Гвэрлум слушала, губу покусывала, размышляла сразу о нескольких вещах: та мысль, что на поверхности, была об увиденном; другая, более потаенная, — о погибшей питерской жизни; имелась и третья, в глубине сердца, — о том, что пора бы на Флорушку мягонько так надавить и вынудить новгородского корабельщика сделать ей, Гвэрлум, интересное предложение.
Пока же она решила поддержать беседу о хозяйстве.
— У нас книг про это дело печатают — море, — сообщила она.
— Вот ты скажи, Наташенька, — заговорил Флор, отвращаясь от пива и поглядывая на девушку, — как у вас книги делают?
— Их на заводах делают, целыми пачками, — сообщила Гвэрлум. — Кулинарные книжки — с картинками. А давно, лет пятьдесят назад… То есть, я хочу сказать, когда еще моя бабушка была молодая, выходили замечательные толстенные тома «Беседы о домашнем хозяйстве». Там все было. И как вязать, и как готовить, и как расставить мебель, и как подбирать одежду, чтобы в тон и красиво…
— Так это «Домострой»! — обрадовался Флор.
Гвэрлум отчаянно сморщила нос. «Домострой» был очередной «роковой книгой средневековья» и следовал в системе ценностей Натальи Фирсовой сразу после «Молота ведьм».
— Как ты можешь читать такую гадость, Флор! — воскликнула она. От негодования у нее каждая жилка с поджилкой задрожали. — Это же книга о том, как угнетать женщин! Как «учить» их вожжами и все такое. Пособие для садиста. Сперва поучи, а потом приласкай. Как же, читали.
— Не знаю, что ты читала, — удивился Флор. — У меня эта книга есть. У нас в Новгороде подобные труды давно составляются, а последний писался Сильвестром… Ты слыхала о Сильвестре? — спросил он очень осторожно, боясь зацепить наташины чувства, поскольку давно уже понял: никогда нельзя предсказать заранее, что будет известно этой красивой странной девушке, что затронула его сердце, а что окажется для нее совершенно в новь и диковину.
— Только о коте, — фыркнула Гвэрлум, все еще сердясь на Флора за его попытки защищать «Домострой».
— О каком коте? — изумился в свою очередь Флор.
— Который ловил птичку Твитти… Я крошечка-птичка, я в клетке сижу, — пропела Гвэрлум, подражая писклявому голосу мультяшного персонажа. — Как-нибудь потом расскажу. Очень смешно.
Флор неопределенно пожал плечами, как бы показывая, что готов выслушать. Как-нибудь потом. И вернулся к прежней теме, очевидно считая ее важной.
— Сильвестр — наш, новгородский, а теперь — протопоп Благовещенского московского собора. Он — наставник нашего государя Иоанна Васильевича. Знаешь, Наташа, ведь он из Новгорода на Москву привез этот добрый обычай — составления книг по ведению домашнего хозяйства.
— Кто бы меня учил, а то какой-то протопоп! — вздохнула Наташа. — Еще хорошо бы почитать предисловие товарища Микояна насчет роли товарища Сталина в приготовлении советскими гражданами говяжьего студня на день празднования дня Конституции…
И, выдав эту странную фразу, Гвэрлум поперхнулась и замолчала.
К ее удивлению, Флор засмеялся, обнял ее и нежно прижал к себе. Провел ладонью по волосам, по спине.
— Лапушка ты моя! — проговорил он. — Сама-то хоть понимаешь, что говоришь?
— Не-а, — отозвалась Наталья. — Неважно. Ты рассказывай, Флорушка. Про этого Сильвестра. Я что-то слышала, правда. Только не знала, что он кроме политики еще и кулинарные книги писал.
— Сильвестр — человек мудрый.
— Как все новгородцы, — снова перебила Наталья. Она не хотела язвить и сказала это почти искрение.
Флор решил так к этой реплике и относиться и, наклонив голову, поцеловал Гвэрлум в макушку.
— Говорят, у него очень добрая семья, а супругу свою протопоп именует не иначе, как «матушкой».
— И вожжами ее не учит, — опять вмешалась Наталья.
Она зажмурилась, попыталась представить себе этого протопопа Сильвестра с его чтимой матушкой, но вместо этого увидела мультяшных кота и птичку. Кот Сильвестр с вожжами гонялся за крошечкой Твитти. «Бесовское наваждение — так это, кажется, Эльвэнильдо называет», — подумала она, открывая глаза.
— А дети у них есть? — задала она типично женский вопрос. И порадовалась сама себе. Ага, вот так-то, побуду настоящей женщиной! Коли уж о «Домострое» говорить с любимым человеком…
— Единственный сын, Анфим, почтительный отрок. Так говорят, сам-то я его не видел. И еще говорят, что верные слуги в этой семье — как родные и от хозяев получают многие милости… Знаешь, Наташенька, он ведь всех своих работных освободил и наделил имением, а иных сам выкупил из рабства и на свободу отпустил. Новгородская закваска, у нас никогда свободы не предавали, Наташенька…
Флор говорил быстро, тихо, его голос, звучащий в полумраке, завораживал. Гвэрлум хотелось плакать, и одновременно с тем удивительная радость наполняла ее сердце. Она думала теперь сразу обо всем: о любви, о свободе, о чистоте души и тела, о пиве «подкормленном», которое бродит в таинственной утробе чана…
— Это такие люди, — рассказывал Флор, — скольких сирот кормили и поили до совершеннолетия — и в Новгороде, и в Москве, обучали кто чего достоин — грамоте, петь и иконному письму, и книжному рукоделию, а кто-то по торговле пошел.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю двух человек. Один книжник, другой в лавке сидит — обоих Сильвестр на ноги поставил.
— А, — сказала Наталья. — Ну да. В Новгороде всегда уважали грамоту. Еще когда на бересте писали всякие долговые расписки. — И спохватилась: — Я ведь не знаю, что сказать на все это, Флор! Вот и получается всякая ерунда!
— А ты, Наташа, когда не знаешь, что сказать, — просто молчи, — посоветовал Флор. И тут же испугался: — Я обидеть тебя не хочу, просто так многие люди делают, и тебе не в поношение так поступать.
Гвэрлум кивнула, боясь что-нибудь лишнее брякнуть, и оба, видя ее старательность, засмеялись. Флор опять поцеловал ее, а потом сказал:
— Ты этого «Домостроя» не бойся. У меня дома список есть, только не сильвестров, а другой. Тебе Сванильдо, побратим твой, почитает, ты только попроси его. Он с радостью.
— А сколько всего этих «Домостроев»? — удивилась Наташа. — Я думала, один только есть. Про вожжи. И пиво.
— Нет, их много… Они ведь обо всем, больше о духовной жизни и о том, как продукты хранить да хозяйство вести, Христова вера, Наташа, очень много о еде рассуждает. Для нас ведь плоть — не мерзость, как для иных еретиков, а от Бога, мы о плоти заботимся всяко: на праздничный день ублажаем ее ради Бога, а на постный — притесняем, и тоже ради Бога. Это понимать надо.
Наталья кивнула, сжимая губы, дабы, следуя доброму совету, лишнего не промолвить. И снова Флор улыбнулся ей от всей души.
— Еще рассказывать? — спросил он.
Она старательно закивала, сдерживая смех.
— Лавр говорит — видел и византийские своды таковых правил, и католические вроде польского «Жизнь добропорядочного человека». Сильвестр, еще в Новгороде живя, собрал таких книг десяток и создал полный свод применительно к нашему времени… Присовокупил еще от себя обращение к сыну Анфиму, душеполезное чтение.
— У нас это называется компиляцией, — сказала Гвэрлум. — Тоже, кстати, часто применяют для составления кулинарных книг. Надергают рецептов отовсюду, поставят красивые иллюстрации — картинки, то есть, — и готова новая книжка. Я думала, это плагиат, а это, оказывается, почтенное занятие.
— В ином деле ничего нового изобретать не следует, — согласился Флор.
Они выбрались из подпола с бочками на ясное солнышко.
— Скажи, Флор, откуда у тебя в доме столько книг? — спросила Гвэрлум, щурясь на ярком свету. — Книги ведь дорого стоят, а ты не очень-то богато живешь.
— Еще от отца, — объяснил Флор.
Отцом Флора и Лавра был разбойник Опара Кубарь, почему Гвэрлум удивилась еще больше.
— А у него откуда?
И прежде чем Флор успел ответить, уже догадалась, каким будет его ответ:
— Он их воровал…
Когда мальчик Животко примчался в Волоколамский монастырь и бросился в ноги привратнику, умоляя пустить его, поначалу подумали, будто мальчишка от кого-то сбежал.
Привели в трапезную, накормили, как накормили бы всякого странника, и ненадолго оставили одного — передохнуть. Животко елозил по лавке, разбирал на ложке надпись, сделанную полукругом: «На трапезе благословенной братии вкушать почтенной», — ждал.
Наконец явилось несколько иеромонахов. Животко тотчас вскочил и поклонился им в ноги.
— Что тебе? — спросили его строго. — У нас беглых не укрывают, ибо надлежит почтительность иметь к господам, от Бога поставленным…
— Был у меня не господин, а отец, да и тот помер, — выпалил Животко.
— Ты встань и говори яснее, — велели ему уже менее сурово.
Животко вставать отказался, мотал растрепанной головой по пыли и просил, чтобы призвали инока Лаврентия, ибо он, Животко, от его брата из Новгорода прибыл.
Послали за Лавром — тот прибежал бегом, на Животко набросился:
— Что с Флором?
— Неделька… — сказал Животко и заплакал.
— Он дурковатый, — обратился к иеромонахам Лаврентий. — Я его обо всем спрошу.
— Спрашивай.
Лаврентий сел перед Животко на корточки, осторожно потянул его за плечи.
— Давай, рассказывай.
Животко разрыдался, содрогаясь всем телом, и сквозь слезы выговорил только:
— Недельку-то моего убили на большой дороге злые люди, а господин Флор за вами послал. Помощь нужна, беда большая…
— Недельку убили? — изумился Лавр. — Кому же понадобилось его убивать?
— Не знаю… — всхлипнул Животко. — Страшно очень…
— Что страшно то?
— Без покаяния, как собаку…
— Как его убили?
— Задушили… Господин Флор говорит, целый заговор тут может открыться…
Лавр стремительно выпрямился.
— Я спрошу благословения и поеду. Надобно разобраться в этом, Животко. Флор напрасно говорить не станет.
И спустя три часа, после Акафиста, выехал Лавр из монастырских ворот, Животко за спиной в седле. Погнал коня рысью, спешил в Новгород, навстречу беде. То, что сказали ему в монастыре, еще больше напугало Лавра: по слухам, пока непроверенным, готовится большое покушение на царя русского, Иоанна Васильевича.
Государь был еще нестар и для Русской земли очень хорош — полон сил, религиозен, окружен добрыми советниками, первым из которых тогда именовали Сильвестра.
Этот священник появился в жизни царя в страшное для того время и обладал мистической властью над чуткой, нервной душой Иоанна. В апреле 1547 года Москва горела. Пожары в первопрестольной случались и раньше, но такого свирепого, как этот, там не помнили. Пылали лавки в Китай-городе с их богатыми дворами, гостиные казенные дворы, обитель Богоявленская и множество домов, от Ильинских ворот до Кремля и самой Москва-реки. Взлетела на воздух большая башня, где хранился порох, а с ней и часть городской стены. Обломки каменных построек упали в реку и запрудили ее, вода поднялась.
Затем выгорели все улицы за Яузой — погибли ремесленные слободы гончаров и кожевников; ветер дул, не переставая, разнося пламя по всей несчастной столице. Трескался камень, железо покраснело так, словно его раскалили в горниле кузнеца. Весь город наволокло черным дымом. Царские палаты, казна, оружие, иконы, книги, даже мощи святых — все погибало в пламени. Митрополит бросился в Успенский храм и молился там, пока его силой не вытащили, уже задыхающегося до дыма, на воздух. Владыку хотели спустить на веревке к Москва-реке, но он упал и сильно расшибся. Еле живого митрополита вывезли в Новоспасский монастырь.
Только к вечеру буря затихла. Над развалинами великого города, Третьего Рима, клубился дым. Страшно пахнет пепелище! По всему городу в пламени погибло две тысячи человек. Среди развалин бродили страшные тени с черными лицами и опаленными волосами. Искали родных, но сил звать уже не было, и голоса звучали еле слышно. Лишь немногие стояли, глядя в небо, и плакали.
Небо! Во второй день Творения Господь положил твердь между водой и водой, говорит Писание, и появилось это дивное живое небо, дышащая граница между миром людей и миром ангельским. Твердь небесная — направление воли Свободной, родственное для людей и для ангелов, неизменный духовный ориентир для живой души. Горе тому, кто задумал дурное, кто предался греху и решил погубить свою душу! Его лицо поникло к земле. Опущенное лицо — верный признак склонности ко греху.
И многие в те дни отдали себя на растерзание смертному унынию и поникли лицом. Кто нашел в себе силы поднять глаза и увидеть небо, простертое между людьми и ангелами, но общее для тех и других?
Такой человек нашелся.
Царь с вельможами удалился в село Воробьево, чтобы не видеть больше народного отчаяния. Ибо горе каждого отдельного человека — словно ручеек, и тысячи таких ручейков сливались в общую реку народного бедствия, которая грозила поглотить молодого царя.
Вместе с боярами государь отправился в Новоспасскую обитель — дабы навестить митрополита. И там Иоанну объявили, что Москва сгорела от волшебства некоторых злодеев. Через два дня, вернувшись на Москву, государь собрал граждан на площади и спросил их:
— Кто сжег столицу?
Послышались подкупленные голоса, давно ждавшие этого вопроса:
— Бояре Глинские! Мать их, княгиня Анна, вынимала сердца из мертвых, клала в воду и кропила ею все улицы, ездя по Москве! Вот причина великого пожара!
Были люди, которые не верили этим россказням, но молчали и они — Глинских никто не любил. Сын княгини Анны Юрий стоял на Кремлевской площади, в кругу бояр. Он был потрясен нелепым обвинением и бросился искать убежища в церкви Успения. За ним следом вломился в храм Божий разъяренный народ. И осквернилась Москва неслыханным дотоле злодейством: мятежники в святом храме убили дядю государева, а затем разграбили имение Глинских и предали смерти их слуг и детей…
А царь опять был в Воробьеве. Туда-то и явился новгородский поп именем Сильвестр. Он приблизился к молодому царю, подняв угрожающий перст, — сам похожий на ветхозаветного пророка, явившегося обличать пороки царя. Громко возгласил Сильвестр: «Суд Божий гремит над главой царя легкомысленного и злострастного! Огнь небесный испепелил Москву; Сила Вышняя волнует народ и льет фиал гнева в сердца людские!»
Раскрыв Священное Писание, Сильвестр прочитал для Иоанна Божьи слова — правила, данные Вседержителем царю земному. Бесстрашный иерей заклинал молодого государя быть ревностным исполнителем сих уставов.
Говорят, Сильвестр сумел вызвать перед царскими очами некое страшное видение, чем потряс его чувствительное сердце. Произошло чудо. Иоанн преобразился. Обливаясь слезами, он протянул руки к вдохновенному наставнику и властно потребовал от того: «Дай мне силы быть добродетельным!» И в тот ж миг получил эту силу.
Смиренный поп, не требуя для себя ни высокого имени, ни богатства, ни чести, занял место у трона и стал другом царя на долгие годы.
Первая тень пробежала между Иоанном и Сильвестром только в 1553 году — как раз незадолго до того, как брат Лаврентий, оседлав коня и усадив у себя за спиной плачущего Животко, помчался в Новгород на зов своего брата Флора.
После взятия Казани Иоанн, вернувшись в Москву, сильно занемог. Дивного в том ничего не было — ратные труды дались ему нелегко, а последствия их, хоть и победные для Русского государства, были тяжелы для человеческой души. Осталась песня — бродила по дорогам вместе со странниками, вроде тех, что повстречались Вадиму с Флором:
Рассуждая, что в животе и смерти волен Единый Бог, больной царь пожелал, чтобы двоюродный брат его боярин Владимир Андреевич и прочие бояре целовали крест на верность сыну его Димитрию. Царевичу не было от роду еще и году, и бояре боялись, что властью завладеют Захарьины, ближайшая родня царицы. Поэтому многие из бояр пожелали посадить на царство Владимира Андреевича и не желали целовать крест Димитрию.
Сам Владимир Андреевич разделял это мнение. Так возникла боярская смута. Поднялся шум, крики, зазвучали укоризненные речи, посыпались даже бранные слова. В выражениях в ту эпоху не стеснялись даже при царском дворе. Иоанн слышал всё это, но был бессилен, потому что лежал как пласт и едва мог шевелить языком. Куда больному перекричать дюжины здоровых луженых глоток!
Однако смятение понемногу улеглось, бояре одумались и за два дня присягнули Димитрию, а Владимира Андреевича принудили дать клятву силой.
Хоть Сильвестр и не буянил вместе с остальными, однако исполнил царскую волю неохотно и сердцем был за князя Владимира Андреевича. Он недолюбливал царицу, а пуще того — ее братьев, которые везде, где могли, ему досаждали.