Несколько слов относительно этого острова. Помните, какую своеобразную роль сыграл остров Лесбос своим райским климатом, своим расположением между азиатским и европейским берегом? Исландия была чрезвычайно удобным местом для рыболовов на крайнем севере Европы. Кроме того, там никто не мог напасть. Это было великолепное гнездо, и когда туда переселилось несколько скандинавских родов, они прекрасно зажили в северной суровой природе вольными рыбаками-моряками. Размножаясь и усиливаясь, сами недоступные ничьему натиску, они начали делать налеты сначала на свои же родные норманские берега, а затем на чужеземные страны, вплоть до Сицилии. Это было гнездо морских разбойников и рыбаков, людей необыкновенной отваги, очень богатых, но живущих в суровой и скудной природе дворян. Зимами, когда бури были страшнее, когда на утлом суденышке не выедешь никуда, они собирались в своих крепко сколоченных избах, вокруг больших пылающих очагов. Не было у них недостатка и в крепких напитках. Единственное удовольствие в невоенное время — рассказы и песни сказителей. Скальда, певца, развлекателя среди ленивых зим, готовы были золотом осыпать.
Там, в Исландии, в руках скальдов, «Эдда», первоначально представлявшая собою ряд северных мифов и народных преданий, приобрела свой окончательный художественный вид. Она отражает в захватывающих рассказах легенды, почерпнутые, с одной стороны, из исторической действительности, а с другой стороны, более или менее приближающиеся к быту черты мифических божеств, героев, викингов.
Возьмем повесть о Сигурде. Герой Сигурд отнимает золотые сокровища, спрятанные в земле, у охраняющего их дракона. Вы знаете, что мифы рассказывают о бесконечном количестве драконоборцев, от Индры4 до Георгия Победоносца. Все это — изображение грозы, борьбы Громовника, который своими стрелами поражает темное чудовище, закрывшее Солнце (Золотое Сокровище), очищает небосклон и вновь приводит солнечный свет. Это часто встречающийся миф. Но так же точно говорится о солнце, как о красной девице, как о солнечной богине, мировой ласке. И Троянская война из-за Елены есть вариация того же мифа. Затем о Сигурде рассказывается, что он сумел разбудить заколдованную, уснувшую волшебным сном красавицу Кримгильду. Это — весенний миф, который мы встречаем в сказке о Спящей Красавице. Сигурд будит спящую царевну, делается ее женихом. Третий миф, который также беспрестанно встречается у различных народов, гласит о том, что герой куда-то далеко уезжает, отправляется в путешествие, изменяет своей родине; он забыл свою семью, забыл свою жену и обзавелся другой. Такое представление зарождается у народа по большей части тогда, когда начинаются торговые поездки, колонизация и т. д. Так и Сигурд уходит в страну Нибелунгов, в страну туманов. Там он встречается с Брунгильдой. Как Далила, в солнечном мифе о Самсоне, снимает с головы героя волосы (лучи солнца) и этим лишает его силы, так и здесь Сигурд гибнет от чар иностранки. Он возвращается в страну своей бывшей жены. Верная ему, она ждет его, не соглашается выйти замуж ни за кого другого. Брунгильда заявляет, что она выйдет замуж лишь за того, кто ее победит. Сигурд, замаскировавшись, побеждает ее для брата своей жены. Обман раскрывается, она ему мстит, предательски велит убить его и сама сгорает на костре, как солнце сгорает каждый день в пламенном закате.
Все это представляет собой изящный миф, богатейший фантастический роман о герое, который убивает дракона, купается в его крови и становится неуязвимым. Он любит красавицу, изменяет ей, возвращается с новой женой, изменнически завладевает своей богиней для другого и этим губит ее и себя. Бог, который отражен в герое саги, это бог Громовник, образ которого дополнен некоторыми мотивами солнечного бога. Как я уже сказал, миф здесь переплетается с отражением реальных исторических событий и сурового, кровавого быта северных пиратов-рыцарей.
Эти же северные сказки лежат в основе германского рыцарского эпоса — «Песни о Нибелунгах»5. Источник ее — народное творчество, но сложилась она в окончательной, рыцарской редакции в XII веке, то есть к концу Средних веков. Только что рассказанный сказочный сюжет приурочен теперь к историческим событиям, потрясшим Европу. До XII века дожило еще воспоминание о гуннах, об Аттиле6, о страшных опустошениях и о победах, которые гунны одержали, придя откуда-то с юго-востока, над германскими феодалами. События приурочиваются к завоеванию гуннами Бургундии. Тут вставляются новые имена — имена родоначальников различных родовитых домов германской аристократии из тех мест, где возникла «Песнь о Нибелунгах». Сюжет почти тот же, что в «Эдде», но герой, Зигфрид, почти совсем уже земной, в нем меньше сверхчеловеческих черт. Он тоже отправляется в чужую землю добывать жену для короля Гунтера. Все это остается почти по-старому. Но сюда включается ряд бытовых черт, например, такая: жена Зигфрида Кримгильда гордится своим мужем, между тем он вассал ее брата — короля. И две женщины — жена Зигфрида Кримгильда и добытая им для короля Брунгильда — спорят, кто из них выше. Брунгильда заявляет, что она должна быть всегда впереди Кримгильды, потому что она жена короля. Кримгильда говорит ей: ты думаешь, что тебя победил мой брат, король? — тебя победил мой муж, но скрыл это от тебя, потому что ты ему не нужна, он добровольно уступил тебя Гунтеру. Тут происходит ядовитая перебранка, ссора двух важных дам. Из-за этого дамского местничества и разгорается вся трагедия, приобретающая необыкновенно хищный и жестокий характер. Брунгильда ищет случая убить Зигфрида, которого все боятся, потому что он грозный воин, все завидуют его мужественной силе и благородству. Против него — все, и все стараются его убить. Убивают изменнически: подговаривают жену его выдать секрет уязвимости Зигфрида, и во время охоты убивают его. И тут начинается новая полоса, которой не было в старой «Эдде». Кримгильда тринадцать лет носит в себе мечту отомстить за своего мужа брату-королю и другим братьям и всему роду Нибелунгов. Для этого она выходит замуж за Аттилу, нисколько не любя его, заманивает разными улещивающими словами своих родственников к себе в гости и всех истребляет до последнего человека, причем единственный союзник ее — Аттила. Его вассалы до такой степени проникаются ужасом перед ее кровожадностью, что убивают и ее. На этом «Песнь» кончается.
Необычайно кровавая вещь. В сущности говоря, весь роман представляет собой сцены измен по отношению к единственно светлому типу — Зигфриду, и, наконец, убийства его. Зигфрид, при всем своем благородстве, сам достаточно кровожаден и готов на предательство, так что на первый взгляд кажется, что поэма должна производить просто отвратительное впечатление. И, действительно, вы ни на одну минуту не можете отказаться от мысли, что имеете дело с вождями дикарей, со всеми их
Церковное влияние, по-видимому, никак не коснулось этой поэмы. Германия в XII веке была еще страной малокультурной, и дворянство было относительно независимо от духовенства. Некоторые черты христианства там есть, но все это мелкие, несущественные черты. В общем это еще феодалы-язычники.
Перейдем к литературе Франции. К этому времени, в XI и XII веке там уже сложились поэмы совсем другого порядка. Конечно, и французский рыцарский эпос вырастал первоначально из народных былин, chansons de geste, и песен о подвигах7, но, прежде чем эти былины приобрели исторический рыцарский характер, они были сказаниями о богах. Мы отметим некоторые черты, интересные в этом отношении. Например, песни о Рауле де Камбре напоминают «Песнь о Нибелунгах», только они менее совершенны и еще не вылились в такую выпуклую форму. Но повествовали они о таких же зверях.
В этих былинах можно встретить факты, показывающие, что эти звероподобные люди совсем не считались с церковью. Но затем церковь постепенно приручает рыцарей, постепенно подчиняет их своему организующему началу. «Песнь о Роланде», вылившаяся в определенную форму в XI веке8, в этом отношении в высокой степени характерна. Она носит в себе несомненные черты церковного влияния.
Можно сказать, что в «Песни о Роланде» есть три пласта. Во-первых, там есть черты мифические, мы узнаем, например, в волшебном мече Дюрендале — молнию. Роланд трубит в рог. и звук рога, как гром, переносится из ущелья в ущелье, это — громовый рог, который бесконечно часто появляется в различных мифах о боге Громовнике.
Второй пласт — это исторические события. То историческое событие, которое описывается в этой песни, относится к концу VIII века. После опустошительного набега на басков Карл оставил свой арьергард в Ронсевальском ущелье; баски перебили весь этот арьергард; там пал и граф Роланд, один из родственников и высших паладинов Карла. Событие — не большой важности. Но через триста лет после этого оно переделывается в различные песни, былины, и постепенно то, что рассказывалось о других героях, сходится вокруг самого Роланда, который превратился в главного героя при Карле Великом, выросшем теперь в величайшего «царя», какой когда-либо был. Как в наших былинах Владимир Красное Солнышко изображается совершенно неисторически и его главным богатырем оказался Илья, вокруг которого все остальные былинные материалы сгруппировались, так и во французском эпосе, в дошедшей до нас дворянской редакции, образ Карла Великого постепенно сделался образом доброго сюзерена, который умел хорошо относиться к своим вассалам и к которому и вассалы хорошо относились, а о его главном вассале Роланде рассказывается то, что мог бы хорошего рассказать о себе феодал вообще.
Классовое содержание совершенно явственно проглядывает в этой неисторической трактовке истории. Роланд необыкновенно рыцарственно предан Карлу. Карл любит Роланда, рыдает, когда Роланд погиб. Роланд прямодушен, честен; вокруг него друзья, преданные ему до смерти.
Третье напластование — то, что привнесло сюда духовенство. Тенденция христианского духовенства видна в том, что поход направляется не против христиан-басков, а против мусульман, сарацин, и что этот поход имел будто бы целью не только защиту Франции, но и защиту христианской веры, а Роланда, после его смерти, серафимы возносят на небо. Полнейший союз — поп благословляет феодала, заставляет его драться
Таким образом, эта поэма должна была укрепить самосознание дворянства, его союзную доблесть, его преданность церкви, и вместе с тем она должна была импонировать горожанам и крестьянам, которые, слушая эту песню, должны были, по мнению попов, развесить уши и с чрезвычайным восторгом внимать повести о чудесах, совершаемых их господами.
Чем дальше, тем больше духовенство подчиняет себе рыцарство. Оно ставит перед собой проблему: как вообще примирить христианство с рыцарством? Ведь самая прелесть христианства, благодаря которой оно держало в подчинении простой народ, заключалась, конечно, в его теоретической бессребренности, в духе любви, в самопожертвовании, в чертах братства, которые в нем заключаются. Кроме того, христианство ненавидит войну и военную доблесть, говорит: не убий, — взявший меч от меча погибнет. А тут главная добродетель человека — меч, лучший человек только и делает, что убивает и грабит. И попу нужно было это освятить. Появляется «теория» христианского рыцарства.
С малых лет молодого рыцаря поучали, что он «воин Христов». Ему не запрещают грабить, он грабит по-прежнему, но ему внушают доктрину, будто бы рыцарь — защитник угнетенных, и он каждый свой грабеж производит, осенясь крестом. Церковь направляет его на иноверцев, на еретиков, и дает ему пограбить вволю, но во имя бога. Он и на этом свете приобретает себе в битвах сокровища, но приобретает их также и для будущей жизни.
Тогда же образовались монашествующие рыцарские ордена, — член такого ордена и рыцарь и монах. Идеальный рыцарь стал рисоваться в глазах поэтов этого класса, который был под сильным влиянием духовенства, уже «рыцарем бледным», посвятившим себя мадонне, подвергающим себя бичеванию, постам, молитвам, скорби, бесконечно послушным всякому слову папы и короля.
Конечно, этот рыцарь не отказывался от любви к женщине. Напротив того, он позволял себе много всяких излишеств, и жена у него была в замке, и правом первой ночи по отношению к крестьянкам он отнюдь не пренебрегал и устраивал себе даже целые крепостные гаремы. Как же быть? Монахам это не годится, ведь Евангелие совершенно другое говорит. Поэтому идеологи католичества должны были найти выход в сублимации, романтизации реальности. Романтизация привела эту рыцарскую любовь к небесам.
Главным поставщиком поэтов (труверов, трубадуров, миннезингеров) было прежде всего разорившееся и бедное дворянство, какой-нибудь шестой или двенадцатый сын великого рыцаря, которому отец сказал: «Ну, брат, если я все поделю между вами, то каждому останется по грошу; иди и странствуй, где хочешь». Он странствовал. Был у него конь — и ничего больше. Он переезжал от одного богатого рыцаря к другому, и ему нужно было быть приятным хозяину дома; а приятен он был тем, что ему льстил в художественной форме. Это и был тогдашний поэт, главный представитель рыцарской поэзии.
Он льстил не только хозяину, но и хозяйке. Хозяйку надо было воспевать, как наипрекраснейшую красавицу, воспевать которую — высшее счастье для поэта. Любовником ее сделаться он не мог, он должен был только вздыхать, и как можно платоничнее, чтобы никто не мог и подумать, что он имеет на хозяйку какие-нибудь виды. Так создается этими льстивыми трубадурами романтическая рыцарская любовь, заключающаяся в воздыхании, преклонении и в отказе от всего чувственного. В руках талантливых рыцарских поэтов это превращалось в какое-то молитвословие, иногда очень красивое. А попам это было как раз на руку.
В рыцарских романах, авторами которых были такие же сочинители, все подвиги совершаются тоже в духе христианства, голубовато-мечтательном духе.
Таким образом, кто скажет, что рыцарский роман отражает рыцарские нравы, тот будет близоруким исследователем. Нет, рыцарские нравы были совсем иные, а это был тот идеал, который монах через поэта рисовал рыцарству, чтобы таким путем придать ему быт не столь звериный и больше подходящий к образу христианина, облик, который можно поддерживать как пример перед другими классами. Вот подоплека рыцарского романа и рыцарской поэзии вообще. Народные сказания и песни здесь заглушены почти совсем.
Была и другая подоплека. Духовенство вовлекало рыцарей в священные походы против сарацин, против турок, на Восток, к Иерусалиму. Эти крестовые походы познакомили грубых феодалов с пышностью восточной жизни, с утонченностью нравов; тогдашнего Востока, сначала Византии, а затем и турецкого, персидского, арабского Востока. И те, которые отправлялись туда, в эту авантюру, привозили оттуда не только восточные ковры, всякие украшения, инкрустации, восточные всякие изделия и т. д., но и разные приемы, нравы, песни, внешние формы церемониала, существовавшего в полуфеодальной тоже, но в культурном отношении гораздо более высокой Византии или при дворе какого-нибудь повелителя правоверных. Эти черты тоже внедрялись в рыцарский роман, во-первых, как мотив борьбы рыцарства с исламом, во-вторых, как стремление к утонченности, роскоши и т. д.
Таков был рыцарский роман, под таким созвездием он родился и развивался. В «Романе Розы» он достиг наивысшей ступени во Франции, а в «Парцифале» Готфрида Страсбургского9 и в «Тристане и Изольде» приобрел наиболее совершенную форму в Германии.
Упомяну между прочим еще, что древние легенды и поэтические типы, в которых очень сильно сквозит первоначальная мифология, чрезвычайно долго и свежо хранились у кельтов, то есть жителей Бретани и некоторых частей Британии, — в Ирландии и горной Северной Шотландии. Там сохранились древние народные саги, которые постепенно орыцаривались и послужили одним из любимых кладезей, из которых черпались сюжеты. Сюда относится так называемая легенда о «Рыцарях Круглого Стола». Герой ее — кельтский король, на самом деле никогда не существовавший, король Артур и его рыцари, которые, чтобы не спорить о местах, сидят за круглым столом и за чашей рассказывают о своих подвигах10. Чтобы показать, как древние языческие мотивы превращаются в христианские, упомяну о центральной легенде этого цикла, разошедшейся по всей Европе, — легенде о святом Граале. Грааль — волшебная чаша, — у язычников не что иное, как изображение тучи, чаши богов, из которой они пьют и плещут иногда божественное вино на землю, отчего все расцветает и бывает урожай. Из этой чаши можно пить, и никогда она не опорожнится. Эта чаша изобилия — то же, что рог изобилия, то же, что скатерть-самобранка, то, отчего бывает весна и расцвет, это весенние дожди, это — новое оплодотворение земли. И этот святой Грааль под влиянием духовенства превращен был в ту святую чашу, из которой Христос причащал во время тайной вечери, когда говорил: «пейте от нее все, сие есть кровь моя…»
В Евангелии эта чаша не по-рыцарски, а в духе угнетенных классов преломляется в том эпизоде, когда учитель (который в то же время есть бог) говорит двенадцати ученикам: «пейте чашу в воспоминание о моем страдании, которым я искупляю мир». Это есть антично-пролетарская редакция вечного романа о вечной чаше бога, от которой возобновляется постоянно вся природа.
Но попы понимали иначе и учили, что это была та вещественная чаша, из которой Христос пил и другим давал пить, что это есть предмет, которым владеют вожди рыцарей, что они его захватили, и она хранится у них как величайшая святыня; существует даже легенда, что кто из нее пьет, тот исцеляется от всяких болезней или становится молодым. Тут к мифу о чаше Христовой присоединяются сказочные мотивы. Но чтобы сделать из него еще и употребление педагогическое, моральное, говорилось о том, что только рыцари, пьющие из этого Грааля, получают благодать, что пить из нее может лишь тот, кто выполнит все рыцарские обеты; и каждый рыцарь должен молить господа, чтобы путем подвигов, одобряемых монахами и попами, причаститься из этой чаши, которая где-то держится втайне и к которой подпускают только рыцарей, притом самых праведных.
Видите, как первоначальная сказка стариков у диких племен, превратившаяся в миф у земледельческих народов, перередактируется соответственно интересам эксплуататорского класса и становится силою, укрепляющей этот класс, педагогической внутренней силой. Литература, таким образом, чуть изменяя сюжет, может служить тому классу, который господствует, а потому ее и определяет.
Несколько слов о рыцарской лирике. Рыцари-трубадуры, которые выдумывали песни и сами пели их, а иногда поручали петь своим оруженосцам с хорошими голосами, создали колоссальное количество песен. Характерно, что это были песни-серенады, вечерние песни в честь госпожи или так называемые канцоны, то есть песни, которыми прославлялись подвиги того хозяина, у которого рыцарь находился, или приключения самого рыцаря, иногда забавные, иногда печальные. Часто случалось так, что при одном дворе собирались два певца или даже больше, и они старались друг друга перекозырять. Богатые рыцари любили устраивать такие «петушиные» бои. Каждый из гостей пел свой куплет, а если никому не удавалось доказать свое превосходство пением, то хватались за мечи, и дело порой кончалось кровавой схваткой.
Мы знаем, что главным секретарем и руководителем короля, крупного феодала тогда был поп. Он один знал латынь и писал для рыцарей письма. Но поп — малоподвижная фигура, прикованная к семинарской науке, поэтому постепенно стали пользоваться для политических целей и бедным рыцарем. Он и по-латыни иногда умел читать, но, если понадобится, мог обругать и по-французски. Иногда эти рыцари-поэты писали на заказ сатиру на противника. Так получались сирвенты-памфлеты. Они направлялись не только против конкурента, другого «героя», но и против другого класса. Например, Бертран Дюгесклен11 написал несколько сирвент против крестьянства: «Это грязная скотина, которая тоже в люди лезет; вы его в люди не пускайте, он для того и существует, чтобы его стригли». Здесь совершенно ясные классовые черты, напоминающие своеобразное творчество Архилоха в Древней Греции. И там, в Греции, мы видим разорившихся людей из аристократии, шатавшихся по знатным дворам и кипевших ненавистью против крестьянства, которое зашевелилось и подкапывается под устои общества.
Само крестьянство в эпоху феодализма создать свои эпические поэмы не могло, оно было для этого слишком пригнетено; у него было много песен, но оно не могло их собрать в одно произведение. Впрочем, Биргнер12 — немецкий поэт неизвестного происхождения, может быть из дворян, может быть из горожан, но озлобленный против господствующих классов, редактирует крестьянскую классовую мудрость, выраженную в поэзии. Это поэма «Хельмбрехт». Здесь рассказывается, как мужичок приходит к отцу, жалуется, что невмоготу ему жить, и описывает в ярких красках, какая это невероятно тяжелая, безрадостная жизнь, а старик Хельмбрехт, который держится хороших старых устоев, разражается речью в честь плуга и пашни и кончает свою речь такими словами: «Если бы не мы и не наши мозолистые руки, то не было бы рыцарей, которым ты хочешь быть, и эти нежные дамы из замков совсем не могли бы существовать». Здесь прямо сказывается классовое сознание своей ценности. Но молодой Хельмбрехт все-таки ушел в рыцари, сделался грабителем, бандитом, — автор полностью отождествляет рыцаря с хищником. Потом он попадает в руки ограбленных, и они его вешают на дереве. Так что поэма как бы говорит: «дворянство — класс враждебный нам, класс хищнический, он должен погибнуть!» Вся поэма проникнута этим нравоучением.
В Англии в XIII веке сыграла большую роль поэма Ленгленда «О пахаре»13. Ленгленд был деревенским священником. Он был близок к крестьянству, был заброшенным, омужичившимся попом. На его произведениях сильно сказывается влияние схоластики, тогдашней философии с ее абстракциями, схемами. Он описывает свои сновидения, он видит во сне много людей, которые ищут правды и ссорятся между собой. Знать, дворяне, духовенство и купцы проникнуты алчностью и правды не находят. Является пахарь — мужик, который находит эту правду. Этот первый пахарь, отвечая на вопрос, как жить, говорит не об абсолютной правде, а о правде для каждого сословия: барин — будь барином добрым, крестьянин — крестьянином старательным, судья — суди по правде. Тем не менее он взывает к справедливости, к общественному равенству и чрезвычайно возвеличивает крестьянское сословие как опору всего общества. Через несколько десятков лет после этого разразилась первая крестьянская революция, движение Уота Тайлера. Рядом с Тайлером работал деревенский священник Джон Болл, и он в речах своих беспрестанно цитирует Ленгленда. Таким образом, была налицо первая попытка создать свою классовую литературу, которую крестьянин противопоставляет литературе господствующего класса и пользуется ею как революционным орудием. Социальный протест Ленгленда — очень умеренный; но все-таки страстный революционер Джон Болл, проводя свои идеи на практике, пользовался его стихами, и действительно в его руках они были известной силой, идейным оружием.
Чисто крестьянское творчество этой эпохи известно нам лишь по немногим образцам. Гораздо больше сохранилось творчество горожан (в стихах и главным образом в прозе). Здесь ясно чувствуется новый дух, который распространяется чем дальше, тем больше.
Очень интересно, что горожане страстно любили басни. Басня есть перенесение в царство животных социальных отношений человеческого общества. Среди крестьян ходило много рассказов о животных, которые приобретали иногда сатирический характер, — постепенно они перешли к горожанам. Горожане несколько уже выросли, чувствовали свое внутреннее превосходство над попами и дворянами; но они по опыту знали, что если говорить прямо, того и гляди, получишь тумак. Поэтому лучше высказывать свои мысли не прямо, а обиняком, в сказках, притчах и баснях. Мэтр-Ренар14, или Рейнеке-Лис, — продувная и хитрейшая бестия, для которой нет ничего святого, который всех надувает, как только хочет; и все симпатии горожан на его стороне, потому что и для них самих в то время плутня, коварство, умение пошевелить мозгами, облапошить этого глупого рыцаря на коне, провести попа с его требником — были необходимыми приемами в их жизни.
Но далее, во Франции под именем фабльо, в Германии под именем шванков, а в других местах под другими именами, стали распространяться аллегорические рассказы, часто довольно сальные, почти всегда, так сказать, безнравственные. Морали тут искать нечего. Иногда рассказывается о том, как хитрит мужичье, которое часто бывает на базаре в городе, как один мужик горожанина перехитрил, повествуется о каком-нибудь адвокатишке, лекаришке, купчишке, — всегда продувном. Например, в известном фабльо15 крестьянин ужасно боялся, что ему изменит жена, и поэтому, когда уходил куда-нибудь, он колотил ее до полусмерти. Это ей неприятно показалось, поэтому, когда повстречался ей посланный короля, который искал врача для заболевшей королевской дочери, она стала утверждать, что муж ее врач, но только не хочет лечить, — его нужно поколотить для того, чтобы он согласился. Посланец встретил ее мужа, отколотил его, и тот пошел лечить волей-неволей. Приходит он и видит, что королевская дочь подавилась костью, он начинает гримасничать, кривляться, она рассмеялась, и кость выскочила. Для всех ясно теперь, что это замечательный доктор, поэтому все к нему обращаются за лечением, его обступают богатые купцы и вельможи, всех нужно лечить. Что делать? «Если я не вылечу, пропаду!» Он разводит костер и говорит: кто из вас самый больной, того я сожгу, а его пеплом вылечу остальных. Тогда все стали говорить: какой же я больной, я здоров! А он и говорит: вот я вас всех и вылечил!
В фабльо обычно описываются в юмористических чертах вот такие остроумные выдумки человека из демократических слоев общества, из третьего сословия.
Возьмем еще одну немецкую басню, остроумно насмехающуюся над духовенством16. Поп-расстрига забросил поповство и начал скитаться. Он приходит в монастырь и говорит: я человек неученый, возьмите меня на работу; прелат приглашает его работать, а он прикидывается дурачком, но делает все хорошо. В один прекрасный день он говорит: святой отец, какое мне было видение! ангел вошел в мою келью и сказал мне — служи обедню завтра! Я говорю: как же я буду служить, когда я латыни не знаю? Служи, говорит. Как мне теперь быть? — Прелат встревожен, — может быть, чудо господне совершается? Плут служит, и служит великолепно. Прелат бросается ему в ноги — ты святой! И по всей общине распространяется слух, что плут Амис — святой: никогда не учившись, обедню служит! Со всех сторон сбегаются богатые и знатные люди, несут и золото и серебро. В один прекрасный день Амис забрал это золото и серебро и был таков17.
На этой почве вырастает такая большая вещь, как легенда о Тиле Уленшпигеле18. О герое этого произведения говорят, что он представитель крестьянства, в котором будто бы сказалось стремление крестьянина поставить себя выше своих социальных братьев. Это — вздор. Тиль Уленшпигель по происхождению крестьянин, но по существу это — босяк, оторвавшийся от своего поля, бродящий из города в город, из села в село, человек хитрый, продувной, за словом в карман не полезет и надо всем и всеми издевается. Уленшпигель — это продукт общественного разложения, тип, который выпал с наезженных рельс. К тому же в своем сердце он носит жажду мести за своих замученных родителей. Он сатирически настроен. Он издевается над всем обществом и является блестящим представителем индивидуализма, пока еще в образе шута горохового, полубандита, полувора. Правда, будучи типом антиобщественным, Тиль стоит во всяком случае на стороне обиженных, бедных, на стороне крестьян. Таким образом, в этой фигуре, характерной для переломной эпохи, отразились с большой силой демократические тенденции.
Во Франции в тот же период жил такой свободный поэт, который кончил жизнь на виселице. В своих балладах он признается, что был вором. Человек очень талантливый, но обтертый по всем швам прощелыга. Этот поэт, Вийон19, реально воплощал такого Тиля Уленшпигеля.
Так, возникнув из народного творчества и пройдя обработку духовенства и рыцарства, средневековая литература опять уходила из-под влияния господствующих классов.
Средневековый театр начался тоже с церкви. Церковь начала разнообразить свою службу, свои мессы, чтобы больше поразить слушателя. Приходили крестьяне, приходили горожане, надо было им внушить религиозное настроение, наглядно показать Христа, и богородицу, и апостолов. Поэтому к мессе прибавляли различные ритуальные действа, к которым присоединяли комические проделки жонглеров. Все вместе представляло духовную драму, поучительное изображение эпизодов из Ветхого и, главным образом, из Нового завета. Это дало толчок развитию драмы, — толчок сверху, от духовенства.
Такие представления происходили в соборах или больших церквах и отсюда постепенно развивались в две стороны: в сторону так называемого миракля или в сторону мистерии.
Миракль был результатом зрелищного творчества народных масс, но он был переработан духовенством.
В миракле действие бывало большею частью реалистическое, — например, человек заболел, потерял лошадь и т. д., — но кончалось обычно чудом, например тем, что в дело вмешивается богородица и приводит все к хорошему концу. Миракль вращался обыкновенно в области реальных представлений человека из народа, являлся почти бытовым театром. Он не терял до конца характер передвижного народного театра, из которого возник. Конечно, поп старался взять в свои руки этот ярмарочный балаган, эту странствующую площадку и превратить ее в какой-то существенный для себя спектакль.
Мистерия — чисто церковный театр. Эти спектакли представляли развитие чуть не всех событий Ветхого завета и чуть не весь Новый завет. Известна была, например, драма в 50 000 стихов, которая тянулась двадцать пять дней и в которой участвовало 500 актеров20. Мистерии ставились с большой пышностью. На большой площади воздвигали громадный помост. Внизу изображали ад, там стояли котлы и прыгали шуты, изображавшие чертей. Посреди была земля, а наверху рай, который обставлялся кустами, — там сидел сам бог за занавеской. Все изображалось чрезвычайно реально. Актера, играющего Христа, в действительности привязывали к кресту и заставляли висеть часа по четыре, так что некоторые падали в обморок. Очень характерно, что главный текст мистерий был высокопарной перифразой разных ветхозаветных и новозаветных тирад, но пересыпался мотивами светскими, — для того, чтобы спектакль не был скучным. И вот в религиозный спектакль вводятся слуги, мужики, палачи как комические типы; но больше всего своим кувырканием потешали публику черти.
Церковный театр, желая воздействовать на народ, сам себя опроверг. Так, Лансон в «Истории мистерии» говорит, что в конце концов мистерию задушил ее реалистический элемент21. Как в архитектуру храмов, так и в мистерии проникало все больше света, грации и радости.
Впрочем, рядом с мистерией развивался уже и самостоятельный, то есть уже ничего общего с духовенством не имеющий, театр. Он развивался в форме фарса. Фарс — это фабльо, представленное в лицах. Фарс груб, но бывает и очень остроумен. Например, известен фарс под заглавием «Адвокат Пателен». Это — прелестная бытовая вещь, где все действующие лица — жулики и все надувают друг друга.
И это очень характерно. Первоначальная буржуазная литература вся полна прославлением плутовства, чрезвычайным преклонением перед обманом как средством свободного проявления личности.
В Германии нечто подобное развилось в виде масленичных (карнавальных) ночных празднеств. На этой почве возникли даже своего рода цехи. Для того чтобы ставить мистерии и свои фабльо, свои карнавальные праздники, буржуазия устраивает братства, ассоциации. Эти ассоциации иногда были под сильным давлением церкви (например, Братство страстей господних, дававшее свои мистерии в Париже), но частью они были эмансипированы от духовенства, например Нюрнбергские мейстерзингеры, во главе которых стоял Ганс Сакс, известный поэт-сапожник. Такие братства горожан не отличались особенным уважением к духовенству, а скорее склонны были сатирически относиться к нему.
Так в Средние века духовенство хитро приспособлялось и к рыцарю, и к горожанину, и к крестьянину, пыталось овладеть ими, создать для них литературу, перередактировать их литературу в своем духе и направить ее против них. Но рядом с этим растет светская литература, появляется литература буржуазная, буржуазно-крестьянская, в виде грубого фарса, анекдота, в виде басен, всегда сатирическая, всегда ухмыляющаяся, все более и более нагло, все более и более развязно направленная против феодалов, против короля, против папы. И этим подготовляется, с одной стороны, Ренессанс в Италии, с другой — Реформация в Центральной Европе.
Четвертая лекция*
Великий итальянский поэт Данте Алигьери родился в 1265 году и умер в 1321 году, то есть в первой четверти XIV века. По времени его жизни и отчасти по характеру его произведений Данте обыкновенно относят к Средним векам. Так, вы можете найти, например, у тов. Фриче характеристику Данте как величайшего средневекового поэта1. Я думаю, однако, что более правы те, кто относит Данте, по духу его произведений, к раннему Возрождению. Конечно, оба эти утверждения относительны. Я исхожу из того, что в Италии эпоха Возрождения началась гораздо раньше, чем в других странах; XIV век в Италии уже безусловно относится к Возрождению. Но я не стану особенно настаивать на том, куда правильнее отнести Данте, потому что такая классификация мало к чему ведет. Для меня как Данте, так и следовавшие после него два поэта — Петрарка и Боккаччо — являются особыми в истории европейской литературы типами, типами переходными от средневековья к Возрождению. Каждый из них известными сторонами своего творчества уже являлся человеком Возрождения, и каждый из них очень крепкими цепями прикован еще к средневековью.
Я хотел бы предпослать моей лекции об этих трех людях, среди которых Данте занимает центральное место, еще следующее соображение.
Очень часто, подходя к вопросам литературы, искусства, даже вообще культуры, указывая классовые корни того или другого произведения или того или другого автора, пытаются непременно найти один определенный класс, защитником которого тот или другой мыслитель являлся. Во времена, когда коллективы вообще развиты больше, чем личности, то есть когда, другими словами, всякая личность попадает в наезженную колею, из которой ее почти невозможно окончательно выбить, — в такие времена — это действительно так. Но когда создается обстановка (а в известные эпохи такая обстановка создается с неумолимой силой), способствующая возникновению типов, которые трудно отнести к какому-нибудь определенному классу, типов, которые оказываются на перепутье, — тогда этот метод неудовлетворителен.
Надо помнить, что главным носителем литературы, в особенности начиная с эпохи Возрождения, но также и в некоторые эпохи древнего и античного мира, — является особая группа: интеллигенция, то есть группа специалистов идеологии. Куда их отнести? Это вопрос, который требует более внимательного рассмотрения.
Если в обществе борется несколько классов, то интеллигенция может оказаться закупленной или добровольно перешедшей и в один, и в другой, и в третий лагерь. Интеллигенция может быть защитником угнетенных, она может оказаться рыхлой, она может оказаться раздерганной на группы, защищающие разные тенденции или не знающие, куда идти. Интеллигенция испытывает на себе огромную притягательную силу различных классов.
Интеллигенция не только дробится на группы, но и внутри этих групп оказываются люди с раздробленным сердцем, которые не знают, куда им податься. И в мировой литературе чрезвычайно много таких людей. Они обыкновенно многогранны, они многокрасочны: они-то и создали иллюзию существования внеклассовой интеллигенции. Между тем внеклассовой интеллигенции все-таки нет, — или, вернее, каждый раз, как та или иная интеллигентская группа играет действительную роль в истории культуры, она неизбежно играет ее волей-неволей в интересах определенного класса. Она не может выступать в качестве самостоятельной силы: или она оказывается за бортом истории, или действует в интересах одного из основных классов общества. Нечто подобное мы найдем — и в явлениях, анализируемых в сегодняшней лекции.
Когда мы определим, что такое эпоха Возрождения вообще, для вас станет ясным, почему именно эта эпоха создает богатые и разнородные индивидуальности.
Давая характеристику средневекового общества, я указал, что той силой, которая росла внутри него и чей рост был главным двигателем прогресса в Западной Европе, были города. Города, как центры ремесленной и в особенности торговой жизни, становились чем дальше, тем сильнее. Эпоха Возрождения в каждой стране приходила в такой момент, когда буржуазия начинала играть в обществе уже более или менее решающую роль. Город сам был довольно многосложным явлением. Там были представители разных слоев буржуазии. Там были богатые негоцианты, ведшие международную торговлю, у тех и других были в руках большие капиталы; там были и ростовщики. Там были и представители уважаемых ремесел (золотых дел мастера, суконщики и другие), затем менее почтенных ремесел (вроде обделывания дерева, камня и т. д.), наконец, были совсем малопочтенные, находившиеся вне цехов работники, — всякие банщики, слуги и т. д.
Но, кроме того, тогдашняя организация ремесла была построена таким образом, что между мастером и подмастерьем постепенно выросла пропасть. К середине Средних веков (для разных стран в разное время) подмастерье фактически стал превращаться в наемного рабочего, который уже утратил перспективу сделаться когда-то мастером, а до гроба должен был оставаться подмастерьем, не имеющим своего собственного дела. Наконец, стало численно расти ученичество, которое тоже из мальчиков, которые поначалу присматриваются к делу, превращалось в пожизненных малоквалифицированных, подсобных работников.
Так что горожане представляют собой очень большую лестницу, — от царственного богача до бездомного пролетария, положение которого было значительно хуже, чем положение пролетария нынешнего. Это был тот средневековый побродяга, который превращал средневековый город в становище, где значительное количество людей было на пороге самой глубокой нищеты.
Из всей этой городской массы выдвигались на первый план купцы. Правда, они более или менее считались с ремесленниками, с руководителями наиболее благородных и богатых цехов, но тем не менее заправилами делались именно купцы.
Широкой внутренней торговли тогда не было, — ремесленники работали непосредственно на заказ покупателя. Посредник нужен был главным образом для внешней, то есть внегородской, торговли. Купец вел торговлю за пределами своего города — с деревней и другими городами, более близкими и более далекими, с другими странами. Ему приходилось считаться с различными трудностями, с различными особенностями населения. Он был человеком властным, проницательным, инициативным в высокой степени, он рисковал каждую минуту и, заботясь о том, чтобы приобрести все более и более богатств и возможно более безопасные рынки, шнырял чрезвычайно далеко. Из такого купеческого шнырянья в поисках рынков произошло такое значительное событие, как открытие Америки.
Италия первая стала выходить из средневековой спячки. В ней первой развилась очень серьезная торговля. Венеция, которая сделалась главным посредником между Западом и Востоком (все еще очень богатым); Флоренция, которая, во-первых, была чрезвычайно удобно расположена в смысле промышленности, так как находилась среди пастбищ и смогла развернуть изготовление шерсти — одного из главнейших продуктов торговли, а во-вторых, лежала на перепутье между обоими морями и смогла оказаться центром, куда стекались, прежде чем уйти за море, все величайшие ценности итальянской продукции; Генуя и еще несколько городов, которые могли с ними соперничать, шли впереди остальной Европы. (Рим оставался пока затертым, несколько более в тени и главным образом выдвигался как центр папства.) Вот эти большие торговые города, которые могли изготовлять в большом количестве свои товары и обменивать их на другие, и дали громадный толчок развитию Северной Италии, созданию, в Венеции и Флоренции в особенности, громаднейших культурных центров под руководством именитого купечества.
В Венеции купечество стало правящим классом, образовав олигархию. Крупные купцы правили этой республикой через делегатов постоянных и пожизненных; эти последние выдвигали из своей среды на определенный срок не столько повелевавшего ими, сколько зависящего от них правителя — дожа. Правление во Флоренции носило несколько иной характер. Там не сложилась республика, а один, самый богатый, купеческий род произвел цезаристский переворот. Не принадлежа сам к аристократии, этот род, Медичисы, опираясь демагогически на низы, путем обычной игры между двумя почти равными силами, выскочил в правящую династию и оставался в таком положении в течение двухсот лет. Медичисы сделались одной из знатнейших фамилий Европы, и короли считали за величайшую честь жениться на девушках из этой семьи.
Самая личность купца была в высокой степени оригинальна и интересна. Это был мореплаватель, человек, видавший виды, подвижный. Для этого человека ни один день не походил на другой. В высшей степени кипучая натура, он и вокруг себя создавал кипение. Рискуя постоянно, зная все секреты, при помощи которых он интриговал во внутренних и внешних политических отношениях, купец создавал массу зависимых от себя людей, которых тоже втягивал в этот нервный пульс изменчивой, полной постоянных авантюр жизни.
Персона из крупных купеческих фирм поставлена была в новые отношения также к религии, которая требовала чрезвычайной приверженности к старине, предписывала аскетизм, самоустранение от земных благ. Все это для купца мало подходило. Он этими благами торговал и считал их самым главным на свете. Это был начальный купец, и он резко отличался от того, которого мы еще встретим в процессе развития капитала, — от того, который скопидомничал и сделался носителем реформации. Купец Возрождения с его далекими плаваниями, с его путешествиями на Восток, с напряженной борьбой против феодалов, затруднявших всякую торговлю, не мог войти в колею размеренного распорядка. Он много наживал, но много и проживал, — тем более что ему надо было подкупать сограждан: он разбрасывал большие деньги на устройство народных зрелищ и на всякого рода ухаживания за народом. Он стремился к тому, чтобы заставить толпу восторгаться собой. Он импонировал ей и своим видом. Купец XIV, XV и отчасти XVI столетия отличался необыкновенным блеском: он носил одежды из бархата и парчи, устраивал балы, шествия по улице, торжественные церемонии, развивал огромную пышность. Он понимал, что это, с одной стороны, выдвигает его на первый план и заставляет им восхищаться и даже хвастаться: у нас, мол, в Венеции вот какая аристократия, у нас во Флоренции наши Медичисы вот что делают! — заставляет граждан гордиться своими повелителями. А с другой стороны, это было удовлетворение собственной потребности.
Поэты, которые сочиняли различные льстивые канцоны новым господам, были того же типа, как и трубадуры, с той только разницей, что они воспевали купца, отказавшегося от традиции, циничного, откровенного охотника за наживой.
Эту эпоху называют Возрождением в том смысле, что в ней воскресла античная литература, воскресло античное искусство, античная культура. Действительно, это отчасти верно.
Весь этот мир, живший за счет выгод торговли с иноземцами и за счет эксплуатации своих собственных рабочих и крестьян, не находил отклика в «деяниях отцов», в литературе католической эпохи. Я уже рассказывал прошлый раз о буржуа, о горожанине, о том, как он начинал понемножку расширяться; а тут буржуазия сразу появилась в совершенно новом виде, приобрела блеск, величие, стала играть первую роль, очень часто наступая на голову феодалам. В этих условиях, само собою разумеется, она резко рвала все традиции и искала себе новой идеологической опоры. Где же она могла ее найти?
Сквозь церковную латынь, засушенную, искалеченную, просвечивали римская поэзия, римский театр, римское искусство, в особенности в Италии, где новое общество жило на развалинах старого Рима с его пышной языческой жизнью, с его огромным культом наслаждения, с его мировой торговлей. Этот старый Рим — не папский город, не город христианский, а город языческой империи, — стал мечтою для всякого образованного итальянца, то есть купечества и антуража этого купечества. Сквозь Рим они добрались в скором времени и до Греции, а мы знаем, в какой мере в Греции жизнь была изящна, в какой мере это была жизнь, дававшая тонкое развитие индивидуальности, по сравнению с косным и аскетическим средневековьем. Все это были такие тенденции, такие ценности, которые вновь родившийся человек, этот индивидуалист-купец и его подручные находил для себя в тысячу раз более подходящими, чем Евангелие и Жития святых. Отсюда громадный интерес к античной идеологии.
Давно невиданную роль стало играть искусство. Художник строил дворцы, устраивал празднества, воздвигал статуи, воспевал державного купца и его дам, он музыкой ласкал его слух и т. д. Художник был совершенно необходимым атрибутом двора вот такого грансеньера из купцов.
Конечно, одновременно со своим развитием эти великолепные и блистательные верхи вступили в двойную и даже тройную социальную борьбу.
Надо было сломить феодалов-землевладельцев. Землевладелец жил крепостным трудом крестьян, и вот рядом с ним вырастает такая фигура, которая, приобретая громадные капиталы и постепенно становясь на первое место, оттесняет земледельца. Поэтому старая знать протестовала против самого духа Возрождения.
Вторым врагом была церковь; третьим — простонародье, которое увлекалось зрелищами, аплодировало и пело песни своим господам, но все-таки понимало, что эти господа сильно попирают интересы простонародья, и очень часто взметывалось настоящими бунтами.
Все эти три силы почерпали свою идеологию в церковщине. На церковь, на старые нравы и традиции, на приверженность к Средним векам опирается дворянство, пока оно не оказывается совершенно подмытым и не растворяется в новой, торговой аристократии. На церковные традиции, конечно, опирается сама церковь, но и тут я должен сказать, что, как это ни странно, сама церковь отчасти растворилась в купеческой аристократии. Буржуазия не только старую аристократию растворила в себе, поставив ее совершенно на новую ногу, заразив ее своими нравами, подчиняя ее своей идеологии, она сделала это даже с епископами, кардиналами и самими папами. Подчинить пап было тем легче, что в папский сан возводились сыновья богатейших купцов. Старшим сыновьям давались троны в том или другом городе, а младшим предназначалась церковная карьера, и они, при поддержке родственников, доходили и там до высоких ступеней. В XV и XVI столетиях целый ряд пап является типичными представителями этого нового класса, — например, Александр Борджа и Лев X, которые были атеистами или язычниками, людьми подновленного античного миросозерцания.
Толпа, масса горожан, протестуя против столь дорого ей стоившей пышности купцов, тоже опиралась на средневековую христианскую религию. Но ей трудно было опираться на церковь прелатов, на церковь пап: даже когда церковь цапалась с каким-нибудь крупным купцом, всякий сознавал, что не за народ она заступается, а блюдет свои собственные политические интересы. Поэтому народные массы, не умея сами создать себе никакой идеологии, обращались непосредственно к Евангелию и воскрешали те пролетарские, полусоциалистические начала, которые там содержались. Так против возрождения античной доблести, античной пышности, античного изящества жизни возрождался аскетический идеал первоначального христианства. Одной из попыток такого восстановления первоначального древнеримского христианства, к которому шли мелкая буржуазия, «populo minuto» и плебс, городская чернь, было движение Савонаролы.
В то самое время, когда во Флоренции поднялись Медичисы, поднимается и суровый христианский демократ Савонарола. Он даже устраивает на недолгое время республику с «Иисусом во главе», — республику до некоторой степени террористическую и якобинскую. Во главе ее встали монахи и светские граждане, представляющие собой клуб яростных друзей народа, что-то вроде монтаньяров Французской революции 1789 года. Только эти своеобразные флорентийские монтаньяры, объявляющие беспощадную войну порокам, богатству, знати, действуют во имя Христа и его добродетелей, во имя христианского аскетизма.
Вот какова была обстановка, в которой развернулась в то время борьба классов. В Италии это положение сформировалось раньше, чем где бы то ни было. Борьба еще неумелая, слабая началась с XI века, — та борьба, о которой я уже говорил вам, читая лекцию о средневековье. Флоренция является наиболее показательной, руководящей столицей Возрождения, по крайней мере до начала XVI века. В ней были высоко развиты ремесла в их феодально-цеховой форме, она сделалась ареной деятельности крупных купцов, новой аристократии, характерных для Возрождения вождей. И Флорентийская коммуна стала матерью трех величайших поэтов Возрождения — Данте, Петрарки и Боккаччо.
Во Флоренции классовая борьба началась чрезвычайно рано. К тому времени, когда выступает Данте, там уже имеется довольно законченная республика. Флоренция этого периода не имеет никаких сюзеренов; мало того, — она подчинила крестьян непосредственно городу, сеньории города, городским выборным властям, и лишила знать не только привилегированного положения, но даже отстранила ее от светской власти — феодальное дворянство лишилось избирательных прав. Прямо истребить дворянство или изгнать его из республики не хотели и боялись — это был военный класс. Когда читаешь о Флоренции, то не знаешь, было ли старое дворянство больше полезным или вредным ей. Как драться с другими городами, с Пизой и Генуей, если не иметь у себя дворян, этих мастеров по части человекоубийства как одиночного, так и массового? Мудрые главари буржуазии считали, что хотя дворяне были скорее врагами своей родины, чем друзьями, но нужно всегда иметь наготове военного специалиста, держа его, конечно, на короткой привязи, чтобы он не мог произвести аристократический переворот у себя в городе. Вот какие отношения были между буржуазией и дворянством.
Ко времени Данте дворянство было, в сущности говоря, подчинено республике. Однако в самой буржуазии при этом произошел раскол на верхи и низы: на «populo grasso» — жирных людей и на «populo minuto» — «народишко». «Народишко» не состоял целиком из чего-то вроде революционеров, отнюдь нет. В него входило значительное количество членов более или менее мощных ремесленных цехов. Часто какой-нибудь богатый купец объявлял себя приверженцем демократии, потому что хотел среди демократии играть первую скрипку. И, например, фамилия Медичисов выдвинула из себя претендента на трон именно в качестве вождя демократии2.
Стародворянская партия ко времени Данте называлась партией гибеллинов. В учебниках истории вы найдете, что гибеллины — это сторонники светской власти и заговорщики в пользу императоров, которые были германскими владыками, иностранцами, жившими по ту сторону Альп. И действительно, для гибеллинов было типично то, что они не верили или плохо верили в помощь или хоть какую-нибудь поддержку пап, и гораздо больше верили в то, что еще средневековая в то время Европа, с ее твердыми феодальными устоями, может оказать некоторую помощь в деле новой аристократизации городской власти в Италии. Но в общем эта партия была малочисленной и скорее представляла собой клику, сборище заговорщиков. Флорентийские гибеллины стремились вырвать власть у городской буржуазии путем какого-нибудь военного заговора, надеясь на то, что в их числе много дворян, военных людей. Притом они полагали, что получат военную поддержку извне, от императора.
Партия гвельфов состояла почти исключительно из буржуазии. Она относилась отрицательно к императорской власти, боясь вторжения феодальной Европы. Желая, в свою очередь, найти себе более мощного союзника, чтобы удержать независимость городов и свою приобретенную еще недавно власть, она тянула в сторону пап.
Таким образом, это не были просто партии папы и императора. Тут налицо, конечно, была сложная классовая борьба. Чрезвычайно интересно то, что гвельфы разбились сами на две партии — на партии черных и белых. Черными назывались наиболее богатая аристократическая часть гвельфов, белыми — демократическая их часть, и они вели такую же борьбу между собой, как с гибеллинами. Разобраться в этом трудно. Гибеллинов иногда поддерживают «черные», потому что это была богатая публика, а иногда их поддерживает и «белая чернь», чтобы сломить ненавистных черных гвельфов. Все расслоилось на отдельные группы, которые вели каждая свою политику; все обманывали всех и всех продавали. Борьба классов была тогда запутанная, свирепая, ожесточенная.
Вот в это время рождается Данте. Рождается он в среде буржуазной. По происхождению он относится к тому общественному слою, который, по существу, был гвельфским, и его отец был гвельф. Между тем Данте очень скоро переходит на сторону гибеллинов, играет среди них некоторую политическую роль и даже является их идеологом.
Судьба его была такова. Он занимал пост в правительстве гвельфов и часто отправлялся с поручениями в качестве посла. Он занимал даже должность приора. Затем он переходит к гибеллинам и при правительстве белых гвельфов, то есть демократии, навеки изгоняется из Флоренции. Он безумно любит Флоренцию и почти всю жизнь является ее прямым врагом, пишет против нее жгучие памфлеты3, призывает другие города к негодованию, осмеянию, презрению по отношению к собственной родине.
Сам Данте о себе сказал (правда, чужими устами) в 17-й песни «Ада» своей «Божественной комедии»: «Хорошо тебе, Данте, что ты сам всегда был своей партией»4. Это заставляет задуматься. Как же это вышло? Великий человек всегда представляет известную социальную группу, а тут вот с гордостью говорится, что он сам был своей партией; страстный католик и в то же время враг пап, отправивший в своей «Божественной комедии» четырех пап в ад и с наслаждением пытавший их там; человек, который был сторонником демократии, принадлежал к партии аристократов… Все это случилось потому, что Данте, по мере того как он созревал, проникался общеклассовой идеей, а не групповой. В том и было его величие, что он проникся общеклассовой идеей тогдашней буржуазии, через нее в конце концов проникся идеей общеитальянской и даже отчасти общемировой.
Как это происходило? Какими этапами шла политическая мысль Данте?
Я не буду приводить подробности его биографии, а укажу в главных чертах, как постепенно развивалась его мысль.
Он видит вокруг себя отчаянный беспорядок, бесконечную резню, — улица на улицу, дом на дом, Флоренция на другие города Италии, Италия на другие страны. Между тем сознанию передового человека позднего средневековья в высокой мере свойственна жажда единства — один бог на небе, один папа на земле. Не для того ли существует единый папа на земле, который является представителем единого бога, и единый император, чтобы в каждой стране была твердая единая, установленная богом власть? Но вот император ничего не может сделать, и папа ничего не может! Почему?
Прежде всего, говорит Данте, потому, что они ссорятся. Надо раз и навсегда установить такой порядок, чтобы они между собой ссориться не могли. «Отдайте кесарю кесарево», папа в политику вмешиваться не должен, церковь должна быть отделена от государства. Поэтому-то Данте из гвельфов переходит в гибеллины; он считает, что папа никоим образом не должен интересоваться политикой, а должен заботиться о спасении душ человеческих.
А император? — Нужно, чтобы императорская власть установилась твердо и чтобы все преклонились перед нею. Император имеет право заставлять, чтобы ему подчинялись, император издает общие законы, но он вводит более или менее широкое демократическое самоуправление. Значит, сохраняются самоуправляющие общины, над которыми блюдет император как нейтральный судья, как представитель некоего целого, как представитель организованного порядка, всеми выбранный и пользующийся общим доверием. Императору — имперский суд. Его имперские войска должны охранять союз и мир в Европе.
Вот какая грандиозная идея у Данте.
Он за единого императора-монарха потому, что ему кажется, что какой-нибудь совет из трех или десяти лиц, стоящих во главе государства, сейчас же порождает интриги, ссоры и т. п. (как это было во времена феодализма). Надо поставить
Это была утопия просвещенного абсолютизма. Что же такое просвещенный абсолютизм? Имел ли он когда-нибудь место на свете? Как же! Например, укажу на Петра Великого, Екатерину II (печальной памяти) и Иосифа Второго, Марию-Терезию, на Фридриха II в Германии, Людовика XIV во Франции. В Англии яркого представителя такой монархии мы видим в лице Елизаветы. При всех особенностях, определяемых конкретным историческим развитием отдельных стран, царствования этих монархов имеют основные общие черты. Когда наступало их время? Когда буржуазное развитие начиналось в форме первоначального накопления. Правда, это не была универсальная монархия Данте, к тому времени об этом уже не мечтали, а требовали только, чтобы страна стала обширней, чтобы можно было развивать торговлю у себя дома. Буржуазное развитие выдвигало необходимость в крепком правительстве и в сильном монархе, чтобы он опирался на города и зависел от городов, чтобы он ведал королевской почтой, королевским судом, путями сообщения, королевской пошлиной и чтобы имел армию для защиты внутреннего рынка и для его расширения путем нападения на иностранцев, чтобы веско было его слово через резидентов в других странах для того, чтобы купцы могли гордо и мирно торговать и там. Для этого всего нужна была сильная власть.
Но Данте высказал те же мысли, что и идеологи абсолютизма в XVII–XVIII веках, гораздо раньше их и пошел дальше, чем они. Меркантилисты, напротив, опирались уже только на реальную Францию, Испанию, Англию, а ему еще казалось возможным установить единую монархию для всей Европы. Средневековая империя и воспоминание о римском императоре еще не совсем умерли. Данте казалось, что Священная германо-римская империя может быть восстановлена, быть может, в несравненно более широких границах. Как видите, это — утопия.
Но это только одна сторона мировоззрения Данте, другая сторона — отношение Данте к церкви.
Нельзя считать, что Данте просто отводил церкви роль пастушки грешных душ. Нет! Он был для этого слишком средневековый человек, он не ушел еще от христианского миросозерцания, да и трудно ему было уйти, ведь еще долго после этого человечество бьется в тисках христианства. Еще целые века после Данте буржуазный мир будет отходить от христианства и снова прибегать к нему.