О Горьком*
О Горьком писалось очень много, пишут о нем очень много сейчас, по поводу его юбилея, и будут писать очень много и очень долго, и, вероятно, никогда не исчерпают тему, потому что Горький — явление очень большое. Но здесь мне хочется сказать всего несколько слов, освещающих одну сторону этого большого и радостного явления. Кто-то, когда-то (чуть ли не Толстой) назвал Горького талантливым писателем из народа1. В этой характеристике у автора этих слов (пусть это будет даже Толстой) звучала некоторая доля снисходительности:
— Есть-де настоящие писатели из образованных классов. Эти уже смолоду ходят в кружевных воротничках, учатся у учителей и гувернанток, поступают в привилегированные учебные заведения, естественно щебечут на цивилизованных языках, своем собственном и иностранных, читают хорошие книги, видят хорошее общество и к двадцатому году становятся нормальными культурными людьми. И если к этому прибавить писательский талант, то и выходит нормальный писатель. Но, кроме этих «детей солнца»2, есть еще народ. Под народом разумеются люди необразованные, задавленные трудом и бедностью. Им, конечно, — хотя это несправедливо и грустно, — чрезвычайно трудно подняться до какой-нибудь тонкой культурной работы. Но в этом народе бывают высокоталантливые люди. Вспомните Ломоносова, Кольцова, Шевченко. Эти талантливые люди иногда становятся писателями, очень недюжинными. Это редкое и трогательное явление. Но, разумеется, на веки вечные у этих писателей остается все же какая-то неуклюжесть самоучки, некоторая неотесанность, некоторый запах пота, ржаного хлеба, словом, нечто «простое». Если говорить о писателях из народа до чрезвычайности талантливых, вроде Шевченко, то в общем тип писателей из народа — интересный, самобытный. Такой человек может рассказать кое-что, что он видел там, в низах, и что не очень хорошо видно сверху. Но все-таки писатель из народа рад, если на банкете в честь какого-нибудь знаменитого интеллигента ему отводится место у края стола.
Между тем звание «писателя из народа» в тех культурных условиях, в которых мы живем, есть само по себе наименование колоссального порядка. Сейчас у нас имеется громадная армия писателей из народа.
Я имею здесь в виду не только талантливых пролетарских или крестьянских писателей-беллетристов нашего времени, а прежде всего глубокий пласт рабкоров и селькоров. Мы знаем, что такое рабкорство во всей своей массе. Это — явление гигантского порядка, это есть огромная весть о жизненной правде, молчащей или, по крайней мере, молчавшей веками в глубинах, где живет подлинный народ, где живут основные десятки миллионов человечества.
В те времена, когда народ был глухо запаян в своем трудовом гробу, писатель из народа — это был пришлец из мира истинного горя, истинного гнева, истинного будущего, которое там готовилось.
Разумеется, писателю из народа было трудно подняться, разумеется, нужны были огромные способности, чтобы такой писатель стал большим. Но раз он становился большим, то значение его приобретало уже контуры колоссальности.
Я не скажу, чтобы Горький был, например, талантливее Шевченко. Кто знает? Шевченко тоже был гениальный человек, но обо многом он писать не смел, многое затоптали в нем, в сущности, и его самого замучили, не давши ему и наполовину развернуть свои богатырские, радужные крылья. Горький пришел в такое время, когда еще только закипала борьба, когда трудности были до чрезвычайности велики, когда он мог еще быть свидетелем того органического жизненного порядка, из которого росла революция. Но вместе с тем он стоял на пороге революции, был буревестником революции, она его уже поддерживала своим весенним дыханием, и еще больше — в дальнейшей его жизни революция освободила его от всякого гнета глухих сводов старого мира и дала ему возможность выпрямиться, как прекрасной пальме, напившейся густых соков земной правды и рванувшейся к небу так, что никакие оранжерейные купола, а только синева бесконечности могла стать достойным покровом для этого человеческого растения.
Горький — величайший рабселькор, человек, принесший нам жгучую корреспонденцию из мира, до сих пор ни разу не обретавшего столь красноречивого голоса. Если кто-нибудь поставит себе целью написать книгу жизни трудовых людей по Горькому, каких только красок он не найдет! Но этот писатель из народа не только принес с собою весть о страданиях народа, о ненависти, которая накопилась в его груди, о силах, которые в тоске мечутся в сердцах народных, нет, он еще принес оттуда ту, всех обрадовавшую, как помнят мои современники, заставившую повеселеть время, весть остойкости и мужестве, о жажде свободы в людях больших калибров, которые, по его словам, таились, стремились выйти на свет и которые были забиты, измельчены, зажирели или декадентски захирели в восьмидесятые, девятидесятые годы, то есть в эпоху, когда впервые раздалась раскатистая горьковская песня.
И этого мало, однако. Горький — огромной талантливости рабкор, пришлец из мира труда, пристально оглядывался вокруг. Он не только рассказывал о мире, из которого пришел, и о том мире, в который хотел идти, он еще хотел оценивать этот мир, за которым ощущал мир тогдашней буржуазной культуры, и замечательно оценивал он его. Он умел отметить в самой буржуазии (Маякин) и ее положительные черты, умел показать во весь рост ее организованность, ее энергию, ее почти жестокую житейскую мудрость и вместе с тем вскрывал ее пустоту, ее чужеядность. И, наоборот, в героях романтического протеста, к которым он чувствовал величайшую симпатию, он преследовал отсутствие подлинной организованности, отсутствие практичности, отсюда — ненужную жертвенность. С необыкновенно острой иронией вскрыл он дрянненькие качества оторванного от подлинной практики словесника-интеллигента, но это не заставило его поставить богатырский крест над культурой, смешав ее с интеллигентщиной. Наоборот, с огромным уважением, надо сказать, прямо с благоговением подошел Горький к науке, а также и к подлинным сокровищам искусства. В то время как барин Толстой рубил направо и налево и тосковал по христолюбивому мужичку-дурачку на какой-то убогий, иконописный славянофильский лад3, писатель из народа, Горький, который, можно сказать, кровью учился каждому новому слову, отвесил большой поклон культурным завоеваниям человечества и признал в них дружественную силу, быть может плененную, такую, действия которой искажены, но нужную, родную для людей, пославших его осмотреть всю землю и все, что на ней есть.
Вот такую миссию выполнял Горький, и миссия эта чрезвычайна. И новое поколение пролетариев и крестьян, которым нужно ориентироваться на земле, будет вновь и вновь брать книги Горького, потому что в них не только в картинах предельной яркости отразилось недавнее прошлое, но кипит в них много самого живого, настоящего, богаты они самым животрепещущим материалом для разрешения наших современных проблем.
Великим ходоком был Горький. Как никто, рассказывал он о низах, которым суждено было стать верхами, обследовал во имя их, для их будущих поколений, мир и оставил нам в своих сочинениях яркие и захватывающие описания его. И сейчас продолжает он, добывая руду из неиссякаемого источника своей памяти, напитавшейся богатейшими и разнообразными переживаниями, пополнять свою художественную сокровищницу. И когда он приедет к нам вновь и острым взглядом осмотрит, пронижет то, что у нас есть старого и нового, он скажет свое веское слово, покажет нам уясненное и сконцентрированное отражение нашего строительства в волшебном зеркале своего художества.
Художество Горького отлично от всякого другого именно тем, что это писатель из народа, страшно серьезный и абсолютно настоящий — не фальшивой манеры токарь и кружевник слов ради их красоты или забавы для читателя, не курильщик рафинированных эссенций, а человек, для которого искусство есть манера приобретения жизненной мудрости и выработка правил поведения для каждого отдельного человека, для целых пластов людских, для целых классов, для целых народов, для всего человечества.
Максим Горький [Речь на пленуме Моссовета]*
Я не буду рассказывать биографию Горького. Вкратце биографию Горького знает каждый ребенок. А подробно? Я бы все равно не смог рассказать об этой богатейшей, бесконечно содержательной и яркой жизни, рассказать в виде серии картин, для этого я не имею ни достаточно времени, ни достаточно сил. Тут нужно мастерство самого Горького.
Равным образом, не буду пытаться дать хотя бы краткую историю развития литературной деятельности Горького. Это уже много раз делалось. Я сам постарался дать сжатый очерк истории развития писательской деятельности Алексея Максимовича в предисловии к юбилейному изданию его сочинений2. В соответствии с самым духом нашего торжественного заседания мне хотелось бы дать
Самое характерное и самое разительное в судьбе Алексея Максимовича и в фигуре его заключается в той стремительной вертикальной линии, какой рисуется перед нами его жизнь; она идет с низов, почти со дна нашего общественного мира, каким он был до революции, и возвышается до таких вершин, на каких стояли немногие люди в мировой истории.
Алексей Максимович родился в цеховой семье; ему пришлось потом в жизни нырнуть еще глубже, почти до самого дна, до того дна, которое он не раз так вдохновенно описывал. Он знал самые трудные, самые тяжелые формы черного труда, он знал состояние глухой безработицы, он испытал голод, побои и унижения в своей горькой молодости. И затем, как на крыльях, он стал подниматься вверх и соколом взлетел к солнцу мировой славы. Он сделался любимцем всех лучших читательских кругов нашей страны, он приобрел вслед за этим мировую славу. И сейчас Алексей Максимович вступает на верхнюю ступень этой лестницы, потому что сейчас победоносный пролетариат нашего Союза, поддержанный мировым эхом, официально провозглашает его своим любимым писателем и своим великим выразителем в области художественного слова.
Эта поразительная биография, эта линия, вертикально поднимающаяся снизу вверх, является вместе с тем и глубочайшей характеристикой сущности творчества Горького, как с художественной, так и с социальной стороны.
Будучи человеком, который хлебнул черной воды у самого дна моря житейского, он прекрасно знает ту действительность, ту массовую, подавляющую по своему весу, действительность, в которой живет большинство человечества и в которой, во всяком случае, жило подавляющее большинство граждан бывшей царской России: он испытал всю ее горечь и обиды на себе самом и видел тысячи и десятки тысяч примеров того же вокруг себя. Чувство горечи, огромной обиды за надругательство над человеком — одно из доминирующих чувств, которое смолоду развилось в Алексее Максимовиче. Он понимал, как зверино озлобляются в этой атмосфере люди, которые могли бы быть превосходными в других условиях, как подавляется их воля, искажается человеческий облик. И, конечно, у него ни на одну минуту не возникала мысль об осуждении их, потому что Алексей Максимович по самой сути дела считал себя одним из них, элементом этой самой обиженной массы. Но чувство обиды, чувство мрака ни в коем случае не доминируют у Горького. Мы ведь имели писателей, и талантливых писателей, которые тоже вышли из низов и которые тоже внесли в нашу литературу громадный груз обиды и горечи: среди народников были такие писатели, как Решетников и Левитов, которые, конечно, менее талантливы, чем Горький, но тем не менее отличались крупными дарованиями. Почему же они погибли и не смогли развернуться с такой широтой, как Горький? Потому, что мрак преобладал во всем строении их сознания, в их душевной организации. Если мы у этих писателей и видим иногда светлые типы, какие-то противопоставления бледных лучей этому обнимающему жизнь мраку, то это робкие, неясные, забитые лучи. А вот у Горького мы замечаем с самого начала бодрые лучи, мы замечаем, что с самого начала он несет в своем сердце пламенеющую яркую звезду.
Фрагмент выступления Луначарского на пленуме Моссовета в Большом театре
В его миросозерцании тени тоже густы, страшны и ненавистны, но им противопоставляется громадная вера в человеческое счастье, в идеализм, в тот тип идеализма, о котором Энгельс сказал: «Вы, мещане, думаете, что мы, материалисты, имеем низкие горизонты и эгоистические интересы, нет, практически мы в тысячу раз более идеалисты, чем вы, потому что мы могуче ведем массы вперед!»3 Вот этот практический идеализм у Горького сквозит во всем.
Откуда взялся он, каким образом у подростка, который окружен был такими мрачными впечатлениями, зародились лучезарные искры веры в возможность осуществления счастья?
Я думаю, что нам негде больше искать объяснения этому, как в автобиографии Горького4. Недаром сын Алексей взял себе псевдоним отца — Максим. Этот золотой человек, бодрый человек, которого скосили, съели безобразия низовой жизни, передал в наследство своему сыну замечательную бодрость. А затем широкой, вольной, спокойной, стихийно-могучей рекой влилась в натуру внука, влилась изумительной поэтической мощью бабушка Алексея Максимовича, которую мы все любим, как родную, и которая для нас в тысячу раз ценнее всех наших собственных бабушек.
Тут не только биологическое наследство, но и социальное влияние — и песни, и сказки, и ласки этой бабушки создали у колыбели Алексея Максимовича и в его детстве атмосферу такой гармонии, такой красоты, которые построили в нем эти два мира: представление о том, как люди должны были бы жить, как бы было хорошо, если бы было так, и что на самом-то деле вон оно как! И, как два огромных полюса, стояли перед ним горькая жизненная правда и громадная потребность в счастье, мире, любви, в существовании, резко контрастирующем со всей той дикой действительностью, которую ему приходилось наблюдать. С этим двойственным началом, с этой громадной чуткостью к возможностям, заложенным в человеке, и к действительности, которая его окружает, Алексей Максимович пришел в жизнь.
Вы знаете, какова была эта жизнь? Вы знаете, как эта действительность поваляла и покатала Алексея Максимовича. Она оказалась беспощадной, тысячу раз сама нить жизни, казалось, должна была оборваться; но Алексею Максимовичу дана была крепкая натура, и он скорее закалился, чем пострадал от этих испытаний, он накопил громадную и мрачную сокровищницу опыта по части того, что такое есть действительная жизнь, созданная нынешним строем для большинства человечества.
И Горький рано уже вознамерился, — не знаю, насколько сознательно, — об этом обо всем при свете солнца и громким голосом
Оценить роль писателя Алексей Максимович сумел очень рано. Он рассматривал себя, выражаясь нынешним языком, как громадного рабкора, может быть, он не думал, что будет громадным, но мы, зная его размеры, видим, что он был громадным рабкором. Такой человек, который, познавши, как живут кроты, готов был сделать детям солнца блистательный, художественно потрясающий доклад о зле жизни, об ужасе жизни, об ужасе тех форм существования с искалеченным сознанием, которые бурным черным морем разливались по стране. Доложить об этом безмятежно занимающемуся культурными наслаждениями мировому бельэтажу, доложить в качестве подлинного свидетеля, прошедшего круги ада, как там живется, — это было одной из задач, не знаю, насколько субъективной, но во всяком случае объективной задачей Горького.
Я думаю, потому именно Алексей Максимович взял себе такой псевдоним — Горький. Он доложил о себе этой визитной карточкой читательскому миру: я —
А между тем прямого показа счастья было мало в сочинениях Горького, и даже в его молодой романтике, которая была таким золотом, суриком и пурпуром написана, но в которой в конце концов полусказочные личности кончали более или менее плохо. Но не в обрисовке побед, не в каких-то благословляющих музыкальных гимнах была сила радости Горького. Она часто гнездилась в самой мрачности его рассказа о том, какова жизнь, потому что все мало-мальски чуткие к литературе понимали, что у него это не пессимизм. Это не было выражением того, что вот, мол, какова жизнь, давайте, братья, поплачем на темных реках вавилонских, куда нас занесла судьба. Это не было и ожесточением, которое говорит: пропади пропадом вся жизнь, пропади вместе с нею я. Нет, Горький говорил: вот что вы сделали с жизнью, вот тот человек, который в ней воспитался. Но вместе с тем всегда сквозила рядом вера Горького в природу, вера в прекрасное, вера в то, что жизнь может быть великолепной. Мрачные драмы рисовались на фоне, какой раньше, пожалуй, не создавался ни одним писателем. И море смеющееся, и солнце лобзающее, и зелень бархатная, и бесконечные дали, и могучие реки — чудесная природа, глашатаем, выразителем которой могла быть только чудесная горьковская бабушка. И звери — чудесные, и чудесные люди в этой природе. Они, правда, могут страдать, они, на первый взгляд, аппараты для страдания; но ведь это для того, чтобы, предупрежденные болью, они избегали опасностей, но зато у них имеется все для того, чтобы широко и ярко наслаждаться. От маленькой птицы, от зверя и до мудрого человека — все имеют возможность наслаждаться безмерно, все больше, все глубже. Эту способность нужно оберечь, все возможности для нее построить, из этого нужно исходить; тогда — в какую неизмеримую прелесть, в какое чудесное, разумное счастье может превратиться жизнь! На этом узорном, золотом фоне рисовались для всех нас мрачные тени, которые показал нам Алексей Максимович. Когда мы впитывали в себя этот букет, вслушивались в этот аккорд, то нам не только становилось легче, не только казалось, что мы выходим на новую весеннюю дорогу, но, кроме того, у нас начинала кипеть кровь, потому что добиваться выхода можно было только борьбой. Зло огромное, искалеченность человека невероятная, живем мы гнусно, и для того, чтобы это изменить и дорваться, по слову Маркса, которое Горький тогда не повторял, но которое должно звучать в наших ушах, до этого осуществления всех заложенных в человеке возможностей, необходима беспощадная борьба6.
Вот такой облик, товарищи, имела тогда литературная работа Горького, которая тем самым была общественной, хотя этим не исчерпывалась общественная физиономия Алексея Максимовича даже в его молодости.
Каково было отношение писателя к различным классам, как их воспринимал Алексей Максимович и как они доходили до его сознания? В отношении к черному народу, к мелкому трудовому мещанству, в значительной мере также и к крестьянству, к фабричным у него, в особенности в первый период его деятельности, — глубокая братская жалость. Когда Горький изображал, как они злы, как грубо избивают своих жен, как ненавистнически относятся друг к другу, когда выводил всю эту галерею забитых мечтателей, жертв и мелких хищников, людей, которые на самом деле могли бы быть чудесными идеалистами или энергичными строителями человеческой жизни, — то всегда чувствовалось, что он винит не их, а всю обстановку. Если Горький ожесточенно относится к той или другой черте, жадности, эгоизму того или другого крестьянина, то делает это не потому, что обвиняет его в том, что он таков. Как голодного волка, который жаждет крови своей жертвы, нельзя обвинять за это, так и этих людей. Только волку это присуще, а человеку это навязано всеми нашими условиями существования.
Поднимаясь по ступеням общественной лестницы, судил Алексей Максимович скопидомов — мещан, кулаков, похитителей, на чужих плечах строящих свое смрадное благополучие. Но презрение и ненависть не ослепляли Горького, и он смог изобразить характер мещанской души с такой четкостью и с таким реализмом, как никто не делал этого до него и не сделает после него.
Затем он поднимался к интеллигенции. Здесь он различал. Он отдавал справедливость творческой интеллигенции, работникам науки и искусства. Алексей Максимович всегда отмечал те черты, которые являются характерными для преданных своему делу истинных работников науки и искусства, и всегда сохранял в отношении их величайшее уважение, как будто бы смешанное с удивлением.
На мелочные интеллигентские черты этих людей Алексей Максимович умел, при наличии в человеке этого большого, не смущаясь смотреть сквозь пальцы, и это было потому, что наряду с этими мелочами замечал он и огромное: их творчество на благо культуры.
Зато к интеллигентам — обывателям и хищникам, к так называемым «дачникам», с их мелочностью, с их лицемерием, с их алчностью, к этим людям, которые льют крокодиловы слезы о народных страданиях, стараются оправдать их как «необходимость», которые придумывают софизмы, чтобы оправдать всякую несправедливость, — ко всем этим людям Алексей Максимович был беспощаден, на спине этих болтунов и хищников не скоро заживут рубцы от литературных плетей Горького.
И выше поднимался Алексей Максимович, — поднимался он к капиталистам. Надо сказать, что писатели, не умевшие признать положительной стороны капитализма, всегда были у нас на Руси ретроградами. И Лев Толстой не составляет исключения.
Маркс и Энгельс сумели в «Манифесте Коммунистической партии» написать целый дифирамб творческой энергии буржуазии. И Горький оценил эту положительную сторону.
Как он понимал этих людей — людей, которые стали гонять пароходы и баржи по Волге, строить заводы и фабрики, людей работоспособных, людей энергичных! Но разве Алексей Максимович хоть на минуту увлекся? Он сумел уже тогда, быть может, еще незнакомый с Марксом, диалектически разглядеть поток их энергии. Он показал, что на всех плодах ее лежит подлая печать корысти и эксплуатации.
Вырождающемуся классу помещиков, отвратительной бюрократии царизма он, конечно, объявил беспощадную войну. Очень молодым еще Алексей Максимович вступает в революционные кружки, знакомится с революционерами. Пойдите на выставку Горького, — все должны пойти в библиотеку имени Ленина, там вы узнаете, как рано стали следить за ним, сколько раз его арестовывали, как его гоняли, потому что полиция тоже по-своему была чутка и полагала, что это могучий враг!
Положительным типом для Горького был протестант. В течение долгого времени Горький с особенной любовью останавливался на протестантах. На людях, которые никак не могут уложиться в ту рамочку, которая им приготовлена. Это люди, которым не пришлась по вкусу жизнь, которые оказались выбитыми из нее, не потому, что они не доросли до нее, а потому, что переросли ее. Они переросли ее, но у них нет почвы под ногами, у них нет сил побороть ее. Это люди, у которых хватает моральных сил, но не хватает физических. Если бы Горький остановился на этих типах, то это значило бы, что страна наша осуждена на окостенение, что в ней нет сил для возрождения.
Горький искал все время таких элементов, на которые можно было бы опереться, и он думал найти их в босяках. Начался роман Алексея Максимовича с босяками. Его привлекло к ним именно то, что они вне общества, выбиты из него. Босяк потерял собственность, он потерял «пашпорт», он потерял гражданскую физиономию, но он вышел свободным, он вышел степным волком, часто оскалом зубов отвечающим на всякую обиду, готовым во всякий момент защищаться.
Великолепие этого вольного бродяги, сбросившего цепи мещанской морали, чувствовали и сами мещане. Горький сам изобразил это, поставив рядом интеллигентного присяжного поверенного, который слюняво раскисает в минуты раскаяния, когда его гложет сознание того, в какое домашнее животное превратился он, человек, и каким бы он мог быть, и цельный тип босяка, загорелого, грязного, бессовестного, но бесконечно свободного и смотрящего с презрением на дом, жену, ордена и т. п. «блага»7. Очень многие потянулись к живому облику горьковского босяка, потому что говорят, что в сердце каждой домашней утки лежит отголосок того, когда она была дикой, и уверяют, — я этого сам не видел, — что когда дикие утки летят по поднебесью, то домашняя утка приходит в волнение. И таких диких уток Горький показал одомашненным уткам. Но Горький был слишком могучей, слишком крупной фигурой для того, чтобы не преодолеть босяка. Он был реалист, он не был похож на того Чижа, который хотел обмануть птиц разными розовыми словами8. Он не был «Лукою». Он сам объяснил актерам и критикам, которые пришли в восхищение от Луки: «это святой человек, Распутин для народа!» — что это хитрый человек, который каждому дает пластырь на его рану, чтобы отделаться от него. Горький совсем не такой «утешитель», хотя, может быть, иногда к такому легкому врачеванию, к такому фельдшерству его душу и потягивало, но он был слишком честен для того, чтобы превратиться в Чижа, и потому свою «легенду о босяке» он сам раскрыл.
Присмотревшись к босякам, Горький увидел, что босяки раскалываются на два основных типа: одни имеют тенденцию стать человеческими тиграми, это цари воров и проституток, герои грязных базаров, с тягой к уголовщине, которые при всей своей великолепной мускулатуре и мужских способностях являются моральными идиотами и не могут превратиться в общественного человека. Это, в сущности говоря, сильные хищники, которых нужно истреблять, потому что переделать их как бы то ни было — невозможно. Это — вырожденцы индивидуализма.
С другой стороны, он увидел среди босяков чудесный привлекательный тип, который нашел свое законченное выражение в «Коновалове». Вы помните ту великолепную сцену в «Коновалове», когда он слушает рассказ о смерти и повторяет без конца — «как ему, должно быть, больно-то было»9.
Эти Коноваловы — чудесные люди в смысле чуткости и даже мечтаний, но лишенные какой бы то ни было силы, люди, в которых босячество и пьянство порождалось отсутствием возможности претворения мечты в дело. Это в конце концов привело Коновалова к самоубийству. Такие люди оказываются Гамлетами, нытиками, совершенно негодными неврастеническими интеллигентами.
Вот два основных русла, по которым растекаются больные индивидуалисты, этот талантливый мир людей, ушедших от общества. Нет, не уйти от общества надо, а в нем искать гранит, наэлектризованный металл, который сможет в самом его организме произвести переворот. И перед Горьким постепенно, — рано это началось, но началось проблесками зарниц, — раскрывается революционная конструктивная роль пролетариата. Это явилось для него озарением. И он поет этому открытию гимн, гимн могучему лагерю революции, великолепный гимн в своем произведении «Мать».
Миллионы и десятки миллионов пролетариев и пролетарок, говорящих на всех языках мира, нашли в этом произведении свое. Повсюду это была любимая книга пролетария. Они читали повесть о страданиях русского рабочего, борца в рамках царизма, как повесть, братски хватающую за сердце и пробуждающую лучшие силы.
И когда молодой режиссер Пудовкин, талантливый человек, которому я от души желаю дальнейших успехов, поставил на экране живую часть этой повести, то это оказался кинематографический шедевр10. Европейская буржуазия старается задушить, старается запретить эту картину, но те, кто ее видел, от пролетария до высокого эстета, очень далекого от нас, но все же человека искусства, — все говорят, что это нечто непревзойденное, что это новая эра в кино.
Я не знаю, видел ли Алексей Максимович свое произведение на экране. Если не видел, то я думаю, что он увидит и похвалит своего ученика, который дал вслед за ним в новой области искусства, в иных красках то, что было им задумано и исполнено.
И в «Исповеди», которую часто упрекают, главное-то, основное, основной сюжет заключается в том, что талантливый молодой крестьянин, который пошел искать бога, убедился, что бога нет — быть не может. Но оттого, что он не нашел бога, мир для него не померк, жизнь не оказалась серой, потому что вместо бога он нашел человека, именно
Вот этот железный мессия, своей массивностью, коллективностью, организованностью, своим революционным темпераментом и силой своей народной, проникновенной, здоровой энергии, привел в восторг Алексея Максимовича. И это заставило его, последнего пророка из тех, что только предсказывали переворот, и первого великого писателя, обратившегося к пролетарскому движению, сказать: «Ты грядешь в мир для того, чтобы его спасти!»
Но в это время Горький уже не был просто талантливым писателем. К этому времени он приобрел огромный моральный капитал, доверие, симпатии и славу. Он действительно гигантскими шагами шел вперед. Он уже пропел к этому времени те песни, которые нашли отзвук в каждом честном сердце и которые певались всеми для того, чтобы под тяжелыми плитами
Горький — большевик. Он принес в нашу партию огромный энтузиазм, восторженное отношение к борьбе и строительству, глубокую преданность, желание всем, чем он может, ответить требованиям партии. Одно время у него были некоторые ошибки. Не мне оправдывать или осуждать его в этих ошибках, потому что я их с ним делил. Но во всяком случае, эти ошибки даже мне давно прощены, а тем паче Алексею Максимовичу.
Даже тогда, когда Алексей Максимович вместе с нами, впередовцами, сделал излучину от прямого пути, Владимир Ильич ни одной минуты своей веры, своей любви к Горькому не ослабил. Именно тогда, в то время, посылая ему свои талантливейшие, язвительные, злые и полные любви письма, он провозглашал, что Горький есть настоящий, подлинный пролетарский писатель, который очень много дал пролетариату и еще больше даст13.
Алексея Максимовича иногда упрекали, что у него немножко закружилась голова, что он немножко растерялся, когда настала октябрьская буря. Но, товарищи, мало таких, кто не грешил в то время. У кого только тогда не закружилась голова! Ух ты, — с ухаба на ухаб, дух захватывало! И только пролетариат — основная база, матросская команда не робел., Мало было таких людей из стали, которые оставались верными до конца и крепили паруса под напором стихии, по команде великого капитана. Владимир Ильич к Горькому того времени относился изумительно. Я очень хорошо помню, как Алексей Максимович очень скоро вновь вошел в дружеские, весьма дружеские и весьма близкие отношения с Владимиром Ильичем. Он приезжал к нему и привозил разные жалобы. Сколько мы делали тогда нелепостей и ошибок! И вот Владимир Ильич говорил: редкий, хороший человек Горький!
В какое же он положение попал? Нелепостей у нас всяких и излишеств — непроходимый край. Ведь нужно иметь большое мужество и огромный кругозор, нужно как-то направить себя на эту мысль, что все будет превзойдено, чтобы быть спокойным. А у него тонкие нервы — ведь он художник, на него все это производит особенно тяжелое впечатление. Это именно потому, что он крупнейший художник, поэтому ему и трудно пережить все эти ужасы переходного времени, трудно их преодолеть. А потом те, кого мы «огорчали», знали, что мы его любим, и они начали нести ему свои обиды и жалобы и нанесли, навалили такую кучу этого добра, что Алексей Максимович света невзвидел. Пусть же он лучше уедет, полечится, отдохнет, посмотрит на все это издали, а мы за это время нашу улицу подметем, а тогда уже скажем: «У нас теперь поблагопристойней, мы можем даже и нашего художника пригласить». И вот Алексей Максимович, гонимый своей болезнью, необходимостью спасать свою жизнь, дорогую для всех, в ком живет настоящая любовь к людям, откололся от нас расстоянием. Но это не оторвало его от нас. Ниточка, по которой течет кровь, такой маленький сосудик к сердцу Алексея Максимовича, остался, он рос, становился требовательнее, и Алексея Максиммовича потянуло сюда к нам. Привлекла его сюда эта ниточка, и здесь восторженно схватил его в свои гигантские объятия победоносный пролетариат нашей страны.
Товарищи, кто-нибудь мог бы сказать: «Но этим в значительной степени мы обязаны успехам и победе пролетариата и коммунизма в нашей стране». Нет, успехи и победа наши несомненны, но у нас есть и поражения и недостатки, которые далеко не всех к нам привлекают. Есть такие, которые отпадают от нас. Тут перед нами присущие нашему писателю огромная чуткость, огромное разумение действительности, огромная любовь к человеческому счастью, пути к которому теперь открываются.
Товарищи, Алексей Максимович приехал к нам не с пустыми руками, он приехал знакомиться с нашей жизнью, а также и нас знакомить с нею. Мы здесь живем в постоянной работе, мы упираемся носом в те кирпичи, в ту известь, которая нам нужна для того, чтобы возводить нашу постройку. Мы мучаемся над препятствиями и трудностями нашего строительства, мы критикуем друг друга за недостатки, ошибки, и у нас иногда не хватает времени выпрямиться во весь рост и оглянуться на то, что уже сделано. Да если бы мы и вытянулись во весь рост, — а, признаться, среди нас есть люди высокого роста, — все-таки не удалось бы нам увидеть так хорошо это дело, потому что мы слишком близко стоим к нему. А он, нам родной по духу, приехал с Соррентовской горки, откуда он смотрел в бинокль художественной чуткости на то, что у нас творится. Если ему в свое время носили на Каменноостровский проспект жалобы14 обиженные нами буржуазия и полубуржуазия, то в Сорренто ему со всех сторон носили печальные, а иногда и светлые вести о нашей стране. Радость — неси к Горькому, горе — к Горькому, так рассуждали тысячи людей и несли ему отклики того, что у нас делается. Хорошенько вскипятив все это, вместе взятое, в своем большом сердце, на огне своего пролетарского чувства, он пришел к заключению: «А ведь молодцы, а ведь правы» — и сомнения стали отлетать далеко от него.
«На самом деле, хотя и трудно им еще, но тем не менее переход заметен. Видно, что вперед пошла страна, видно, что она имеет определенные завоевания, что она завоевывает свою свободу и счастье. И вот обо всем этом надо громко сказать. Надо сказать это пролетариату всего мира, но, прежде чем об этом говорить, надо пополнить свое знание, надо влиться в эту реку, надо слиться вместе с нею». Вот каковы причины нашего радостного свидания с Алексеем Максимовичем. Он приехал к нам не с пустыми руками, он сказал нам: «Вы много сделали, но вы много критикуете, нужно не только критиковать, но нужно и похвалить»15. Он сказал нам, что среди нас есть люди, надорванные трудом и неудачами, усталые, они не видит всего в целом, не видят, что делается вокруг. Часто они живут только на небольшом круге, где все серо, и без поддержки с нашей стороны эти люди ожесточаются. А надо вовремя товарищу помочь. Если вовремя подойти к нему, раскрыть перед ним всю блестящую картину строительства, вовремя помочь, то часто из него сделаешь большого работника.
«Надо собирать где-то, допустим, в каком-то журнале, — говорит Горький, — все положительные факты16. И маленькие, светлые и горячие факты, о которые можно иногда так хорошо отогреть похолодевшее сердце, и большие, такие, что посмотришь — шапка свалится, а многие их все-таки не видят, — и все это всем и каждому показать».
«Хорошо вы работаете, — говорит нам Горький, пощупав наш пульс, — а все-таки я прописал бы вам дозу порошков оптимизма».
А мы: «Что же, брат врач, готовь порошок!»
Мы запряжем Алексея Максимовича в нашу работу, но сделаем это осторожно.
Когда Гарибальди взял Неаполь и после битвы, раненный, усталый, лег заснуть, то неаполитанцы ходили по городу и говорили: «Tss, il duce dorme!» — «Тише, вождь спит». До этого мы, конечно, не дойдем. Но все-таки, товарищи, тсс! тсс! Не слишком перегружайте его, а то ведь вы море: захотите покачать, да так качнете, едва душа выдержит; народ лев, — погладит лапой, да что-нибудь сорвет нужное у человека. Поэтому, товарищи, потише, поаккуратнее, поосторожнее. Конечно, он не инвалид. Он приехал в нашу молодую страну молодым. Вот посмотрите на него: совсем молодой. Он у нас еще много проживет и много еще поработает, а беречь нужно. Не потому, что он какая-то музейная ценность, — меня обвиняют все в том, что я музейные ценности берегу, — а потому, что он и сейчас еще умеет запустить руку в свое большое горячее сердце и выбросить оттуда пригоршню сокровищ, которым богаты будем не только мы, но и дети наши и внуки.
Позвольте на этом закончить: Да здравствует великий рабочий класс и его великий писатель!
Максим Горький. Литературно-общественная характеристика*
Максим Горький играет в истории русской литературы исключительную роль не только по своему первоклассному таланту, по высокохудожественной форме и значительному содержанию своих многочисленных произведений, но и как первый могучий представитель эпохи пролетарской литературы. В общем принято делить русскую литературу на три большие эпохи, причем, конечно, каждая такая эпоха не отделяется от другой никакими непроходимыми преградами. Литература, как и общественная мысль, сначала была представлена передовым дворянством, затем на смену этой общественной группе, не целиком, конечно, вытесняя ее, пришли разночинцы, и, наконец, главным образом уже после Октября (если говорить не об общественной борьбе, где это произошло раньше, а о художественной литературе), — пролетариат.
Горький явился предшественником и зачинателем пролетарской литературы. Он стоит на грани между литературой разночинческой и пролетарской. Во многом предтеча чисто пролетарской литературы, Горький поднимался к полноте пролетарского сознания лишь постепенно. Писатели грядущей эпохи будут обладать в этом отношении и большей чистотой и большей широтой и полнотой классового самосознания. Промежуточная роль Горького заставляла кое-кого сомневаться в том, может ли он быть действительно назван пролетарским писателем. Однако несомненно, что те трудности, которые пришлось преодолеть Горькому на своем пути, и то громадное значение, которое он имеет как новатор третьей классовой эпохи русской литературы, далеко превосходят собой те неизбежные изъяны и недостатки, которые вытекают из раннего призвания Горького.
Лучший судья, которого мы можем иметь в этом деле, Владимир Ильич Ленин отлично знал отдельные промахи Горького в области философии, политики и т. д. и тем не менее, не обинуясь, писал о нем: «Горький — безусловно крупнейший представитель
Горький постепенно восходил на высоту пролетарского миросозерцания, но уже с самого начала пролетариат и его идеологи — социал-демократы (в особенности большевики) отмечают его именно как своего писателя. Об этом свидетельствует, например, в своих воспоминаниях Строев-Десницкий, который писал:
«В его первых художественных произведениях для нас был радостен уход талантливого писателя от деревни к городу, от традиционного народнического мужика к городскому человеку, — пусть пока к босяку, не к рабочему, но все же и босяк, с его великолепным горьковским презрением к устоявшемуся гнилому быту, был для нас желанным предвестником нового. Радостен был и тон горьковских рассказов: украшенная, торжественно-приподнятая речь молодого писателя, напевная и звучная, воспринималась нами как смелая песня бодрого и гневного бунтаря, как призыв к решительному разрыву с настроениями народнической скорби, интеллигентской резиньяции».2
Горький, благодаря своей необычайно даровитой натуре, сумел с огромной чуткостью воспринять все воздействие окуровской среды, огромной прослойки мещанства, из которого в одну сторону росла крупная буржуазия, а в другую — пролетариат. Живя в этой темной среде, он горячо полюбил трудового человека и стал ратовать за его достоинство и счастье и именно потому возненавидел глубокой и скорбной ненавистью людей, являвшихся виновниками человеческого несчастья. Он по всем путям и перекресткам искал себе союзника, опору, создавая его часто в своем воображении (романтика первого периода), одевал иногда в доспехи такого бойца за человеческое достоинство и несоответствующие фигуры (босяцкий период), ценил и переоценивал, разделял и взвешивал интеллигенцию и в конце концов страстно и восторженно припал к истокам великого пролетарского движения, воспел славу еще только выдвигавшемуся рабочему классу.
Но был ли Горький только пророком, который увидел свет пролетариата, или также и рупором этого пролетариата, выразителем той новой психики, которую пролетариат с собой нес? Горький — не пролетарский писатель эпохи зрелости пролетарского сознания, которая сейчас для значительной части пролетариата действительно наступает. Сейчас появление такого писателя возможно, хотя, вероятно, ему будут предшествовать не совсем «чистые» писатели, роль которых все же будет важна. Но Горький пролетарский писатель самой первой эпохи, когда пролетариату еще было очень трудно выдвинуть из своих рядов собственный свой командный состав, в особенности по линии беллетристической. Пролетариат пленял лучшие умы и сердца из других классов и привлекал их к себе. В области теории и политики лучшие из этих привлеченных людей, главным образом из интеллигенции, смогли сыграть для пролетариата важную роль и добиться чистых формулировок его теорий, его требований, его тактики и т. д. В художественной области этого не могло быть. Первоначально эти «выходцы» из других классов, естественно, могли в лучшем случае выразить свой восторг перед пролетариатом, свою веру в него и, так сказать, только художественно заявить кое-что от его имени («Мать», «Враги» и т. д.). Но даже то, что Горький сделал в наиболее трудной для него области, самим пролетариатом воспринято было с огромной симпатией.
Часто ссылаются на происхождение Горького с целью как-то поколебать его звание пролетарского писателя, но это, разумеется, ни к чему не годный прием. Наоборот, биография если и не рисует Горького выходцем из среды фабрично-заводского пролетариата, то, во всяком случае, отмечает его жизнь великолепным плебейским клеймом, придает ей столь демократический характер, какого мы не встретим, пожалуй, ни в одной писательской биографии.
Основными силами, с самой молодости развившимися в сознании Горького, были романтика и реализм в чрезвычайно своеобразном взаимоотношении. В Горьком жило стремление к какой-то счастливой, гордой жизни, в которой блестяще одаренные люди, связанные друг с другом братскими чувствами, развертывали бы гигантскую культуру, находящуюся в полном соответствии с блистательной природой, которая всегда казалась Горькому подлинной ареной для высокого типа жизни возвышенных человеческих существ. Надо сказать, что не только природу считал Горький как бы великим залогом такого высокосодержательного счастья. И человека, несмотря на все его падения, которые он вокруг себя констатировал, считал он в возможностях существом великим, и фраза Сатина: «Человек — это звучит гордо» — вовсе не была для Горького пустым звуком. Устами Шебуева, героя своей незаконченной повести «Мужик», Горький выразил свою твердую веру в конечное торжество этого романтического начала:
«Неправда, что жизнь мрачна, неправда, что в ней только язвы да стоны, горе и слезы!.. В ней не только пошлое, но и героическое, не только грязное, но и светлое, чарующее, красивое. В ней есть все, что захочет найти человек, а в нем — есть сила создать то, чего нет в ней! Этой силы мало сегодня — она разовьется завтра!»3
Однако тяжелый путь, который прошел Горький, показал ему огромное количество столь отрицательных явлений, что не мудрено было почувствовать пропасть между всеми этими романтическими надеждами и действительностью. Другой герой, также являющийся прямым выразителем Горького, восклицает:
«Обернул я мысль свою о весь круг жизни человеческой, как видел ее, — встала она предо мной нескладная и разрушенная, постыдная, грязью забрызганная, в злобе и немощи своей, в криках, стонах и жалобах».4
Отсюда возникающее иногда у Горького глубокое, тоскливое сомнение:
«Все та же дума со мною — верная мне, как собака, она никогда не отстает от меня: — разве для этих людей дана прекрасная земля?»5
Горький знает, что люди глубоко несчастны. Его романтическая потребность заключается в том, чтобы утешить людей. Но утешить их не значит ли обманывать их, создавать для них сладостные иллюзии? Знаменитая сказка Горького «О чиже, который лгал, и о дятле, любителе истины» оставляет нерешенным вопрос о том, кто из них прав. Вся симпатия писателя, пожалуй, на стороне чижа, который, правда, пустяки рассказывал птицам, но этим все же поднимал их как-то над безнадежностью. Еще более характерным является отношение Горького к одному из знаменитых персонажей драмы «На дне», к Луке. Так, мы имеем свидетельства, одинаково достоверные,6 как того, что Горький во время постановки «На дне» как бы с особой симпатией относился к фигуре Луки и не мог удержаться от слез при сцене утешения им умирающей женщины, так и о том, что он с ожесточением называл Луку шарлатаном, хитрым мужичонкой, у которого про запас есть для каждой язвы пластырь и который этим пластырем старается отделаться от обращающихся к нему людей. Горький чувствует, что утешающая ложь, которая играет такую огромную роль в первых ярких и раззолоченных, несколько ходульных и громозвучных его произведениях, вроде «Старухи Изергиль», «Хана и его сына», а затем проглядывает и в целом ряде дальнейших его творений, представляет все-таки какую-то слабость, ибо нужно считать безнадежным положение человечества, которое приходится обманывать для того, чтобы помочь ему жить.
Наряду с этим у Горького живет и другая потребность, вытекавшая целиком из его печальной, раздираемой опытом всех зол жизни. Это была потребность высказать горькую правду обо всем, что он видел в жизненном аду, перед всеми, в том числе и перед интеллигентным читателем, который обо всем этом, можно сказать, и не подозревал. В повести «В людях» он резко высказывает эту свою мысль:
«Зачем я рассказываю эти мерзости? А чтоб вы знали, милостивые государи, — это ведь не прошло, не прошло. Вам нравятся страхи выдуманные, нравятся ужасы, красиво рассказанные, фантастически-страшное волнует вас. А я вот знаю действительно страшное, буднично-ужасное, и за мною неотразимое право неприятно волновать вас рассказами о нем, дабы вы вспомнили, как живете и чем живете. Подлой и грязной жизнью живем все мы, вот в чем дело!»7
В другое время пропасть между Горьким — правдолюбцем, Горьким — вестником ужаса жизни и Горьким, страстно жаждущим счастья людей, могла бы оказаться гибельной. Но время, в которое жил Горький, дало вполне гармонический выход из этой противоположности — выход в сторону активности. Горький, с его порывом к претворению идеала в действительность, всем историческим ходом вещей, как и всем своим индивидуальным складом, был подготовлен к тому, чтобы выразить переход от пассивности 80-х годов к революционной эпохе. Вот почему ни романтическая мечтательность, ни безнадежный пессимизм, изображающий «прозу жизни», не могли удержать его. Горький начал строить мосты от ужасов действительности к светлому будущему. Таким мостом является для него протест, борьба, и он стал рано и жадно искать вокруг себя людей, являющихся выразителями этой активной силы и могущих, по выражению Нила («Мещане»), «месить жизнь по-своему».8
После первых юношеских романтических взлетов большой главой в творчестве Горького является его «роман с босяками». Не только близкое знание этой своеобразной, мало кем описанной среды, в которой Горькому пришлось много потолкаться, привело его к описанию босяцкой жизни: жизнь босяка удовлетворяла романтическим требованиям Горького. Она протекает вне нормальных общественных связей и на лоне природы; отсюда постоянная возможность широкой кистью, со своеобразным мастерством давать картины природы. А главное — босяк есть прямая противоположность и мужику с его домовитостью, и мещанину с его узкими рамками, и интеллигенту с его развинченными нервами. Все они «ходят под законом», а тот — живет свободно. Затем, близость босяка к низам народной жизни давала полную свободу потребности Горького в жестоком реализме. А вместе с тем на фоне жестокого реализма лохмотья и сутулая фигура Челкаша вырисовывались как какой-то грозный протест и как обетование совершенно романтического характера.
Однако в то время как наивное русское общество, почувствовавшее всю силу и свежесть босяка Горького по сравнению с героями хотя бы сильнейшего предшественника Горького — Чехова, было готово действительно поднять босяка на щит в качестве триумфатора и сверхчеловека, сам Горький со всей чуткостью присматривался к босяку. Он проверял то, что он об этом босяке знал, и наконец вынужден был отречься от него. Босяк под влиянием идеологического электролиза разбивается на две основные части: на человека-зверя типа Артема,9 этого деспота рынка, и на мягкого мечтателя, неудачника, типа Коновалова, который, в сущности, ничего не может прибавить к интеллигенции, также весьма склонной к такой мягкой мечтательности и жаждавшей, наоборот, урока твердости. Пьесы «На дне», еще больше «Враги» явились симптомом полного отречения Горького от босячества. Но к этому времени подоспели похороны не только босяка как положительного типа, но и вообще чудака-протестанта.
Роман «Фома Гордеев» занимает среди произведений Горького чрезвычайно важное место, но замечательно, что в этом романе Горькому гораздо больше удались отрицательные типы, которых он хотел изобразить со всей полнотой имеющихся в них сил. Отец Гордеева — настоящий волжский человек, всеми корнями вросший в прошлое, — при всей своей зоологичности живописен и могуч. О нем приятно читать. Маякин — хитроумный Улисс буржуазии, представитель лучших в интеллектуальном отношении слоев русского купечества, вышел необыкновенно убедительным. Читатель с наслаждением внимал его рассудительно-ехидным речам, с наслаждением следил за его козлобородой фигурой, за его сатанинскими повадками. А вот сам Фома, как будто герой романа, — изумительно пустое место. И детство его рассказано, и во все его переживания читатели посвящены, и все же личность он неудачливая, никчемная и скучная. Да и все его протесты выразились всего лишь в бессильном пьяном скандале. Подобные типы неудавшихся протестантов, людей большой совести, но малого уменья, в течение долгого периода очень занимавшие Горького, хоронились Горьким, когда Яков, второе издание Тетерева в «Мещанах», где этот тип играет еще положительную роль, говорит о себе и себе подобных:
«Талантливые пьяницы, красивые бездельники и прочие веселой специальности люди уже перестали обращать на себя внимание. Пока мы стояли вне скучной суеты, нами любовались, но суета становится все более драматической. Кто-то кричит: „Эй! Комики, забавники! Прочь со сцены!“»10
Горький постепенно становился интеллигентом и занимал в рядах интеллигенции все более высокое место. Эта социальная группа, конечно, должна была привлечь его внимание. Его отношение к ней было достаточно сложным. Роман с интеллигенцией у Горького гораздо длительнее, чем роман с босяками. Правда, вначале Горький совершенно отрицательно относится к интеллигенции, видит в ней прежде всего что-то лишенное корня, жалкое, искусственное и часто лицемерное (это отношение сказалось у Горького даже в одном из последних его рассказов — в «Стороже»). «Простонародье» кажется ему гораздо более ядреным, полносочным даже тогда, когда земляная мощь его выражается в диких формах. Позднее Горький научился очень хорошо различать отдельные прослойки интеллигенции, что особенно сказалось в «Дачниках», где праздной интеллигенции, зажиревшей, обывательской, противополагается демократическая интеллигенция, полная народолюбивых стремлений. Горькому часто бросалось в глаза, что «дети солнца», люди, которые живут интересами науки и искусства, изящной жизнью, представляют собой, однако, этически безобразное явление на фоне миллионов «кротов»,11 живущих жизнью слепой, грязной, нудной. Однако в противовес этому Горький часто оказывался в позиции энергичного защитника именно верхов интеллигенции как превосходных работников культуры. Он восхищался крупными учеными и художниками в такой мере, что порой навлекал на себя упреки во влюбленности в интеллигенцию и в том, что сам «чересчур обынтеллигентился». Во всем этом, однако, нет никакого противоречия. Противоречия заключаются не в Горьком, а в самой интеллигенции, которая расслояется по различным классам, к которым примыкает.
При самой большой переоценке интеллигенции Горький прекрасно понимал, что не она является основным двигателем общественности и не от нее можно ждать спасения от той тьмы, в которую погруженным видел Горький большинство человечества. Лишь постепенно выяснилась для него роль той части трудящегося населения, которая первоначально была ему довольно далекой, — фабрично-заводского пролетариата. Впервые Горький как художник вплотную подошел к пролетариату в своей пьесе «Враги», написанной в 1906 году. Само собой разумеется, что основным толчком для написания этой пьесы послужили события 1905 года. Пьеса эта нашла высокую оценку со стороны Плеханова. Он писал:
«Новые сцены Горького превосходны. Они обладают чрезвычайно большой содержательностью, и нужно умышленно закрывать глаза, чтобы ее не заметить».12
Основным в этом содержании Плеханов считает то искусство, с которым Горький изобразил массовый героизм рабочих, некоторую слиянность вместе борющихся рабочих масс, как бы безличность их в массе и умение каждого стоять за всех и всех за каждого. Действительно, Горький ближе чем кто бы то ни было, не только до «Врагов», но и после, подошел к трудной задаче изображения новой коллективной психологии пролетариата, притом не форсируя действительности и изображая не какой-либо высокоразвитый идеальный пролетариат, а обычную русскую рабочую среду того времени. Плеханов правильно говорил по этому поводу:
«…буржуазный любитель искусства может сколько ему угодно хвалить или порицать произведения Горького. Факт остается фактом. У художника Горького, у покойного художника Г. И. Успенского может многому научиться самый ученый социолог. В них — целое откровение».13
И еще:
«А каким языком говорят все эти пролетарии Горького! Тут все хорошо, потому что тут нет ничего придуманного, а все „настоящее“».14
Во многом эту характеристику можно применить и к большой эпопее Горького, посвященной рабочему классу, к его повести «Мать». Однако в этой повести немало недостатков. Романтик Горький сказывается здесь с большой силой в ущерб реальности именно потому, что сама среда не была ему достаточно близко знакома, и потому, что ему хотелось всемерно возвеличить найденную им среду-спасительницу.
Воровский, столь высоко ценивший Горького, пишет, например, о «Матери»:
«Действующим лицом в повести является не рабочая масса, а Павел Власов, хохол, Рыбин, Весовщиков и прежде всего мать Власова, Ниловна. Рабочая слободка так же, как в других эпизодах деревня, является лишь декоративным фоном, правда, усиливающим и оттеняющим действия отдельных лиц. Даже в массовой сцене рабочей манифестации толпа обесцвечена по сравнению с кучкой отдельных личностей. Прежний индивидуализм автора сказался и здесь на характеристике построения повести».15