Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Американец, или очень скрытный джентльмен - Мартин Бут на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— А себе бы ничего не оставили?

— Нет, — решительно отвечает он. — Но кое-что я отдал бы Господу нашему во славу его. Новое облачение для кардинала, дар понтифику…

Падре суетится у плиты. Она топится дровами, и он пошевеливает поленья медной кочергой. На конфорках шипят кастрюли.

— Готовка — славное дело. Помогает сублимировать плотские страсти. Чем гладить женщину, сотворяя из нее объект желания, я сотворяю из продуктов…

— Объект желания?

— Вот именно!

Падре заново наполняет мой бокал вином и протягивает его мне. Свой он тоже держит поблизости и по ходу дела отхлебывает в перерывах между ариями.

Через некоторое время мы перемещаемся к столу. Я сижу по одну сторону, он по другую. Он проборматывает латинскую молитву, произнося слова так быстро, что они сливаются в одну долгую музыкальную фразу, — можно подумать, ему не терпится приняться за еду. Возможно, так оно и есть, он не хочет, чтобы второе перестояло.

Супы он всегда подает охлажденными. Сегодня в меню — морковно-щавелевый суп, одновременно сладковатый и терпкий, подстегивающий аппетит. За первым мы обычно не говорим. Такая традиция. Опустошив тарелку, он предлагает налить мне добавки из супницы. Потом выбегает на кухню, снова напевая себе под нос.

Поварешка у него серебряная, и, сколько я могу судить, ей примерно лет триста. Многие десятилетия ее добросовестно чистили, так что от герба и трех птиц почти ничего не осталось; клейм так и вовсе не разглядишь. Столовые приборы собраны с бору по сосенке: вилки серебряные, столовые ложки — посеребренные, а ножи — из шеффилдской стали с зазубренными лезвиями и круглыми черенками из слоновой кости цвета зубов покойника.

— Ecco![33] — восклицает падре, возвращаясь с серебряным блюдом, на котором лежат две пухлые птичьи тушки, политые соусом; от них, прямо ему в лицо, поднимается пар.

— Что это?

— Fagiano — дикие фазаны, зажаренные в апельсинах. Птички из Умбрии. Один мой приятель…

Он осторожно опускает блюдо на стол, вновь выбегает прочь и возвращается с тремя мисками — их он несет с видом заправского официанта. В одной — зелень в растопленном чесночном масле, в другой — мелкий горох, в третьей — тушеные грибочки, шампиньоны с трюфелями. Он разливает по бокалам белое вино и кладет нам на тарелки по целой птице.

— Соус из апельсинового сока и цедры, чеснока, каштанов, марсалы и brodo di pollo. Как там это по-английски? — Он просительно складывает ладони и возводит очи к потолку, умоляя даровать ему перевод — Господь к нему милостив. — Куриный бульон, на костях.

Я накладываю себе овощей, и мы принимаемся за еду. Мясо сладковатое, но сочное, зелень в чесночном соусе — мягкая и вкусная. Вино — сухое и незамысловатое, на бутылке нет этикетки. Видимо, купил прямо в деревне, у кого-то из знакомых, кто владеет несколькими гектарами виноградников на склоне долины.

— А ведь это грех, — заявляю я, указывая вилкой на нашу еду. — Упадочничество. Гедонизм. Чтобы так есть, нужно было родиться тысячу лет назад.

Он кивает, но отмалчивается.

— По крайней мере, — продолжаю я, — у нас есть какой-никакой стол. А на нем трапеза, достойная самого папы.

— У понтифика еда лучше, — возражает падре Бенедетто, прополаскивая вином рот. — А стол, между прочим, самый подходящий. Говорят, что когда-то он принадлежал Альдеберту.

Мое молчание он совершенно справедливо трактует как неведение и, отложив нож и вилку в сторону, продолжает:

— Альдеберт был антихрист. Француз. — Тут он передергивает плечами, словно желая сказать, что по-другому и быть не могло. — Вообще-то, он был епископом франков, но сбежал из своей епархии и проповедовал крестьянам под Суассоном. У святого Бонифация — у англичанина — была с ним куча неприятностей. Альдеберт жил в апостольской бедности, умел исцелять недуги и утверждал, что мать родила его, будучи непорочной. Родился он, кстати, через кесарево сечение. В семьсот сорок четвертом году от рождества Христова синод отлучил его от Церкви. А он тем не менее продолжал проповедовать, и его так и не арестовали.

— А что с ним было потом?

— Умер, — решительно ставит точку падре Бенедетто. — Поди теперь узнай, как именно. — Он снова берет со стола вилку и нож. — Французы никогда не были добрыми католиками. Вспомните хотя бы этого нынешнего еретика, этого… — Он снова обращается к небесным силам за переводом, но на сей раз они молчат. — Этого buffone[34], который постоянно цепляется за старое. Он француз. Сколько неприятностей он доставляет понтифику!

— Не вы ли недавно выражали преклонение перед историей, мой друг? — напоминаю я. — Разве традиции не суть каркас бытия, животворная кровь Церкви? Сколько я помню, прежде чем приняться за еду, вы произнесли латинскую молитву…

Он втыкает вилку в грудь своего фазана — можно подумать, что перед ним французский священник, нетвердый в вере, — и ничего не говорит. Просто усмехается.

Прожевав еще несколько кусков, я спрашиваю:

— Как же это вы трапезничаете за столом антихриста? Да еще и француза…

Падре улыбается и говорит себе в оправдание:

— Когда ему принадлежал этот стол, он еще оставался епископом. И вообще, он не был антихристом. Вернее, это я так думаю. Он был божьим человеком. Исцелял недужных. Харизматическая католическая церковь существует по сей день. Я не… — Он поднимает вилку, обремененную куском плоти. — Но она существует. Например, иезуиты.

Я не могу понять, одобряет он иезуитов или нет.

С мясом покончено, и я помогаю убрать тарелки. Он достает коньяк и орехи. Мы возвращаемся к столу.

— А вы с самого начала хотели быть только священником? — интересуюсь я.

— Да.

Посеребренными щипцами он раскалывает скорлупу миндаля.

— Вам никогда не хотелось стать врачом, или учителем, или еще кем-нибудь, кто не имеет отношения к Церкви?

— Нет. А вам, синьор Фарфалла?

Сказано с ухмылкой. Он, видимо, знает, что я получаю письма на имя Кларка, Клерка, Леклерка и Гиддингза. Наверняка интересовался у синьоры Праски, а она, будучи женщиной достопочтенной и богобоязненной, все ему разболтала — ведь это ее пастырь, а она — пожилая женщина, и вера ее в таких людей безоговорочна. А вот я не склонен к безоглядному доверию.

— Вы с самого начала хотели быть художником? — спрашивает падре.

— Других вариантов я не рассматривал.

— А стоило бы. Убежден, что у вас есть и другие таланты. Что вы можете управляться не только с кистью и бумагой, акватинтой и карандашом. Вы бы попробовали еще что-нибудь. У вас руки ремесленника, не художника.

Я ничем не выдаю замешательства. Слишком близко он подошел к истине.

— Вам бы создавать что-нибудь настоящее. Красивые вещи… Это может оказаться прибыльнее, чем рисовать картинки с насекомыми. Вряд ли на них разбогатеешь.

— Никогда не разбогатеешь.

— А может, вы и так богаты? — предполагает он.

— Не меньше вашего, мой друг.

Он безмятежно смеется.

— Я неизмеримо богат. У меня полные погреба Бога.

— Тогда я, пожалуй, беднее, — сознаюсь я. — Как раз этой-то ценности у меня и нет.

Я отпиваю коньяк.

— Вы бы могли… — начинает падре и останавливается. Он уже давно понял, что переубеждать грешника за фазаном и бренди — дело безнадежное.

— А какие такие вещи мне, по-вашему, стоило бы создавать?

— Украшения. Вам бы стать ювелиром. Быстро разбогатеете. С вашими рисовальными талантами… А еще вы можете рисовать деньги.

Он бросает на меня острый взгляд. У меня пробегает мысль: если убрать занавеску с окошечка в исповедальне, именно таким взглядом он и будет смотреть на грешников, пришедших к нему за отпущением грехов и епитимьей. Многолетний опыт научил его проникать взором за маску.

— А вот это уже настоящий грех. — Я пытаюсь обратить его тонкое замечание в шутку. — Похуже, чем предаваться чревоугодию за столом антихриста.

Я чувствую, что падре знает: со мной что-то не так. Он знает, что у меня есть деньги. Знает, что на картинки с изображением бабочек-парусников не проживешь. Нужно удвоить осторожность.

— Я уже не молод. У меня есть сбережения. С прошлой работы.

— А что это была за работа?

Вопрос он задает без всяких экивоков. Это человек без двойного дна, и тем не менее я не могу полностью ему доверять. Он никогда меня не выдаст, и все-таки лучше ему не знать, более того — даже и не догадываться.

— Да всякая разная. Одно время у меня было ателье…

Это ложь. Но падре проглатывает ее, потому что я вроде как обезоружил его своей искренностью.

— Я так и знал! — Он просто в восторге от своей дедукции. — У вас руки как у хорошего портного. Вот вы бы этим снова и занялись. Шить одежду — прибыльное дело.

Он одаривает меня широкой улыбкой и поднимает бокал, предлагая безмолвный тост — то ли за мои таланты портного, то ли за свои — сыщика. Я не могу понять, за что именно, и просто повторяю его жест.

А потом, пожелав падре Бенедетто спокойной ночи, я возвращаюсь по темному переулку на Виа дель Оролоджо и прокручиваю в голове наш разговор. Мне очень нравится этот святой отец, но подпускать его слишком близко нельзя. Он ни в коем случае не должен узнать правду.

Святых в Италии, почитай, столько же, сколько посвященных им церквей. Там, где Блаженный или Блаженная появились на свет, где творили чудеса, где обретались в обители или в пещере, где приняли смерть или мученичество, — на каждом таком месте стоит по церкви. Порой это грандиозные постройки с величественными колокольнями, внушительными фасадами и обширными, мощенными камнем площадками перед ними, а порой — эдакие убогие лачужки, хотя и клерикального вида. Но даже перед самой скромной церквушкой имеется пьяцца.

Если пройти по vialetto, свернуть налево по Виа Черезио, а потом еще раз налево у Виа де Барди, вы окажетесь у подножия длинной мраморной лестницы. Нижние ступени всего метр-два в ширину, но выше, примерно с середины холма, они увеличиваются в размерах и на самом верху, где расположена пьяцца, достигают метров пятнадцати. Ступени отполированы до блеска — временем и ногами паломников. Впрочем, теперь по ним карабкаются только любители пошататься по магазинам, влюбленные, обнявшие друг друга за талию, и туристы с фотоаппаратами и видеокамерами. Между камнями выросли пуки сочной травы, а над ними летает мусор. В последнее время, причем только в ранние утренние часы, сюда стали наведываться наркоманы. Я уже несколько раз замечал у стены выброшенные иглы для шприцев.

Мрамор довольно низкосортный, выбран скорее за крепость, чем за красоту. Он покрыт темными, расплывчатыми прожилками и напоминает запястья наркомана.

Мимо верхних ступеней проносятся машины. Тротуар здесь очень широкий, и в туристический сезон на нем собираются уличные артисты и торговцы. Среди них — флейтист. Он ставит свой пюпитр под зонтиком, привязанным к знаку «стоянка запрещена», на котором какой-то раздраженный водитель презрительно вывел краской из баллончика: «Non sempre»[35].

Флейтист — молодой человек чахоточного вида, с бесцветной кожей и запавшими глазами. Подозреваю, что он из числа здешних утренних завсегдатаев, курящих травку и колющихся героином, — изгой двадцатого века, современная жертва проказы или чумы. Правда, без колокольчика. Вместо колокольчика у него старенькая, замызганная флейта.

Но даже из такого неважнецкого инструмента он извлекает прекрасную музыку. Он специализируется на барокко. Он переложил несколько вещиц для флейты и играет их с самозабвенностью одновременно трогательной и вызывающей жалость. Он сидит на корточках под своим зонтиком, подложив под ягодицы грязноватую подушку, и пальцы его бегают по черному телу флейты с совершенно неожиданной быстротой. А еще он, похоже, не знает проблем с дыханием и, доиграв одну мелодию, делает перерыв перед следующей только для того, чтобы отхлебнуть дешевого, простецкого вина. Если утро было удачным, он обедает в соседнем баре хлебом с несколькими анчоусами и запивает их черазоло, разбавленным минеральной водой.

Иногда я слышу его по вечерам — музыка плывет над крышами и добирается до лоджии, вступая в состязание с закатным хором цикад. Я сижу тихо, на полке под балюстрадой горит масляная лампа, а я думаю о том, что он тоже часть моего ремесла, моей профессии. Я — проводник в вечность, провозвестник потустороннего, а он — мой менестрель, мой Блондель, играющий под окнами моей башни смерти.

Рядом на площади выступает кукловод. Днем он прячется за сценой, обитой тканью в яркую полоску, словно викторианские балаганчики, в которых показывали представления про Панча и Джуди. Его дневные куклы — марионетки, которых дергают за ниточки. Они пляшут и подпрыгивают, а краснолицый клоун даже ловко кувыркается, умудряясь при этом ничего не запутать, и высокими, писклявыми голосами декламируют детские стишки или местные легенды. Аудиторию кукловода составляют здешние школьники и старики, а также малолетние туристы. Все они, малые и старые дети, дружно смеются и бросают мелочь или телефонные жетоны в металлическую миску, стоящую под сценой. Время от времени кукловод высовывает из-под занавески ногу, цепляет миску пальцами и уволакивает к себе. Звон монет — и миска появляется снова, наполовину пустая. Кукловод следует правилу всех попрошаек на свете — в миске всегда должны быть свидетельства чужих щедрот. Деньги делают деньги — можно подумать, что монетки в миске — это банковский вклад, а зрители обеспечивают на него проценты.

Вечером кукловод меняет программу. Марионеток складывают в ящик, вместо них появляются куклы, которых надевают на руку. Это уже не смешные персонажи дневных спектаклей — клоуны, полицейские, учителя и драконы, старушки и волшебники. Это монахи и солдаты, модные барышни и светские волокиты. Фольклор уступает место эротике. Эти персонажи не говорят пронзительно и крикливо, их речь — это речь настоящих современных людей. В каждой сценке присутствует соблазнение, и по крайней мере у одной куклы рано или поздно появляется внушительный член — в него кукловод, судя по всему, засовывает мизинец, — который неизменно оказывается под юбкой у одной из героинь. По понятной причине — у кукловода всего две руки, да и сцена довольно узкая — его куклы совершают половой акт стоя.

Местные мужчины смотрят эти сценки с веселым гоготом. Любовники стоят у самой сцены и хихикают, а потом удаляются в парк Сопротивления 8 сентября, чтобы испробовать только что увиденные приемчики. Туристы, обычно обремененные детьми, приостанавливаются посмотреть, не понимая ни слова, и поспешно удаляются, как только им начинают демонстрировать секс. Только туристы-французы не уволакивают своих детишек прочь, когда дело доходит до порнографии. Дольше всего, как я заметил, перед сценой задерживаются новобрачные.

Из торговцев, что ставят свои тележки на ступенях, я больше всего люблю старого беззубого Роберто, неизменно одетого в замызганные черные брюки, грязный серый жилет и рубаху без воротника и курящего одну крепкую самокрутку за другой. Ноготь на большом пальце у него длиной сантиметра три. Это единственная чисто вымытая часть его тела. Роберто продает арбузы.

Арбузы я покупаю только у него. Это удобно, тележка его не так далеко от моего дома. Путь обратно — под горку, а арбуз может весить за десять килограммов. Кроме того, Роберто никогда не отказывается взрезать арбуз, чтобы покупатель мог проверить качество. Выбрав подходящий, Роберто проверяет его на спелость, отбивая на корке чечетку своим длинным ногтем. Мне еще ни разу не досталось ни перезрелого, ни недозрелого арбуза.

Собор, стоящий в дальнем конце площади, напротив кукловода-порнографа, флейтиста-мертвяка и арбузного виртуозо, посвящен святому Сильвестру. Какой именно Сильвестр упокоился под его сводами, я не знаю. Местные жители утверждают, что это Сильвестр I, папа римский, который воссел на священный престол в 314 году и о котором очень мало известно достоверного и недостоверного, разве что то, что он, пытаясь оставить свою зарубку на дереве истории, попросил у императора Константина даровать ему и всем его последователям на римском престоле титул примаса над всей Италией. Тонкий ход для человека, которому суждено было стать одним из первых святых, не претерпевших мученичества. Впрочем, возможно, что собор посвящен не ему, а Сильвестру Гоццолини, законнику двенадцатого века, который перешел в священники, раскритиковал своего епископа за неправедное житие, принял добровольное отшельничество и основал монастырь под Фабриано; в результате он сделался примером строгого соблюдения бенедиктинского устава, и в его честь назвали с десяток монастырей. Сильвестринцы и поныне придерживаются правил бенедиктинского ордена: то есть Гоццолини был еще дальновиднее своего тезки. Монастыри по большей части впали в запустение, но одна из соседних улиц по-прежнему носит имя его последователей. Впрочем, существует масса других Сильвестров, которые жили и умирали в малозаметных деревушках, которым случалось добыть воду из скалы или вылечить заболевшую корову и тем самым получить звание сосудов Святого Духа.

Кому бы там ни был посвящен этот собор, выглядит он внушительно. У него квадратный фасад — характерный для здешних мест — с круглым окном над главным порталом, украшенный рядами колонн. Во внутреннем пространстве прохладно, как внутри арбуза Роберто.

Пол центрального нефа выстлан плитами черного и белого мрамора — имитация ковра пятнадцатого века, которая всем была хороша, но не давала прихожанам почувствовать под каблуком или босой пяткой истинную мягкость ткани. Религия часто предлагает такие вот подделки, имитацию, а не реальность.

Свод собора представляет собой резное деревянное уродство, огромное, мудреное, сплошняком позолоченное и дополненное живописными масляными вставками, изображающими основные события жизни святого. В своей крикливости и напыщенности свод столь же безвкусен, как обрамление экрана в довоенном кинематографе или занавес мюзик-холла. Если навести фонарик, можно вырвать из мрака это рококошное безобразие, и туристы выворачивают шеи, охают и ахают, глядя на эти ужасы, — будто перед ними застывший в статике фейерверк или явленные оку врата рая.

Гробница святого тоже не отличается скромностью. Она стоит в боковом нефе и сильно напоминает ярмарочную шарманку. Каннелированные столбики, мрамор с золотой искрой и расшитая ткань окружают поднятый из земли стеклянный гроб, в котором можно разглядеть тело. Оно сильно усохло, лицо пришлось вылепить из воска, но руки видны хорошо — они похожи на куски дерева, долго пролежавшего в воде. Грудная клетка, похоже, провалилась под тяжестью прикрывающего ее одеяния. На ноги надеты кокетливые шлепанцы — такими обычно покачивают проститутки, сидящие в витринах амстердамских борделей. Вот вам и слава, а ведь этот человек сделал все, чтобы о нем не забыли; вот вам и история, воплощенная в стенах здания, в плитах надгробного памятника, в шлепанцах шлюхи.

И чего же этот человек, кем бы он там ни был, добился? Да ничего. В его честь учрежден церковный праздник (31 декабря, или 26 ноября, или какой-то другой день — в зависимости от того, кому принадлежат восковое лицо и провалившаяся грудь) и параграф в агиографических анналах, которые никто не читает. Несколько толстых старух в черных платьях, с темными платками на плечах, хлопочут, точно вороны, у алтаря, зажигают свечи — просят, видимо, замолвить за них словечко или наказать дочку, сбежавшую с актером, сына, взявшего жену не из того круга, мужа, который глазеет на развратных кукол на площади.

История — ничто, если сам ты не принимаешь активного участия в ее сотворении. Такая возможность дается немногим. Например, Оппенгеймеру повезло. Он изобрел атомную бомбу. Повезло и Христу. Он изобрел собственную религию. И Магомету повезло. Он изобрел другую религию. Повезло и Карлу Марксу. Он изобрел антирелигию.

Обратите внимание: изменить историю можно, только предав смерти других людей. Хиросима и Нагасаки, Крестовые походы, убийство миллионов дикарей во имя Христово. Писарро истреблял инков, миссионеры губили индейцев Амазонки и чернокожих из Центральной Африки. Тайпинское восстание в Китае унесло больше жизней, чем обе мировые войны: лидер тайпинов считал себя воскресшим Христом. Коммунистические чистки, гражданские войны, голодоморы оборвали миллионы жизней.

Чтобы изменить историю, приходится убивать себе подобных. Или посылать их на смерть. Я не Гитлер, не Сталин, не Черчилль, не Джонсон, не Никсон, не Мао Цзэдун. Я не Христос и не Магомет. Но я — из тех тайных сил, которые обеспечивают инструмент для этих изменений. Я тоже воздействую на ход истории.

Винная лавка принадлежит престарелому карлику, который стоит за прилавком на двух деревянных ящиках, прибитых один к другому. Все, что он делает, — это принимает заказ, записывает его на листочке глянцевой бумаги, берет деньги или ставит пометку в бухгалтерской книге, чтобы прислать счет в конце месяца, а потом оглашает воплем темные глубины помещения. Оттуда появляется гигант под два метра ростом, прочитывает запись на глянцевой бумаге, снова исчезает и выносит бутылки в ящике или вывозит на тележке. Он никогда не улыбается, а карлик язвительно комментирует каждое его движение: деревянные ящики ободраны, бутылки звенят, вино переболтано, колесо тележки скрипит. Каждый раз, заходя в лавку, я гадаю про себя, скоро ли у гиганта, который, похоже, всю жизнь сидит скрючившись в винном погребе, лопнет терпение и он наконец прикончит карлика, который всю жизнь тянется к кассовому аппарату, расположенному на уровне его головы.

Вчера я заехал в лавку за дюжиной бутылок «фраскати» и еще за кое-какими винами. Я ехал туда по узким средневековым улицам, где часто приходится сигналить и выкручивать руль, чтобы не налететь на выступающие крылечки и на упрямых пешеходов и не снести боковые зеркала беззаконно припаркованных автомобилей; «ситроен» мотало из стороны в сторону. В лавке мне не пришлось долго ждать. Я был единственным покупателем, долговязый грузчик стоял за спиной у карлика, расставляя бутылки на полках под самым потолком.

Я перечислил, что мне нужно, карлик гаркнул на своего помощника так, будто тот находился в двухстах метрах под землей, и тот быстренько доставил два ящика вина. Он подкатил их на тележке к моей машине и погрузил в багажник. Я дал ему двести лир на чай. Он, по своему обыкновению, не улыбнулся. Подозреваю, что он просто забыл, как это делается; но по глазам было видно, что он доволен. Покупатели редко дают ему чаевые.

Именно в этот момент — закрыв багажник, повернув ручку и шагнув к водительской двери — я ощутил его присутствие. Он был здесь, выходец из тени.

Я не слишком встревожился. Вас это может удивить. Но дело в том, что я его ждал. Ко мне скоро должен был явиться посетитель, а мои посетители часто высылают вперед разведчика, чтобы тот собрал информацию относительно места действия, а также действующего лица, то есть меня.

Осторожно — мне совсем не хотелось его спугнуть — я окинул взглядом улицу. Нас разделяли четыре машины — он стоял у маленькой аптеки, прислонившись к «Фиату-500» и положив правую руку на крышу. Он стоял нагнувшись, будто разговаривая с кем-то внутри. Он дважды поднял голову и осмотрел улицу в обоих направлениях. Для местных жителей это совершенно естественный поступок: когда стоишь на узкой улице, надо поглядывать, не подъезжает ли по брусчатке машина.

Я устроился на водительском сиденье, делая вид, что ищу ключ от зажигания. На самом же деле я рассматривал его в зеркало заднего вида.

Ему было тридцать с небольшим, коротко остриженные темные волосы и густой загар, роста среднего, худощавый, не мускулистый, но подтянутый. На нем были темные очки, дорогие вытертые джинсы — тщательно отутюженные, с острой складкой, — голубая рубашка, расстегнутая у ворота, и дорогие замшевые туфли. Именно эти туфли его и выдали, подтвердив мои подозрения: в Италии никто не ходит летом в замшевой обуви.

Я понаблюдал за ним секунд двадцать, не упустив ни одной подробности, потом завел машину и тронулся. Только я отъехал от тротуара, как он пошел за мной следом. В этом не было ничего сложного, потому что двигаться по узкой улочке мне приходилось медленно. Он без труда смог бы нагнать меня, но предпочел держаться на расстоянии. В конце улицы переключился светофор, и она вдруг заполнилась транспортом, двигавшимся с предсказуемой медлительностью.

Навстречу мне ехал фургон. Водитель жестами попросил меня подвинуться и пропустить его. Я загнал «ситроен» в какие-то ворота и остановился. С моей стороны было совершенно естественно оглянуться: надо было убедиться, что грузовику хватит места, чтобы проехать. Выходец из тени остановился между двумя припаркованными машинами. Он смотрел в мою сторону, в направлении фургона, который с трудом протискивался мимо моего заднего бампера.

По счастливой случайности за фургоном не скопилось других машин. Я быстренько выбрался из ворот и погнал дальше по улице. В боковое зеркало было видно, как мой преследователь выпрыгнул на дорогу, но тут фургон снова застрял, зацепившись боковым зеркалом за зеркало «Пежо-309» с римским номером и маленьким желтым диском на заднем стекле — логотипом прокатной фирмы. Зеркало отломалось. Посмотреть на выяснение отношений уже собралась толпа зевак. Тут светофор снова переключился, я повернул направо и был таков.

Где-то кто-то вечно таится в тени — живет там, терпеливо ожидает приказа действовать, сокрытый, точно недуг, который ждет своего часа, чтобы иссушить мышцы или отравить кровь. Для меня это непререкаемо, как для священника непререкаемо, что среди его прихожан есть грешник, для учителя — что среди его учеников есть озорник, для генерала — что среди его солдат есть трус. В той жизни, которой я живу, это бесспорный факт, и моя задача — держать глаза широко открытыми, избегать встреч лицом к лицу, постоянно ускользать от этой зыбкой тени.

Однажды в Вашингтоне мне пришлось спасаться от выходца из тени. Вам необязательно знать, что именно я делал в Вашингтоне. Скажу только, что мне требовалось осмотреть сцену, куда я должен был поставить один из механизмов для перемещения декораций. Я тогда еще был новичком, но и тот, по счастью, оказался не великим профессионалом: по-настоящему грамотный выходец из тени способен слиться с колючками кактуса, одиноко стоящего в пустыне.

В самом сердце Вашингтона, одного из красивейших городов Америки — если не обращать внимания на черные пригороды, где обитает незаменимый рабочий класс, обеспечивающий существование белого человека и его метрополии, — находится Молл. Это парк с густой травой под деревьями, полкилометра в ширину и километр в длину, перерезанный проездами и окаймленный проспектами. В его восточном конце, на величественном и чванливом холмике, стоит американский Капитолий: он похож на свадебный торт, который забыли убрать со стола, когда трубочист делал свою работу. На другом конце сидит и дуется в своей мраморной клетке Линкольн, по-судейски хмурый, сурово взирающий на то, до чего докатилась нация, которую он мечтал объединить. Примерно посередине между ними вздымается фаллическая игла — монумент Вашингтона. К северу, сразу за площадью Эллипс, стоит Белый дом с его надежной охраной: слишком многие президенты преждевременно отправились в странствие через Потомак и дальше, в сторону Арлингтонского национального кладбища.

Туристы не всегда то, чем они кажутся. В пятидесяти метрах от президентской резиденции я разглядел по крайней мере десяток спрятанных под одеждой стволов. Два из них были у женщин. Такие туристы скользят в толпе, присматриваются, прислушиваются, жуя мороженое или попкорн, попивая кока-колу или пепси на летней жаре. И это тоже не эксперты, а обыкновенные рядовые моего мира, люди взаимозаменяемые, пушечное мясо.



Поделиться книгой:

На главную
Назад