентов. Не только по диагнозу, но и в вопросе о срочном переливании крови. Я сказал об этом Лазарам… Это была блестящая идея пригласить врача, который по закалке тверже любой стали. И если возникают некоторые незначительные расхождения в мнениях, как например, у меня с моим старым другом Левиным, который относится к переливанию крови, как пустому к ненужному мероприятию, — не обращайте на это внимания. Ибо профессор Левин — человек замечательный, но со странностями и очень гордый, который склонен думать, что это он открыл гепатит. И не огорчайтесь тому, что вы от него услышите, ибо он сказал мне, что хочет с вами поговорить. Советую выслушать его терпеливо, вежливо кивайте головой, но не забывайте, что я на вашей стороне, особенно с психологической точки зрения; если помните, я не раз говорил вам, что психология не менее важна, чем нож в ваших руках. — И он весело помахал воображаемым ножом.
Но мне неинтересно было снова выслушивать рассуждения о его вере в важность психологии. Все, чего я хотел, это немедленного и ясного ответа — готов ли он поддержать произведенное мною переливание крови, поскольку сам я со странным чувством думал о тонкой прозрачной трубке, бесшумно перекачивавшей кровь между двумя кроватями в Варанаси, в то время как внизу, под окнами, людские толпы устремлялись к Гангу.
— Но чем недоволен профессор Левин? — в отчаянии спросил я и, не дожидаясь его ответа, быстро и сердито назвал ему результаты тестов, которые помнил наизусть. Две трансаминазы, одна из которых поднялась с сорока до ста восьмидесяти, а другая до ста пятидесяти восьми, уровень билирубина достиг тридцати, что заставляет предполагать повреждение системы коагуляции.
— Так в чем моя ошибка? — требовал я ответа. — В чем?
Но Хишин только замахал руками.
— Пожалуйста, дружище, не надо обвинять меня. Меня уже обвинили в том, что я ваш абсолютный поклонник. — И он подмигнул сначала мне, а затем медсестре, стоявшей рядом, и соединил ладони вместе, прижав их к сердцу в несвойственном ему прежде индийском приветственном жесте, который поразил меня своим изяществом. — Умоляю, не вешайте этот груз на меня — я никогда по-настоящему не понимал, что там происходит с нашей печенью. И именно для этого мы и пригласили профессора Левина. Похоже, что он — единственный, кто разбирается в этом вопросе. Я же могу от печени только отрезать кусок. — И он снова захохотал и крепко меня обнял. — Нет, нет, доктор Рубин, не тратьте свою энергию, потому что я в самом деле большой ваш поклонник, иначе я не послал бы вас в Индию… и я рад, что и другие думают о вас так же, как я.
Я мгновенно понял, кого он имеет в виду, и ощущение счастья было столь неожиданным и ошеломляющим, что кровь бросилась мне в лицо. Я опустил глаза и ничего не сказал. Зато разговорчивость напала на Хишина, и с той же скоростью, с которой он во время операций накладывал точные, элегантные швы, он обнял меня за плечи, отослал дежурную сестру и подтолкнул ко входу в свой офис. Закрыв дверь, он усадил меня в кресло и сказал:
— Вы что думаете, я не знаю, что именно грызет вас все это время? Но что могу я сделать? В моем отделении есть только одно вакантное место, и я должен был выбирать между вами двумя. Согласитесь, это трудный выбор, ибо каждый из вас имеет массу достоинств и совсем немного недостатков. Лазар и его жена тоже очень интересовались, продолжите ли вы свою работу в нашем отделении.
— Лазар и его жена? — пробормотал я. Но сама мысль о том, что она проявила интерес к моему будущему в больнице доставила мне жгучее наслаждение. — Почему вы вообще заговорили с ними обо мне? — спросил я тоном оскорбленной невинности.
— Я? Они сами начали этот разговор, — оправдывающимся тоном возразил Хишин. — Оба они хотели знать, каковы были ваши шансы на то, чтобы остаться в отделении, и я видел, как их задело, что я выбрал не вас. А потому я вынужден был сказать Лазару, что уж он-то не может жаловаться, поскольку именно в его распоряжении все свободные вакансии в больнице. Дайте мне еще одну ставку, сказал я ему, и я возьму вашего протеже еще на год, даже если… — и он поднял указательный палец, — даже если это не его настоящее место. Из него получится прекрасный врач, но истинное его призвание — в его душе, а не в руках. Не потому, что у него плохие руки, а потому, что он слишком много думает, прежде чем сделать надрез или наложить шов. А тем временем секунды летят, и это не только очень важно, но и очень опасно. Так что зачем ему иметь дело со скальпелем, когда его ощущения, его глубокое понимание проблемы, его блестящие идеи так нужны — в любом месте? Поэтому мы оба решили поговорить о вас с профессором Левиным, ибо у него есть место сменного врача в его отделении сроком на шесть месяцев. Соглашайтесь пока на это, поработайте у Левина. Поучиться всегда есть чему при желании. Если для вас на самом деле важно вернуться к операционном столу. Но прежде, ради всего святого, подведите черту под этим своим переливанием крови, которое вы провели в Индии. Идите к Левину и объяснитесь с ним. Расскажите ему, почему вы сочли это необходимым. Сделайте это так, чтобы он больше не волновался из-за подобных пустяков, поскольку со здоровьем у него самого не слишком.
И на этом закончилось окончательное выяснение моего проблематичного будущего в отделении хирургии. До конца моего испытательного срока оставалось всего две недели, и я должен был выжать из них все, что можно, не пропуская даже простейшей операции. Иногда я оставался в больнице на ночь после своей дневной смены, чтобы не упустить возможности принять участие в срочной операции и лишний раз заглянуть в глубь человеческого тела перед моим вынужденным исчезновением из отделения хирургии. И сейчас, накануне этого события, все как один были ко мне предельно внимательны и всячески подчеркивали свое расположение. Время от времени мне давали самому закончить наложение второстепенных швов, и я делал это хорошо — по крайней мере, с моей точки зрения. Опытные врачи в отделении, знавшие, что скоро я ухожу, удовлетворенно кивали головой и даже сам Хишин сказал: «Очень, очень хорошо. Отличный шов… ужасно жаль, что вы покидаете нас», — и подмигнул мне. Но по-настоящему мы с ним так и не поговорили. Однажды, когда мы стояли и ждали в операционной результатов лабораторных исследований, он попросил меня рассказать ему об Индии. Но я отвечал с преднамеренной и подчеркнутой вежливой сухостью, что вызвало со стороны профессора ехидную реплику, адресованную хирургической сестре, возившейся с инструментами:
— Что вы думаете о докторе Рубине? Мы послали его в Индию, и вот теперь все свои достижения он держит при себе. Вы, в конце концов, могли бы показать нам фотографии. Лазары вчера были у меня дома и жаловались, что вы наложили руку на все фотографии, касающиеся путешествия.
Наложил руку! Именно так я и поступил. Забрал себе все фотографии, сделанные во время путешествия, включая и те, на которых были только Лазар и его жена. Фотографии эти лежали сейчас на маленьком столике возле моей кровати, и я часто разглядывал их, глядя, как они вместе позируют перед объективом на фоне тех или иных видов Тадж-Махала, — возможность, которой, к моему огорчению, я лишился из-за своей преувеличенной воспитанности. Снова и снова изучал я ее лицо и ее фигуру, то как она позирует и то, как непринужденно она улыбается на всех снимках, и в глубине души я уже начал называть ее не иначе, чем «любовь моя…» Я знал, что если я отдам все эти фотографии Лазару, я рискую окончательно оборвать все нити, связывающие нас. А ведь я и так днем и ночью ломал себе голову над совсем противоположной проблемой: каким образом возобновить нашу связь с Лазаром и таким образом приблизиться к ней? Мысль о том, чтобы втайне размножить эти фотографии, пришла мне в голову, но была мною отвергнута, даже если я не был уверен, что в конце концов не смогу удержаться от соблазна, — особенно это касалось одного снимка, на котором она выглядела просто очаровательно в красно-коричневом индийском освещении. Кроме всего я не мог понять, что они думают о финансовой стороне отношений между нами. Собираются ли они как-то заплатить мне или нет? В начале месяца я получил свою обычную зарплату и заметил, что никаких вычетов из-за моего отсутствия на работе сделано не было. Как если бы мое путешествие по Индии совершено было только в моем воображении. Издал ли глава больничной администрации секретное распоряжение, обращенное к финансовому департаменту, закрыть глаза на мое отсутствие, или само это отсутствие не было им известно? Со временем я так и не собрался зайти к Лазару и задать ему этот вопрос. А заодно и напомнить о компенсации, о которой говорила его жена, разговаривая со мной по телефону в день отъезда. Равным образом я не знал, что мне делать с рюкзаком, полным медицинских препаратов, которые до сих пор оставались у меня дома. Я совершенно не представлял, как должен поступить. Сначала я решил было, что оставлю все себе в виде компенсации за все свои невзгоды, но потом испугался, что доктор Хессинг, руководитель фармацевтического отдела, который снарядил меня с такой исчерпывающей полнотой и любезностью, поинтересуется его судьбой. В конце концов я принял решение вручить ему весь этот инвентарь в собственные руки, что и сделал. К моему удивлению, он был разочарован подарком, точнее самим фактом, что я не поленился тащить все это обратно из Индии, вместо того чтобы пожертвовать, как он допускал, какой-нибудь организации… Я попытался ему объяснить:
— Мы оказались в чрезвычайной ситуации. До последней минуты я совершенно не представлял, как поступить. До тех пор, пока мы не вернулись, нам в любой момент еще могло что-то понадобиться. Единственное, что я мог сделать, это оставить мой рюкзак посередине аэропорта.
— Я бы просто написал слово «Израиль», адрес нашей больницы и оставил бы все у любого охранника, — огорченно сказал фармацевт. И, не распаковывая коробки с таблетками и перевязочным материалом, он просто выбросил их, даже не взглянув, а инструменты небрежно швырнул в старую картонную коробку.
Я хотел сказать ему несколько слов восхищения той изобретательностью, с которой он приготовил мне этот набор, рассказать, как я им воспользовался и как он мне пригодился, но он, дружелюбно махнув рукой, уже качал головой, словно я по недомыслию лишил его возможности в частном порядке помочь страдающему человечеству во всем мире.
После этого мои мысли были направлены к тому, как вернуть фотографии Лазару, и, благодаря хорошему воспитанию, полученному мною дома, в последний момент удержался от того, чтобы сделать еще один комплект для себя — не со всей серии снимков, но хотя бы с одного из них, с того, где она стоит совершенно одна; отсутствие других членов семейства, в изобилии представленных на снимках, сделанных в Бодхгае, вполне устраивало меня. Если же я хотел освободиться от мыслей об этой поработившей меня женщине, убеждал я себя, то лучше, чтобы это произошло как можно скорее, пока еще не поздно, и в этом случае отлично получившаяся ее фотография, подобная той, на которой она просто стоит одна и улыбается (пусть даже едва заметной улыбкой) с огромным Тадж-Махалом, как мираж, высившийся за нею в призрачно-розовом свете, — такая фотография могла только отсрочить вожделенное освобождение. И хотя с того момента, когда я в последний раз видел ее, прошло целых три недели, это лишь усилило чувства, которые я к ней испытывал. К примеру, дружелюбное замечание Хишина о том, что не только Лазар проявил внимание к моему будущему, возбудило во мне внезапное подозрение, что в подоплеке этого скрывается тайная влюбленность в жену Лазара самого Хишина, — подозрение столь же идиотское, сколь и неотвязное. Что привело к тому, что в один из моих последних дней пребывания в больнице в хирургическом отделении я обнаружил себя шагающим по направлению к административному крылу, с тем чтобы отдать Лазару его фотографии и осведомиться о здоровье моей пациентки, передав при этом привет его жене. Но секретарша, которая в ту же минуту узнала меня и вспомнила мое имя, приветствуя с искренней добротой и сердечностью, сочувственно сообщила, что Лазар только что вышел из офиса и отправился на обеденный перерыв. И я, словно ведомый дьяволом, так, как был, в своем белом халате, пустился вдогонку, с тем чтобы поймать его или, если не получится, хотя бы за ним проследовать.
Потому что я был уверен — он спешит на свидание с женщиной, которую в тайных своих мыслях я давно уже называл любимой. Он не любил оставлять ее одну — я думал об этом с раздражением, но и со страстью, которая ускоряла мой шаг и обостряла чувства, так что вскоре я смог в толпе спешащих на перерыв разглядеть гриву вьющихся седых волос еще до того, как все заполнили стоянку для машин. Я на ходу ухитрился стащить с себя белый халат, который и засунул в черный ящик, служивший на «хонде» багажником, достал свой треснувший шлем и быстро надел его. У меня не было с собой моей кожаной куртки, а на улице было совсем не жарко. Я завел мотоцикл. Поскольку мне было известно, как выглядит машина Лазаров, о которой мы подолгу говорили на протяжении всего долгого пути от Нью-Дели до Варанаси, я смог разглядеть ее в тот момент, когда она выезжала со стоянки. Из кинофильмов я был знаком с теми преимуществами, которыми обладает мотоциклист, преследующий автомашину, но никогда мне не приходило в голову задуматься над теми преимуществами, которые заключены в мотоциклетном шлеме с опускающимся козырьком, позволяющем преследователю сесть на хвост, оставаясь при этом неузнанным. Был час пополудни, и машина, управляемая Лазаром плыла в общем потоке уверенно и аккуратно, направляясь к центру города и той улице, на которой располагался офис его жены.
Места для парковки там не было, и ему пришлось остановить машину на тротуаре, извинившись перед хозяевами лавки, которым он преградил выезд, объяснив, что уедет, как только она выйдет из офиса. И действительно, не прошло и нескольких минут, как она вышла (для меня они тянулись нестерпимо долго, поскольку, сидя неподалеку от машины Лазара на своей «хонде», я промок до нитки под непрерывно моросившим дождем). Когда я увидел ее, спешащую к машине на своих высоких каблуках — женщину средних лет в короткой, может, даже слишком короткой для ее возраста юбке, одетую в блузку голубого бархата, которую она носила почти не снимая во время нашего путешествия по Индии, — когда я увидел ее улыбающееся округлое лицо, ее, с несколькими офисными папками, зажатыми под полной рукой, пытающуюся раскрыть зонтик, чтобы спасти свою прическу, я понял, что не ошибался в отношении своих чувств. Это не был самообман, и это не был мираж — я и на самом деле полюбил ее.
Я мог на этом прекратить преследование и укрыться в одном из подъездов, дожидаясь, пока кончится дождь, а затем вернуться в больницу; или я мог подойти к ним, изобразив неожиданную встречу, отдать им конверт с фотографиями, обменяться несколькими фразами, договорившись о возможной встрече в будущем, и распрощаться. Но я вместо этого оставался сидеть на мотоцикле в одной легкой курточке, защищенный лишь надвинутым шлемом, и ждал, пока они стронутся с места; тогда и я мог бы последовать за ними, правда, решив соблюдать на этот раз б
Но фотографии в этот день я все же им не отдал, несмотря на то, что уже к четырем часам Лазар вернулся в свой офис. Не отдал я их также и на следующий день, но зато точно так же, как и накануне, проследовал за ним, чтобы убедиться, простирается ли его забота о жене день ото дня на время ее обеденных перерывов, во время которых она не хотела быть одна. Снова лил дождь. Вместо короткой юбки и высоких каблуков на ней были грубые башмаки и брюки в обтяжку, а на лоб надвинут был черный берет, поразительно менявший ее облик. Чем все это должно было кончиться? Я впал в отчаяние, возвращаясь, промокнув до исподнего, в больницу, после того, как увидел их, входящих в свое жилище через стеклянную дверь. То был последний день моего пребывания в хирургическом отделении, но до сих пор ничего не было оговорено с профессором Левиным, который вот уже две недели отсутствовал, сраженный какой-то таинственной болезнью, а потому впервые в своей жизни я чувствовал себя как бы подвешенным в воздухе, без опоры и покровителя. И потому решил, что после полудня, когда Лазар вернется, я отправлюсь к нему в офис, отдам фотографии и спрошу, могу ли я получить место временного замещающего врача. Но оказалось, что его секретарша, мисс Колби, при всей ее ко мне дружеской расположенности, не смогла найти в плотном расписании главы больничной администрации свободного времени для нашей встречи. Только с наступлением темноты, когда я по собственной инициативе пошел от одной кровати к другой, прощаясь со своими больными, не подозревавшими, что я наношу им прощальный визит, поскольку я ничего им об этом не сообщил, не желая, чтобы они почувствовали себя покинутыми или даже преданными перед лицом долгой и бессонной ночи, предстоявшей им. В это время и зазвонил телефон, установленный в палате. Секретарша Лазара разыскивала меня, чтобы сообщить — глава администрации закончил прием посетителей и будет рад увидеть меня в своем офисе.
И опять я обнаружил, что нахожусь в просторной, со вкусом обставленной комнате с цветными шторами и цветущими растениями, в комнате, которая самым разительным образом отличалась от всех врачебных помещений, как некая уютная и отгороженная от внешнего мира обитель, защищенная от всех на свете невзгод. От запахов, таблеток и медицинских инструментов, но равным образом и от всевозможной канцелярщины, анкет и бланков, а также папок, создавая впечатление, что отсюда не исходит, а, наоборот, сюда стекается все, что имеет отношение к работе больницы. Лазар сидел за своим столом. Его кудрявая голова, которая так эффектно выделялась среди толпы индийцев на улицах Нью-Дели, опиралась на высокую спинку директорского кресла, в то время как он вел оживленную беседу с мисс Колби, своей преданной тридцатипятилетней секретаршей, стоявшей рядом с ним.
— Ага! — закричал он с дружеским упреком. — Ага! Наконец-то! Куда это вы запропастились?
— Я — запропастился? — повторил я за ним с удивленной улыбкой, поскольку последние три недели мне казалось, что и он и его жена были постоянными моими спутниками ночью и днем. — Все это время я находился здесь, в больнице.
— Я знаю, что вы были здесь, — ответил он с неподдельным дружелюбием, — но мы вас не видели. Дори все время обвиняла меня в том, что я вас чем-то обидел, поскольку с того момента, как мы расстались в аэропорту, вы не подавали признаков жизни.
— Но ведь я позвонил вечером, — протестующее заявил я, переполненный радостью от еще одного доказательства ее интереса ко мне. — Разве Эйнат ничего вам не сказала? Она сообщила мне, что и Хишин, и профессор Левин уже осмотрели ее, а потому, если я правильно ее понял, мне совершенно не о чем беспокоиться!
— Вам очень даже есть о чем беспокоиться, — жизнерадостно рассмеялся Лазар. — Но я в данном случае не имеют в виду Эйнати, даже если она не вполне еще вне опасности, и даже не Левина, который хотел госпитализировать ее для проведения дополнительных исследований, а вместо этого заболел сам. Нет. Я в данном случае беспокоюсь о вас, потому что сейчас как раз тот удобный случай, чтобы мы завершили наши с вами дела.
— Какие еще дела? — невинно осведомился я. Он положил ладони на стол и посмотрел прямо мне в лицо.
— Плата, которую мы должны вам за поездку в Индию.
— Ни о какой плате не может быть и речи, — без промедления ответил я и тут же опустил глаза, чтобы он не разглядел в них и тени колебания. Лазар попытался настоять на своем, и мне пришлось твердо повторить: — Вы не должны мне платить за что бы то ни было. — Говоря это, я встретился с пронизывающим, испытующим взглядом секретарши Лазара, стоявшей рядом с нами. — Само путешествие было достаточной платой. — И в этом месте я почувствовал нечто вроде толчка — но не из-за денег, от которых я так или иначе отказался, но главным образом из-за краткости самого путешествия и поспешности, с которой оно закончилось. — Я пришел сейчас, только чтобы принести вам это, — добавил я, вынимая конверт с фотографиями.
— А, наши снимки! — радостно закричал он, выхватывая конверт из моих рук и доставая из него фотографии, которые тут же передал секретарше, принявшейся разглядывать их с видимым удовольствием, медленно и подолгу.
— Дори, как всегда, очаровательно получается на снимках, — сказала она доверительным тоном.
— Да, — согласился с ней Лазар, вдохнув, — это потому, что она всегда безмятежна, не то что я. И это всегда проявляется на снимках. — И он, глядя на меня, покачал головой, как бы принося извинение за то, что должен превозносить достоинства собственной жены в присутствии человека постороннего. — Да, — спохватился он вдруг, — сколько я вам должен за эти фото? — И он вытащил свой бумажник.
— Чепуха, — сказал я, поморщившись.
— Это еще почему? — запротестовал он. — Я не могу вам позволить здесь отказываться от всего. Скажите мне, сколько это вам стоило, и я заплачу. — И он, вынув из бумажника купюру в пятьдесят шекелей, положил ее на стол.
Я чувствовал боль в сердце при мысли о том, что расстаюсь с фотографиями. Не глядя на деньги, я объяснил, что за все уже заплатили мои родители — и за проявку двух катушек пленки, и за печать.
— Это подарок от них.
— Подарок от ваших родителей? — повторил Лазар. Это заставило его взять фотографии и отказаться от денежных расчетов. — Подарок от ваших родителей? — еще раз повторил он, отправил пятьдесят шекелей обратно и обратился к своей секретарше: — Дори обрадуется, увидев снимки, — она обожает фотографии, а теперь у нас будет в руках нечто, напоминающее нам об этом путешествии, о котором, поверьте, мы уже стали понемногу забывать. — Затем, бросив взгляд на часы, не без удивления заметил: — Но она уже должна появиться здесь. — Увидев, что я потихоньку стал двигаться по направлению к двери, но, возможно, что каким-то образом почувствовав мое смятение, он поднялся и остановил меня. — Подождите минуту и поздоровайтесь с ней. Она о вас спрашивала.
Я посмотрел на часы. Было пятнадцать минут восьмого. Мой последний час пребывания в хирургическом отделении уже закончился.
— Ну… не знаю, — нерешительно сказал я. — Мне нужно вернуться в палату.
— В палату?! — удивился Лазар. — Но сегодня ваш последний день!
— И это вы знаете тоже? — воскликнул я, пораженный.
— Это, и множество других, еще более мелких и менее значительных вещей тоже, — сказал Лазар со вздохом и утомленно закрыл глаза. — Для этого я и нахожусь здесь. Так, например, я знаю, что профессор Левин должен взять вас в свое отделение сменным врачом до июня.
— До июля, — мягко поправил я его.
— Нет, только до июня, — решительно повторил он. — Это место открыто лишь до июня. Но какая в этом разница — июнь, июль. Как говорится, хочешь перейти мост, сначала подойди к нему. Мы должны дождаться, пока ему станет лучше, поскольку он жаждет выяснить с вами кое-какие детали.
— Выяснить? — пробормотал я.
— Ничего особенного, — сказал Лазар успокаивающе. — Разве Хишин ничего вам не сказал? Левин обеспокоен переливанием крови, которое вы произвели Эйнат.
— Я слышал об этом. Но не понял, что его беспокоит.
— Я тоже не понял. И Хишин… Так что вам лучше самому поговорить с ним и объяснить, что конкретно вы имели в виду. Он человек справедливый, хотя и не отличается терпением.
— А что с ним такое? — спросил я.
— Ну… разное, — тонко улыбаясь, ответил Лазар.
— Но что именно? — настаивал я, пораженный таинственностью болезни, поразившей моего будущего работодателя. Лазар обменялся взглядом со своей секретаршей, которая определенно знала секрет болезни профессора Левина, но предостерегала Лазара от откровенности со мной.
— Ничего, ничего, не забивайте этим голову. — Здесь он замахал руками, призывая меня к тишине, и вдруг вскинул голову с выражением глубокого внимания: — А вот и Дори. Я слышу ее шаги.
Ни я, ни секретарша, также поднявшая голову, не слышали никаких шагов — наоборот, тишина в административном крыле казалась еще более глубокой. Но Лазар упрямо настаивал, что даже на большом расстоянии узнает шаги своей жены — так сильны связи, соединяющие их связи, которыми я восхищался и которым завидовал во время путешествия по Индии.
И действительно — вскоре мы услышали звук шагов, мягких, но уверенных, и радость нахлынула на меня, поскольку я понял, что тоже могу распознать их. Она слегка помедлила возле соседней двери, но затем решительно вернулась к двери мужниного офиса, дверь в который открыла уже безо всяких колебаний, улыбаясь своей приветливой улыбкой. Войдя в комнату, она с удивлением воззрилась на меня, но сначала поздоровалась с секретаршей, дружески кивнув ей, а затем и расцеловавшись, после чего, повернувшись ко мне, тем же тоном, что и ее муж, повторила его вопрос: