Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 4. История западноевропейской литературы - Анатолий Васильевич Луначарский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Данте чувствует, однако, прекрасно, что здесь есть какое-то противоречие, что его светская монархия с императором во главе и с самоуправляющимися общинами, со значительной долей свободы для каждой личности, что вся эта его утопия не очень-то вяжется с католичеством. Он всячески старается доказать, что одно дело — земная жизнь, а другое дело — высокая добродетель и судьба души после смерти. Но он колеблется в этом убеждении и сам свою жизнь описывает, например, в своем литературном произведении «Vita nuova»[2] так, что в детстве он любил Беатриче, религию, добродетель, а потом, когда Беатриче умерла, он увлекся другой донной, олицетворяющей философию, светскую науку. В «Пире» он пояснил это. В средней полосе своей жизни Данте женился на некой донне Джинне, имел четверых детей, а к концу жизни, когда написал «Божественную комедию», он, как утверждают, вернулся к своей старой любви, но не к реальной женщине, а к мертвой Беатриче, которая для него была вечно жива, к душе Беатриче, которая вечна и тождественна для него с благочестием и мудростью.

Вот как определяется в общих чертах политическая и культурная фигура Данте. Среди глубоких раздоров буржуазии он первый (в своем трактате «De Monarchia» в особенности) создает подлинный буржуазный идеал: это еще, однако, не буржуазная республика, а просвещенная монархия, изображенная в утопических чертах.

Но сам Данте был еще слишком средневековый человек, да и вся буржуазия еще слишком мало вышла за пределы основного миросозерцания тогдашнего христианского мира, и поэтому, после мучительных колебаний, он сдался на то, что, конечно, хорошо было бы устроить на свете мирный политический порядок, но самое важное все-таки — позаботиться о бессмертной душе. Хотя католическая церковь не должна мешаться в мирские дела, но то дело, которое она блюдет, еще важнее их.

Данте выдвинул свое миросозерцание с колоссальной силой.

Не буду говорить о его более мелких произведениях, а перейду сразу к его главному, вечному произведению — к «Божественной комедии». Много было толкований «Божественной комедии», ибо она стала комментироваться сейчас же после смерти Данте и комментируется до наших дней. Сам Данте в письме к тирану Кангранде, своему другу, старался установить, какое значение имеет его поэма. Он говорит, что, во-первых, это — изображение ада, чистилища и рая, как их представляет католическая церковь. Но это лишь первое, грубое значение, а за ним есть другое — аллегорическое. Самое странствование Данте по аду, чистилищу и раю есть история блужданий и просветления души. Все действующие лица с этой точки зрения приобретают характер абстрактных фигур, изображающих борение доктрин и чувств. Но письмо свое Данте к Кангранде кончает такими словами: «…но оставим эти утонченные мысли и скажем в простоте: цель этого произведения — вывести живущих из когтей бедствий и вести их к счастью»5. Значит, социально-политическая цель — основная цель «Божественной комедии» по признанию самого Данте.

И действительно, если мы в общих чертах вспомним эту поэму, мы увидим следующее построение. Путеводителем Данте по аду и чистилищу является Вергилий. Почему именно Вергилий? Вергилий был величайшим поэтом римского времени и отождествлялся в этом смысле с Римской империей. Еще больше Вергилий выиграл в представлении о нем итальянцев средневековья оттого, что одно его стихотворение, в котором он говорил на самом деле о рождении маленького наследника императора, принималось за пророчество о Христе6, так как он преувеличенно восхвалял этого наследника и говорил, что родится отрок, который сведет небо на землю, который искупит людей и т. д. В Средние века о Вергилии распространилась мысль, будто он колдун, волшебник. Тогда же была распространена песнь, которая описывала, как апостол Павел пришел к могиле Вергилия, горько рыдал и произнес на очень плохом латинском языке четырехстишие, смысл которого таков, что он-де был бы доволен, если бы Вергилий дожил до его времени и они могли бы познакомиться. Таким образом, Вергилий — это более или менее христианизированный и легендарно преувеличенный представитель римской имперской поэзии; он является для Данте вершиной светской политической мысли и культуры.

У преддверия рая Вергилий покидает Данте, и здесь он встречает Беатриче. Беатриче, в полном смысле этого слова, — не от мира сего. Разумеется, Вергилию, то есть культуре светской, порядку земному, нечего делать при вступлении на небо, — там должен руководить кто-то другой, ведь это уже сверхземное, это непостижимое, не имеющее отношения к построению жизни на земле, — Беатриче ведет Данте на самое небо.

Мы видим непоколебимую верность Данте идее светской культуры и притом культуры античного Рима. Это самое высокое, что возможно на земле, и тот, кто выдвигает эти идеи, — великий мудрец. Это учение не противоречит, однако, у Данте христианству. Все его построение поднимается с земли навстречу богу, а небо спускается воронкой вниз, к земле, и оба начала гармонично соединяются.

Небо как будто бы важнее земли, тем не менее краски, которыми написано небо в поэме, гораздо бледнее. Внутренний поэтический пафос Данте остывает. Но политическая страсть его не остыла и тут.

Почти весь ад Данте населяет политическими преступниками. Это все люди, которых Данте ненавидел за противоборство его идее, сюда попадают и тираны, и политические лукавцы, сюда попадают попы, противники императорской власти; все это политические и личные противники Данте во Флоренции и в остальном мире, и он распределяет их очень тщательно в тридцати трех песнях «Ада» по разным кругам его, с громадной изобретательностью придумывая им пытки. Посылал он в ад не только умерших, но и живых. Как же это так? Ведь он живой? Живой-то живой, а душа его уже там находится! Часто какой-нибудь страдающий каторжник этого ада, при всех муках своих, не только не вызывает сострадания Данте, но обращает на себя гнев поэта. Данте с чрезвычайным остервенением выслушивает жалобы своих врагов, он восхищается страданием их. Но, правда, общее представление об этих адских бедствиях часто хватает его за сердце, и он приходит в ужас и от порочности людей, и от того, какую свирепость должно было вложить провидение в вечную справедливость, чтобы воздать им должное.

Почти единственным исключением в аду является Франческа да Римини. Она не политическая преступница, — она попала в ад за то, что изменила своему мужу с братом его Паоло, а муж ее за это убил.

Тут мы видим колебания в католической душе Данте. Как к этому отнестись? Любовь такого рода — это высшее проявление своеволия, это — пробуждение личности, которая заявляет: я не только совершаю это, но и не считаю этого грехом, я имею на это право! Католическая церковь отрицает подобное право; поэтому Франческа в аду (на это осуждает ее католичество). Но Франческа носится вместе со своим Паоло в вихре пламени, которое ее обжигает и мучит. Они неразлучны, они мучатся обнявшись, и в том, что они вместе, находят некоторое утешение…

Но мало этого: Франческа так трогательно рассказывает Данте свою историю, что потрясенный повествованием поэт замертво падает на землю. Значит, в нем жив полубессознательный протест, он внутренне согласен с Франческой. Как новый человек, он понимает, что движения собственного сердца, собственной мысли заслуживают уважения. Но вместе с тем он не смеет вывести Франческу из ада хотя бы только в чистилище, куда он толпами вводит мелких преступников.

В следующих тридцати трех песнях идут уже восходящие круги этой воронки. Все политические преступники на дне ее. Один из них — самый ужасный — в зубах у самого сатаны.

И там, внизу, не только Иуда, но и Брут и Кассий.

Кто такие Брут и Кассий? Это — представители римского дворянства, представители аристократии, убившие Юлия Цезаря, римского императора. В глазах Данте самое страшное преступление — это дворянская реакция, осмелившаяся бороться с императором. И, конечно, монарх не потому так дорог Данте, что он монарх, так как низкопоклонничества у Данте не было и быть не могло, общепризнанная монархическая форма еще тогда не сложилась, все города и республики были вольнолюбивые, а Данте потому так яростно защищает монарха, что монарх для него — представитель порядка, а Данте всей душой стремится к обществу, организованному по принципам, которые я изложил выше. Убийца Цезаря — Брут для него равен Иуде, предавшему Христа!

Из чистилища Данте идет в рай и видит там всевозможных праведников, святителей, всех апостолов, наконец богородицу, Христа, всю святую троицу. Все это описано немножко схоластично, но чрезвычайно торжественно. На одном из самых высоких мест в небе, какое только существует, находится император Константин, император Юстиниан, наконец император Генрих VII.

Генрих VII Люксембургский был молодой монарх, который собрал силы и пошел громить Италию под видом помощи ей в создании империи, — и Данте с восхищением его приветствует. До поражения Генриха VII он призывал Флоренцию поддерживать этого «освободителя», а после его преждевременной смерти скорпионами бичевал флорентинцев перед лицом всего мира за то, что они Генриха не поддержали. Фактически Данте был изменником и Флоренции и Италии ради этого Генриха VII, которого воспевал в самых лучезарных тонах. Это был для него alto Arrigo — великий, высокий Генрих7. И когда Генрих вел свои легионы на Италию, Данте написал памфлет8, начинающийся такими словами: «Вот наконец приблизились времена, восходит новый день! Спешите, сенаторы республики, выходите из тьмы, — се жених грядет к Италии, воздайте кесарево кесарю, он грядет волею провидения, такова воля верховного порядка». Потому что порядок, который управляет движениями светил, — закон божий — нарушен на земле, потому что на земле смятение, а этот Генрих несетпорядок и мир в Италию. На самом деле он, кроме грабежей и насилий, ничего не принес бы; но великий, страстный утопист Данте хватается за эту надежду. И когда Генрих VII был убит9, Данте помещает его в самое светлое место своего рая, хотя Генрих VII был и изрядным жуликом, легкомысленным человеком, и ничем достойным памяти себя не проявил; только потому он и помещен в рай, что это была желательная для Данте политическая фигура.

Данте пристрастен и горяч во всем — и партийно и лично. В IV кантате «Пира»10 и комментариях к ней он ставит вопрос о том, кто должен считаться благородным человеком: выдвинувшийся благодаря таланту или выдвинувшийся по знатности рода? Разумеется, он страстно говорит против родового дворянства, он полностью стоит здесь на почве демократии. И, ведя спор с воображаемым противником, в ответ на одно из возражений он восклицает: «На это можно ответить только ударом ножа!»

Так и рисуется в этой фразе страстный Данте с рукой на рукоятке ножа, готовый ответить противнику ударом, весь кипящий еще средневековой, но уже и возрожденческой личной человеческой страстью.

Таково в общих чертах содержание терпкой, насквозь пропитанной политической мыслью грандиозной поэмы — «Божественная комедия».

Конечно, влияние этой поэмы было сложно. С одной стороны, она действовала как импульс, толкающий вперед. Я сейчас коснусь ее художественных достоинств — в этом отношении она целиком смотрит вперед. Но отчасти она была импульсом к движению вспять.

Данте как передовой человек своей эпохи, как родоначальник новой литературы, как представитель буржуазии, освобождающейся от пут духовенства, говорит не только о монархии, о светской власти, — нет, он осмеливается на суждение и о духовной власти. Всю роль христианства он сводит к тому, чтобы оно благословляло по-буржуазному устроенную землю. Но так как он вместе с тем еще раб средневековых воззрений, то как бы говорит читателю: а все-таки земное — пустяки по сравнению с небесным, а на небо могут проникнуть только правоверные католики. Папу можно политически унизить и даже в цепях держать на дне ада, но это не значит, чтобы можно было унижать католичество как таковое. Поэма Данте благочестива, она поддерживает мистику, церковщину, и в этом смысле реакционеры нашего времени, которые часто прячутся за великой тенью Данте, имеют на это известные права. Но, несмотря на эти реакционные черты идеологии Данте, в утопии его много великодушного, разумного, правильного и здорового.

Скажу несколько слов относительно художественных достоинств поэмы. Прежде всего, изумительна ее стройность. Ни после Данте, ни до него никто не создавал такого стройного произведения. Поэма делится на три части, каждая часть на тридцать три главы, совершенно равных друг другу. Все они написаны цепко связанным сильным стихом, так называемой терциной, то есть трехстрочной строфой, в ней две рифмы, посредине третья рифма, которая определяет собою две крайние рифмы следующей строфы, и т. д.; так идет непрерывная цепь сложной рифмовки. Каждая песнь заканчивается словом «stella» — звезда, — и каждый раз в новом понимании11.

Архитектоничность поэмы настолько велика, что можно, как готический храм, аршином измерять ее высоту и ширину. Каждая отдельная глава и сочетание глав показывают, насколько точно они рассчитаны. Фосслер, исследователь Данте, открыл такую картину размеренности12, что почти невозможно поверить, чтобы темпераментный политический памфлетист и великий поэт-визионер вымерял, как циркулем, все пропорции в своей поэме.

Никто из поэтов и даже из творцов народного эпоса не может сравниться с Данте по обилию и богатству образов. При этом правильно было отмечено, что в аду образы главным образом скульптурны, — из тьмы выступают тела, которые замораживаются, растаскиваются на куски, подымаются на дыбы, тела, идущие под тяжестью колоколов и испытывающие всякие муки, вы видите их в различных ракурсах, в различных положениях; эти человеческие фигуры похожи на статуи Микеланджело, здесь созданы потрясающие пластические образы телесных страданий. В чистилище гора залита светом солнца, она говорит о зелени, о голубом небе, которые ждут там, наверху. Души, которые проникают в чистилище, уже не должны терзаться отчаянием, их страдания более легки и постепенно все больше и больше облегчаются; правда, они должны долго идти в гору, и это их утомляет, — но никакого сада пыток уже нет. Души, проходящие эти последние испытания, не терзаются и мрачным отчаянием, они чувствуют уже свое приближение к небу. Здесь Данте изображает не столько плоть, которая страдает, сколько одухотворенное, осененное светом тело. Скульптурность, весомость изображения уступают место живописи, свету, краскам, колориту. А когда поэт переходит в рай, все наполняется ослепительным светом. Этот свет растет все больше и наконец, когда Данте видит Христа, достигает такой силы, что поэт отводит взор и обращает его на Беатриче, чтобы глаза отдохнули; этим выражается, что Беатриче хоть и не божественна, но богоподобна. В таком потоке света ничего нельзя рассмотреть. И, в изображении рая, на первый план выступает музыка, звучат какие-то напевы и звоны.

Великий мастер образа, Данте показывает себя и сильным психологом. Всякий страдалец, которого он встречает в аду, страстная натура, которая либо не хочет примириться, либо, напротив, раскаивается бурно, и всякая такая фигура — целостная индивидуальность. Драматичность содержания огромна и не покидает Данте никогда.

Наконец, надо отметить изумительное словесное совершенство поэмы. Данте создал итальянский литературный язык. До него в Италии почти вся литература была на латинском языке; между тем народ уже ушел от латинского языка, — поэтому литература служила лишь образованным людям. Данте был первым, кто захотел говорить на языке народа, он ввел итальянский язык в поэзию и сразу создал поэтический шедевр. Если мы говорим с изумлением о том, что после Карамзина и Жуковского явилось такое совершенство, как Пушкин, то еще более грандиозен в этом смысле Данте, перед которым не было прилагающих путь предшественников.

Резюмируя, я могу сказать, что Данте — это человек, на которого падает уже свет Возрождения, он тем более велик, что на заре появления буржуазии выразил не отдельные ее желания, а ее историческую роль, до которой менее крупные люди не могли еще додуматься. Это вместе с тем человек полный свежести народа, который его выдвинул. По Данте — человек, который еще наполовину находится в тени мрачного романского собора, от религии, от католичества он отказаться не может.

Таким рисуется перед нами Данте.

Это — одна из интереснейших фигур той переломной эпохи, когда впервые пробуждалась буржуазия. Этот великий класс (с вырождающимися эпигонами которого мы теперь ведем беспощадную борьбу) тогда, на своей заре, задолго до уважаемой нами, но все же буржуазной Французской революции, еще лишь подходя к своеобразной революции эпохи Возрождения, создал громадную по страстности и дарованиям фигуру — Данте. И мы, зная его подлинное историческое место, отнюдь его не идеализируя, видя, что в нем от прошлого и что относится к будущему, вводим его в общий Пантеон наших исторических воспоминаний. И с точки зрения художественности, и с точки зрения богатства образов, и с точки зрения великих мыслей мы считаем его одним из учителей и благодетелей рода человеческого, которому он дал неизмеримо огромную массу красоты.

Два другие его современника слабее его.

Петрарка и его произведения для нас совсем устарели. Правда, книгу, которой он всего меньше придавал значения, его книгу сонетов мы можем читать не без удовольствия; интересны также его дневники и все, что относится к его личности. Но то, чему он придавал наибольшую важность, устарело бесспорно.

Что касается Боккаччо, то с ним этот же парадокс повторяется в еще более острой форме. Все, что он написал, со своей точки зрения, серьезного, для нас имеет очень мало значения, а книга, которую он ценил меньше всего, — вечна.

Оба эти писателя более мелки, чем Данте, но более близки к Возрождению.

Петрарка был сыном человека, изгнанного вместе с Данте из Флоренции, он в полном смысле слова принадлежал к следующему поколению флорентинцев. Биография его мало интересна. Он был поэтом при папском дворе во время «Авиньонского пленения», когда французский король насильно перевел резиденцию пап в Авиньон13. После этого объявились другие папы в Риме, и произошло двоевластие, борьба папских престолов. Вот в это время жил при папе Петрарка. Он много путешествовал и по Италии и по всей Европе и до последних лет отличался колоссальной работоспособностью, чудесно знал латынь, несколько хуже греческий язык, но интересовался и греческой поэзией и всей античной культурой. Точных наук в то время почти не было, но он интересовался почти всеми науками своего времени — историей, археологией, тогдашними зачатками математики и т. д.

Петрарка пользовался при жизни огромным уважением, — можно даже сказать, что современники преклонялись перед ним. Короли и герцоги писали ему почти подобострастные письма, считали за честь принимать его как гостя. Его увенчали золотым венком в Риме14. Считалось счастьем получить несколько строчек от Петрарки или какой-нибудь свиток с его надписью. Он был всеобщим любимцем. И в то время, когда поэтов считали за лизоблюдов, за своего рода слуг, к Петрарке, — хотя он не имел никакого другого положения и жил на иждивении знати, — уважение было глубочайшее.

Чем же объяснялась эта громкая слава Петрарки, это огромное уважение и большая любовь к нему современников?

Во-первых, его колоссальными латинскими знаниями и тем, что он был глубоким проводником возрождающейся древности. Во-вторых, интересом к его необычайно разнообразной, гибкой личности, отражающей внутреннюю жизнь многих и многих других людей.

Я уже говорил, что в Средние века интеллигенцией было почти исключительно духовенство. Люди других сословий просто не умели ни читать, ни писать. Средневековая схоластическая философия называла себя «служанкой богословия», была страшно стеснена церковью и практиковалась главным образом церковниками же. Даже те схоласты, которые выступали против церкви и навлекали на себя гнев с ее стороны, даже они, в большинстве случаев, были духовными лицами.

Но когда развернулись меновые отношения, когда купцы захватили власть, сами или в лице кондотьеров (наемных полководцев) — они настроили множество пышных дворцов. Внутри города, кроме главного двора дожа, были обычно также второстепенные — купеческие или военные, и они также предъявляли огромный спрос на искусство и на литературу, в том числе на литературу профессионально-полемическую и секретарско-политическую. Если в Средние века королевская власть, а иногда и крупные феодалы имели у себя, кроме какого-нибудь духовного лица, еще и светского знатока римского права, который медленной стопою, в лесу разнокалиберных законоположений средневекового феодализма, прокладывал тропы римского правопорядка (весьма подходящего для буржуазии), то это все-таки было явлением исключительным. А теперь появилось много секретарей, и некоторые из них были государственными секретарями. Такие придворные интеллигенты могли сегодня писать издевательства над каким-нибудь князем, а завтра перейти на его сторону и защищать его. И считалось, что тот умнее, кто ловчее, бессовестнее. Как военный кондотьер был большой ловкач по части беспринципной тактики, так эти наемники были большие ловкачи по части политической бессовестности. Но из этой среды выдвинулись замечательные фигуры, огромные политики. Особенно известен Николо Макиавелли; это — тонкий политический ум с большой примесью бессовестности. В изящной литературе он проявил себя всего лишь одной мало приличной комедией «Мандрагора»15. Но он был замечательным политическим умом, замечательным историком.

Секретарю такого рода предъявлялись большие требования — он должен был писать латинские стихи, составлять латинские библиотеки, ибо новые господа жизни, эти солдаты и купцы, — для своего классового утверждения, для борьбы со старым феодальным строем и для того, чтобы поизящнее жить, искали себе опору в культуре Рима и Греции. И знаток Рима и Греции, человек, который выкопал какую-нибудь статую или построил дом в римской манере (архитектура Ренессанса — это своеобразное преломление образцов античной греческой и римской архитектуры), или прочел прежде неизвестный античный манускрипт, — такой человек был бесценен.

Поэты, художники, архитекторы и все эти секретари буржуазии эпохи Возрождения составляли многочисленную рать так называемых гуманистов. Гуманистами они назывались потому, что, в отличие от богословия, они главным образом занимались наукой о человеке (homo novus[3]). Отчасти слово гуманизм имеет и более общее значение «человечность», это значение оно приобрело уже позднее, когда укрепилась мысль, что время расцвета античной культуры было временем расцвета человека вообще и что человечность там противополагалась варварству. В эпоху Ренессанса это довольно многогранное название применялось ко всем, кто старался писать на чистой латыни, изучать и цитировать Вергилия и Цицерона и восстановить старые традиции в области искусства. Все это было важно и интересно для тогдашних деспотов и для тогдашних богатых людей. Гуманист являлся их опорой, даже их руководителем; без него они чувствовали себя неуклюжими медведями, не знали ни как вести политику, ни как себя вести лично.

Новая гуманистическая интеллигенция противопоставляла себя духовенству, — чем дальше, тем более резко. Старое общество состояло из феодалов и мужиков. А кто был идеологическим вождем? Жрец католический. А теперь? Теперь на первый план выдвинулись купец и солдат. Они спаялись воедино. Это был коммерсант-воин и воин-коммерсант. Каждый кондотьер торговал, ж каждый купец был воинственен. Новым сеньорам противостояли бедные горожане и крестьяне. Гуманисты пытались руководить этим новым обществом.

Может быть, гуманисты будут новым духовенством? Но духовенство было чудесно сорганизовано, оно имело церковную организацию, оно имело универсальную политику, руководимую папами; это был союз, унаследованный от старых времен и отлично приспособленный к тому, чтобы создавать нужную идеологию для кругов правящих и нужный обман для кругов низших. Духовенство умело обуздывать народ и вести его за собой.

Могли ли гуманисты держать в узде низшие круги? Что они могли им сказать? Латинские стихи? Чем они могли прельстить их? Проповедью: лови наслаждения дня, потому что смерть кончает все? Но на это им сказали бы: «А! Лови день! — Значит, нужно приняться за богатых и выжать из них все, что мне нужно для этого сегодняшнего дня!» У гуманистов не было возможности так овладеть народом, как это удалось католикам. Поэтому, хотя известную борьбу с католической церковью гуманисты старались вести, духовенство было сильнее гуманистов.

Равным образом влияние гуманистов на общественные верхи было далеко не беспредельным. Высшая знать, конечно, хотела «жить и пользоваться жизнью», но побаивалась прямо вступать на стезю чистого язычества, так как с молоком матери всосала идею бессмертной души. Страшно ведь: а ну как ад существует? А поп грозит: ты ушел к гуманистам, душенька твоя много поплачет об этом на том свете! И недавно вышедший из средневековья темный человек трепетал. Часто и сами гуманисты боялись бога и подумывали о своей душе. Когда наступал смертный час, многие из этих полуатеистически настроенных гуманистов посылали за священником. В каждом из них жил католик. Это делало их слабыми.

К тому же каждый из гуманистов жил сам по себе и вел отчаянную полемику с другими. Все они вели настоящую борьбу шутов между собою, друг друга изобличали; изобличали и господ — не своих, конечно, а чужих, а когда переходили к новому хозяину — ругали старых хозяев.

Неорганизованность и распыленность гуманистов не давали возможности этой породе интеллигенции сыграть руководящую ноль, о которой они мечтали. Но надо сказать прямо, что светская интеллигенция никогда такой роли не приобретала и не приобрела во все времена, сколько стоит мир.

Богатые монастыри (все равно где — в Тибете или в Индии, в России или на Западе) играли роль не только хозяйственных, но еще больше идеологических организаторов. В силу известного соотношения других классов они становились регулирующей силой и часто делались силою господствующей настолько, что какой-нибудь брамин считал себя много выше представителей фактически господствующего класса — дворянства, а папа требовал, чтобы император приходил целовать ему туфлю. На основе идеологического господства приобреталось и прочное хозяйственное значение.

Когда положение изменилось и новое общество, народившееся в эпоху Возрождения, нашло для себя своих светских идеологов, то эта новая группа идеологов оказалась расщепленной, пескообразной и, конечно, власти никакой иметь не могла, а только в области искусства, да и то лишь в известной мере, второстепенно, проводила кое-какие собственные тенденции.

Петрарка был самым выдающимся из гуманистов своего времени, самым талантливым, самым ученым, самым почтенным. В отличие от других гуманистов, он держался с величайшим достоинством. Но не только это делало его вождем светской интеллигенции, а еще и то, что он прекрасно ладил с христианством. Правда, ладить с христианством ему было очень трудно, и он иногда, обливаясь слезами, заявлял: какие же мы христиане, когда так восторгаемся Цицероном и другими языческими авторами!16 Он сознавал, что литература, где наряду с житиями святых отцов появляются жизнеописания героев со всеми человеческими страстями и грехами, отражает упадок христианства. Он грустил об этом, но не упиваться новой светской культурой он, однако, не мог. Петрарка чувствовал, что именно «языческое» начало дает ему славу, что именно оно ставит его во главе всего современного ему культурного мира. Тем более его тянуло сюда.

Но внутреннее расщепление на христианина и язычника не позволяло развернуться в нем росткам нового миросозерцания. Он оставался слугой папы, жил в Авиньоне, получал от папы отпущение грехов и — читал ему произведения греков.

Несомненно, что и Петрарка страдал. Прокладывание новых путей сопровождается постоянными сомнениями, ошибками и страданиями.

Но бывают разные натуры. Данте был вышиблен из своего класса, он составлял партию сам по себе, он был и католик и не католик, от этого его душа обливалась кровью. И страдания Данте были тем сильнее, что убеждения свои он проводил в жизнь с решимостью. Петрарка, натура мягкая, больше поддавался всяким давлениям, влияниям. Поэтому в нем нет той целостности, которую в конце концов обрел Данте, создав определенное миросозерцание. Натура гибкая, Петрарка хотя иногда страдал, но в общем чувствовал себя недурно. Он был покладист, умел наслаждаться всем, умел со всеми ладить, каждому сказать похвальное слово. Но рядом с этим он отличался выдающимся талантом и известной внутренней глубиной. Ему не чужды и терзания о душе, и восторги перед чувственной любовью, и возвышенная рыцарская любовь, восхищение и перед языческим миром, и перед христианским. Ему ничто не было чуждо, и это делало его дорогим для всех. Всякий находил в его очаровательной по мягкости и многогранности личности какой-то отзвук для себя. Каждая зарождавшаяся личность тех времен, начинавшая сомневаться, колебаться, искать путей, видела в Петрарке своего вождя. Но Петрарка не был суровым и решительным вождем — он был оппортунистом, все сглаживал, перебрасывал мосты, благодаря которым можно было любому язычнику мириться с христианством и христианину мириться с язычеством.

Всюду, где появляется несколько классов приблизительно равной силы, мы будем встречать то таких людей, которые раздираются в муках, потому что не видят, по какому пути идти, то таких, которые одновременно идут по нескольким путям и иногда с большой грацией, с большим совершенством умеют двоерушничать, вести двойную и тройную бухгалтерию.

Очень характерно, что, заглядывая в свою душу, Петрарка находил ее очень сложной.

Душу средневековье ценило очень высоко, потому что именно душа, а не тело, не телесная жизнь важны для христианства. Что же такое душа? Это, по тогдашнему представлению, какая-то субстанция, которая является источником нашего сознания, она отвечает за грехи, совершаемые человеком при жизни, ей присуще тяготение ввысь, к святому богу. После смерти человека черти с ангелом устраивают маленькую потасовку за обладание его душой и победившая сторона тащит ее в рай или в ад. Особенной сложности тут не предполагали.

Петрарка, стоя на одной из альпийских вершин, днем созерцал широкие горизонты, перед ним открывающиеся, а к вечеру, дождавшись того, чтобы над ним заблестели созвездия, восхищенный, с обычным своим талантом описывал звездное небо, восторженно любовался его законами. Все это не казалось средневековому человеку сколько-нибудь достойным, а Петрарка отводит очень много внимания этим реалистическим пейзажам.

Но все же, говорит он, значительнее и лучше всего то, что человек носит в самом себе. Для такого самосознания нужно, чтобы человек действительно носил в себе большое содержание.

И Петрарка имел право так говорить. Он был первым осознавшим себя человеком нового времени, первой, ярко выраженной личностью, первым цветком индивидуализма.

А вы знаете, кто всегда несет с собой индивидуализм? Это буржуазия, разбившая рамки цеха, с разрушением которых, можно сказать, стержнем человеческой жизни становится эгоизм и конкуренция, частная собственность и личность собственника. Позднее эта сущность буржуазного строя накладывает печать прозаизма на всю культуру. Но на заре подъема этого класса стоит Петрарка с его очаровательной мягкостью, с душевной расцвеченностью, которая переливает каким-то опалом, разноцветными огоньками в тумане его общего оппортунизма.

Перейдем к младшему поэту — Боккаччо. Он благоговел перед Петраркой и почтительно и многократно перечитывал каждое его письмо, и всегда называл его «великий учитель» и писал ему в подобострастном тоне. И сам этот человек как будто бы расслояется на две части. С одной стороны, это педант, страстно следящий, чтобы не сделать ошибки в латыни, сам безумно увлеченный всем латинским, а с другой стороны (и более или менее в соответствии с этим) — чрезвычайно ревностный католик, который к концу своей жизни окончательно делается ханжой. Этим нас уже не удивишь, потому что и Петрарка был одно время ханжой. Но у Петрарки, в противовес ханжеству, были великолепные сонеты к Лауре, была его переписка, был дневник17, в которых жила многогранность его души; и у Боккаччо этот противовес был. Контраст у него был еще гораздо более резким, ибо у Боккаччо противовесом его католическому ханжеству была его книга «Декамерон» на итальянском языке, то есть на языке вульгарном, — а это значило, что написана она была для того, чтобы ее читал народ. «Декамерон» — это сборник анекдотов, главным образом о попах, изображавшихся в смешном виде. Боккаччо собрал, великолепно организовал и весело рассказал анекдоты, которые существовали уже раньше как анонимные устные рассказы, нечто вроде фабльо или шванков. Книга построена в виде бесед, которые ведет между собою компания буржуазных сеньоров и сеньорин. В каком-то загородном замке во время чумы собирается общество, живет там десять дней, чтобы отсидеться от чумы, и занимает время веселыми рассказами. Рассказывают все по очереди, и перед нами развертывается множество очаровательных анекдотов. В этих рассказах проходят мимо нас ремесленники, купцы, студенты, знать и вся пестрая публика того времени, а больше всего монахов и священников. Большей частью эти фарсы сдобрены изрядной дозой гривуазности. Высокие дамы и господа очень далеки от нынешнего хорошего тона и рассказывают такие вещи, что и про себя читать их как-то неловко, не то что вслух. Но во всем этом масса здоровой чувственности и величайшей издевки над католицизмом и его моралью. Это, в сущности говоря, вызов духовенству: а ты сам посмотри на свою рожу — в тот момент, когда ты под видом исповеди блудишь с какою-нибудь девицей! Лучше уже, вместо того чтобы проповедовать нам добродетель, прямо скажи, что и мы имеем право есть, пить, веселиться и друг друга любить!

Правда, Боккаччо сам испугался этой книги, постоянно заявлял, что она пустяки, вздор, на который не стоит обращать внимания. Говорил, что согрешил, что кается и как все же это случилось — сам не понимает. Но тем не менее все его другие чопорные сочинения и трактаты забыты, а «Декамерон» живет и будет жить еще тысячи лет благодаря своей свежести, огромному остроумию и здоровой чувственности. Мы видим здесь поистине громадную победу реализма.

Фигуры этих двух поэтов, Петрарки и Боккаччо, стоят еще в полутени средневековой фигуры Данте. А за ними идут: веселый рассказчик Пульчи, который ничем не стесняется, Ариосто, который создал поэму с бесконечно увлекательными приключениями18, Аретино, который заявляет открыто, что он атеист и что порок лучше добродетели. Так гуманизм, идя все дальше и дальше, уходит постепенно в сторону своеобразного гедонистического материализма, прославляя наслаждение как таковое.

Господствующее общество, сеньоры, князья, богатое купечество, все «хорошее общество» эпохи Возрождения, сначала итальянское, потом и французское и английское, вовлекается в этот карнавал, в это пиршество, в свободу любви, необузданный индивидуализм, в это «все позволено», — по крайней мере, позволено для «крупной личности».

Действительно, и кинжал, и яд, и кровосмешение — все, что угодно, пущено было в ход и все прощалось. На папском престоле как живое воплощение порока и принципа «все дозволено» сидел папа Александр Борджа, который давал своим врагам отраву в святом причастии. А сын его, Цезарь Борджа, абсолютно бессовестный человек, опасный, как тигр, убил своего брата, растлил свою сестру и с другими родственниками и неродственниками поступал приблизительно по такому же образцу. На верхах общества мы видим полную распущенность и разнузданность.

Остановлюсь еще на личности, которая не относится к литературе, но в которой особенно сказалось то настроение, о котором я вам хочу дать понятие.

Перед началом эпохи полного торжества аморальной индивидуальности сделана была своеобразная попытка синтеза средневековой морали со стремлением к жажде жизни и светской мудрости. Ни в одном литературном произведении это не проявилось так, как в произведениях великого живописца Сандро Боттичелли.

Сандро Боттичелли жил в XV столетии и был придворным живописцем Лоренцо Великолепного, талантливого тирана, с большим пониманием, с большим умением, с огромной внешней пышностью создававшего свой знаменитый двор. Лоренцо Великолепный считался самым богатым государем в мире, был банкиром и ссужал деньги императорам и королям, конечно, за очень хорошие проценты. И вот при дворе этого человека жил художник Сандро Боттичелли.

Своеобразие этого художника видно во всех его полотнах. Например, Боттичелли пишет нагую Венеру: сюжет, конечно, совсем не монашеский. И тем не менее Венера у него грустная — глаза печальные, рот сложен в какую-то тоскливую улыбку. Стоит она, как цветок увядающий, повесив свои руки и как будто в недоумении. Вышла только что из пены морской, а жить не хочется. Молода, а на ней лежит какая-то печать скорби. Или посмотрите на картину «Весна». Весна идет в одежде из цветов, увенчанная розами, между тем лицо уже такое немолодое, как у истаскавшейся преждевременно девушки, так и кажется, что эта весна уже тысячи раз приходила и вот приходит вновь и несет обновление, — а сердце-то у нее старое и обновление какое-то надорванное. А «Мадонна»?19 Ну, конечно, ей и бог велел плакать, потому что она потеряла сына, меч пронзил ее грудь. Но вот в Средние века часто писали картину «Magnificat» («Величит душа моя господа») — сцену, изображающую богородицу на том свете. Все злоключения земные кончены, ее окружают ангелы, на свитках написаны слова, которыми Елизавета поздравляет ее с зачатием: величит душа моя господа! Ангелы просят написать первые и последние буквы слова, макают в чернильницу перо — не знаю, из ангельского крыла или гусиного. Над Мадонной держат в таких картинах венец блаженства. Даже в глубине Средних веков, когда живописцы изображали людей с деревянными лицами, художники старались придать лицу богородицы в этот момент такое выражение, чтобы оно было приятно, чтобы видно было, что это — царица небесная. Христос воскрес, плакать уже нечего! Но у Мадонны Боттичелли лицо и здесь бесконечно грустное. Она не может простить! И это неожиданно напоминает знаменитые слова Достоевского («Братья Карамазовы»): я верну господу богу его билет в рай, зачем он деточек мучает? — взрослых мучил, я могу простить, они, может быть, виноваты, но деточек? И за это я божьего рая не принимаю, потому что у меня будет память о страдании, которое произошло по его всемогущей воле. Эти мысли — прямой комментарий к картине Боттичелли. У Боттичеллиевой Мадонны лежит на коленях младенец, грустненький, как будто он видит свои грядущие страдания. И она писать-то пишет — в чужой монастырь со своим уставом не лезь, попал на небо, так делай, что велят, — но ее земное сердце протестует. Никого ее душа не величит, а скорбит ее душа, и ангелы растерянно смотрят друг на друга.

Почему же у Боттичелли и язычество и христианство грустные? Почему он не верит, что на том свете есть счастье, как не верит в него и на этом свете? Почему его душа отравлена? — Потому что он попал в щель между двумя классовыми тенденциями. С одной стороны, он придворный живописец Медичисов, ему нравятся античные статуи, ему нравятся новые дворцы, построенные по римскому типу для великолепного Лоренцо. Но вдруг приходит Савонарола. Это вождь «populo minuto» — «народишка». В своих проповедях он бурно протестовал против богатых, противопоставляя им бедняков. «Опомнитесь, — кричал он, — помните, что люди — братья, что всякий должен отдать одну рубашку, если у него две! Делитесь всем с беднотой, утешайте страждущих словом Христовым, и тогда на том свете получите всякие блага. Надо жить умеренной и трудовой жизнью: не трудящийся да не ест! Вот что сказано в Евангелии».

Правда, духовенство воспретило мирянам читать Евангелие, но ведь Савонарола пошел против духовенства. Он говорил: это ничего, что Медичисы ссорятся с попами или что Медичисы посадили какого-то своего племянника на папский престол. В сущности они — заодно. Католицизм — это христианство, переделанное для богатых. Евангелие же — книга бедных. Савонарола требовал республики, в которой восторжествовала бы «подлинная церковь Христова», и где должна быть только выборная власть. Когда Савонарола захватил власть во Флоренции, он разжег громадный костер и стал валить туда маскарадные костюмы, книги и картины с античным содержанием. Говорят, тогда погибла картина Леонардо да Винчи «Леда». Приверженцы Савонаролы назывались «плакальщиками», они ходили с унылым видом и говорили: покайтесь, думайте о небесном; нечего чревоугодничать и веселиться, надо в скорби прахом посыпать свою голову и есть черствый хлеб, заслуженный в трудах. В конце концов они были окружены со всех сторон врагами и при помощи наемных войск побеждены. Да и народу они скоро надоели, потому что накормить его они все равно не могли; народу стало жить еще голоднее, чем раньше. Кроме того, Медичисы давали массам прекрасные зрелища; хотя вчуже, так сказать, через забор, а все-таки можно было смотреть, как люди веселятся. И массы очень этим дорожили. Простонародье республик было очень падко до зрелищ. Еще римляне это очень хорошо поняли и даже вложили в уста народа крик: «Хлеба и зрелищ!» Зрелищ Медичисы давали много, хлеба мало. Но Савонарола ведь не дал ни хлеба, ни зрелищ! И поэтому это движение, названное в истории его именем, пало.

Боттичелли следовал за Савонаролой и был приближенным Лоренцо Великолепного. Он был из простых людей, из самого мелкого торгового люда. Поэтому он бросился за Савонаролой, но внутренне он чувствовал, что все это не так-то просто. Христос искупил мир, но ведь никакого улучшения нет? Говорят, что на том свете будет хорошо, но будет ли? Весь — скептицизм, весь — стремление к изящной жизни, Боттичелли нигде не находил удовлетворения.

Такие грустные люди, не нашедшие себе выхода, живут иногда в веках. Интеллигент часто попадает в такое положение: и то его не удовлетворяет, и это, и он хнычет, — но хнычет в высшей степени поэтично. Это настроение имеет и положительное значение, потому что в таком хныканье содержится осуждение известной классовой политики, конечно если плачет не обыватель, а человек выдающегося ума и таланта. Мы видим тонкую натуру, не нашедшую себе места в жизни. А в каком случае нашла бы она себе место? Чего она желает всем сердцем? Какой-то общественной гармонии. Но этой общественной гармонии буржуазия дать не может. Кто же может ее дать? Только пролетариат, когда он разовьется, когда он победит. Страдающие интеллигенты являются в этом смысле нашими предвозвестниками. Они все стоят лицом на восток, ждут, часто сами не понимая этого, восхода социалистического солнца, они скорбят, потому что их сердце стремится к добру.

Таковы многоразличные отношения, которые характеризуют эти личности и вытекают из противоречий классового общества.

Закончу теми же словами, которыми начал. Марксистский анализ заключается не в том, чтобы для каждого литератора и литературного произведения находить целостный и чистый, без примеси, классовый базис, а в том, чтобы часто в смятении и разнообразии, даже иногда в мути данного произведения, данного автора, найти те линии, те элементы, те лучи, которые, исходя из разных классов, перекрещиваются здесь. Только при таком условии вы сможете все явления, какие ни есть в области литературы, в конечном счете свести к классовой борьбе и разложить на составные элементы реактивами классового марксистского анализа.

Пятая лекция*

Позднее Возрождение. Его общая, характеристика. Немецкий гуманизм. Эразм Роттердамский, Ульрих, фон Гуттен. Испанская литература. Испанская, драма. Сервантес.

В прошлой лекции мы познакомились с эпохой раннего Возрождения.

Мы отметили, что средневековье не так быстро выпустило из своих когтей человечество. Данте, первого человека Возрождения, можно считать последним человеком средневековья. Его преемники Петрарка и Боккаччо — лишь наполовину вышли из тени католичества. Очень трудно было ждать, чтобы в то время мог восторжествовать атеистический материализм или какая-нибудь другая философия, может быть, менее острая, но все же антихристианская, окончательно освобождающая от пут суеверия.

Вообще говоря, не только феодализм, но и буржуазный строй, буржуазное мышление не выводят человеческий ум за пределы метафизических представлений. Хаос буржуазной общественной жизни несет в себе множество предпосылок для метафизических представлений о мире, для веры в случай, за которым стоят какие-то запредельные силы, и препятствует развитию до конца последовательной материалистической философии, подлинного научного миросозерцания.

Но, конечно, очень многое в буржуазном развитии дает толчок росту науки. Буржуазия не может не интересоваться вещами, которые она производит и которыми торгует. Она с этой стороны реалистична. Она не может не заниматься вопросами географии и астрономии, потому что мореплавание для нее очень важно. Она не может не интересоваться вопросами физики и химии, потому что применение научных завоеваний к производству дает возможность извлекать из рабочей силы более высокую прибыль. Так что с этой стороны буржуазия, как только она начала созревать, должна была сделать решительные шаги в сторону науки. От этого происходят в недрах самой буржуазии колебания, шатания и от эпохи к эпохе и в отдельных индивидуальностях.

Позднее Возрождение (XVI век) не отказывается и от суеверий, от культа астрологии и не становится антихристианским, хотя христианство в это время расшатывается и отодвигается на задний план (я говорю об Италии). Но все-таки буржуазия времен Возрождения и ею порожденная интеллигенция шли к утверждению своего права на смелую, светлую, разумную, выпрямленную жизнь. Эти стороны Возрождения, это пробуждение личности и жажды счастья, эта смелость построений своей судьбы, светлое отношение к природе, к человеческому телу, к любви — все это делает для нас Возрождение эпохой положительной. Оно действительно кажется нам в полном смысле слова возрождением того прекрасного, что мы чтим в расцвете греческой культуры.

Надо постоянно помнить, что если греческая культура была аристократической даже в самых так называемых демократических античных городах, то это еще более относится к Возрождению. Этой волной освобождения и подъема затронуты были только общественные верхи, именно наиболее зажиточная часть буржуазии, которая создала своеобразную аристократию и даже выдвинула из своей среды много княжеских фамилий, которые управляли целыми государствами. Как только мы опустимся несколько ниже, в среднее бюргерство, мы там найдем очень многое от христианства, от средневековых суеверий. И там мы найдем много недовольства. Бюргерству жилось все хуже и хуже, по мере того как разрушались цехи под давлением выделившихся из них богачей. А положение подмастерьев, рабочих, крестьян ухудшилось еще сильней.

Массы были так темны и подвластны суевериям, что трудно сказать, какой век является более проклятым, в смысле самых диких проявлений власти духовенства над народом, — какой-нибудь из глубочайших веков средневековья или XV и XVI столетия, ибо на XV и XVI столетия приходится, например, наибольшее количество процессов ведьм: несчастных женщин жгли по подозрению в колдовстве буквально сотнями и тысячами. Из этого вы видите, насколько поверхностной была эта языческая и внешне научная культура Возрождения, если она могла оставлять рядом с собой такие суеверия, если интеллигентные люди могли писать книги, в которых доказывалась возможность плотской связи человека с дьяволом и всякий подобный вздор, и если в результате этого на площадях городов чуть ли не каждый день сжигали на кострах людей… —.

Если мы даже сосредоточим внимание лишь на руководящем классе, — на классе буржуазной аристократии и на ее интеллигенции, то, несмотря на теневые стороны, мы заметим также много чрезвычайно интересного.

Человек позднего Ренессанса в Италии и в тех странах, в которые итальянская мода, итальянская манера жить перекочевали (во Франции, отчасти в Англии и Германии); — это была личность, твердо стоявшая на своих ногах, чрезвычайно проницательная, с большим хищническим инстинктом, умеющая себя защитить и умеющая властно взять свой кусок счастья в жизни. В самом облике людей того века, в их манере держать себя вы видите особую какую-то широту, великолепие, в самом костюме какое-то стремление быть крупным, важным, задрапированным в какие-то чрезвычайно живописные и дорогие материи. На портретах того времени мы обыкновенно видим очень красивые, полные мысли и энергии лица. Портреты людей XVI века почти сплошь поражают нас своей значительностью и замечательной красотой.

Эти люди окружали себя пышностью, страстно любили картины, статуи, музыку, физические упражнения, сами писали стихи (часто очень недурно), зачитывались произведениями старых классиков и новых поэтов. Женщины, которых мы видим на картинах Ренессанса, такие здоровые, с таким блеском в глазах, они полны культурности и вместе с тем непосредственности и свежести. Если мы обратимся к книге Кастильоне1, где даются рецепты, как нужно вести себя настоящему кавалеру или настоящей даме, мы увидим, какие большие требования к себе предъявлял тогда этот придворный человек. Эти люди были чрезвычайно утонченны и вежливы, но отравляли, убивали, не задумываясь, своего соперника на узкой тропинке. Всякого рода вероломство, всякого рода разнузданность не были презренными; наоборот, быть чем-то вроде человекообразного льва или тигра считалось в высшей степени похвальным; если тебя боятся, то это хорошо, и не только если боятся твоей отваги, — но и твоего коварства. Коварные люди тогда считались заслуживающими большого уважения — особенно если они побеждали. Друг к другу относились беспощадно, побежденному спуску не давали, перед победителями преклонялись, даже когда победа достигалась самыми непозволительными средствами. Все это шло рядом с блестящим физическим и умственным развитием. Вот какова была эта порода людей.

Интеллигенты (специалисты-художники) воспевали их в музыке и поэзии, ставили им статуи, писали их портреты, украшали живописью их жилища, строили здания, разбивали парки, отчасти были опорой в научном отношении, не только составляли библиотеки, извлекали труды старых авторов, но и разрабатывали инженерию, развивали артиллерию, занимались проведением каналов и т. д. Начало процветать изучение права, дипломатии, истории; люди, отличавшиеся блестящими способностями в этом отношении, считались чрезвычайно ценными.

Конечно, аристократ, недавний выходец из купечества или какой-нибудь недавний кондотьер, атаман банды наемных солдат, не мог не относиться к поэту или живописцу несколько свысока: ведь этот человек жил на его средства, выполнял его заказы. Но мы знаем, что очень крупные живописцы и скульпторы довольно дерзко говорили даже с папами, бывали часто почти запанибрата с государями, во всяком случае, жили с ними одной жизнью.

В Италии, по крайней мере, это в значительной степени было так. Человек, происходивший из крестьян, из самого низшего по тогдашним понятиям сословия, мог там добиться больших успехов. Например, Леонардо да Винчи, которого боготворили, из-за которого дрались между собой государи, был незаконным сыном земледельца. И это не единственный пример. Если человек талантлив и образован, то не было предела тому почету и тому преклонению, которых он мог добиться. Спрос на таланты был очень велик, и сравнительно небольшая в то время Италия дала за один век такое огромное количество талантов, какого потом за триста лет не дала вся Европа. В искусстве, в особенности в тех областях, которые имеют отношение к внешней пышности, обязательно содержательной и веселой, какую тогда любили, — во всех областях такого искусства мы видим небывалый и неслыханный расцвет, с которым можно сравнить разве только IV век до новой эры в Греции. Другой такой эпохи мы не знаем.

В литературе наиболее ярким, гениальным выразителем позднего Ренессанса явился поэт Лодовико Ариосто. Его главное сочинение — «Неистовый Роланд», большое произведение, написанное октавами, в изысканной внешней форме. Вникая в сущность этого произведения, мы заглядываем в сердце того времени.

В этом романе приключения безбрежно фантастичны. Ариосто не ставит перед собой никаких глубоких целей. Он изображает бесконечное количество волшебников, карликов, сражающихся рыцарей, всевозможных масок, кавалеров и восхитительных дам, необыкновенные превращения духов, столкновения отрядов, невероятные приключения, — все это в причудливом смешении. Никакого внимания не обращается на правдоподобие, люди из разных эпох сводятся между собой; словом — это калейдоскоп образов, игра воображения. Автор беспрестанно перескакивает с одного явления на другое, хотя он не забывает ничего, и, оставляя того или иного кавалера или даму, после целого ряда приключений снова возвращается к ним и продолжает повесть о них.

Если бы я принес с собой произведение Ариосто и прочел вам несколько его октав, вы поразились бы их музыкальностью. Не надо знать итальянского языка, чтобы чувствовать, как это необыкновенно хорошо звучит. Когда это произведение читается полным голосом и хорошим декламатором, оно должно сначала производить восхитительное впечатление. Но когда читаешь дальше и дальше, поэма становится в конце концов скучной. Очень уж много приключений и очень уж бессмысленно все это, и нет тут ни житейской правды, ни какой-нибудь тенденции, пафоса и увлечения. Игра, напоминающая игру в куклы.

Но это в высшей степени характерно для того века, когда и живописцы считали, что настоящая задача — нарисовать на полотне красивого мужчину или женщину. И действительно, видите ли вы картину «Мадонна со святыми» или «Праздник в лесу»2, суть дела сводится не к теме, а к тому живому рисунку, к тому великолепному колориту, в котором написан прекрасный мужчина или прекрасная женщина; и целыми вереницами, целыми толпами проходят перед нами в музеях эти прекрасные мужчины и женщины, поистине прекрасные, исполненные с поистине изумительным искусством. В головных или поясных портретах, группах, картинах на библейские сюжеты нет ничего христианского, но нет и другой вне человека лежащей идеи: любой сюжет — это только канва, необходимая для того, чтобы волшебная кисть художника дала все тех же красивых мужчин или красивых женщин.

Вот и Ариосто пишет в том же духе. Вам кажется, что люди живут в каком-то странном раю. Это счастливые люди, они хотят развлекаться; прекрасные мужчины, прекрасные женщины собираются, чтобы наслаждаться вместе. Денег у них много, здоровья много, сам черт им не брат. Они совершенно не считаются ни с какой моралью, они хотят забавляться и не останавливаются перед излишествами. В этом искусстве есть предельность ощущения каждым человеком своего собственного счастья, предельность ощущения своей ценности.

Но такой момент мог быть только кратким. Ведь под этим «золотым веком» для меньшинства скрывались жесточайшие общественные противоречия: большинство населения составляла угнетенная демократия, враждебная аристократическим верхам. Все больше и больше проклятий накоплялось в мире подданных и в самой Италии и в странах северной Европы, откуда золото текло в Рим, к папе, а из Рима по всем городам Италии. Иллюзия прочно завоеванного золотого века держалась недолго, но она была — и это время было действительно золотым веком искусства.

Насколько можно судить по памятникам архитектуры и живописи, венецианская аристократия достигла апогея развития такого, уверенного в себе, полнокровного, красивого существования, — существования страстно эгоистического, ничего, кроме себя, не признающего. Правда, вначале еще признавалось нечто: аристократия Флоренции и Венеции была еще весьма патриотична. Люди заботились о единстве государства я о том, чтобы удержать в своих цепких руках власть над ним. Но позднее и эта косвенная связь стала постепенно распадаться. Возникла такая уверенность в себе, что каждый стал думать почти исключительно о своем наслаждении. Это подорвало силы аристократии венецианской и других итальянских коммун и в значительной степени облегчило потом дальнейший ход событий, дальнейшие перевороты.



Поделиться книгой:

На главную
Назад