Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Канашкин В. Азъ-Есмь - Неизвестно на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Как это бывает с людьми по-настоящему знаковыми, Горький сумел выразить себя сразу, в первом же своем психодидактическом сочинении – пьесе с условным названием «Жид». В 1901 году в письме к своему другу и директору-распорядителю издательства «Знание» К.П. Пятницкому он сообщает о ее сознательно-бессознательном так: «Я эту вещь здорово напишу, клянусь Вам! Она будет поэтична, в ней будет страсть, в ней будет герой с идеалом… Семит – значит – раскаленный темперамент! – семит, верующий в возможность счастья для своего народа, семит, карающий, как Илия! Ей Богу, это будет хорошо! Егова, если он еще существует, будет доволен мной!» (М. Горький. «Неизданная переписка». М., 2000)

Раскаленный, верующий, карающий… Заключенный в этом агрессивно-танатогенном ряду императив сегодня надо усвоить и повторять его, пока он не заучится, – здесь обозначен социально-культурный код XXI века. Современник Горького, врач Золотницкий В.Н., еще в середине 90-х годов XIX века лечивший молодого писателя от туберкулеза легких, вспоминал, что в небольшой библиотечке Алексея Максимовича были только захватившие его книги: «История религий Востока» епископа Хрисанфа, «Песнь Песней», «Отчеты о национальных конгрессах» в Базеле и Лондоне, «Речи» докторов Герцеля и Макса Нордау, популярные тогда в России, сборники стихотворений на еврейские мотивы, изданные в Харькове и Одессе, увесистый том «Заветов» вавилонянина Гиллела, из которых – в качестве путеводного – им был избран такой: «Если не я за себя, то кто же за меня? А если я только за себя, то кто же я?» («Летопись жизни и творчества Горького» М., 1960)

Библия в этой горьковской библиотечке являла книгу книг. Из нее молодой писатель черпал эпизоды, образы и магию Человека, что «в мир пришел, чтобы не соглашаться, чтобы спорить с мерзостями жизни и преодолевать их». Подписывая свои вещи, навеянные музыкой Ветхого Завета, именем ученика пророка Иеремии Иегудеилом, Максим Горький был всецело отдан представлению, ставившему права человека и его обязанности к ближнему впереди его обязанностей к Богу. «Живи так, – почти буквально воспроизводил он библейскую мораль, – чтобы сердце твое обнимало весь мир.… Только тогда ты будешь велик и прекрасен!»…

В Нижнем Новгороде молодым Горьким были созданы «Валашская сказка», «Каин и Артем», «Ярмарка в Голотве», «Легенда о еврее». Выполненная на основе литературного источника – книги А.Я. Гаркави «Иегуда Галеви», изданной в Санкт-Петербурге в 1896-м году, – горьковская «Легенда о еврее» практически неведома нынешнему читателю. А в ней – своеобразная отмычка как к духу мятежных исканий, так и к его творящей душе. События в «Легенде» разворачиваются в Кордове, где живет почтеннейший и ученейший Рафаил Абен-Талеб. Имея все, он «не имеет главного, что красит жизнь: никто никогда не видит, как смеется этот еврей». Хранитель сокровищ Калифа объясняет свою неулыбчивость тем, что он «слишком хорошо видит жизнь, чтобы ему могло быть весело». И вот однажды, воспроизводит Максим Горький книжную фабулу Гаркави, Рафаил Абен-Талеб, бросив семью, сокровища и друзей, отправляется на поиски «жизни совершенной». И находит ее в открытом заново «забытом местечке», где на печальный стон люди откликаются участием, а ищущим того, чего нет на свете, не просто отворяют двери, а и «единосущно сливаются с ними».

«Легенда о еврее», по существу, - дизайн и материал к дальнейшим «Легендам», «Сказкам» и «Песням» Горького. Его «строптивцы», «озорники», «счастливые грешники», «гордые свободолюбцы», «ненавидящие страдания бунтари», - как бы списанные с Рафаила Абен-Талеба вселенские следопыты и местечковые интроверты, ибо у них в суфлерской будке сидит неизменный и прикровенный А.Я. Гаркави. Об «охочей до воли» Мальве, героине одноименного рассказа, так же можно сказать, что она тот же Рафаил Абен-Талеб, только по горьковскому велению сменившая пол.

Эффект ее свободолюбия в том, что, сбежав из деревенского рабства, она мстит этому темному миру, воплощенному для нее в деревне. Точнее, в мужике, как в деревенском отродье. Перед читателем предстают три претендента на любовь Мальвы – Василий, его сын Яков и босяк Сережка. Для героини это три разных дорожки, три возможных жизненных сюжета. Позабавившись двойной любовной игрой с отцом и сыном и сделав их врагами, Мальва решительно выбирает третий «сюжет» – Сережку, беспутного бродягу. В этом бесшабашном и лихом парне она угадывает самое дорогое для себя – вольную широкую душу и бесстрашие перед превратностями. В Сережке нет корня, он не прикреплен и никогда не прикрепится ни к делу, ни к месту, ни к человеку. Вечное бродяжничество – его удел. И Мальва с вызовом выбирает право быть «оторвой». Свой отказ от предначертанной ей бабьей доли она мотивирует так: «Я в деревне-то хочу – не хочу, а должна замуж идти. А здесь я ничья.… Как чайка, куда захочу – туда и полечу!»…

Просветленно-романтический фон повествования создается тем, что героиня почти исключена из быта. Ее драма разыгрывается там, где «море, да небо и никаких подлых людей нет». И возникает Мальва, словно из моря, появляясь всегда на лодке из заманчивой дали. Глаза у нее «зеленоватые», цвета «морских глубин». И когда она «смеется», то смеется и само море…

Что еще бросается в глаза современному читателю, взявшему в руки Горького – бунтаря и блудного «божьего» человека? То, что он был девственник-архаик и неогедонист. И его «Мальва», «Двадцать шесть и одна», «Девушка и смерть», «Маленькая Фея» - своего рода моление о чаше: приди и согрей мою бедную душу. Практически все протестно-романтические горьковские сюжеты с любовью, побеждающей смерть и безлюбьем-чумой, по их чуть ли не иезуитской психологической изворотливости, по стремлению выдать желаемое за действительное, по элементарной упрощенности и самовыпячиванию удивительно напоминают если не писательские манеры, то повествовательные «навороты» Джойса, Пруста, Кафки и других литераторов-евреев. В этом общекультурном развороте, вываливающем в грязи разнообразные чувственные и житейские неврозы, Горький – сублимирующий зуммер и бродильный фермент. Те же «Страсти-мордасти» столько же о несчастной женской судьбе, сколько и об авторе, о его слезах, проливаемых с импрессионистским захлебом, и о его не совсем чистой совести, порождающей в душе травматический хаос.

2.

В своей автобиографии Горький пишет: «Моя мать на мою жизнь никакого влияния не имела, ибо считала меня причиной смерти отца (отец Горького заразился от сына холерой – ред.). И, вскоре выйдя замуж, сдала на руки деда…» Тяжелые, сиротские слова. В 5 лет Горький потерял отца, в 9 умерла мать. А дед, какое-то время понуждая внука читать с псалтыря и часослова, произнес вскоре редкое, по своей жесткой образности, напутствие: «Ну, Лексей, ты – не медаль, на шее у меня – не место тебе, иди-ка ты в люди…»

Открывшаяся триада – добро-зло-путь – именно в Алексее Пешкове-изгое оформилась в житийственный комплекс, определивший стиль его мышления. Летом 1884 года 16-летний подмастерье стал невольным свидетелем погрома в Нижнем Новгороде. Не сразу поняв, что происходит, юноша был потрясен безмерным упоением погромщиков, выраставшим не из Капитала, а из нравов и «пройдошества оседлых». Достаточно оказалось мгновения, чтобы его «стволовое» сочувствие вызвал трактирщик-еврей, пытавшийся укрыться «за трубу на крыше», куда уже лезли «двое огромных ключников». Он сердцем слышал пронзительный крик «желтобилетницы», огласивший воздух, и всем существом своим ощутил ужас курсистски «в изодранном платье», и ее «невероятно великие глаза на бледном лице»…И крики преследователей: «Бей жидовку!»...

«Живу, как во сне» – эта фраза определяет не только мировосприятие Алеши Пешкова в автобиографической трилогии, а и поэтику Горького вообще, которую можно воспринимать, как поэтику перенасыщенности или «раздувания экстрима». У Сартра в «Бытии и ничто» есть фраза: «диаспорическое бытие». Это характеристика человеческого проекта как «бытия-для-себя», устремленного вовне. Горьковский «человек в человеке», если воспользоваться словом Достоевского, на раннем этапе являл не русского, исторического, существующего или предназначенного быть, а самого настоящего, ныне здравствующего еврея.

Розанов не любил читать, не дочитывал ни книги до конца. Блок читал, но – умеренно. Белый был убежден, что чтение убивает художника. Горький же боготворил книги, знания, разум. К рукописям у него отношение было молитвенное. Помощь пишущим для него являла некий род богослужения. В 1901-м году, захваченный «подкожной» идеей еврейских беллетристов – выказать правду, связать мир по-другому, – Горький сообщает П.Ф. Мельшину-Якубовичу: «Издаю сборник «Рассказы еврейских беллетристов»… Какие чудесные ребята есть среди писателей-евреев! Талантливые черти! Видел ты сборник в пользу голодающих евреев – «Помощь»?.. Вообще за последнее время я очень сошелся с еврейством, думаю сойтись еще ближе…». А в конце 1901 года в своем первом письме к Шолом-Алейхему выражает приятие, свидетельствующее не только о хорошем знании им этого еврейского классика, а и о понимании той зародышевой плазмы, что формирует болезнетворно-протестную общественную динамику: «Милостивый государь Соломон Наумович! В целях приобщения русской публики к еврейской жаргонной литературе мною, вместе с компанией лиц, издавших, наверное, известный вам сборник «Помощь», предпринято издание сборника новых рассказов еврейских авторов. Доход с издания будет употреблен в пользу евреев западной губернии. Прошу вас об участии…».

В 1901-1902-м гг. в Нью-Йорке в переводе на идиш вышли первые сборники горьковских рассказов. Их успех, как и всякий русский успех, был обусловлен, прежде всего, тем, что Горький – провиденциал и юдофил, - принес в Россию освободительную мысль, вырастающую из местечкового брожения и богохульства. Отвечая на выпады «Нового времени» и «Петербургских ведомостей» в «потрафлении жидам», Максим Горький в интервью В.А. Поссе (накануне закрытия журнала «Жизнь») дал такую оценку своему предпочтению: «Мне глубоко симпатичен великий в своих страданиях еврейский народ. Я преклоняюсь перед силой его измученной веками тяжких несправедливостей души, измученной, но горячо и смело мечтающей о свободе. Хорошая огненная кровь течет в жилах этого народа. Мне говорят, что сионизм – утопия: не знаю, – может быть. Но, поскольку в этой утопии я вижу непобедимую страстную жажду свободы, для меня – это великое дело жизни. Всей душой моей я желаю еврейскому народу, как и другим людям, вложить все силы духа в эту борьбу, облечь ее в плоть и, напитав горячей кровью, неустанно бороться за нее, чтобы победить все несправедливое, грубое, пошлое». (Горький. «Письма» М., 1982)

3.

На память приходит еще одно определение человека у Ж.П. Сартра, которое у него ассоциируется с определением еврея: человек есть изначальный проект своего собственного небытия. Небытие, или ничто у Сартра не есть пустота, нуль, дыра, это скорее то, что в традиции проходит под грифом сознания. То, что значится верховным субстатом.

Каков этот субстат у Горького? Он – религиозно-гуманитарен, поразительно богоугоден, но Бога в нем нет. В воспоминаниях Горького о Толстом, которые особенно интересны тем, что Толстой говорит о Горьком, есть такие толстовские слова: «Вы почему не веруете в Бога? – Нет веры, Лев Николаевич, – отвечает Горький. И слышит в ответ: «Это неправда.… А не веруете вы от обиды: не так создан мир, как Вам надо».

4.

Именно в таком подходе, как представляется, и сказалась коренная горьковская русскость. Если русский человек амбивалентен, опрокинут, ожидовлен или даже пребывает в камере пыток, это еще не значит, что он изведен. В наследии Горького есть два архитипических героя: человек – борец и мещанин. Последний, при этом, имеет модификацию «механического гражданина», «циника», «мелкого зверя», «ренегата», «оборотня». Сверхособенность этого сноровисто-заурядного хитрована? Она в том, что, скрываясь за «системой фраз», он успешно вписывается в творящееся вокруг с высоты забот о самом себе. Лучшая, по общему мнению, вещь Горького – «Жизнь Клима Самгина». И посвящена она как раз такому «двуногому лексикону».

Клим Самгин, являющий сегодня симбиоз либерально-вампирической «изряднопорядочности» и инновационного шарма, – не только умение выворачивать наизнанку какие угодно социальные и культурные формы, а и «царство двуличности», шествующей «вперед и выше». Помощник присяжного поверенного «средней стоимости», он проходит путь от «временно обязанного революционера» до зоологического контрреволюционера и «укладывается» во злобу дня с поразительно злостолетней инвективой: «Революция нужна, чтобы уничтожить революционеров…»

Надо, очевидно, быть уж совсем наивным, чтобы принять за истину незавершенный горьковский аккорд: «Уйди с дороги, таракан!»… Хмельное самоупоение, демонстрируемое завлабами и правоведами «молодой российской демократии», не только не исчезает в пространстве и времени, а обретает, странно сказать, определенную бутафорскую поэтичность. Не имея возможности ни согласиться, ни возразить с того света, Горький по-своему, как бы от обратного, яростно работает на идею переформовки России, ибо обнаженная им псевдоличность, реактивно пекущаяся о возрождении личности, – метастаза дня, отзывающаяся смертью. Облаченная в гайдаро-чубайсо-фронтменовскую прикидку, она предстает не метафорой изведения, а той нирваной, в которой сочленились и стали неразличимы – «в гору» и «с горы», «простолюдье» и «новые господа», «незыблемость приватизации» и «парламентский консенсус», «картонные выборы» и «качество жизни».

5.

Здесь нужно принять во внимание, что трактовка «самгинщины» как «самоистребительной телесности» или «мультикультурной редукции», данная горьковедами ИМЛИ, – определенная экспрессия и канонической отнюдь не является. Сегодняшний правящий бомонд смешал карты, связав неогуманитарный паллиатив не с миродержавной реакцией, не с регрессией к избранной «почве и крови», а с культом комфорта, присущим просветительской цивилизации, – силы понятой как «права личности» и «достойный уровень жизни». Приверженность благу у совершившего перерокировку дуумвирата, – не почвенничество, не исторический идеализм, а отрешение от России, превращение ее в «кормящий ландшафт», в зону «для охоты», место утоления маньеристско-властных амбиций. Потребительские глубины в декларациях наших Правителей – не только материя, но и энергия. Агрессивность потребительства – его необходимое составляющее. Сводить усилия тандема к потребительской стихии – занятие сверхзанимательное, но обреченное. Свои проблемы Путин-Медведев понимают отменно и сами и не делают секрета из эксцентричной сумятицы собственного трансцендентно-брутального опыта. В интервью 3-м ведущим ТВ-каналам (июнь-октябрь 2011г.) они поочередно выделяют социальную кастовость как артикулированно-персоналистическую перспективу. И этим самым вносят «выворачивающий» корректив не только в горьковскую ораторию преображения, а и в русский исторический разум как таковой.

6.

И все же, кто такой в наши дни Горький: положительно–прекрасный мученик «игры на повышение» или потенция всяческого зла? Вслушиваясь во всепобедительные спичи дуумвиров и погружаясь в веселяще–бурлящую фразеологию парламентского капища, приходишь к вольно-невольному выводу: в сей час актуально прочитанный Горький – автор скорее провокативно-пророческий, чем идеологически-репрессивный. Его Клима Самгина вполне можно рассматривать как пародийное извлечение из «Яблока», «Правого дела», местечково-либеральной содомии Жириновского. А воспитательные тезы из памфлетов «О предателях», «Об умниках», «О преступниках», «О мещанстве», «О солитере» как морально-нравственные постулаты КПРФ или «Справедливости», примеривающих на себя горьковскую культурно-обличительную маску.

Впрочем, каким бы игровым в жириновско-мироновском «перформансе» Горький не фигурировал, он остается доминантным: неистовым и страстным, одержимым и мужественным. И его силы и нервы, ушедшие на борьбу с ветряными мельницами, способны вывести из себя сразу всех соучастников панегирического хорала. В оперативной зарисовке «О солитере», например, Горький так диагностирует «партийную эгоцентрику», группирующуюся вокруг носителей «спасительной модели» и незаметно для себя из послушников идеи превращающихся в бессловесную тварь: «Солитер – по-французски «единственный» – это ленточный глист. Он живет в кишечной полости человека, питаясь его соками, состоит из массы отдельных слабосвязанных между собой члеников и достигает длины 3-4 метров. Если выгнать из кишок 99 члеников, но оставить только одну головку, – солитер снова чудовищно разрастется. Услужливая посредственность, как тронутое буржуазностью единоутробное целое, чрезвычайно похожа на солитер: она – тоже паразит, тоже существует, питаясь чужими соками, тоже обладает поразительной способностью быстрого размножения».

7.

«Человек есть нечто, что должно быть побеждено. Есть много путей и способов преодоления; ищи их сам! Но только шут может думать: через человека можно и перепрыгнуть…» Эти пророческие слова Фридриха Ницше, которые Горький первоначально намеревался поставить в качестве эпиграфа к поэме «Человек», сегодня можно смело сделать девизом ко всему его творчеству. Он не верит разбитным спасителям-шутам, будь они «красными», «розовыми», «коричневыми» или «голубыми». От его «героической нормы» трещат, гнутся и лопаются скрепы «баксового партнерства», и ее, эту норму, невозможно загнать в рамки каких бы то ни было буржуазно-обустроительных движений. А приватизировать писателя пытались и ельцинисты после выхода «Несвоевременных мыслей», и «правые», прохваченные его импульсивно-просионистским зазеркальем. Но Горький не просто ускользает из душных тенет новых «европеизаторов», всякого рода «интеллектуально-истеричных глистов» и «паразитов в организме нашего государства», – он на последнем пределе бросает проектировщикам зверологического эйдоса в лицо: «Гибкость вашей буржуазной психологии совершенно поразительна, такую же гибкость проявляет организм, сотрясаемый судорогами агонии».

Отрицание Горьким прав так называемой «самозваной личности» – это, прежде всего, отрицание буржуазного индивидуализма, не способного уловить смысл духовного кризиса современника. В 1933-м году в Ленинграде вышла книга Горького «Публицистические статьи». Главная ее мысль: «Буржуазия – класс дегенератов». С нескрываемым заострением мещанство изображается здесь то как племя «полулюдей», то сравнивается со всякого рода «ползучими и пресмыкающимися». «Страшный ужас перемен совершенно не изменил психику мещанства так же, как он не изменил привычек комаров, лягушек, тараканов…» – пишет Горький. И уточняет: «Капитализм стал уже «диким мясом» на теле трудового народа, и это «дикое, загнивающее мясо необходимо удалить». Что касается «пригодного» капиталиста, – поясняет он далее, – то это давным-давно «не человек, а трест, то есть частица бездушной механической машины»; «как идеальное завершение типа современного капиталиста – Рябушинский-Березовский-Гусаковский (так у Горького!) – едва ли человек, вероятнее всего, он нечто человекоподобное…»

8.

Горький пришел в мир предельно разорванный, дисгармоничный и воспринял себя изгоем, призванным своею болью, своими муками искупить боль отверженных. Жизнь трагична не от того, что человек трагичен по своей сути, а от того, что обустройство складывается трагически. И если этому обустройству дать разумный ход, жизнь станет другой…

Страсть к познанию, к обретению житийного формата становится горьковским искушением и правом вести за собой. Нет смысла перечислять все перипетии горьковских подвижнических преодолений и взятых им высот. Их неимоверно много, и все они – искупительное чудо. Об этом написал в 1929-ом году в «Журнале для всех» (№ 1) Н. Евреинов, вспоминая, как молодой Горький попросил у него карту Австралии, пообещав, что на следующий день выучит ее наизусть. «И выучил всю карту: острова, леса, горы, города».

О стойкой, доходящей до религиозной самоотдачи горьковской вере в то, что гармоничной доктриной можно гармонизировать мир, несколько позже поведал и К.Чуковский в книге «Современники» (1967): «У большинства самоучек знания поневоле клочковатые. Сила же Горького заключалась в том, что все его литературные сведения были приведены им в систему. Никаких случайных, разрозненных мнений его ум не выносил, он всегда стремился к классификации фактов, к распределению их по разрядам и рубрикам. Книг он читал сотни по всем специальностям – по электричеству, по коннозаводству, и даже по обезболиванию родов.… Один из писателей говорил мне: «Думают – он буревестник.… А он – книжный червь, ученый сухарь, вызубрил всю энциклопедию Брокгауза от слова «Аборт» до слова «Цедербаум».

Лев Толстой, яркий носитель традиционного русского сознания, никак не мог уразуметь, почему человек не может придти к добру, если знает, что добро это благо? Горький, мысливший в категориях благоизменяемого бытия, сводил мир к константам, в которых должен существовать разумно счастливый человек. А потому с ним на послеоктябрьском этапе случилась та беда, что он не нашел в себе сил отринуть соблазн цивилизованно-иллюзорного драйва, сказку о крылатых евро-конях. Конкретно-неогуманитарно-теургическую право-троцкистскую платформу, целью которой стало не только устранение твердокаменного Сталина и его клики, а и демонтаж «самодержавно-сплоченной» социально-политической системы.

Среди множества материалов последних лет, посвященных право-троцкистскому блоку и насильственной смерти Горького, имеется один, поразительно самодовлеющий и свидетельствующий о фатальном покушении на народ. Это сборник документов «Генрих Ягода. Нарком внутренних дел СССР, Генеральный комиссар государственной безопасности». Изданный в Казани в 1997-ом году, он под суммой гипотетических намерений заключает в себе несомненную истину: капитализацию революционной плоти как « совокупности живых сил, выделенных русским народом» (Сталин. «Вопросы ленинизма»). Вот установки заговорщиков, выбитые в лубянских застенках и оглашенные Г.Г. Ягодой в формате «генеральных положений» по «спасению тонущего корабля»:

«Восстановить в СССР, окруженном капиталистическими странами, такой строй, который приближал бы нас к западно-европейским демократическим странам».

В качестве мер по восстановлению капитализма предпринять:

«а) ограничение, а затем ликвидацию внешней торговли;

б) широкое предоставление всякого рода концессий иностранным капиталистам;

в) отмену ограничений по въезду и выезду иностранцев;

г) выход советской валюты на международный рынок;

д) отмену всех привилегий для коллективных хозяйств и увеличение норм личной собственности (в дальнейшем без ограничений)».

Это в хозяйственной области. А вот в политической:

«а) послабление борьбы с классовым врагом;

б) реформу Конституции в духе приближения к конституции буржуазной республики;

в) возвращение прав, утерянных буржуазией в результате революции…»

9.

В постреволюционном Горьком, «открывающим новые пути всему миру» (Ромен Роллан), любопытнее всего претворение этого вексельно-биржевого раскольничьего плана в реальность. Будучи в среде сталинских оппонентов «своим», Горький, по наблюдениям А.Ваксберга, автора книги «Гибель Буревестника» (М.,1999), в тяжбе старого с новым избрал ситуциативно-гарантийный курс. В 1931-ом году, встревоженный активизацией «антипартийной группировки», он предупреждает вождя: «За Вами усиленно охотятся. И надо думать, со временем усилия возрастут… Кто встанет на ваше место, в случае, если мерзавцы вышибут Вас из жизни?..» А годом позже, в 1932-ом, горячо излагает почти тоже самое сталинскому противнику А.И. Рыкову, принесшему накануне, на пленуме ЦК ВКП(б), истошное покаяние: «Нахожусь в непрерывной тревоге за Вас и каждого из людей, которых искренне уважаю, люблю и ценю».

А.Ваксберг в «Гибели Буревестника», ссылаясь на сына Вс. Иванова, утверждает, что Максим Пешков ездил по поручению отца в Ленинград к Кирову и уговаривал его занять место Сталина на 17-ом съезде партии. А «Переписка Максима Горького и Иосифа Сталина», опубликованная в «Новом мире» в 1997-ом году (№9), говорит об ином, о том, что «верный сталинской линии» писатель ставил в известность вождя «обо всем и обо всех» с надлежащим постоянством и прямотой: «напоминает вредительство», «смахивает на вредительство»… И все это с «фамилиями, датами, фактами»…

Б.И.Николаевский, редактор «Летописи Революции», с Горьким связывает идею создания второй, альтернативной партии в СССР, - «Союза беспартийных», который предоставил бы устраненным соучастникам преобразований возможность стать действующими участниками. А Алексей Максимович Горький в письме Леониду Леонову (декабрь, 1932-й год), захваченный волной гневных впечатлений по поводу «подлецов» из промпартии, пишет: «Отчеты о процессе подлецов читаю и задыхаюсь от бешенства. В какие смешные и нелепые положения ставил я себя в 1921 гг., заботясь о том, чтобы эти мерзавцы не подохли с голоду…»

10.

«Как великолепно развертывается Сталин…» Эту фразу из письма Горького директору Госиздата А.Б. Халатову «убойно» цитирует В.Баранов в своей книге «Да» и «нет» М.Горького». Однако не следует думать, что приверженность писателя к сталинской преобразовательной поступи объясняется его тактическими ходами. Не игнорируя «правых» и даже потрафляя им, он не принимал их «глаза, обращенные во внутрь», «лавирующее сознание», «двойное дно» и «общечеловеческие потроха». Именно об этом по горячим следам и поведал Михаил Кольцов, усмотрев в горьковском «уходе» насильственные, напитанные избыточной злобой, обертоны. Его книга «Буревестник. Жизнь и Смерть Горького» писалась во время процесса, на котором автор присутствовал. И вышла в свет практически одновременно со стенографическим отчетом (Политиздат, 1938). Объясняя причины «устранения» Горького, Михаил Кольцов, постигая умом и «приверженным напором», переходящим в псалом, пишет: «Активность Горького в общественной и государственной работе, его деятельность по сплочению международных сил, его дружба со Сталиным не могли не встревожить антисоветские круги… Как мог относиться Горький к прихвостням и агентам буржуазии, к пораженцам и предателям социалистической революции, к троцкистам и правым?.. И, конечно, на него, на передового, на крупнейшего борца за коммунизм, был направлен огонь право-троцкистского блока…»

11.

В истории написания Михаилом Кольцовым книги, изобличающей сталинских «перерожденцев» и «правотроцкиских поганых псов», есть любопытный нюанс: страшно растерялись советские евреи – и до сих пор в себя прийти не могут – по причине кольцовской тайнописи. Им не ясно, какую занять позицию относительно «журналиста с мировым именем», призвавшего мировую общественность поверить в справедливость смертного приговора, вынесенного гнусным пособникам «пятой колонны». И в самом деле, случившееся не вмещается в рамки не только переоценочно-правовой проблематики, но и в рамки восторжествовавшего культурно-либерального сознания вообще. Между тем кольцовский текст, устраняющий все шероховатости эпохального процесса, не похож ни на что, кроме самого Кольцова: в «Буревестнике. Жизни и смерти М. Горького» он ощущает себя «сталинским соколом». И разит «организованное меньшинство» – коварное, безжалостное, марионеточное – в глубине благоговейного ужаса осознавая, что и он, «умный до того, что ум становился для него самого обузой» (И. Эренбург), невыносим для властей предержащих…

Михаил Кольцов (Фриндлянд) в право-троцкистском процессе – это Сергей Кургинян в нынешнем Историческом ТВ-процессе, называющий вещи своими именами и благодаря этому обретающей сюрреалистическую силу. Назвать – значит, воссоздать. И это не критический трансцендентализм, а самая настоящая онтология. Когда книга об убийцах Горького была напечатана, Кольцов, «причастный ко всему, чем занимался» (Л. Арагон), был почти мгновенно «дезавуирован». Художник Б.Е. Ефимов в своих воспоминаниях («В мире книг», 1987, № 10) приводит состоявшийся в это время разговор с братом: «Не могу понять, что произошло, – говорил мне Миша, – но чувствую: после «Буревестника» что-то переменилось… Откуда-то подул зловещий ледяной ветерок».

14 декабря 1938 года Михаил Кольцов был арестован в редакции газеты «Правда». Захваченный динамикой времени – сочетанием пафоса массового ликования с пафосом обличения, он успел в «Правде» опубликовать стихотворное заклинание казахского поэта Джамбула «Уничтожить!» Это поистине замечательное творение, и в сей час дающее ощущение «омываемого момента» как заново постигаемого Бытия:

Попались в капканы кровавые псы,

Кто волка лютей и хитрее лисы,

Кто яды смертельные сеял вокруг,

Чья кровь холодна, как у серых гадюк…

Презренная падаль, гниющая мразь!

Зараза от них, как от трупов лилась.

С собакой сравнить их, злодеев лихих?

Собака, завыв, отшатнется от них…

Сравнить со змеею предателей злых?

Змея, зашипев, отречется от них…

Ни с чем не сравнить их, кровавых наймитов,

Троцкистских ублюдков, убийц и бандитов.

Скорей эту черную сволочь казнить

И чумные трупы, как падаль зарыть!..

12.

24 августа 1940 года «Правда» напечатала статью «Смерть международного шпиона». В ней говорилось: «Троцкий запутался в собственных сетях… Организовавший убийство Кирова, Куйбышева, М. Горького, он стал жертвой своих же собственных интриг, предательств, измен, злодеяний…»

Тема «Горький и Троцкий», по свидетельству видного филолога Л.Н. Смирновой, фрагментарно коснувшейся ее в работе «Memento more», до сих пор остается закрытой. Все горьковские личные бумаги, упоминающие имя Троцкого, пребывают в ОХ – Отделе Особого Хранения, – а архив самого Троцкого доступен лишь частично. Тем не менее, заметим от себя, книги Троцкого, другие материалы, изданные в России в преддверии XXI века и после, если и не проясняют искомую картину в деталях, то вполне хватают для общего представления.

В «Моей жизни. Опыте автобиографии» (М., 1991) Троцкий вспоминает, что впервые встретился с Горьким на Лондонском съезде РСДРП, проходившем в начале мая 1907 года. Горький подошел к нему первый и произнес обычные, но весьма проникновенные слова: «Я ваш почитатель…» К этому времени Троцкий был автором нескольких критических статей о литературе и политических памфлетов, написанных в Петропавловской крепости. Тронутый расположенной осведомленностью писателя, Троцкий ответил, что и он такой же, «если не больший почитатель Горького»…

В 1908 году Горький и Троцкий встретились на страницах сборника «Литературный распад». Троцкий был составителем, а Горький – автором статьи «О цинизме». В своей книге «Моя жизнь» Троцкий об этом и других «контактах» с Горьким после 1907 года не упоминает. А они, надо полагать, были, ибо Н.Н. Суханов «В записках о революции» (М., 1999) свидетельствует: «Три генерала революции – Троцкий, Луначарский, Рязанов – имели встречу с коллективом редакции «Новой жизни». Произошло это 25 мая 1917 года, с участием Горького…»

18 октября 1917 года Горький выступил на страницах «Новой жизни» со статьей «Нельзя молчать!» В ней он призвал воздержаться от вооруженного выступления, способного обернуться кровавой бойней и бессмысленными погромами. 19 октября в этой же газете с ответным Словом выступил Троцкий, где горьковский упредительный синдром снимал как «вредоносный» и «беспросветно-соглашательский». И выражал абсолютную уверенность в том, что под «революционные знамена встанет весь рабочий класс».

6 ноября 1918 года – в годовщину Великого Октября – Сталин опубликовал в газете «Правда» статью «Октябрьский переворот». Это был настоящий панегирик Троцкому, ибо Сталин признавал, что всю практическую организацию восстания осуществил Троцкий, и этим самым дал ход революционному делу. Конкретных сведений о непосредственной реакции Троцкого на горьковские «Несвоевременные мысли» и другие распирающе-протестующие эскапады нет, но в 1919 году писатель был привлечен им к сотрудничеству во вновь образованном журнале «Коммунистический интернационал». Первый номер этого журнала попал в руки Бунина, и он в своих заметках «Великий дурман» так прокомментировал горьковское участие: «Захваливание Горьким новых вождей – Троцкого и пр. – потрясающий по своему бесстыдству планетарный дурман» (М., Сборник «Совершенно секретно», 1997).

В книге «Литература и революция» (М., 1991), над которой Троцкий работал летом 1922 года, Горький упомянут вскользь. После глав, посвященных Белому, Клюеву, Есенину, Пильняку, идет глава «Внеоктябрьская литература», и в ней Горький назван «протестующим сентименталистом» и «достолюбезным псаломщиком» русской культуры. Этот корректив, однако, оказался только первым, ритуальным подступом к писателю. 7 октября 1924 года одновременно в двух центральных газетах – «Правде» и «Известиях» – появилась по настоящему экзальтированно-хлесткая проработка Горького – «Верное и фальшивое о Ленине. Мысли по поводу горьковской характеристики».

В восприятии Троцкого, все, что Горький написал о Ленине, «крайне слабо», страдает «банальным психологизмом» и «мещанским морализированием». Рассматривая почти каждый абзац, Троцкий выносит такой вердикт: «фальшь и безвкусица», «ужасно воняет фарисейством», «злая отсебятина». Даже принимая горьковскую фразу о «ленинском воинствующем оптимизме», он обрушивается на ассоциативное уточнение – «это была в нем не русская черта» – и с нарочитой издевкой вопрошает: нет ли в этом «огульной клеветы на русского человека?»

Пропитанный откровенным неприятием, отзыв Троцкого смутил Горького. Стремясь оказаться выше «осанны или проклятия», он сделал такую личную запись: «Суждение Льва Троцкого по поводу моих воспоминаний о Ленине написаны хамовато… Не помню случая, чтобы Троцкий писал так нарочито грубо и так явно – тоже как будто нарочито – неумно…Троцкий – наиболее чужой человек русскому народу и русской истории». («Неизвестный Горький» М., 1994)

Сразу после смерти Горького Троцкий опубликовал в «Бюллетене оппозиции» статью-некролог, датированную автором 9 июля 1936 года. Давая оценку Горькому, как «замечательному писателю, оставившему крупный след в развитии русской интеллигенции и рабочего класса», Троцкий далее пишет: «…покойного писателя изображают сейчас в Москве непреклонным революционером и твердо-каменным большевиком. Все это бюрократические враки!.. Его вражда к большевикам в период Октябрьской революции и гражданской войны, как и его сближение с термидорианской бюрократией, слишком ясно показывают, что Горький никогда не был революционером…Но во всех своих фазах Горький оставался верен себе, своей собственной очень богатой и вместе сложной натуре. Мы провожаем его без нот интимности и без преувеличенных похвал, но с уважением и благодарностью: этот большой писатель и большой человек навсегда вошел в историю народа, прокладывающего новые исторические пути». (Л. Троцкий. «Дневники и письма». М., 1994).

13.

В традиционном советском литературоведении легенда о Троцком – вдохновителе убийства Горького – бытовала до смерти Сталина. Тотчас после этого события возникла другая: главный виновник ухода Горького – Сталин. Версия о коробке конфет – как орудии убийства – была абсорбирована в эмигрантской прессе. И вошла в книги и журналистские статьи В. Баранова, А. Ваксберга, В. Иванова, Б. Гилельсона, Ю. Фельштинского и др. В фундаментальном обзоре «Горький: диалог с историей» Л. Спиридонова убедительно опровергает эти домыслы. Однако сама идея «коварного умерщвления» не померкла, и кубанский беллетрист В. Рунов, возвратившись к ней в «Последнем часе», вновь обыгрывает гипотетические конфеты.

В черновом варианте книги Троцкого «Stalin», вышедшей в Париже в 1948 году, есть такая запись: «Недавно умерший советский дипломат Раскольников в своем предсмертном письме высказал уверенность, что Горький умер естественной смертью. Действительно, каков смысл в убийстве 67-летия больного писателя?» (Лев Троцкий. «Дневники и письма» М., 1994)

Олимпиада Дмитриевна Черткова (1878-1951 гг.), в молодости горничная М. Ф. Андреевой, а в дальнейшем верный и надежный помощник Горького, вспоминает: «За день перед смертью Алексей Максимович проснулся ночью и говорит: «А знаешь, я сейчас спорил с Господом Богом. Ух, как спорили. Хочешь – расскажу?» – но мне неловко стало расспрашивать. Так я и не узнала, о чем он спорил с Богом… А потом впал в беспамятство… И вдруг начал материться. Матерился и матерился. Вслух. Я ни жива, ни мертва. Потом затих… Я приложила ухо к груди – послушать – дышит ли? Вдруг как он меня обнимет крепко, как здоровый, и поцеловал. Так мы с ним и простились. Больше он в сознание не приходил…»

В контексте этого безыскусного «проговаривания» нельзя не заметить, что Горький не боялся смерти также, как не боялся и жизни. Воспринимая все как должное, он изначально был и оставался готовым к тому, чтобы принять любой поворот, любой финал. В «Предсмертных записях», опубликованных в книге «Вокруг смерти Горького» (М., 2001), читаем о его ощущении приближающегося конца следующее: «Вещи тяжелеют: книги, карандаш, стакан, и все кажется меньше, чем было… вялость нервной жизни – как будто клетки нервов гаснут – покрываются пеплом, и все мысли сереют… говорю бессвязно…ничего не хочется»… И ни слова о боли, о каких-то неприятных позывах, – только констатация угасания. Никто из бывших рядом близких людей, включая врачей, не видит никаких чрезвычайных симптомов. Просто – «могучий организм сдает…»

Впрочем, версия о «могучем организме», захватившая сторонников «насильственного ухода», – предельно относительна. Лечащий врач Д. Плетнев недвусмысленно отмечал: «Оглядываясь на прошлое, можно только удивляться, как Горький прожил столько лет с такими легкими» («Вопросы литературы». 1990, № 6). А в самом начале 20-х годов Бертран Рассел, посетивший Россию и встретившийся с Горьким, оставил такую запись: «Он лежал в постели и по всей вероятности был уже близок к смерти, очевидно, находился во власти каких-то очень сильных переживаний. Он настойчиво просил меня, говоря о России, всегда подчеркивать, что ей пришлось выстрадать… Горький сделал все, что в состоянии сделать один человек для сохранения интеллектуальной и художественной жизни России. Мне казалось, что Горький умирает и с его смертью может умереть культура». (Бертран Рассел. «Наука», 1991).

Осенью 1921-го и зимой-весной 1922-го года, по свидетельству немецких врачей санатория Санкт-Блазиен, Горький был катастрофически близок к смерти: «Туберкулез грыз его, как злая собака. Он плевал кровью, тяжело дышал, а к тому же страдал цингой и тромбофлебитом». Доктор Ф. Краус, один из лучших специалистов по легочным болезням, находил его состояние опасным: «Сердечная сумка срослась с легочной плеврой, и рентгеновский снимок показывает, что осталась только треть легких». Но он, по словам доктора, не только продолжал «жить полной жизнью: радоваться, любить, страдать, а и творить, желая страстно только одного, чтобы ему не мешали работать…» (См.: Хьетсо Г. Максим Горький, М., 1997).

Начиная с 1931 года, согласно «Записям» Ивана Марковича Кошенкова (1897-1960гг.), коменданта дома на Малой Никитской, 6, Горький неизменно говорил: «Пожить бы еще лет 7-8 и хорошенько поработать». В своей «Хронописи», оформленной тематически: «Письма Горького в адрес читателей», «Дети и Горький», «Болезнь Макса», «Пленум Союза писателей», Кошенков многократно повторяет это горьковское заветное: «еще бы – годиков 7-8». И подчеркивает: годы шли, а Алексей Максимыч и не думал уменьшать намеченные «трудовые сроки».

Первое правительственное сообщение о болезни А.М. Горького появилось в «Правде» 6 июня 1936 года. Последнее – о смерти – 19 июня 1936 года. О течении болезни и ее исходе написаны, без преувеличения, «горы» и – достаточно убедительно. И если есть смысл еще раз вернуться к роковому моменту, то необходимо, по-видимому, задержать взгляд не на активации предположений или внешних предпосылках, а на внутренней жизни Горького, его – хтонической бездне, где по сию пору бродит и бредит неуемный русский человек. 26 июня 1936 года литературная газета опубликовала такое свидетельство журналиста С. Фирина: «28 мая я послал Горькому рассказ бывшего вора Михаила Брилева. Рукопись Брилева была мне 2 июня возвращена с детальнейшими пометками на 74 страницах. Некоторые страницы буквально исписаны критическими заметками писателя. К рукописи приложено письмо на двух страницах с подробнейшими разбором рассказа Брилева…И письмо, и заметки на полях написаны дрожащей рукой». (Цит. по: «Вокруг смерти Горького». М., 2001)

14.

Самое короткое жизнеописание Горького, подхваченное радикальными либертинами и демоноидами, принадлежит почтенному редактору газеты «Речь», а в эмиграции издателю «Архива русской революции» И.В. Гессену. Вот оно: Горький после недолгих капризных колебаний побежал за колесницей победителей, у них преуспел и с большой помпой похоронен в Москве. (см.: С. Романовский. «Нетерпение мысли». Спб, 2000). А самое сакраментальное – Борису Парамонову, который горьковское перо рассматривает как некий «блокбастер», направленный сразу против всех. Ибо Горький, по его выкладкам, «не любил евреев так же, как он не любил интеллигентов, не любил большевиков, буржуев, мужиков, как не любил в конце концов навязанную ему «культуру», которую трактовал как насилие именно потому, что она его насиловала». («Горький, белое пятно», «Октябрь», 1992, № 5).

В последние годы о Горьком – предельно негативного – написано чрезмерно много, и все же эта фигура не «задвигается» в тень. Тенденциозный подход к Горькому как к писателю, «навевающему сон золотой», сложился достаточно прочно, – но нельзя думать, что Горький постигнут как глубинное явление. Мережковский, посвятивший Горькому статьи «Чехов и Горький», «Горький и Достоевский», «Сердце человеческое и сердце звериное», дал ему парадоксальную и вместе с тем поразительно-воодушевляющую оценку: «О Горьком как художнике больше двух слов наверное, говорить не стоит. Но те, кто за сомнительной поэзией не видит в Горьком знаменательного явления, ошибаются еще больше тех, кто видит в нем великого поэта. В произведениях Горького нет искусства; но в них есть то, что едва ли не менее ценное, чем самое высокое искусство: жизнь, правдивейший подлинник жизни, кусок, вырванный из жизни с телом и кровью».

Это сказано Мережковским после 1905 года, в период «мглы и тени смертной». А вот – в 1916-ом, в канун революции, когда сам воздух, опубликованного в «Летописи» горьковского «Детства», воспринимался как нечто пророческое. «Откуда идет Россия – можно судить по Достоевскому, Чехову, Толстому, а куда – по Горькому», – пишет Мережковский в статье «Не святая Русь». А завершает статью почти гимном Горькому, «этому молодому Великану»: «Да, не в святую, смиренную, рабскую, а в грешную, восстающую, осбождающуюся Россию верит Горький. Знает, что Святой Руси нет; верит, что Святая Россия будет. Вот этой-то верою делает он, безбожный, Божье дело. Ею-то он и близок к нам – ближе Толстого и Достоевского. Тут мы уже не с ними, а с Горьким».

Масштабность горьковской фигуры сегодня не входит в сознание даже самых верных его приверженцев. Мало кто вслед за Мережковским отважится повторить: «Кончился один Горький, начался другой: чужое лицо истлело на нем и обнажилось свое простое лицо – лицо всех, лицо всенародное». А между тем – в смысле этого «всенародного лица» – он значим не менее, чем Пушкин или Толстой. Не случайно в 1918-ом на вечере в издательстве «Всемирная литература», посвященном 50-летию писателя, Александр Блок совместил его с эпохой и встроил в грядущий великорусский космос: «Если и есть реальное понятие «Россия», или лучше – Русь – помимо территории, государственной власти, государственной церкви, сословий и пр., т.е. если есть это великое, необозримое, просторное, тоскливое и обетованное, что мы привыкли объединять под именем Руси, – то выразителем его надо считать в громадной степени – Горького…»

15.

Тема позднего Горького – тема смерти. «Егор Булычов и другие», «Васса Железнова», «Жизнь Клима Самгина» – это фантазии о смерти как преображении. В «Климе Самгине» не искаженный крестной мукой познания элитарно-алогичный мир умирает, а писатель Максим Горький. Парившему в поднебесье Буревестнику всегда импонировал Ницше, сказавший, что обреченный не имеет права на пессимизм. Перед лицом смерти Горький абсолютно естественно проделал подлинно оптимистический кунштюк: во время посещения его на предсмертном одре Сталиным и другими членами Политбюро, был жизнерадостен, энергично двигался и выпил с вождем за свое здоровье. Последние часы писателя, судя по книге «Вокруг смерти Горького», - не драма, а трагифарс, местами переходивший в водевиль. Перед смертью Горький произвел коренную переоценку ценностей. Ему не стало дела до интеллигентско-творческой дворни, вертевшейся на Малой Никитской, в Горках и, вообще, на захребетно-лакейском подиуме. Он сосредоточил свой взор не на стенающих-стебающих «во всеобщей готовности», а на человеке «длинной воли», Правителе, обладающем такими доблестями как верность, честь, отвага. И наклоненном к нетерпению во власти над плебсом худших, чем он. Мария Игнатьевна Будберг, секретарь Горького в 20-е годы, волшебная Мура, которой он посвятил «Жизнь Клима Самгина», рассказывает: «Умер Алексей Максимович, в сущности, 8 июня, а не 18-го, и если бы не посещение Сталина, вряд ли бы вернулся к жизни. Самой большой радостью была опубликованная в газетах Конституция, текст которой он положил под подушку со словами: «Мы тут всякими пустяками занимаемся, а там камни от счастья кричат…»

Вообще, «сталинский пласт» необыкновенно значим у Горького. Вышеупомянутая Липа Черткова, которой он говорил: «Начал жить с акушеркой и кончаю жизнь с акушеркой», вспоминает: «Высокочтимую публику Алексей Максимович откровенно не любил. «– Ты от этих бар держись подальше. Держись простых людей – они лучше», – давал он ей совет. И в адрес высоких гостей бросил однажды крайне отчужденное: «Хоть бы крушение какое-нибудь, чтобы не появились тут…» «Страшен человек!..» – это горьковское восклицание приводит К. Федин в своей книге «Горький среди нас» (М., 1968). И этим самым дает возможность подсмотреть душу писателя, чья личность, как и всякая личность была величиной переменной, попросту – надэтичной, житейской, смертной.

Немеркнущая значимость Горького и гибель русского всечеловека, сдобренного «иегудиило-семитским идеалом», – явления одного порядка. Великоросс, тот самый, что возник в 1926-ом, когда обрели официальный статус Украина, Белоруссия и РФ, – не состоялся. Смерть Горького, а потом и Сталина, «палача сучьего растления» (М. Лобанов), явилась символическим событием, знаком общенародной судьбы. Проекция писателя: «Рабы должны переродится в людей, а владыки исчезнуть, – обернулась проекцией незадавшейся русской надежды. Фатальное предначертанность здесь, разумеется, не неизбежность, а – самоотравление. Аллергическая реакция на собственные ткани, отвергнувшие кипучую безмерность и принявшие либерально-местечковую матрицу «Пост» – постисторию, посткультуру, постгуманизм, постреальность, постчеловека…

16.



Поделиться книгой:

На главную
Назад