Две мраморных колонны, двух голубей, две розы в воде фонтана, два атома отнюдь не притягивает взаимная страсть, что случается крайне редко. Виды материи рождены для борьбы, для торжества одного вида над другим, для калейдоскопической игры случая, для мучительных метаморфоз. Сами по себе они вздорны и капризны. Только воля любовника, скульптора, живописца, поэта ловит совершенно эстетическое «секретное родство» (ловит или приписывает?) и создает из хаоса атомов и молекул (в лексике Готье) нечто изящное, стройное, страстное, которое со временем распадается в готовности к будущим метаморфозам. Причем Готье ценит сочетание «человеческих молекул» не менее самых прекрасных согласований природы. Любопытно в этом плане стихотворение «Этюды рук». В мастерской одного скульптора поэт нашел гипсовый слепок руки «Аспазии или Клеопатры» (?), во всяком случае, весьма знаменитой женщины. «Поцелуем снежным схваченная, как лилия серебряной зарей…словно белая поэзия, распустилась ее красота». И далее:
Готье, любитель визуальных искусств, искал красоту в неожиданных поворотах, необычных изгибах, субтильных силуэтах человеческого тела, веря, как поклонник ренессанса, что человек есть мера и средоточие красоты вообще. Руки особенно прельщали его. Он увлекался хиромантией, поражаясь премудрости Господней, отразившей перипетии судьбы на маленькой ладони, просто искусству пальцев, способных незаметно и ловко, как земля — растение, творить шедевры ювелирного мастерства. Он мог часами рассуждать о неповторимости каждой руки, о ее чуждости, казалось бы, сходному природному явлению: искривленные пальцы калеки нисколько не напоминают даже самое причудливое переплетение сучьев, мягкость расплывчатой руки превосходит мягкость пуховой подушки или каолина и т. д.
…Для контраста в стихотворении представлена отрезанная рука, пропитанная сильным бальзамом. Это рука знаменитого убийцы Ласнера.
На этой «руке фавна», покрытой рыжими волосками, еще остались шрамы, ожоги, пятна крепких спиртных напитков. Это рука деятельная. Если рука куртизанки играет с пространством и, словно змея,
Короткие пальцы с широкими промежутками между ними, маленький бугор Венеры, большой палец непомерно крупный — рука великолепно подходит к любому ножу или кинжалу. Готье так заканчивает стихотворение:
Остановимся на «Симфонии в белом мажоре» — шедевре Готье. Тема настолько красива, что не нуждается ни в каких изысках: «Можно прочесть в северных сказках: изогнув линии своих белых шей, стая женщин-лебедей прилетает на Рейн плавать и петь в прибрежных водах». Поэта занимает проблема белого цвета. Он ему кажется в высшей степени загадочным и недостижимым. Одна из женщин «бела как лунный свет на ледниках в холодных небесах». Эта женщина — настоящая
Вещи искусственные, созданные тяжелой работой, считают себя изящней и красивей живой плоти. Бархат уверен в своей победе. Но увы.
Поэт восхищен своей избранницей:
Но это не мадригал и не
Может быть, совершенную белизну принесла Серафита — героиня Сведенборга и Бальзака — из Гренландии или Норвегии? Может быть, это мадонна снегов? Или таинственный белый сфинкс зимы, хранитель звездных ледников? Снег создал его и похоронил под лавиной. С тех пор он — не найденный и невидимый — тысячелетиями покоится в молчании вечной снежной недоступности, более скрытый, чем сфинкс Эдипа.
Никто и ничто, даже солнце, ибо сфинкс накрыт лавиной. Если Готье «из тех, для кого видимый мир существует», то мир сей романтизирован до крайности. Готье разделяет позицию Гете в споре с Ньютоном касательно теории цвета. Правда, его точка зрения еще более радикальна: белый цвет неразложим на спектр. Это цвет абсолюта, и мы не можем при всем желании познать качества абсолюта. Каждая вещь, как «вещь в себе», сопричастна абсолюту, а потому непознаваема, что очень хорошо, поскольку жить в познаваемом мире невыносимо скучно.
Птицы Шарля Бодлера
«Андромаха, я думаю о вас!» Так начинается стихотворение Бодлера под названием «Лебедь». Ни Андромаха, ни лебедь не являются центрами стихотворения — о них упоминается, о них рассказываются грустные истории, но таковые можно поведать… о чем угодно. О лебеде мы знаем кое-что, очень немного: довольно большая, очень белая, очень красивая птица с длинной, изящно изогнутой шеей, что способствует ее неповторимой позе на поверхности воды. Не будучи охотником или орнитологом, трудно сказать что-либо вразумительное о нравах и повадках этой птицы. Не будучи магом или ведьмой, раскрыть ее разум, ее эмоциональные симпатии и антипатии, ее подлинное отношение к миру, секрет ее метамофоз равно не представляется возможным. Только в пространствах мифов и легенд (Саге о Нибелунгах, сказании о Леде и лебеде и т. д.) или в сказках Андерсена можно отыскать более или менее
В середине девятнадцатого века Париж начал радикально перестраиваться. Менялись улицы, повсюду планировались новые кварталы, строились новые огромные здания, театры, увеселительные заведения, разбивались парки и скверы, словом, прогресс входил в свою силу. И, соответственно, разор был необыкновенный: всюду попадались старые внушительные постройки в строительных лесах, аккуратно сложенные в кубы массы новых обтесанных камней, горы старых кирпичей; там и сям высился хаос капителей, колонн, башен, зияли бездны подвалов, валялись, не лишенные живописности, обломки старинных статуй и фигурных водостоков — и промежутки между всем этим заполняли груды щебня, сломанные бочки, ржавые колеса, оси, обода, ржавчина во всех видах…
«Старого Парижа более нет (форма города меняется, увы, быстрей, нежели сердце смертного)», — меланхолически рассуждает поэт, ибо развалины и уцелевшие районы столицы наполняют его сердце глубокой меланхолией. Несчастный. истерзанный новостройками Париж напоминает ему Трою, завоеванную ахейцами прогресса.
Бодлер мог прочесть о трагедии Андромахи у Гомера, Эврипида, Расина, что он, возможно, и сделал. Но Андромаха, о которой он думает — одна из героинь «Лебедя», — это несчастная, о ней напоминает хаотический город. Поэт проходит по «новому ипподрому» мимо лужи, «бледного и печального зеркала», в котором отражалось полное отчаянья лицо Андромахи, вернее, эта лужа напоминает поток в разрушенной Трое, что увеличился от безутешных слез «вдовы Гектора и жены Гелена». Нам не обязательно знать подробности об Андромахе — она только открывает трагическую, необъятную, безысходную меланхолию «Лебедя».
«Здесь когда-то располагался зверинец. Здесь я как-то видел в ранний час, когда под ясными и холодными небесами Работа ураганом гонит угрюмые толпы, здесь я видел лебедя, который вырвался из своей клетки; перепончатые лапы тащили белое оперенье по булыжной мостовой. Возле пересохшего ручья птица раскрыла клюв».
«В сердце лебедя отражались воды прекрасного родного озера. И он хрипел, купая крылья в пыли: „Вода, вода, когда ты изольешься дождем? Когда сверкнет молния, когда загремишь ты, гром!“»
Для Бодлера перестроенный Париж не только аллегория эпохи, но и новых людей вообще — Андромаха и лебедь
Это — субтильное, протяженное, невидимое тело, более прозрачное, нежели расходящийся туман над озером, более неосязаемое, нежели осенняя паутинка. Без такой души нет человека в полном смысле слова. Она умеет сжиматься в иголочное острие и расширяться до континента. Ее чувствительность не имеет выраженных
И когда Бодлер продолжает:
…это не значит, что Андромаха и лебедь — два композиционных центра стихотворения. Подобных центров — легион. Душа поэта
Дух поэта отказывается следовать Декарту. Вместо того, чтобы конструировать, планировать, изобретать, изощряться в поисках максимально рациональных решений
Во-первых, стихотворение написано в духе легенды об Андромахе — ни один историк не скажет правдива она или нет. Во времена Андромахи и позже, во времена создания теории досократической души, древние греки понятия не имели о гуманизме, а если б даже имели, сочли бы оный гуманизм нонсенсом. Миром правят боги, титаны и другие высшие существа, не говоря уж о судьбе, роке, ананке и прочих непреодолимых силах. Допустим, Андромахе нельзя помочь. А как же быть с другими несчастными? С лебедем, с туберкулезной негритянкой? Вызывать скорую помощь? Сейчас это легче сделать, нежели в эпоху Бодлера. Но несмотря на «развитый» гуманизм, количество несчастных только возрастает, несмотря на прогрессивную медицину, количество больных только возрастает. Смешно, скажут нам, если бы Бодлер написал стихотворение о защите животных или о сердобольных врачах. Верно и, тем не менее, поэт не мог не думать о вечной человеческой жестокости и об изначальном ужасе бытия.
Что заставляет «людей экипажа» (в не менее знаменитом стихотворении «Альбатрос») дразнить и мучить эту вольную птицу, случайно попавшую на палубу корабля?
Великолепное развлечение предоставляет матросам крылатый путешественник. К юмору скучающих матросов примешана изрядная доля жестокости. Души большинства людей отнюдь не гибко протяженны в досократическом смысле. В сферу их сочувствия едва попадают несколько друзей, любимых животных и вещей. Ко всему остальному они относятся настороженно и подозрительно. Разумеется, они радуются тяжкому положению птицы могучей и обычно недоступной. Альбатрос, еще недавно столь прекрасный, ныне безобразен и нелеп в своей неуклюжей безвредности: «Один тычет ему в клюв зажженую трубку, другой притворяется калекой, что изо всех сил хочет взлететь».
С каждым веком увеличивается деловая активность, с каждым веком возрастает уровень банальности, пошлости, скуки и равнодушия. Люди, у которых подобные качества преобладают, могут рассчитывать на безбедную и довольно длительную жизнь. Но зачем им поэты? Сочинители шансонеток и куплетисты с лихвой удовлетворят их «эстетическую потребность». Когда-то, после казни английского короля Карла I, Кромвеля решили развлечь — так на сцене явился клоун — пародия на короля Замечательная шутка! В стихотворении Бодлера не играет ли альбатрос подобной роли? В заключительных строках Бодлер конкретно сравнивает поэта с пленным альбатросом:
Он может стать игрушкой собственных, слишком человеческих эмоций, игнорировать или презирать толпу. Но, в отличие от лебедя, он не будет уповать на Бога. Он знает, что отверженность и несчастье — его судьба, и что он взыскан этой великой судьбой.
«Путешествие» Шарля Бодлера
«Путешествие» Шарля Бодлера Для поэта, воспевшего сплин, томительную скуку, назойливую тоску городской жизни, Париж населенный неудачными любовниками, тщеславными любовницами, ловкими мошенниками перестал представлять интерес. Даже слепые, даже страшные старики и прочие уроды, когда-то зажигавшие глаза, подобно выдающимся музейным экспонатам, потеряли свою оригинальность. Люди как люди, в конце концов, а сии божьи творения олицетворяют ли они радостную улыбку или гримасу творца, ничего кроме дурного настроения или меланхолии у наблюдателя вызвать не могут.
Итак, жажда путешествий! Проблема, понятно, не касается юного поколения: «Для ребенка, влюбленного в карты и эстампы, вселенная расширяется сообразно его любопытству. Ведь мир так велик в свете лампы! Зато в глазах воспоминания мир так мал». Первая нотка горечи, предвещающая умных и взрослых путешественников:
Далее следуют резоны путешественников: одни счастливы покинуть ненавистную родину, которая не дала им ничего, кроме ужасного детства; другие, словно астрологи, неустанно следящие за женскими глазами, хотят бежать, дабы не отравиться опасными ароматами какой-нибудь тиранической Цирцеи и не превратиться в зверей. Они желают опьяниться новым пространством и раскаленным небом, полагая, что укусы льда и ожоги солнца сотрут в конце концов знаки поцелуев.
Путешественников Бодлера не интересуют позитивные результаты: ни богатые земли, ни новые страны, ни многочисленные в то время «белые пятна» не возбуждают их внимания. Даже сплин, даже ненависть к родине, даже страх перед женщиной не отличают настоящих путешественников. Но истинные путешественники уезжают, чтобы уехать,
Они вполне сознают свое рискованное легкомыслие: если целеустремленные путешественники радуются новым открытиям, горды приносимой пользой и счастливы подвигам во славу родины, несмотря на смертельную опасность дальнего плаванья, то морские бродяги и мечтатели Бодлера понимают, что их активность — не более чем резвость волчка или мячика. Фатальность их пристрастия не дает им покоя, любопытство их мучает и крутит, словно ангел, бичующий звезды. Этим последним блестящим сравнением поэт возвеличивает своих бродяг, рабов повелительной мечты, хотя и не без иронии. В их странной фортуне цель постоянно смещается из «нигде» в «где угодно». Человека никогда не покидает надежда: если искомая цель не показывается, всегда можно найти короткий отдых. Наша душа, — восклицают они, — это трехмачтовик, ищущий свою Икарию. Слышен голос с палубы: «Открой глаза!» Отвечает голос с марса, пьяный и безумный: «Любовь… слава… счастье!» Черт! Это риф! От фейерверка ликования к полному разочарованию — такова волнующая жизнь поклонников мечты:
Разница меж воображением и фантазией подчеркнута очень ясно: фантазия — главная активность души — не смущается разочарованиями и трезвым вмешательством реальности. Воображение трепетно реагирует на поражения мечты, для воображения риф вместо искомого богатого острова, голая пустыня вместо Эльдорадо лишний раз доказывают преимущества реальности если не полное торжество оной. При очередной неудаче поклонника воображения реалист не без насмешки скажет:
Подобное открытие только умножит бесплодных мечтателей, присоединив к их числу энное количество людей доселе трезвых и работящих, возжаждавших легкой удачи. Бойтесь старых бродяг, не вылезающих из нищеты, которые за стакан вина не только поведают вам о Голконде и копях царя Соломона, но и покажут карты этих сказочных земель. Сказки — вредное чтение, в высшей степени опасное, ибо развивать горизонты мечты в большинстве случаев нежелательно. Слушатели «Путешествия» напрасно льстят рассказчикам.
Но слушатели совсем не наивные мечтатели, путешественники это понимают и стараются говорить правду: «В заморских странах мы часто тосковали как здесь.» Подобное признание отнюдь не искажает красоты пейзажных воспоминаний.
Хотя, по их мнению, самые богатые города, самые чудесные пейзажи уступают своей притягательностью странным, загадочным очертаниям облаков, которые рождают желание. Бодлер мастерски развивает эту характерную для него мысль: радость добавляет силу желанию — древнему древу, соки которому дает удовольствие: однако чем более твердеет и прочнеет его кора, тем ближе его ветви жаждут видеть солнце. Но слушатели хотят завлекательных рассказов о тропических странах, а не философии желания. Мы охотно набросали для вас несколько эскизов, братья, если вы считаете прекрасным только то, что приходит издалека. И путешественники разворачивают свои эскизы:
Пришельцы продолжают: мы созерцали костюмы — подлинное опьянение для глаз; женщин с раскрашенными зубами и ногтями; ученых жонглеров — повелителей змей. И что, и что еще? — допытываются слушатели.
«Чтобы не забыть главного, — вспоминают рассказчики, — мы видели повсюду, без особенных поисков, и вверху и внизу фатальной лестницы, утомительный спектакль бессмертного греха. Женщину — рабыню дикую, спесивую и глупую, обожающую без улыбки и любящую без отвращения; мужчину — алчного тирана, распутного и жадного, раба рабыни, подобного грязному протоку в смрадном пруду. Мы видели играющего палача и рыдающего мученика; сезонные празднества, пахнущие кровью; тайные яды, опьяняющие деспота, и людей, целующих окровавленный бич. Мы наблюдали множество религий, похожих на нашу. И все их адепты карабкаются в небо. К Святости. Мы видели аристократа: он лежал, словно на пуховой постели, на доске, усыпанной гвоздями и конским волосом. Что можно еще сказать: человечество, пьяное от своей гениальности, безумное точно так же, как в давние времена, вопиет к Богу в яростной агонии: „О подобный мне, о мой властелин, я тебя проклинаю!“ А по вкусу ли вам идиоты монахи, отважные любимцы сумасшествия? Они стадами бегут, гонимые судьбой, в поисках божественного забытья!..Таков этого шара вечный бюллетень!»
Финал, еще более горький, нежели само стихотворение, выражает мнение поэта о смысле путешествий.
Понятны колебания Бодлера касательно дальнего плаванья: с одной стороны, завлекательные горизонты, чудеса тропиков, древние постройки причудливой архитектуры, удивительные цветы и птицы, не менее удивительные люди иных рас; с другой — многомесячное пребывание на небольшом корабле с малочисленной командой и ограниченной группой пассажиров, на корабле, подверженном бурям, штормам и длительным дрейфам. Бодлер сам в молодости свершил кругосветное путешествие и отлично знал тяготы и невзгоды подобного круиза.
Обратная сторона медали: пребывание на родине. В невеселой книге «Цветов зла», если остановиться только на ней, помимо изумительных типажей, эффектных героев, колоритных женщин, странных персонажей, найдется немало горечи, несчастий, сплина, скуки, тоски. Поэт, безусловно, ненавидел современную эпоху прогресса, вульгарного материализма, новых уродливых зданий — предвестников зари ликующего оптимизма. Ему претил фетишизм денег, равного которому он не находил в истории. Одно дело — триумфаторы, конкистадоры, искатели Эльдорадо, герои, кидающие целые армии на штурм Золотого Храма на Юкатане, а потом шагающие по грудам золота, пенистого от крови…и совсем другое — жирные буржуа, обманом и лицемерием скапливающие жалкие дивиденды. Проблема поэта однозначна: либо героическая эпоха, либо…ничто.
Поэтому ситуация времени неразрешима — его нельзя убить, нельзя обмануть. Путешествие столь же мало решает эту ситуацию, как и пребывание на месте. В Китае обманывают время типично восточной манерой: «Душистый лотос! Здесь продают дивные плоды, по которым изголодалось ваше сердце. Придите вкусить терпкую нежность бесконечного послеполудня!»
Но поэта не устраивает «искусственный рай» во всех его видах, ибо «бесконечный полдень» кончается, оставляя душу разочарованной и пустой, а тело больным, расслабленным, немощным, без желаний, без сил — только где-то в глубине «я» тлеет вялое желание хоть какой-нибудь пролонгации, хоть какой-нибудь инерции, длительной, как летаргический сон или гипнотическое забытье из «Тысячи и одной ночи». Путешествие может дать сильные переживания, краткие удовольствия, яркие впечатления, а потом воспоминания, сжимающиеся как шагреневая кожа.
Оставаться тоже нельзя. Среди прочих невзгод поэту суждено жить без друзей, без привязанностей, без родины в смысле сообщества компатриотов.
Это не указание единственного выхода, не рекомендация, не пожелание. Поэт просто высказывает свое мнение, среди прочих.
Трактовка старости у Бодлера и Рембо
Французский моралист XVIII века Луи Вовенарг в своей книге «Максимы и афоризмы» написал коротко и ясно: «Старики никчемны». Известно, что бродячие туземные племена в голодные годы или перед долгой утомительной охотой оставляли стариков, где придется — в ущельях, пещерах, пустынях, — медленно и верно умирать от голода и холода. Еще неизвестно, что лучше — голодная смерть в пустыне или загнивание в «доме престарелых», в страшных больницах, в квартирах не менее страшных родственников. Понятно, речь идет о бедных стариках, которых большинство и которым судьба дает в спутники болезни и скверный характер. У богатых дурные привычки — признаки вздорной оригинальности, не более того.
Среди общегуманных высказываний о старости, звучащих несколько сомнительно или просто лицемерно, лучше всех вопрос закрывает откровенная фраза: «Тот, кого любят боги, умирает молодым». Это, по крайней мере, честно.
Бодлер создал стихотворение «Семь стариков» в манере безобразия или, говоря по-ученому, в эстетике турпизма: старость расцветает «цветами зла» на фоне чуть менее безобразного города. Серое и желтое выделяется в тумане серого и желтого.
«В городе-муравейнике, городе полном кошмаров, где ревенант ясным днем цепляется к прохожему, тайны бурлят повсюду в тесных каналах гигантского колосса»
«Однажды утром на особенно печальной улице туман удлиннял вверх крыши домов, образуя две набережных неведомой реки, словно в театральной декорации».
«Грязный и желтый туман заполнял все пространство. Я шел, героически напрягая нервы, и рассуждал с моей усталой душой. Предместье сотрясалось от тяжелых повозок».
Чувствуется безнадежный и невыносимо-угрюмый, напоминающий типично бодлеровский сплин, пейзаж огромного города, где призраки ничем не отличаются от живых; пейзаж, где ядовитая скука порождает нищих, воров, мошенников, убийц и заставляет заниматься своим ремеслом с охотой или без, дабы не сгинуть в грязно-желтом тумане.
«Вдруг возник старик. Его желтые лохмотья напоминали цвет дождливого неба. Его вид вытягивал милостыню, несмотря на злобу, которой светились его глаза».
«Глаза. Зрачки словно утопали в желчи. От его взгляда шли мурашки по коже. Его борода в волосах жестких, как лезвия, выдавалась вперед, словно борода Иуды».
«Его нельзя было назвать сутулым или согбенным, а скорее переломанным пополам. Его позвоночник составлял с правой ногой такой великолепный прямой угол, что его палка завершая фигуру, придавала общему очертанию болезненно- уродливую хромоту…»
«…искалеченного четвероногого или еврея о трех лапах, который, путаясь в грязи и снегу, топтал мертвецов своими башмаками, ненавидя вселенную более чем безразличную».
«Точно похожий следовал за ним: борода, глаза, спина, палка… ничем не отличались. Из того же ада пришел сей столетний близнец. И эти спектры барокко передвигались своим жутким шагом к неизвестной цели».
И тут произошла странная история, объясняемая, возможно, фантасмагорией тумана:
«Какого безумного заговора стал я мишенью, жертвой какого дурного случая?
Я тщательно пересчитал семь раз одного зловещего старика, который умножался!»
«Тот, кто не задрожит от родственного ужаса, и кто не посмеется над моей тревогой подумает вероятно, что, несмотря на все свои немощи, эти безобразные монстры олицетворяют вечность!»
Это уже не тревога. Может быть, объединенные силы тумана, нервической тревоги поэта и еще чего-то неизвестного сотворили группу монстров, от которых нечего ждать пощады?
«Я бы умер, если б увидел восьмого — какого-нибудь безжалостного Созия, иронического и фатального, какого-нибудь отвратительного Феникса — собственного сына и отца… Но я оставил за спиной инфернальный кортеж».
«Потрясенный, словно пьяница, который увидел двойника, я вбежал домой и отчаянно хлопнул дверью. Разбитый, с головной болью, с лихорадочной душой, истерзанный тайной и абсурдом».
«Напрасно разум нашептывал свои логичные аргументы, ураган играючи раскидывал и топил его схемы и построения, и моя душа, старая габара, лишенная мачт, плясала, плясала на волнах моря чудовищного и безграничного».
Стихотворение крайне радикально. Можно перефразировать Поля Валери (жизнь — только изъян в кристалле небытия) в духе Бодлера: «Красота только волна в море безобразия». Причем, если красота встречается редко, крайне редко, то безобразие — уродливые грибы и растения, уродливые здания, покрытые бесформенными, кричащими пятнами, люди в гнойных опухолях и въедливых наростах — явление довольно частое. Разумеется, Бодлер мог изобразить семь реальных отвратительных стариков, но он ограничился только одним, погрузив его в туманную фантасмагорию. Подобного старика — всем старикам старика — трудно встретить в жизни. Это необычайная история о двойниках обязана своим рождением только автору «Цветов зла», уникальный романтический гротеск возможен только в строках поэзии. Давать ему характеристику бесполезно. В романах существуют колоритные образы стариков, однако никто не сравнится с «переломанным под прямым углом» монстром Бодлера. Все эти Гарпагоны, Гобсеки, Ф. П. Карамазовы, несмотря на их физическое и моральное уродство, часто попадаются в жизни: в их повадках, привычках, наклонностях много «человеческого, слишком человеческого»; скупость, обусловленная сладострастием; похоть, порожденная жадностью; упоительное торжество над бедным, но благородным должником и т. д. Всем известны привычки стариков для «пользы дела» выгодно использовать недостатки, дарованные возрастом: если человек глуховат, он постоянно прикладывает ладонь к уху, делая вид, что не слышит ничего. То же самое со зрением. Всем известно обращение стариков с наследниками или с людьми зависимыми. Вздорные привычки, требования почета и уважения при богатстве; угодничество, лицемерие, льстивость, низкопоклонство при бедности. Если некто молод и хорош собой, а
Но Бодлер не интересовался психологией своих «стариков» и общими проблемами старости. Как и во многих других стихотворениях, он набросал зловещий пейзаж, где человек и люди играют серьезную, если не главную роль. Правда, главного героя трудно назвать человеком, для поэта он — «монстр». Известно увлечение Бодлера артистами барокко — Калло, Гроссом, Лилахом и другими великими рисовальщиками. Отсюда яркая оригинальность и карикатурность образа. Это не человек и не монстр, это антропоморфное биотворение из тумана долин Цирцеи или Прозерпины, эфемерное и вечное одновременно.
В стихотворении «Сидящие» Артюра Рембо название отражает
«Черные от волчанки. Рябые. Глаза обведены зелеными кругами. Пальцы вцепились в бедра. Черепа в уродливых пятнах, словно старые стены, расцвеченные лепрой».
«Эти старики постоянно пытаются устроиться на своих сидениях, приятно чувствуя, как от яркого солнца их кожа обретает шероховатость коленкора. Или, уставив глаза на окна, где тает снег, словно загипнотизированные, они дрожат тягостной дрожью жаб».
Они преданы своим стульям, привязаны, как к самым дорогим в жизни вещам и не расстанутся с ними ни за что и никогда. Естественно, это роман вечный, «пока смерть не разлучит их». Правда, подобное утверждение легкомысленно: они могут оговорить в завещании, чтобы их похоронили на стульях. И сидения добры к ним: коричневая солома уступает углам их ягодиц. Душа старых солнц еще согревает бывшие колосья, где ферментируют зерна: «И Сидящие, прикасаясь коленями к зубам, зеленые пианисты, десятью пальцами барабанят под сидениями. Слушая печальные баркароллы, они трясут головами в ритмах любви».