Наверное, Софья Андреевна очень по-своему поняла доктрину мужа о переполненном мгновении. Другой вопрос, почему из миллиона мгновений, которые они провели вместе, она выбрала именно это — трагическое, конечное, когда Толстой ушел из дома, ушел умирать? Она «сфотографировала» момент семейной катастрофы с усердием, которое всегда ее отличало. В кабинете-лаборатории, где главным заданием хозяина было остановить время, после пассов С.А. пространство как будто остекленело. Много стекла в этом странном кабинете, самый воздух в нем есть наполовину стекло.
…За кабинетом спальня. Она не то чтобы пуста; предметов в ней довольно, но белого все-таки больше. Сколько в кабинете стекла, столько же в спальне белого. Отстраненного, больнично-белого. В тазу на табуретке большой кувшин, открытый широким раструбом, — белейший, блестящий, точно облитый сметаной.
Вместе выходит палата, где лежит (лежал, из которой убежал) больной. Наверное, сказывается знание о том, что здесь произошло. Или это результат позднейших перестановок, опять-таки произведенных со знанием того, что здесь произошло.
На фото спальни, сделанном при жизни Толстого, кровать стоит вдоль стены, над ней теснятся мирные картинки. Но вот еще одно, позднее фото: 1909 год, Толстой говорит с доктором Маковицким — кровать стоит так, как теперь (как в палате): поперек комнаты. И сразу побеждает белое; портрет умершей дочери посреди стены тонет в белой пустоте.
Таков здешний стиль: больница, школа, башни, спальня — все точно из гипса; ухватили последнее мгновение, поместили в гипс.
…Если из спальни, где жив один только зевающий кувшин, по узкой крутой лестнице спуститься вниз, можно, сделав шаг в сторону, попасть к научным работникам. Они продолжают строить дом-макет: выклеивают жизнь Толстого, искусственную фигуру из бумаги.
Шаг в сторону, и ты в другом времени, провалился как в полынью. Заглянув в
Если представить дом организмом, единым телом, получится, что в живом теле, в некой его потайной полости сидят научные работники — его же, толстовское, тело изучающие. Странная метафора. Ученый, изучающий гиппопотама, сидит у него в брюхе и занимается формообразующим, бегемотообразующим исследованием. Нет, конечно, тут не так карикатурно просто, тут сложнее. Толстой, спрятанный в пещере прошлого, скорее, мамонт: его по косточкам собирают литературоведы-палеонтологи.
Их в первую очередь интересует взрослый, «большой» Толстой; замечают ли они в своем оптическом усилии мальчика-с-пальчика Лёвушку?
Сложность в том, что в Ясной Поляне нет целого организма дома, есть его спорящие составляющие — вздорят, ссорятся друг с другом два Толстых, великан и лилипут. Все трещит по швам, всюду несовпадения, большие комнаты теснят малые, предметы роятся, меняют размер, Софья Андреевна прихлопывает их хрустальными стаканчиками.
Здесь я, наконец, успокаиваюсь.
В самом деле, в борьбе Льва и Лёвушки должна была найтись точка равновесия, в которой могли бы помириться спорящие возрасты-размеры Толстого. Вот она, эта точка. Внизу, в первом этаже, в основании дома, в комнате со сводами она обнаруживается в центре потолка.
Едва я вошел в эту комнату и возвел глаза к потолку, как сразу понял, что добрался до центральной точки чаемого мной яснополянского чертежа.
Скромный рисунок, диагональный крест на потолке; я даже усомнился: здесь ли начало толстовского черчения?
Фигура света перевернута: она не под ногами, а над головой — пространство прошлого в глазах Толстого помещается выше настоящего. Фокус бытия вверху, в нем собран узел толстовских времен и пространств.
Как мал, однако, этот узел света.
Потолок довольно низко.[20]
Так даже лучше (машу руками, едва не касаясь пальцами побелки) — итак, крест на потолке есть исходная точка толстовского текста-чертежа.
Я узнаю его. В романе «Война и мир» виден этот крест.
Вспомним: последнее видение, сон, который наблюдает Николенька Болконский[21] в то мгновение, когда Пьер наверху говорит с Наташей. Вспомним еще раз: в это заключительное мгновение память Пьера внезапно озаряется. Бьют часы, в романе не упомянутые, но существующие на самом деле, бьют полночь с 5 на 6 декабря 1820 года. Начинается праздник, главный в доме Толстых: великие фамильные именины[22]. Входит невидимый, с трепетом ожидаемый Лёвушкой владетель времени Николай Чудотворец. И одаряет Пьера совершенной памятью: Пьер вспоминает (понимает) все. Он же дарит спящему мальчику видение будущего.
Понятно, какое будущее видит Николенька, — восстание декабристов, в котором участвуют он и Пьер, одетые в каски древних римлян.
Понятно все, кроме
Непонятно, что такое эта
Толстой скрытым «архитектурным» образом завершает роман, подводит его к фокусу озарения Пьера, и с ним — к видению Николеньки. Это одно переполненное мгновение, фокус времени, который обнимает и связывает весь роман.
Легко предположить, что именно этот фокус наблюдает Толстой во время работы над книгой в перекрестии сводов в комнате со сводами, единственной, оставшейся от
Да, такое было бы нетрудно предположить: здесь именно, посреди невысокого, слабо освещенного потолка расположен
Человекофокус — Толстой с его помощью обнаруживает себя в центре времени. Человек, воспоминающий и сознающий себя, есть важнейший фокус; он должен быть помещен в очевидность земной истории, для того чтобы обрасти новой, большей по знаку сложности историей.
Она, эта чаемая Толстым история, и есть пространство времени.
Пространство времени озаряется (сознается) мгновенно,
Роман есть храм, точно рассчитанный, сведенный к заключительной (высшей) точке купола, озарению Пьера.
Толстой обустраивал храмовое строение книги; неудивительно, если им было задумано восстановление, воцеление времени. Он намеревался восстановить утраченный дом как храм.
Тот дом был храм — вот важная мысль.
И еще: тот дом не просто был, но
Храм прошлого, храм времени был необходим Толстому (не Лёвушке, лешему, язычнику); он составлял цель его исканий. Затем и была нужна
Или не во сне? Вот же она, видна наяву, прямо на потолке. В «крипте» флигеля, в точке пересечения старых (княжеских) сводов. Остальное — Ясная Поляна и роман — строятся вокруг этой Николенькиной, Никольской точки. Вокруг нее, неподвижной, совершаются пестрота и спор размеров, пробы, разочарования, новые и новые попытки самообустройства автора (спасения в восстановленном, храмовом помещении дома).
…Довольно! Для первого посещения дома впечатлений достаточно.
Шагнув через низкую-высокую дверь (опять, опять!), я выпадаю из чрева дома-бегемота.
Словно через сито, с небес лиет неяркий дробный свет. Белый флигель, дом-музей после экскурсии как будто пошевелился, ожил, сполз по холму.
Сентябрь, Лёвушкин месяц — поверхности пространства скользки.
Сползаю от дома по холму к небольшого роста сосне (под ней Толстой встречался с посетителями-паломниками; еще одно сакральное место), оглядываюсь. Дом встает во весь широкий фронт, смотрит на меня строго, немного настороженно.
Маркиза, висящая наискосок поверх балкона второго этажа, намокла и покосилась еще более. Что-то важное прячется под ее серой тканью. Я подхожу вплотную к стене: дом дышит, нет, это не бумажный макет, — заглядываю под серый длинный плат.
Под ним, в треугольнике фронтона — окно, большое, полукруглое. Зачем они спрятали окно? Его при первой встрече мне не хватило, чтобы признать в доме классическую постройку. Отхожу обратно, пытаюсь вообразить дом без этой нелепой маркизы. Выходит вот что: без этого серого навеса, уничтожающего всякую симметрию сооружения, делается видно, что у флигеля флюс. Дом пристроен механически — слева приставлены три окна, такие же, что в старой части, словно фасад взяли за щеку и оттянули в сторону.
Для вящей уверенности я закрываю полдома ладонью то справа, то слева, щурю то один глаз, то другой — точно, маркизу хитроумные хозяева повесили, чтобы скрыть архитектурный флюс! Еще и балкон, приставленный случайно и оттянутый в другую сторону. Балкон закрыть ладонью, горизонтально, на всю длину. Так и есть, маскировка. Все эти украшения не более чем камуфляж, оформительские трюки. Так музей делается условно скромен, зато с виду цел, разве что странно асимметричен.
Отнимаю ладони от дома, опускаю руки.
Передо мной стоит директор музея Владимир Ильич Толстой. Улыбается, а у самого вид хитрый, очень хитрый вид.
Спрашивает:
— Что это вы тут меряете?
Дом. Так… из интереса. Добрый день. Я, вообще-то, архитектор.
— А знаете, — говорит он, улыбаясь вдвое хитрее, — какая у нас в семье Толстых есть пословица?
Какая? Я изображаю локатор, весь обращаюсь в слух.
Он делает паузу:
— Во всем виноват архитектор.
То-то я раздвоен, весь как-то расщеплен. Говорю же, сюда лучше приезжать писателям (Толстой кивает; нет, он уже ушел, директор Толстой; невидимый Лев Толстой кивает); им тут хорошо, им не виден дом с флюсом, от них скрыт рисунок вневременных пустот и трещин, повсюду шевелящихся.
Писателям неведом «кремлевский» хаос строений-слов, дорожек-предложений. Для них здешнее роение словес есть норма: вместо зрелища — текст о Ясной Поляне, привычный, слитный текст. Везет, однако, писателям! Верующий народ; они веруют в Лёвушку и чудо.
Нет, в самом деле, следует признать: восприятие людьми слова этого необыкновенного места носит черты неотчетливо религиозные. Они могут того не замечать, смеяться, шутить, порой рискованно, над святостью толстовской Ясной, все равно их отношение к ней останется опосредованно сакрально.
Мне никогда такого не достигнуть. Стой на земле, води руками, закрывай трещины на фасаде плоскими бумажными ладонями. Сам виноват: разъял сухие очи, набросил сети-чертежи на место, всякою чертой живое и подвижное.
С другой стороны, я, архитектор, «старше» их. Пространство старше слова. Лев старше Лёвушки — об этом следует помнить, разбирая метафизическую картину Ясной.
Толстой уехал отсюда в восемь лет, маленьким мальчиком. Он был от этого места отрезан (зарезан, задушен) известием о смерти отца. Затем он «воскрес» — другим, московским, казанским человеком — и вернулся в Ясную только спустя десять лет. Все его дальнейшие опыты, ментальные, литературные, проходили уже в режиме рефлексии, в состоянии сознания, много превосходившего сознание «оставшегося» в Ясной Лёвушки.
Тот так и остался меньшим, наподобие Маугли, только северным, русским Маугли. Остался язычником — в стихийном, детском понимании. Искателем древнего, водного чуда, мальчиком, бегущим от пространства, от внятного, зрящего чертежа бытия.
Он остался и продолжил свои древние камлания — судя по тому, в какое
Занятное место; литературный, бумажный Эдем. Его история, точно песком и илом, занесена словами; следует разобраться в ней «археологически», архитектурно.
Вторая часть
…История сообщает, что яснополянское
Основателем Ясной Поляны в ее нынешнем виде был дед Толстого, князь Николай Сергеевич Волконский (1753–1821).
Любопытнейшая фигура этот дед. Мы знаем его как персонажа романа «Война и мир» — старого князя Николая Андреевича Болконского. Того самого, отца Андрея Болконского, знаменитого «прусского короля».
Портрет деда в романе вышел довольно верный. Он был именно таким, погруженным в самое себя рациональным преобразователем ойкумены.
Толстой в окончательном варианте романа смягчил характерные черты князя. В первых набросках пунктуальность «прусского короля» доходила до карикатуры. Как будто самое бытие он стремился свести к машинному ходу часов; дочь его, княжна Марья, постоянно выправляемая отцом, точно шестеренка, должна была ежедневно час ходить по кругу (по шестеренке) в саду вокруг фонтана под звуки любительского оркестра, который, как мог, играл
Но эта строгость, это самоустроительное безумие по-своему объяснимы. Старый князь был намерен насадить на месте Ясной земной Эдем. Здесь им был намечен прямо на земле наведенный круг спасения. Точнее, квадрат; князь насаждал пространство: квадрат и от него — вверх к небесам — куб.
Петербургское усилие; девиз — спастись из финской хляби, подняться над древним иноверующим, языческим материком.
То есть мания идеального проектирования, имеющая сотериологическую подоплеку, охватила это место задолго до появления Лёвушки.
От
Нет, они только провиделись; эмблемой места оставался темный волглый лес.
Сразу же о храмовом сюжете, важнейшем для Толстого: старый князь был известный фармазон, вольтерьянец, отрицатель официальной церкви. В свой идеальный проект он не включил домового храма и потомкам запретил строить его в усадьбе.
Его завет был выполнен: в Ясной Поляне нет храма.
По убеждению князя, самое пространство, верно обустроенное, должно было стать незримым храмом, нетленным помещением души. Это подвигало его к соблюдению масонских обрядов самых замысловатых. Кресты на земле чертились непременно, первокамни в основаниях домов кропились росяною водой (как минимум — это к рассуждению о храмовом перекрестии сводов в нижней комнате флигеля). Все совершалось по часам, по календарю французского издания, с единорогами, крылатыми детьми, мудрецами в рогатых шапках, колоннами, увитыми плющом, с корзинами вместо капителей наверху. Все это на фоне неба, полного звезд. Звезды в календаре были расставлены по чертежу.
Сложность княжеских рецептов привела к тому, что за двадцать лет, в которые совершался опыт по обустройству земного рая, в центре холма на месте главного дома был возведен только первый этаж.
Проект унаследовал
В романе «Война и мир» — Николай Ильич Ростов.