Литературный портрет
Возможно, потому, что второй Николай был не так ярок, как первый. Или потому, что Толстой не захотел прямо писать портрет отца, которого очень любил и оттого не решился выложить на бумагу свои сокровенные чувства.
Или потому, что именно такой Николай Ростов потребовался Толстому из композиционных соображений. В сравнении с отцом литературный Николай грубоват, немного солдафон и пламенный защитник правительства; реальный Николай Ильич был в этом смысле его прямой противоположностью. Возможно, брутальный, земной Николай Ростов был нужен для контраста с княжной Марьей — идеальным, возвышенным созданием, в котором Толстой повторял, как мог, образ матери. Матери он не помнил и оттого без страха писал в «Войне и мире» ее идеальный портрет; отца помнил хорошо, с его плюсами и минусами, — это могло мешать ему в идеальном семейном сочинении.
Скорее всего, все причины сказались: Николай Ростов вышел не слишком похож на Николая Толстого.
Но вот важное сходство: оба они честные, помнящие о своем долге сыновья и зятья. Оба наследуют отцовские долги, выплачивают их и постепенно восстанавливают имение.
В жизни
В этом состояло его участие в оформлении Ясной как некоего сакрального места; сам он, наверное, об этом не задумывался. Хотя он был масон, но все же не столь горячий и последовательный, как его тесть.
Дело
Строительство далось Николаю Ильичу в финансовом смысле очень нелегко. Второй и третий этажи дома-храма он возводит в дереве, которое затем штукатурит «под камень».
Его можно назвать архитектором, по крайней мере потенциальным: до перехода в военную службу (1811 год)
Он участвовал в войне с Наполеоном, только не в России, не в двенадцатом году, а позже, в Европе. Попал в плен, где пробыл довольно долго. Денщик его, в том же плену побывавший, прятал хозяйское золото в сапоге. Он изранил ногу, но золото сохранил, и потом они славно пожили в Париже после победы.
В историях
Пусть он будет архитектором.
Шаг за шагом архитектор Николай Ильич Толстой совершал свои незаметные подвиги: справился с долгами, победил (в глазах детей) французов, достроил дом.
Все ему удалось, не удалось только прожить подольше. Спустя семь лет после смерти жены Николай Ильич умер — внезапно, во время отъезда в Тулу: шел по улице и упал; подняли его уже мертвым. Дети, четверо сыновей и дочь, остались сиротами.
Старший сын Николая Ильича Толстого был также Николай. Старший брат Лёвушки, Николай Николаевич (1823–1860).
Ее последовательность важна здесь в первую очередь; в ней заключены многие закономерности, которые нужно иметь в виду при разборе «храмовой» яснополянской стройки.
Говорят, на мысль о возвращении прошлого посредством слова Толстого навел брат Николай. Будто бы он посоветовал Лёвушке писать — слово за словом, составлять из слов текст-невод, с помощью которого можно вернуть прошлое. Очень просто: нужно описать во всех деталях вчерашний день, для начала вчерашний, который помнится хорошо. Если описать день полностью, он вернется к тебе и никуда более не исчезнет. Затем позавчерашний, затем вспомнить и записать все из третьего дня и так далее. И постепенно прошлое вернется — все, целиком, и с ним вернутся родители.
Это похоже на правду: третий Николай часто придумывал такие сказки; Лёвушка
Об этом пишет Шкловский, повторяя очередную сказку Николая: в доме жили несколько времен разом; он так долго строился, что одни комнаты уже успевали обветшать и состариться, в них царил беспорядок давно оставленного жилья (в них жило прошлое), тогда как в других еще шло строительство, в них жил беспорядок стройки (жило будущее).
В таком подвижном, вечноустрояемом доме-храме
Время уходило на север, минуя поляны и малые проплешины, в самую гущу леса. Лес покрывал северный склон «кремлевского» холма. В противоположность южному, ухоженному, идеально спланированному, этот склон был дик, свободен в своих природных, противучеловеческих формах, направлен в древность, или так — в страну мертвых.
Все это есть на реальной карте Ясной.
С северной стороны холм разрезает овраг Старый Заказ — он есть главная канавка, по которой из Ясной Поляны уходит время. В ту сторону — по оврагу вниз (по заказу) положено уходить мертвым. На краю оврага, на краю света в понимании детей Толстых, закопана зеленая палочка. Здесь же, согласно правилу ухода из Ясной, должно ее обитателям ложиться и умирать. Здесь, у начала оврага — где же еще? — завещает похоронить себя мальчик Лёвушка, свято верующий в геометрию времени старшего брата Николая.
В доме-музее Толстого есть комната для гостей, на самом же деле — комната
В помещении, прозрачно-светлом, нет теней; как будто в нем стоит туман, невидимо обливающий предметы. В низкой нише помещается бюст третьего Николая; бюст был сделан вскоре после его смерти бельгийским скульптором Гейфсом. Гейфс воспользовался посмертной маской Николая Николаевича. Это видно: есть что-то неживое в этих гладких, оплывающих чертах. Однако он и не мертв, этот мраморный
Лев провожал брата Николая в «страну мертвых», наблюдал за ним до последних минут. Это было в городе Гиере (Йере) на юге Франции, где Николай умирал от туберкулеза. Наблюдения за его смертью, за этим последним зависанием человека между бытием и небытием составили для Лёвушки важнейшее — ужасное — впечатление.
Позже, собирая-вспоминая роман, он поместил в эту промежуточную позицию, на грань последнего мгновения, умирающего Андрея Болконского и, сколько возможно, удерживал его в ней, наблюдая за смертью героя с интересом, который трудно назвать литературным. Он определенно списал умирающего — просыпающегося? — князя Андрея с брата.
Или с этой маски, которая до последнего дня была рядом с ним.
Искусная работа! С этой бледной головой, гладкой, как будто обмыленной, что отчасти объясняется работой рассеянного, без теней света, комната обретает характер склепа. Хорошо же тут было гостям.
Правда, это светлый склеп, тут должны обитать не мертвецы, но призраки.
Позже Толстой боялся этой комнаты, точнее, боялся соблазна смерти, который здесь являлся ему. Он просил, чтобы ему не давали в руки ружье, прятали от него тесьмы и веревки, чтобы он не повесился на перекладине перегородки, разделяющей комнату пополам.
И все же эта комната не мрачна, скорее, меланхолична.
Да, с таким характером она может быть включена в дом-храм. Обязательно — в толстовском домовом храме непременно должен быть придел брата Николая.
Он был Лёвушкин апостол; только следует помнить, что его церковь была условно христианской.
Так же и теперь яснополянское пространство, эволюцию которого можно без труда проследить в истории о трех Николаях, сложное, выдуманное пространство, трудно назвать христианским. И флигель этот — самостийная хоромина, плохо склеенная, подвижная, невидимо перекошенная в постоянных попытках хозяев обустроить в ней самое счастливое место на земле. Как часто бывает в таких случаях, эффект выходит обратным.
Но возвышающее усилие чувствуется: храм на вершине «кремлевского» холма Ясной пост-ощутим. Или пред-ощутим?
Ничего нет интереснее для архитектора, чем исследование храмового обустройства места, столь необычного, что ему как будто и не нужна настоящая церковь[23].
Итак, строителей трое: Николай-дед, Николай-отец и Николай-старший-брат. Готовая трехчастная сказка.
И далее: первый Николай —
Далее случается перелом последовательной яснополянской истории. Является Лёвушка — разрушитель храма, переменитель пространства с реального на мнимое.
Лёвушка проигрывает дом-храм в карты — одним махом, разом перечеркивая волшебное Никольское прошлое.
Он запутывает, переворачивает вверх дном идеальное строение времени, в котором, в чем он сам убежден, было уготовано его спасение. Затем (в раскаянии?) он мнет этот малый флигель, точно ком глины, пытаясь хотя бы отчасти восстановить в его пределах утраченное святилище. Нервные, противуархитектурные усилия, начиная от устройства новых, «полуторного» размера комнат, до заведения в первом этаже
Все это отражено в его «строительном» романе, в перемене его композиции, сростках и разрывах текста.
Результатом явного строительства стал главно-неглавный дом, бывший флигель, непонятный, не опознаваемый снаружи как центральный дом усадьбы. В его виде, общем и частном, во всяком эпизоде его оформления сказываются (это видно) два чувства: надежда, что храм восстановится, и неверие в это чудо. Детская надежда и взрослый скепсис. Увеличение и уменьшение времени.
Зато вышел роман, двоящийся, смотрящий разом в прошлое и будущее; роман, замещающий дом.
Тут скрыта еще одна тема. Толстой не просто пытается восстановить дом-храм. Он протестует, отрицает прежние способы его строительства. Возможно, так он пытается оправдать себя за содеянное.
Его позиция такова: храм был утрачен,
При этом он относится к трем Николаям-основателям с совершенным уважением. Постоянно хвалит деда за его светлые идеи и вкус, за легкую простоту всякой вещи, от него оставшейся. Почитает и любит отца, отмечая те же простоту и ясность его человеческого, личного строения. Брату Николаю он поклоняется буквально, еще бы — он был его поводырем к порогу тайны, он дал ему ключ к разрешению всех загадок: собери мир в слове, замени его словом, но так собери и замени, чтобы в итоге тебе открылся (написался романом) лучший, заведомо спасенный мир.
И все же он разочарован в действиях своих апостолов Николаев. Даже самый близкий ему из всех, третий Николай, даже этот, немного не от мира сего, невесомый мифотворец в итоге разочаровывает Лёвушку. Не здесь, во Франции, в Гиере. Он умирает без тайны, страшно просто. Выходит, что и этот слишком плотен, и этот не спасен?
Да, все они смертно плотны, они пребывают в
Нет, он не будет восстанавливать исчезнувший дом-храм наяву — сначала от безденежья, а потом из принципа, из совершенного убеждения: храмы не восстанавливаются наяву, они строятся в сознании, в чистом (пластичном) пространстве общей памяти.
Так или иначе, повторять подвиги первостроителей Ясной Толстой не намерен.
Из этого я делаю свой, «архитектурный» вывод: добившись выдающегося результата в словоустроении, словозамещении исчезнувшего дома и потерпев ощутимую неудачу в реальном, земном восстановлении дома-храма, Толстой приобрел определенную неприязнь к пространству. Им овладел страх пространства. За этим страхом можно без труда различить память о фамильной вине, отрицание опыта прошлого, надежду на исключительность собственного сознающего опыта, целью которого является итоговое, спасительное чудотворение.
Этот толстовский страх имеет сложный, высокий смысл. Нет спасения в пространстве, спасения от смерти: в этом смысле смерть для Толстого слишком определенно связана с пространством. Никакие «прусские» устройства, никакая отцовская честность, никакие сказки братьев не спасут от нее. Смерть
Тут кроется важная загадка. С одной стороны, Толстой, внук «прусского короля», сам наполовину «немец», искатель арифметической простоты и логики[24]. Он, как и дед, соблазнен идеей научно выверенного «цифрового» парадиза. С другой стороны, сидящий в нем меньшой Толстой, Лёвушка, страшится цифр, прячется от пространства.
Можно подумать, что Толстой постоянно раздвоен. Как будто речь идет о больном человеке, сочинителе, пораженном неразрешимым двоением своего «я» (на Льва и Лёвушку).
Ничего похожего — Толстой цел; он был и остается цел. Его целое сложно, оно составлено из конфликтующих частей, которые встречно уравновешены. Таков его метод, вполне осмысленный.
Загадка разрешается так: Толстой не раздвоен, а
Его необъятный текст
Мой поход в Ясную тем и был вызван: я хотел посмотреть на жилище автора, умудрившегося втеснить «Войну и мир» в одну секунду воспоминаний Пьера Безухова. Разве не гениально? Толстой добился фантастического, умопомрачительно простого синтеза целого и мгновения. При этом синтез был произведен столь искусно, что мы до сего дня не замечаем ни единого шва, не различаем чертежа, подпирающего роман.
Я поехал посмотреть, как устроено пространство Ясной, нет ли и тут подобного синтеза?
Что же я обнаружил? Дом, рассыпающийся на видеомгновения, именно что не собранный в целое, который сначала вовсе не различим в «кремлевском» хаосе усадьбы, да и затем с трудом обобщаемый в памяти. Посекундно расчлененный, играющий предметами в «больше-меньше», разобранный на мемориальные стаканчики, дробный, странный дом.
Диагноз этой хвори прост. Без Толстого его «сакральное» место сошло со своего осевого мгновения. В нем проигрывает Лев и побеждает Лёвушка.
Я думаю, еще в детстве Толстой отмечал эти удивительные малые находки, переполненные мгновения — симметричные, обращенные разом в прошлое и будущее. Они давали ему повод грезить о глубине времени. Он занимался их тайной ловлей: пригвождал, накрывал время словом, точно сачком; под ним оставались бабочки-мгновения. Затем, доставая их одно за другим, он расширял, умножал их, разворачивая в итоге новое целое — воображаемое, большее пространство-слово.
Подходящее занятие для сироты, задавшегося целью отомстить смерти, победить смерть, растворить ее в роении корпускул, укрощенных словом частиц (дифференциалов) времени.
Лёвушка был странным мальчиком: вечно искал в окружающем пространстве свое, задумывался, умалчивал о своем. Иногда домашние называли его Диогеном.
Возможно, Николай научил его означать бабочки-мгновения словами. Позже его писательство стало переложением способности времявидения прямиком в слова. Еще позже это стало символом веры всякого русского писателя. Собирать слова вокруг
Уверен, здесь можно проследить и установить общий диагноз своеобразной «агорафобии», свойственной не одному Толстому. В середине XIX века в сознающем поле России совершилась великая противупространственная революция. Вербальная революция — начало ее было здесь, в Ясной. Это произошло «мгновенно»: в момент выхода в свет
Пространство пост-толстовской России заменено облаком слов. Оно условно — округ-словно, после-словно.
Неудивительно, что с первой минуты архитектору показалось тут столь непоместительно и неловко. Заблудился, насилу вышел (из облака слов), зашел в дом — он рассыпался на вещи-слова.
И меня, кстати, тут же обнаружили, выловили — высловили — в два счета. Нашел Толстой (директор). Еще бы — ходит какой-то странный тип, что-то вычисляет, прикладывает ладони-измерители. Архитектор. Во всем виноват архитектор.
Я все тут делаю неправильно, теперь понятно, почему: я смотрю, рассматриваю, когда это место нужно не рассматривать, а
На второй день солнца прибыло, ветер, качающий желто-зеленые космы на макушке холма, стих. Дали расправились; я решился на вылазку — шагнул чуть далее по северному склону, выбрался из круга усадебных строений и углубился в лес.
Лесом его можно назвать условно; возможно, когда-то здесь был настоящий лес (каково было в настоящем лесу юному лешему Лёвушке?), теперь это редкий прозрачный пролесок, который перешагиваешь в одну минуту, и тебя встречает знакомое, прямо взятое с репродукции (Шишкин? Куинджи? Шишкин!) поле. Оно круглится на опадающем склоне холма, и, кроме этой ровной округлости, в очередной раз напоминающей, что под ногами планета, фигура, метафизически самостоятельная, что Ясная Поляна есть навершие странной планеты, — кроме этого геометрического сообщения, в поле нет ничего примечательного.
Я развернулся и попытался возвратиться на вершину холма по узкой проселочной дороге, разделяющей лес и поле, — как бы не так! Рыжая от глины дорога была не просто скользкой, она текла вниз подвижной лентой. И я поплыл вниз, едва ступив на нее. Это напоминало упражнение на дорожке тренажера: я поднимал и переставлял вперед левую ногу, а в это время правая, на которую я опирался, съезжала вниз на расстояние шага. Так, вхолостую, я прошагал с минуту, не тронувшись с места. Остановился — и повлекся вниз, в сырую бездну.
Как тут скользко, однако!
Между тем над головой сияло солнце, дождя не было и в помине — откуда здесь столько воды?
Сам этот холм проникнут влагой от основания до вершины. Я вспомнил, как, идучи на север через прозрачный полулес, набрел на колодец и затем еще на несколько труб с ржавыми концами — из труб, не переставая, лилась вода. Яснополянский холм есть водяная линза, только не явленная непосредственно в виде подземного озера (я не знаю здешней геологии), но существующая «растворенно» в зыбкой почве. Стоит ткнуть в нее пальцем или вот такой за ржавою трубой, тотчас польется вода.
Это предположение, разумеется, продолжаю я размышлять, съезжая по холму нелепым обелиском, но если в нем есть хоть немного правды, то этот холм обладает потенцией колдовского места. Дохристианские верования всегда были затворены на воде; культовые, обрядовые места располагались непременно близ воды, над источниками, безошибочно указывая подземные скопления влаги или вот такие явные или растворенные водные линзы. Вот она, «вещая» вода, действие которой я испытал на севере, которая дотянулась и сюда, на юг подводным (праисторическим) финским током. Она подстилает, проваливает во времени княжеский холм Ясной.
Вдруг я вспомнил про Алпатыча, незаметного героя «Войны и мира», лысогорского управляющего, старого слугу старого князя. Крестьяне считали его колдуном: так, как будто посмеиваясь, пишет Толстой, Алпатыч, по мнению крестьян, видел под землей воду; этой мистической способностью он цепенил воображение суеверных крестьян. Неизвестно, был ли он колдуном в самом деле, Толстой пишет только о том, как хладнокровно он пользовался этим своим влиянием, приводя народ к повиновению, а также в воспитательных целях[25].
Толстой не зря делает этот акцент. Сам он, взрослый, большой Толстой, может сколько угодно иронизировать над артистическими уловками Алпатыча, но другой Толстой, Лёвушка, помнит: здесь,
Я был прав: здесь истинно Лёвушкино место.