Такой ответ на притязание женщины делает для нас явственным и ощутимым всю драматичность конфликта, лежащего в основе существования супружеской пары, в основе существования двоих. Здесь мы можем вспомнить целый сонм образов и картин, широко известных в XII веке, которые служили иллюстрацией для развития темы числа «два», числа «гнусного», «гадкого» «мерзкого», то есть пользовавшегося дурной славой, числа, предполагавшего и требовавшего противостояния, борьбы, непокорности. Если мы возьмем Библию, а именно Книгу Бытия, то обнаружим, что уже на второй день сотворения мира возникает «раздвоение», разделение: «И создал Бог твердь, и отделил воду, которая под твердью, от воды, которая над твердью». И во второй день творения Бог не сказал, что «это хорошо». Абеляр это подчеркивает (как, впрочем, это делают все современные комментаторы Первой книги Моисеевой) в своем «Гексамероне», представляющем собой комментарий к Книге Бытия и написанном по просьбе Элоизы: «Надобно отметить, что про тот день не сказано: „И увидел Бог, что это хорошо“, как сказано про другие дни». Вместе с разделением воды на два вида, на ту, что под твердью, и на ту, что над твердью, как бы появляются все будущие расколы, все раздоры, все противоречия и противопоставления… все «двойственности», все «дуэли», что будут иметь место в будущем. И внутри каждой супружеской пары, вообще каждой пары, будет вновь и вновь вспыхивать «первородный» конфликт, будет происходить извечная «дуэль», и конфликт этот на то короткое время, когда супруги (или мужчина и женщина, составляющие пару) оказываются «единым целым во плоти», а затем конфликт этот будет преодолен, когда появится ребенок, тот, кто притянет к себе взгляды этих двоих, прежде устремленные друг на друга; вот таким образом в супружеской паре устанавливается гармония. Для Элоизы и Абеляра гармония могла возникнуть и установиться (и Абеляр это понял сразу же) только тогда, когда их взгляды оторвутся от них самих и устремятся в другом направлении, то есть к Богу.
Патетический дуэт вполне мог бы и должен бы на этом завершиться. Элоиза пожелала его продолжить, но в третьем письме она выказывает свое смирение и как бы готовность следовать той «программе», что предначертал ей супруг, ставший ее духовным наставником. Итак, она пишет «Domino specialiter, tua singualiter», что можно перевести как «Принадлежащая Господу по роду, и тебе как личности». Здесь она вспоминает о диалектике и без особого труда находит нужные категории, мыслить которыми научил ее наставник и ее повелитель; чтобы ему угодить, она вновь становится аббатисой, и раз уж он того требует, отныне с ним будет говорить аббатиса Параклета.
«Чтобы ты не мог в чем бы то ни было обвинять меня в неповиновении и непокорности, я накинула на мое желание выразить мои чувства, всегда готовые выплеснуться наружу, узду твоей защиты. Изливая слова при помощи пера, я по крайней мере смогу остановить то, что в наших отношениях при личных встречах было бы трудно, да нет, что я говорю, было бы невозможно предвидеть и предотвратить. Действительно, нет ничего, что было бы менее нам подвластно, чем наше сердце, и мы вынуждены в большей степени ему подчиняться, чем можем им управлять и ему приказывать. Когда сердечные привязанности терзают нас, нет никого, кто мог бы сдержать их столь внезапные всплески и взрывы, которые тем легче воплощаются в движения и претворяются в слова, чем быстрее совершаются эти приводящие в восторг и эти доводящие до исступления порывы чувств… Итак, я буду силой удерживать мою руку и не позволю ей ничего, кроме того, что мои уста не смогут не сказать. Да будет угодно Господу, чтобы мое страждущее и скорбящее сердце было столь же расположено подчиниться мне, как и мое перо». Это нечто совсем иное, чем холодное молчание или непокорность, это желание преодолеть самое себя, доводящее до героизма в самопожертвовании. Сознательно и решительно Элоиза будет впредь принуждать к молчанию свои чувства, которые она не может искоренить, а так как она опасается самой себя и не доверяет себе, ей придется приложить немалые усилия, чтобы себя контролировать.
Но дело не обойдется без последней просьбы. И в этом Элоиза не испытывает угрызений совести, у нее нет чувства, будто она требует чего-то большего, на что имеет право, и она уверена — Абеляр должен осознавать, что имеет некие обязательства перед ней, и потому должен ответить на ее послание. Кстати, разберемся, не получила ли Элоиза в конце концов то, что она желала? Ведь после чтения «Истории моих бедствий» она пожелала, как она сейчас пишет, вступить в контакт душа с душой, сердце с сердцем с тем, кого она продолжала любить и обмениваться с ним письмами и чувствами, и хотя сей «обмен» и не совершился в том виде, в каком ей бы хотелось, но все же он происходил. Абеляр ей ответил, он был вынужден ради нее забыть о своей немоте и нарушить свое молчание, именно за молчание она его с такой горячностью упрекала. Она заставила его вспомнить о прошлом, столь дорогом ее сердцу. На последнее письмо Элоизы Абеляр также должен был ответить, ибо Элоиза обращалась к нему с вопросами о том, что составляло суть ее настоящего и будущего. «Мы все, служительницы Иисуса Христа и дочери Иисуса Христа, — пишет она от имени сообщества, которым руководит, — обращаемся с мольбой сегодня к твоей отеческой доброте, дабы ты согласился даровать нам две вещи, в коих мы ощущаем совершенную необходимость: первое, о чем мы просим, так это о том, чтобы ты поведал нам, откуда происходит наш монашеский орден и каков наш символ веры; второе, о чем мы просим, чтобы ты даровал нам устав и направил нам его текст; пусть свод сих правил будет специально предназначен для женщин и определяет окончательно состояние нашего общества и вид одеяния, которое мы должны носить, о чем ни один из святых отцов Церкви, насколько нам известно, не позаботился. Именно из-за отсутствия подобного устава сегодня мужчины и женщины в монастырях подчиняются одним и тем же правилам, так что тяжесть одинакового гнета принужден нести слабый пол наравне с сильным полом. Вплоть до сего дня мужчины и женщины в равной мере подчиняются уставу Святого Бенедикта, хотя совершенно очевидно, что правила эти были составлены только для мужчин и могут соблюдаться лишь мужчинами…»
Молчание, которое Элоиза хранила после завершения любовной переписки, — это всего лишь «литературный факт». Кроме этого письма, чей тон разительно отличается от тона предыдущих, мы располагаем иными свидетельствами того, что между аббатисой Параклета и Абеляром, игравшим роль духовного наставника, долгое время поддерживались определенные отношения и осуществлялся обмен посланиями: после двух писем, в которых был изложен монастырский устав, последовали еще и гимны, которые Элоиза попросила сочинить Абеляра, дабы исполнять их на различных «этапах» литургии; были сочинены еще и проповеди — их потребовала от Абеляра Элоиза по случаю возведения зданий монастыря; еще более глубокие взаимоотношения установились между ними во времена бурь и потрясений, которыми будут отмечены последние годы жизни Абеляра, и связующая нить не оборвалась даже после его смерти. Таким образом, можно сказать, что вся жизнь Элоизы была озарена светом Абеляра, на протяжении всей жизни он руководил ею и наставлял ее, вел ее за собой. Отныне и впредь объединены были эти двое общим желанием, общей волей; Элоиза успокоилась, получив от него то внимание и ту заботу, которые, как она считала, он обязан был выказать по отношению к ней, а Абеляр добился, чтобы все это внимание и вся эта забота укрепляли и ее и его в служении Господу.
Кое-какие дошедшие до нас свидетельства (гимны, сочиненные Абеляром, устав монастыря, им написанный) приоткрывают завесу тайны над жизнью Элоизы в Параклете. Те жалкие руины, что «дожили» до наших дней, не позволяют нам воссоздать фон ее существования. Там, где располагался монастырь, сейчас находится мрачное толстостенное здание с башенками, но возведено оно гораздо позднее, и только один сводчатый зал мог, пожалуй, быть построен во времена Элоизы; однако кое-что все же осталось неизменным: пейзаж и атмосфера этого довольно сурового уголка сельской местности, где чередуются поля и леса, по которым текут небольшие речушки и теряются в зарослях крошечные озерца; по осени и озер, и просто больших луж там становится больше и больше, в них отражается чудесное, ясное небо Шампани, а закаты там прекрасны и прозрачны, и горизонт залит нежным розовым светом.
На этом фоне «романтической гравюры» легко представить себе, как льются звуки монашеских песнопений; эти песнопения определяют весь ход, весь режим жизни монахинь, день начинается и завершается этими песнопениями, меняющимися в зависимости от времени суток и времени года. Огромные усилия, необходимые для сочинения гимнов, свидетельствуют о том, какое большое внимание Абеляр уделял молитве, которую надо было петь, а не просто проговаривать; и забыть об этой части его творчества означало бы его в каком-то смысле предать; наследие его очень велико: более 140 гимнов, созданных для того, чтобы подчеркнуть значение каждой фазы церковной службы. Все они наполнены реминисценциями, отсылающими к Священному Писанию, все они созданы на основе Библии и богатств церковной доктрины, многие из них отличаются совершенством размера и ритма и большой поэтической силой, как, например, знаменитый гимн «О, quanta qualia», предназначавшийся для исполнения во время субботней вечери, или гимн для первой всенощной службы в Рождество. Венцом поэтического творчества Абеляра с полным на то основанием можно назвать шесть его знаменитых «плачей», в которых слышатся отзвуки его собственной печальной истории, его и Элоизы; создавая их, автор вдохновлялся сюжетами из Библии, они были очень широко известны, и, как отмечено недавно исследователями, мелодия одного из этих «плачей», а именно «Плача подруг дочери Иеффая» (о ней речь шла выше), послужила основой для создания песнопения на старофранцузском языке — «песнопения девственниц», чрезвычайно популярного в XIII–XIV веках; таким образом, мелодия, сочиненная Абеляром, была у всех на устах и сто лет спустя после его смерти.
В уставе, написанном Абеляром для Параклета, той из монахинь, которой было доверено руководство хором, поручалось и обучение более юных сестер и послушниц; сочетание подобных обязанностей вполне отвечало духу времени, когда вообще всякое обучение начиналось с пения.
«Она научит других петь, читать, писать и записывать музыку, она также будет хранительницей библиотеки, она будет выдавать и принимать книги, станет заботиться о рукописях и о миниатюрах, украшающих эти рукописи». Устав Параклета, составленный Абеляром для этого монастыря, как о том и просила Элоиза, представляет собой устав Святого Бенедикта, но только специально «приспособленный» для женского монастыря, то есть с учетом нужд и особенностей женщин, с учетом их духовных запросов. Элоиза не раз высказывала пожелания относительно устава: надо учитывать особенности женского организма, и монахиням не следует выполнять непосильные работы (к примеру, обрабатывать землю, к чему обязывал монахов святой Бенедикт), излишним является и чтение чересчур длинных молитв, — это приводит к изнурению; так, Элоиза считала, что достаточно было бы «разделить» Псалтирь по дням недели таким образом, чтобы ни один псалом не читался дважды; она также выражала пожелание, чтобы устав предусматривал некоторое смягчение строгости «режима» повседневной жизни обители: чтобы было дозволено есть мясо и понемногу пить вино и т. д. Ее просьбы свидетельствуют об определенной умеренности — это составляет разительный контраст с тем, что нам известно о ее характере, чрезвычайно страстном; свидетельствует это и
о ее способности и склонности выполнять те обязательства, которые она взяла на себя, став аббатисой Параклета. «Да будет угодно Господу, чтобы наша вера вознесла нас на высоту Евангелия, но не позволила нам испытывать желание превзойти эту высоту; да не будем мы иметь честолюбивых помыслов быть более чем христианками».
Отвечая на это пожелание, Абеляр в свой черед проявляет великую мудрость: в его уставе не содержится никаких чрезвычайных требований относительно аскетического образа жизни. В уставе предусмотрено, что монахиням положено носить во все времена года черные шерстяные платья, а также полотняную рубашку, панталоны и мягкие туфли; еще они смогут носить «шкуру ягненка» и черный плащ; в дортуаре монахинь будут стоять постели с матрасами, с обычными подушками и подушками в виде валиков, с одеялами шерстяными и стегаными. Монахиням по уставу полагалось вставать довольно рано, чтобы присутствовать на заутрене и петь псалмы, но бодрствование и сон чередовались через равные промежутки времени, чтобы периоды бодрствования не были обременительны для организма. Что же касается пищи, то предписания Абеляра исполнены здравого смысла: «Если мы отказываемся от мяса, то будет ли это большой заслугой, если наши столы в то же время ломятся от других блюд? Мы за большие деньги покупаем разнообразную рыбу… словно качество, а не излишнее количество продуктов составляет суть грехопадения… Что нужно для этой быстротечной преходящей жизни? Не желать и не добиваться изысканности и высокого качества продуктов, а довольствоваться тем, что имеешь под рукой». Кстати, устав Абеляра ничем особым не отличается от уставов многих монастырей; самое необычное, что можно в нем найти, это особенности, свидетельствующие о приверженности его автора законам разума и логики, например следующее положение: «Мы категорически запрещаем отдавать предпочтение обычаю, а не разуму, а также запрещаем отстаивать какое-либо мнение или сохранять что-то в неизменном виде по той причине, что таков обычай, а не по той причине, что это разумно. Нужно сообразовываться с тем, что представляется нам хорошим, а не с тем, что принято и освящено обычаем».
Следует отметить, что, создавая устав Параклета, Абеляр не проявил отчаянной новаторской храбрости и дерзости подобно своему соотечественнику Роберту д’Арбрисселю, ведь тот при создании монашеского ордена Фонтевро предусмотрел существование «двойных» монастырей, то есть монастырей, где проживали — в строгой изоляции друг от друга, само собой разумеется, — монахи и монахини; управляли такими монастырями аббатисы; правда, в то время орден Фонтевро был далеко не единственным, где существовали, по сути, смешанные монастыри; такие обители были весьма многочисленны в краях, населенных по преимуществу кельтами, то есть в Англии и Ирландии.
В оправдание Абеляру скажем, что он в своем уставе предусмотрел существование неподалеку от Параклета мужского монастыря, его монахи и послушники должны будут оказывать некоторые услуги и помощь женскому монастырю при отправлении церковных служб и при проведении работ, требующих мужской силы. Он добавляет: «Мы желаем, чтобы женские монастыри всегда оставались в подчинении у мужских монастырей — чтобы братья заботились о сестрах, чтобы один аббат возглавлял как отец духовный обе обители, чтобы он пекся об их нуждах, чтобы во Христе у двух стад была одна овчарня и единый пастух, то бишь пастырь». Правда, далее он поправляет сам себя: «Мы желаем, чтобы аббат осуществлял руководство сестрами, но таким образом, чтобы он признавал супруг Христовых выше себя, то есть своими повелительницами, а себя — их слугой, и чтобы он находил радость не в управлении ими и не в отдаче им приказаний, а в служении им».
Можно было ожидать, что Абеляр — преподаватель по призванию, привыкший наставлять и обучать в школах, уделит особое внимание обучению и порекомендует монахиням проявлять истинное рвение в учении. По сему поводу он обращается к авторитету святого Иеронима, требовавшего от женщин, объединившихся вокруг Паулы в Вифлееме для ведения монашеской жизни, чтобы они изучали Священное Писание. «Учитывая то, что один из отцов Церкви, сей великий ученый муж, и эти святые женщины проявляли столь великое рвение в изучении Священного Писания, я призываю вас без промедления приступить к тому же, так как вы сейчас имеете возможность этим заниматься, и так как ваша матушка-настоятельница обладает познаниями в трех языках (греческий, латинский и еврейский), я выражаю пожелание, чтобы вы изучили Священное Писание наилучшим образом, дабы все, что могло бы породить какие бы то ни было сомнения из-за несовершенства различных переводов, вы смогли бы разъяснить и растолковать. Сама надпись на кресте Господа нашего, сделанная на еврейском, греческом и латинском языках, как мне кажется, словно бы предвосхищает подобные пожелания, вполне уместные, ибо знания этих языков в лоне Церкви должны быть распространены повсюду, поскольку текст Ветхого и Нового Заветов написан на этих языках. Вы можете, не совершая длительного путешествия и не делая больших затрат, обучаться им… как я уже сказал, у вашей матушки достаточно познаний в этих дисциплинах».
Первые шаги Параклета были очень неуверенными, и можно смело утверждать, что в самом начале жизнь монастыря была бедна и полна лишений, чему свидетелем стал сам Абеляр. Монахини нашли там, вероятно, только лишь хижины из тростника, сооруженные учениками Абеляра, а также возведенную ими часовенку; возможно, эта часовенка стояла на том же самом месте, где сегодня находится часовня, отмечающая предположительное захоронение останков Абеляра и Элоизы. Картулярий Параклета, сохранившийся до нашего времени, свидетельствует о том, что имущество монастыря постепенно неуклонно увеличивалось. В 1134 году епископ Меленский Манассес выделил несколько десятин в его диоцезе, на «облегчение, хотя бы частичное, крайней нищеты бедных служительниц Христа, благочестиво служащих ему в Параклете». Позднее, в 1140 году, как явствует из картулярия, монастырь был в больших долгах; однако уже 1 ноября 1147 года, когда папский легат в Шалоне от имени папы Евгения III подтвердил права Параклета на его имущество, он зачитал весьма внушительный список; как свойственно той эпохе, речь шла о множестве разнообразных привилегий монастыря: это право пользования лесами Куживо, Пуи, Марсильи и Шармуа, состоявшее не только в возможности пасти там стада, но и в возможности брать лес, необходимый для строительства; право получать пять су в качестве уплаты за пользование мостом в Бодемане; два сетье (то есть площадь, которую можно засеять двумя сетье зерна) во владениях Готье де Курсемена; двенадцать денье из чинша (поземельного оброка), выплачиваемого за пастбища Тьерри Гоэреля; один мюи овса и двадцать куриц, что жертвует Маргарита, виконтесса де Мароль и прочее. Имелись и более существенные пожертвования: мельница, дом, виноградники и луга, обрабатываемые поля, составлявшие довольно обширные владения.
Покровители монахинь из Параклета были люди очень и очень влиятельные, например сам граф Шампани Тибо даровал им ежегодно по одному мюи пшеницы, рыбу со своих рыбных промыслов около мельниц у Пон-сюр-Сен, а также шестнадцать сетье, засевавшихся злаками, около Мулен-де-л’Этан. Множество мелких владетельных сеньоров-рыцарей поспособствовали обогащению и процветанию монастыря своими пожертвованиями подобно некоему Арпену из Мери-сюр-Сен и неким Феликсу или Эмэ, а также тем безымянным, которых просто обозначили под понятием «множество» без дальнейших пояснений; многие простолюдины подобно жене Пайена-седельщика пожертвовали монастырю свое имущество: дом в Провене и три су поземельного оброка в Лизине. Похоже, что монахиням из Параклета благоволили, так сказать, и церковники: среди даров, ими полученных, есть, к примеру, дар архиепископа Сансского Генриха (у которого было весьма примечательное прозвище «Sanglier», каковое можно перевести, как «кабан», «нелюдим», «бирюк»), так вот, он даровал Параклету свою десятину в Лизине и часть десятины в Кюшармуа; архиепископ Труаский Аттон даровал сестрам во Христе половину своей десятины в Сент-Обене, а также половину свечей в день Сретения Господня (2 февраля); следуя примеру этих иерархов Церкви, многие священнослужители делали пожертвования монастырю, их имена значатся в списке донаторов: среди них Гондри из Тренеля, пожертвовавший участок, унаследованный от отца, а также священник из Периньи-ла-Роз по имени Пьер, пожертвовавший дом и виноградник.
Некоторыми приобретениями или пожертвованиями Параклет был обязан женщинам, принявшим в нем постриг. Так, некий Талон и его жена Аделаида подарили Параклету половину мельницы в Кревкере и виноградники, а также поземельный налог в размере сорока су, собранный то ли в Провене, то ли в Лизине; произошло это в 1133 году, когда Гермелина, сестра Аделаиды, дала в Параклете монашеский обет; очевидно, что монастырь начал пополняться монахинями за счет местных женщин; еще одну десятину даровали Параклету рыцарь Рауль Жельяк и его жена Элизабет, когда монашеское покрывало надела на себя одна из их племянниц.
Все вышеизложенное свидетельствует о том, что Элоиза управляла монастырем превосходно; она была аббатисой бдительной, предусмотрительной и прозорливой, неустанно заботилась о благе и доброй славе своего монастыря, и вскоре этот монастырь, основанный в столь неблагоприятных условиях (ведь монахинями в нем стали те, кто был изгнан из своей прежней обители), стал пользоваться всеобщим уважением и милостями высокопоставленных особ. Сам король Людовик VI облагодетельствовал Параклет своими дарами. Не следует упрекать Абеляра в преувеличении, когда он описывает быстрый подъем Параклета.
«Господь соблаговолил даровать нашей дорогой сестре, возглавлявшей сообщество сестер, свою милость, способствовавшую тому, что она обрела благорасположение всех. Епископы любили ее как дочь, аббаты — как сестру, миряне — как свою мать; все равно восхищались ее благочестием, ее мудростью, ее несравненным терпением и ее мягкостью. Чем реже она показывалась на люди, уединившись в своей келье, чтобы погрузиться в размышления и молитвы, с тем большим пылом все жаждали видеть ее и выслушивать ее наставления».
Упоминание о том, что «все жаждали видеть ее и выслушивать ее наставления» означает, что в Параклете в ту эпоху, как и во всяком монастыре, принимали посетителей; это могли быть бедняки-просители, паломники или бродяги, — встречать их должна была монахиня-привратница, она же распределяла среди них милостыню, однако ноги мыть им приходили аббатиса или другие сестры; посещали монастырь и местные жители, а также время от времени наезжали туда священнослужители и иерархи Церкви.
Однажды весь монастырь пришел в большое волнение: сам Бернар Клервоский известил аббатису о своем скором приезде. Он был там принят не как простой смертный, а как «ангел небесный»; он, несомненно, провел в монастыре целый день, к великой радости монахинь, жаждавших услышать его поучения. Вероятно, одна деталь сильно поразила Бернара: не без удивления он услышал, как монахини Параклета читали «Отче наш»: вместо того, чтобы говорить «хлеб наш насущный дай нам на сей день», в Параклете произносили: «хлеб наш сверхсущий дай нам сегодня». Изумленный таким выражением Бернар расспросил аббатису, почему они говорят не так, как принято, и Элоиза, несомненно, должна была сказать ему в ответ, что подобная формулировка усвоена ими от Абеляра. Бернар, казалось, удовольствовался таким ответом и дальнейших последствий этот вопрос вроде бы не повлек.
Но некоторое время спустя Абеляр сам посетил монастырь, и Элоиза ему конфиденциально сообщила, что аббат Клерво, как ей показалось, был удивлен тем, что монахини Параклета нарушают общепринятую традицию. Абеляр тотчас же взялся за перо. Тон письма, адресованного Абеляром Бернару Клервоскому, был, как это ни странно, довольно резок. Впрочем, начиналось письмо достаточно почтительно: «Подумав, что сей обычай происходит от меня, вы могли счесть меня зачинщиком некоего новшества; и я решил написать вам и разъяснить мои доводы на сей счет, будучи крайне раздосадован на себя за то, что вопреки своей воле хоть чем-то задел и обидел вас, и пенял бы себе из-за вас более, чем из-за кого бы то ни было», но далее тон послания меняется. Абеляр указывает на источник, откуда он почерпнул это выражение, а также приводит и аргумент в пользу этого новшества. Он указывает на то, что святой Григорий Великий, Григорий VII, подчеркивал, что Господь сказал: «Я есмь истина», а не: «Я есмь обычай». Затем, все более распаляясь, Абеляр не без горячности принялся упрекать аббата Клерво в том, что тот и сам в каком-то смысле является новатором: «Вы тоже вопреки обычаю, бытующему как среди клириков, так и среди монахов, издавна и по сей день стали проводить богослужения у вас в монастыре по-новому, в соответствии с новыми положениями, и вы из-за этого не считаете себя виновным, преступником… Если говорить о том, какие обычаи вы нарушили, то позвольте напомнить вам, что вы пренебрегли теми гимнами, что принято исполнять при богослужениях, и ввели такие, коих мы прежде никогда не слышали и каковые были неведомы почти во всех церквях… Поразительная вещь: тогда как вы посвятили все ваши молельни памяти Богоматери, вы, однако же, не отмечаете в них торжественными службами ни один из ее праздников и ни один из дней иных святых. Вы почти исключили из вашей практики столь почитаемый обычай проводить торжественные процессии. Вы не только продолжаете петь „аллилуйя“ во время службы в первое из трех воскресений до Великого поста вопреки обычаю, бытующему в лоне Церкви, но в вашем монастыре „аллилуйя“ поют и в дни Великого поста!»
Затем Абеляр принимается требовать и для себя права вводить всяческие новшества: «Действительно, Тот, Кто хотел, чтобы Его прославляли на всех языках, Тот желал и почитал необходимым, чтобы Ему служили различными способами и путем различных богослужений поклонялись Ему… Я не пытаюсь никого уверить в том, что надобно следовать в этом моему примеру… Что касается меня, то я буду сохранять эти слова в неизменном виде, а также их смысл столько, сколько будет в моих силах».
Мы не располагаем никакими сведениями о том, что Бернар ответил на это письмо, в котором, кстати, не содержится ни одного намека на полемику, завязавшуюся между этими двумя выдающимися деятелями Церкви; вероятно, письмо это было написано некоторое время спустя после их первой встречи, когда Бернар и Абеляр — аббаты двух монастырей — присутствовали 20 января 1131 года на освящении папой Иннокентием II главного алтаря в соборе в Мориньи.
Но если рассматривать это письмо на фоне всей истории жизни Абеляра, письмо, так и оставшееся без ответа, письмо, в котором он сам первый открыл огонь по возможному противнику и в котором он явно кое-что преувеличил, хотя, по сути, повод для столь яростной атаки был в общем-то ничтожный, то можно сказать, что это послание выглядит своеобразной прелюдией к более острой и гораздо более серьезной полемике.
Глава V. «МУЖЧИНА, КОТОРЫЙ ВАМ ПРИНАДЛЕЖИТ…»
«О суетная бесполезная роса, которую ты ценишь столь высоко! Тебе неведомо, будешь ли ты завтра жив. Эта плотская слава, коей ты так желаешь, в Священном Писании названа плевелами, что ветер рассеивает подобно легкой соломе». (Из поэмы, приписываемой Абеляру).
«О моя сестра Элоиза, которая мне была дорога в миру и которая мне сегодня очень дорога во Христе, это логика сделала меня ненавистным для мира».
Такой констатацией факта открывается своеобразный символ веры Абеляра, написанный, как мы увидим, в обстоятельствах весьма драматических, — очевидно, что Абеляр совершенно здраво и ясно судил о своем творчестве и о тех ответных реакциях, которые оно породило.
Однако отметим, что на протяжении довольно долгих лет Абеляр имел возможность в полнейшем спокойствии преподавать на холме Святой Женевьевы, куда он все же смог вернуться. Вероятно, уже в 1133 году и никак не позднее 1136 года он встретился с привычной «аудиторией» и, как прежде, стал вызывать восторги учеников. Мы располагаем свидетельством, точно датируемым, англичанина Иоанна Солсберийского, прослушавшего у Абеляра курс и заявившего, что «вынужденный отъезд из Парижа показался ему слишком преждевременным», то есть таким образом выразившего сожаление по поводу того, что он не мог долее слушать поучения Абеляра.
Скорее всего, в тот период и были созданы Абеляром два небольших по объему научных труда, затрагивавших сферу нравственности: «Этика, или Познай самого себя» и «Комментарий к „Посланию к римлянам“». Не входя в подробное рассмотрение этих работ, отметим только, что в то время подобные сочинения были обречены на неуспех. Разве сам Абеляр не выдвигал предположения, что всего лишь интенция (то есть намерение, умысел) уже есть преступление? Это было равносильно отрицанию того, что грех сопряжен со скандалом, позором и соблазном окружающих, и подобная, слишком явно подчеркнутая позиция не могла вызвать симпатию в те времена, когда вина за преступление, ошибку или грех возлагалась не только на индивидуума. В ту эпоху отношения между отдельной личностью и группой были столь тесными, что всякое сообщество считало себя запятнанным преступлением, ошибкой или грехом одного из своих членов, вот почему скандал и позор выглядели в глазах общества столь же серьезными, как и сами преступление или грех. Индивидуалистический характер нравственности Абеляра долгое время подвергался рассмотрению и обсуждению в трактатах об этике, как и вопрос о том, какое значение он придавал наказанию и покаянию.
Вполне возможно, что именно в тот период Абеляр создал трактат, так и оставшийся незаконченным: «Диалог между философом, иудеем и христианином». Этот труд весьма характерен для того состояния ума и духа, в котором пребывал Абеляр. Автор рассказывает, что однажды ночью было ему видение:…пришли к нему три человека, каждый из них шел своим путем, и вот они ему говорят: «Все мы равно признаем единого Бога, но весьма разными способами поклоняемся Ему, а также у нас различный образ жизни. Один из нас — язычник, из тех, кого называют философами и кто довольствуется естественным законом; другие же двое живут согласно Писанию, один из них — иудей, второй — христианин. Долгое время мы сравнивали различные стороны наших вер и долго спорили. Чтобы покончить с этим, мы решили прибегнуть к твоему суду». Поначалу Абеляр дает слово Философу, ему и принадлежит инициатива постановки каждого вопроса, требующего рассмотрения, ибо, как он сам говорит, «самым высшим благом для философов является поиск и исследование истины путем рассуждения и следование во всем не мнению людей, а доводам рассудка». Этот философ, по его словам, решив принять ту веру, что покажется ему наиболее разумной, изучил доктрину иудеев, а затем и вероучение христиан. И вот теперь, когда каждый из них должным образом подготовил свои аргументы, они полагаются на суждение Абеляра. Абеляр же с тем немного наивным самодовольством, что никогда его не покидало, пользуется удобным случаем, чтобы вложить в уста своего собеседника льстивую похвалу самому себе: «Поскольку ты, как гласит молва, в равной мере обладаешь и остротой ума, и большими знаниями обоих Писаний, постольку ты сумеешь, это очевидно, подняться на высоту сего суждения… В действительности каждому известны и проницательность твоего ума, и богатство сокровищницы твоей памяти сентенциями как философскими, так и божественными (и богатство это намного больше того богатства, что обычно изучают в школах); и совершенно очевидно, что ты превзошел всех других учителей в изучении наук, как светских, так и теологических. И доказательством тому для нас служит тот замечательный труд по теологии, который зависть не смогла вынести и который она оказалась неспособна уничтожить, и который она, подвергая его гонениям, еще более прославила».
Без сомнения, Пьер Абеляр считал себя сведущим более всякого другого мыслителя-христианина в любом вопросе, имеющем касательство ко взаимоотношениям веры и разума.
Однако некоторые его современники были весьма далеки от того, чтобы разделять подобное мнение.
«Я испытываю смущение, я, ничтожнейший, последний из людей, оттого, что принужден обращаться к вам, моим владыкам и отцам. Ваш долг состоит в том, чтобы высказаться, но вы храните молчание по поводу дела наиважнейшего, затрагивающего интересы общего блага всех истинно верующих. Могу ли я молчать, когда вижу те опасности, коим подвергается вера нашей общей надежды, та вера, что Иисус Христос освятил собственной кровью, для защиты коей проливали свою кровь апостолы и мученики, вера, которая трудами и усилиями ученых святых мужей сохранена нам чистой и незапятнанной вплоть до злосчастных дней, когда мы живем, и никто не противится этим опасностям? Да, я томлюсь и чахну от боли, грызущей меня изнутри, и сердце мое сжимается и сокрушается, для облегчения такого состояния надобно, чтобы я возвысил свой голос в защиту дела, ради коего я почел бы за честь и умереть — если бы потребовалось и если бы представился случай.
Не подумайте, что речь идет о пустяках. Речь идет о вере в Святую Троицу, о личности Того, Кого мы именуем Искупителем, о Духе Святом, о Божественной милости и Божественной благодати и о таинстве искупления. Дело в том, что Пьер Абеляр опять принялся обучать новому и писать новшества. Книги его преодолевают моря и Альпы, они словно на крыльях перелетают из провинции в провинцию, из королевства в королевство. И повсюду их с восторгом расхваливают и защищают безнаказанно. Говорят даже, что к ним с доверием и уважением отнеслись в римской курии… Говорю вам и всей Церкви: молчание ваше опасно…
Не ведая, кому бы я мог довериться, я избрал вас, к вам обратился я и к вам взываю, вас призываю на защиту Господа и всей Церкви. Этот человек вас опасается, он вас страшится. Если вы закроете глаза, кого же он будет бояться? В тот критический час, когда смерть похитила у Церкви почти всех ее учителей и ученых мужей, сей внутренний враг набрасывается на как бы покинутое тело Церкви и словно бы захватывает господствующее положение в духовном влиянии. Он толкует Священное Писание точно так же, как некогда занимался толкованием диалектики…»
Это письмо было адресовано одновременно Бернару Клервоскому и Готфриду Невскому, епископу Шартрскому, верному другу и защитнику Абеляра. Кстати, автор послания утверждал, что некогда сам питал симпатию к Абеляру.
«Я тоже любил Пьера Абеляра и хотел бы любить его и впредь, Бог мне свидетель, но в подобном деле я не могу помнить ни о ближнем, ни о друге. Уже слишком поздно исправлять или устранять это зло путем советов или отдельных личных увещеваний, нет пользы в таких лекарствах, — заблуждения его стали общеизвестны и они распространяются вширь подобно тому, как расползается масляное пятно. А потому настоятельно требуется торжественное и публичное осуждение этих заблуждений».
Так изъяснял свои чувства монах-цистерцианец Гийом, бывший ранее аббатом монастыря Сен-Тьерри. Вероятно, в 1139 году, когда он составлял свой комментарий к книге «Песнь песней Соломона», в его руки попали два труда Абеляра: «Введение в теологию» и «Христианская теология». Гийом удалился тогда в аббатство Синьи в Арденнах — линия внутреннего развития неуклонно направляла его к жизни, подчиняющейся все более и более строгим правилам, к большей бедности и скудости. Гийом, уроженец Льежа, был примерно ровесником Абеляра, он принял постриг и надел монашеское одеяние в аббатстве Сен-Никез в Реймсе; примерно в 1119–1120 годах он стал аббатом в монастыре Сен-Тьерри, располагавшемся в окрестностях этого города, но лет пятнадцать спустя отказался от этой должности ради того, чтобы принять участие в реформе монастырской жизни — она проходила под непосредственным влиянием Бернара Клервоского. В 1135 году он принял решение подчиниться уставу цистерцианцев и отправился в аббатство Синьи; быть может, его даже манила перспектива еще более суровой и одинокой затворнической жизни, которую вели картезианцы, потому что какое-то время он провел в обители этого ордена в Мон-Дье.
Гийом из Сен-Тьерри был человеком образованным; посещал монастырские школы, вероятно, учился в школе в Лане; этот мыслитель сыграл важную роль в эволюции философской мысли XII века; подобно всем своим современникам, он питал интерес к вопросу о Любви, то есть в соответствии с воззрениями того времени к проблеме Троицы, и именно эта проблема была главным предметом исследований в его основных трудах: «О природе и достоинстве Любви», «О созерцании Бога», «Зерцало веры».
После столь пылкого начала далее в своем послании Гийом из Сен-Тьерри перечислял те заблуждения, что он обнаружил в трудах Абеляра; как он утверждал, он читал их с пером в руке и отмечал попутно те выражения, что показались ему не соответствующими общепринятой норме. Он свел все эти заблуждения, вернее, отклонения от «священной доктрины», — учения католической церкви — к 13 пунктам.
Так начался конфликт чрезвычайной важности не только для тех лиц, чьи взгляды в нем столкнулись, но и вообще для развития и философской, и богословской мысли, а также и для эволюции самой Церкви. Комментарии, которые породил этот конфликт, на протяжении нескольких столетий были столь многочисленны, что уже их безмерное количество свидетельствует о том, насколько важная и серьезная «разыгрывалась партия», — от исхода этой «игры» зависело направление развития религиозной жизни в XII веке и позднее.
Гийом из Сен-Тьерри обратился с посланием к Готфриду Левскому, одному из самых выдающихся и самых почитаемых епископов своего времени. Ведь кто такой епископ по своей функции? Пастух стада своего, то есть пастырь своей паствы, и соответственно он является хранителем и защитником вероучения. Гийом также обратился к Бернару Клервоскому, руководителю и наставнику ордена цистерцианцев, от которого он сам зависел; кроме того, аббат из Клерво был вдохновителем той реформы религиозной жизни, необходимость которой резко ощущалась в то время. Бернара Клервоского называли «сторожевым псом Христианства», его считали тем, кто неустанно преграждает путь всем заблуждениям, всем грехам и слабостям своего времени. В первый раз этот человек, вроде бы обрекший себя на молчание и на затворничество в келье монастыря в Клерво, был принужден прервать свое молчание и расстаться со своим одиночеством ради того, чтобы разрешить конфликт, возникший между архиепископом Сансским, епископом Парижским и самим королем Франции Людовиком VI. С той поры его беспрестанно призывали всюду, где ощущалась потребность в некоем высшем арбитре. Когда единство Церкви оказалось под угрозой в результате действий бывшего монаха Клюнийского монастыря Петра Леоне (Льва), который при стечении весьма необычных обстоятельств добился того, что его провозгласили папой римским под именем Анаклета,[26] тогда воззвали к Бернару Клервоскому; именно он, используя свой авторитет и влияние, сумел воздействовать должным образом на епископов, собравшихся в Этампе, они отринули все сомнения и высказались в пользу законно избранного папы Иннокентия II.
Такое положение Бернара Клервоского в христианском мире XII века вызывает у нас удивление, ведь он не исполнял никаких особых или официальных функций в лоне Церкви: Бернар не был ни епископом, ни кардиналом, он был аббатом, и, казалось бы, его полномочия должны были ограничиваться пределами его аббатства. Однако к нему взывали, когда требовалось разрешить какой-либо спор или прояснить те или иные «темные» места в ученых трудах или воззрениях, происходило это благодаря его личному авторитету, а авторитет этот постоянно возрастал: современники Бернара чтили его за праведность, слава о которой уже давно вышла за стены монашеской кельи. Бернар в глазах мирян являлся воплощением духа той реформы, которую тогда рассматривали как своеобразное возвращение Церкви к нормальному состоянию; вот почему все взоры инстинктивно обращались к нему, когда общество осознало необходимость реформирования. И именно потому этот монах, не жаждавший ничего, кроме тишины и покоя в уединении за монастырскими стенами, был призван стать человеком действия — этот человек слабого здоровья, постоянно находившийся на грани истощения физических сил, сам себя сравнивавший с «ощипанной птицей», побывал почти во всех европейских странах и посеял семена своих идей не только в души епископов и аббатов, но и в души папы римского, короля Франции, короля Англии и короля Сицилии, императора Священной Римской империи и т. д.
Так что нет ничего удивительного в том, что Гийом из Сен-Тьерри обратился к Бернару Клервоскому, сообщая ему об опасениях, возникших у него при чтении трудов Пьера Абеляра. Несколькими годами ранее Бернар Клервоский и Гийом из Сен-Тьерри уже состояли в переписке, обмениваясь мнениями по поводу всегда актуального вопроса о роскоши, присущей Церкви. По сему поводу Бернар написал ставшую знаменитой «Апологию Гийома из Сен-Тьерри», в которой он яростно бичевал тягу к богатству и роскоши во всех видах. «Скажите мне, бедные монахи, — если вы и в самом деле бедные, — что делает в святом месте золото?» — вопрошал автор «Апологии».
Бернар Клервоский получил послание Гийома во время Великого поста 1139 года. «Ваше волнение, — отвечал он ему, — показалось мне и обоснованным, и справедливым… И хотя я еще не прочел то, что вышло из-под вашего пера с надлежащим вниманием, но все же оно мне понравилось, признаюсь в этом, и я полагаю возможным побороть ту святотатственную, нечестивую доктрину. Но я не привык в столь серьезных делах доверять только моему собственному суждению и считаю, что было бы полезно нам встретиться, чтобы мы могли все это обсудить. Однако я не думаю, что это могло бы случиться до Пасхи, иначе подобные разговоры отвлекут нас от молитв, коих требует от нас нынешнее время…»
Эта встреча действительно состоялась после Пасхи. Бернар Клервоский более глубоко ознакомился с трактатом, написанным Гийомом из Сен-Тьерри. Было решено, что Бернар сам будет беседовать с Абеляром, дабы принудить того в ходе дискуссии либо привести доводы, оправдывающие некоторые положения его трудов, либо признать их ошибочность и покаяться. Греховные заблуждения, в которых обвинили Абеляра, касались в основном догмата о Троице, ему Абеляр посвятил свой основной труд; мы уже знаем, какое место занимал сей догмат в мировоззрении людей того времени. Иными словами, дискуссии предавалось чрезвычайно важное, решающее значение… Ни один из собеседников не был предрасположен к уступкам, намереваясь защищать свою позицию так пылко, как обычно защищают жизненно важные вещи.
Позиция Абеляра в данном вопросе нам уже известна. Мы видели, что основные аспекты веры он постигал путем разумного рассуждения, путем диалектики. Он ведь не отрицал, что вера зиждется на откровении, но настаивал на том, что «прелиминариями веры» (то есть предварительным ее условием) является разум. Так как Бог явил Свою волю человеку в откровении, Абеляр считает возможным привести доказательства его истинности. И весь его метод преподавания является иллюстрацией такой возможности.
Что касается Бернара Клервоского, то он, выражаясь современным языком, «позиционирует себя» как можно дальше от всякого интеллектуализма: «Вы спрашиваете, почему и как нужно любить Бога. Причина, по которой Его нужно любить, — Он Сам, а обширность любви не имеет меры». Таково начало трактата Бернара Клервоского под названием «О любви к Богу». Для него первична любовь, а не разум, не разумные доводы, не рассуждения. «Любовь есть единственное из всех движений, привязанностей и чувств души, через которое человек как создание Божие может обращаться к своему Создателю и общаться с Ним, если не на равных, то по крайней мере предлагая ему нечто сходное… когда Господь любит, Он желает только быть любимым, Он любит только ради того, чтобы Его любили, зная, что любовь сделает счастливыми тех, кто будет любить Его».
Для Бернара Клервоского не существует ничего, кроме этого первенства, этого главенства любви; именно любовь является основанием веры, она дает ей начало. «Никто не может Тебя искать, кто Тебя уже не нашел прежде, а это означает, что Ты хочешь быть найденным для того, чтобы Тебя искали, и Ты хочешь, чтобы Тебя искали для того, чтобы Тебя нашли». Само слово Божье останется «закрытым», то есть бессмысленным для того, кто внимает ему без любви. «Повсюду в книге Песнь песней Соломона, — пишет он, — любовь говорит; если человек желает понять, что там написано, надо любить. Бесполезно было бы читать и слушать песнь любви, если не любить; холодное сердце не может понять пламенное слово…»
Понятно, что такого человека методы Абеляра, гордившегося тем, что он сумел подойти к изучению сферы веры с позиций разума, могли повергнуть в ужас. Разве не является сущностью, свойством веры превосходство над разумом? Разве вера не выходит за рамки рационального познания? Разве вера может быть подвергнута доказательствам? Нет и нет!
Попытаемся изложить в нескольких словах суть их позиций по отношению друг к другу: Абеляр был склонен называть «проблемой» то, что для Бернара Клервоского было «таинством»; и ничто более не могло возмутить Бернара, чем попытка обсуждать и истолковывать таинство Святой Троицы наравне с обсуждением и истолкованием любой проблемы. Как пишет о Бернаре Клервоском его современник Оттон Фрейзингенский, «он ненавидел тех преподавателей, которые, доверяясь совершенно мирской мудрости, слишком уповали на доводы человеческого рассудка; и если ему говорили, что в чем-то они отклонялись в сторону от христианской веры, он внимательно прислушивался к таким сообщениям и настораживался».
Что представляли собой на самом деле встречи и беседы (ибо их было несколько, по меньшей мере две) Пьера Абеляра и Бернара Клервоского, мы не знаем, но можно усомниться в том, что между ними происходил настоящий диалог, — слишком различны были их позиции. Кстати, вполне возможно, что Бернар в этих беседах проявил себя гораздо слабее Абеляра в искусстве дискуссии, ведь он имел дело с лучшим «спорщиком» своего времени! Изучавший с ранней юности искусство диалектики и впоследствии приобщивший к этому искусству многие поколения молодых людей, Абеляр мог с жалостью и презрением взирать на представшего перед ним противника. Бернар не был интеллектуалом. «Ты найдешь в нашей пустыни гораздо более, чем найдешь в твоих книгах, — писал он в своем знаменитом письме Генриху Мюрдахскому, — деревья и камни научат тебя тому, чему не смог научить ни один учитель». Дело не в том, что он презирал учение и ученость; он был сам достаточно образован и просил и даже требовал от клириков, чтобы они «обладали познаниями в грамоте, словесности и вообще в науках». В то же время Бернар порицал пристрастие к объективному познанию как таковому, стремление к познанию самого себя, усматривая в этом своеобразную гордыню и цитируя по этому случаю стихотворение Персия Флакка, сатирика, известного в эпоху Античности: «Для тебя не важны знания о чем-то, если кто-либо другой не знает, что ты обладаешь этими познаниями». И все же, несмотря на всю свою образованность, Бернар Клервоский оказался совершенно безоружным и беззащитным перед тем мощным и грозным оружием диалектики, что направил против него Абеляр, дабы подкрепить и защитить положения своей доктрины.
Во всяком случае, нам известно, что состоявшиеся частные беседы только усилили взаимную антипатию, которую эти двое питали друг к другу и прежде. Еще более, чем по поводу теологических тезисов Абеляра, Бернар Клервоский вознегодовал по поводу его высокомерия и наглости: «Из всего сущего на Небесах и на Земле есть всего лишь одна вещь, которую он считает достойной быть ему неведомой, это выражение: „я не знаю“. Кстати, уже не в первый раз Абеляр создавал себе врагов именно своим провокационным, дерзким поведением и своим агрессивным тщеславием и высокомерием.
Но на сей раз враг, которого себе создал Абеляр, не ослабит хватку, не выпустит свою жертву из когтей… Отныне и впредь Бернар Клервоский будет пребывать в твердом убеждении, что Пьер Абеляр исповедует учение, уклоняющееся от истинной христианской веры; он признавал, что познания Абеляра в теологии глубоки, но в то же время считал, что они заражены, словно болезнью, совершенно мирской, светской, человеческой философией: „Этот человек всеми силами старается, чтобы сделать из Платона христианина, доказывая тем самым, что он сам есть не кто иной, как язычник“. Бернар говорит о том, что Абеляр в своем непомерном самомнении и редкостном самодовольстве воображает, будто сможет положить доводы рассудка в основание веры: „Таким образом, человеческий разум все приписывает себе и ничего не оставляет вере. Он стремится к тому, что выше него, он пытается проникнуть в нечто, что сильнее его, он устремляется к Божественным тайнам, он скорее оскверняет священные вещи, а не объясняет их; он не открывает то, что закрыто для него и скреплено печатью, он это разрушает и разрывает; и все, что он не находит ясным и понятным для себя, он считает ничтожным и гнушается в это верить“.
Далее Бернар подчеркивает, что столь опасный человек является преподавателем, наставником, оказывая на учеников огромное влияние, а потому необходимо как можно скорее положить конец этому злу.
Вполне вероятно, что именно после бесед с Абеляром Бернар Клервоский принялся сочинять трактат-опровержение „Против некоторых заблуждений Абеляра“. Возможно, он обдумывал сей труд уже со времени получения послания Гийома из Сен-Тьерри. Без сомнения, он счел необходимым четко и ясно заявить перед лицом аргументации философа о превосходстве веры, основанной на откровении.
„Наша вера берет начало в Божьей добродетели, а не в измышлениях нашего разума“. Следует заметить, что Бернара в какой-то момент охватило нечто вроде отчаяния, когда он услышал, как Абеляр раскрывал перед ним богатый арсенал своих логических доводов, и чтобы преодолеть это отчаяние, Бернар начинает иронизировать по поводу логики Абеляра, находя в иронии опору.
„Послушайте нашего теолога: „Зачем преподавать, если предмет нашего преподавания не может быть изложен таким образом, чтобы его можно было понять?“ Маня и своих слушателей возможностью понять то, что святая вера таит и скрывает в глубинах своей души, то, что святая вера содержит самого возвышенного, самого таинственного и священного, он открывает, устанавливая уровни и степени в Троице, меры — в величии, числа — в вечности“.
Хотя хронология представляется здесь несколько ненадежной, все же вполне вероятно, что именно в ответ на этот трактат Абеляр в свой черед создал свою первую „Апологию“. Сей труд, к несчастью, не сохранился. Мы знакомы с ним только благодаря пересказу, сделанному неким неизвестным аббатом специально для одного епископа. Переложение это известно под названием „Disputatio anonimi abbatis“. Насколько можно судить, труд Абеляра представлял собой трактат, в котором он пункт за пунктом, глава за главой рассматривал трактат Бернара Клервоского, чтобы оправдаться от обвинений, выдвинутых против его учения. Тон этого сочинения был чрезвычайно резок, Абеляр называл Бернара „демоном, представшим в облике ангела света“. Злоба, затаенная Абеляром против Бернара и уже ощущавшаяся в его письме по поводу посещения Бернаром монахинь в Параклете, здесь прорвалась и выплеснулась наружу. Произведение Абеляра наделало много шума в „школьных кругах“. Мы находим отзвуки этого скандала даже в переложении. „Апология“ [Абеляра], — писал безвестный аббат, — только усугубляет заблуждения, что свойственны его теологии. Он присовокупляет к старым заблуждениям новые, он защищает их с лукавой, обманчивой и коварной стойкостью, он впадает в ересь». Итак, ссора двух монахов стала явной, вышла из тени.
Можно себе представить, насколько должны были быть разгорячены умы учеников, что во множестве толпились около собора Нотр-Дам и на холме Святой Женевьевы. И — это было характерно для той эпохи — слухи очень быстро распространились по всей Франции и достигли даже самых глухих уголков, весьма далеких от самого места, где состоялся диспут; мы располагаем свидетельством тому — письмом каноника из Тула Гуго Метелла, человека очень умного, правда, любившего, как говорится, повсюду совать свой нос и посвящавшего значительную часть своего времени попыткам привлечь внимание к собственной особе — делал он это, сочиняя многочисленные письма, отличавшиеся весьма цветистым слогом. На сей раз он счел, что обстоятельства складываются очень удачно для него и он может вмешаться в дела, абсолютно его не касающиеся. Прежде он уже написал два письма Элоизе, «аббатисе, пользующейся огромной известностью и доброй славой, воспитанной среди сонма муз»; он писал о своем горячем желании вступить с ней в переписку, но желание это, похоже, Элоиза не разделяла, и переписка завершилась. В 1140 году Гуго Метелл весьма некстати вмешался в дебаты Абеляра и Бернара Клервоского, и его вмешательство существенно отягчило положение Абеляра, ибо Гуго Метелл назвал его «сыном египтянина и иудейки», — в соответствии с мировоззрением того времени означало, что Абеляр в буквальном смысле слова — правоверный приверженец Священного Писания («сын иудейки»), но, с другой стороны, он неверный в духовном смысле («сын египтянина»), поскольку Египет в те времена был символом язычества; Гуго Метелл противопоставил Абеляру Бернара Клервоского, этого истинного иудея и по отцу, и по матери как в смысле буквальном, так и в смысле духовном. Для нас его послание не имело бы никакого значения, если бы оно не свидетельствовало о том, что слухи о противоборстве двух ученых мужей распространились по всему христианскому Западу.
Еще один фактор усугубил ситуацию: среди людей, окружавших Абеляра и называвших себя его друзьями и учениками, встречались личности в высшей степени подозрительные, к примеру, Арнольд Брешианский; этот страстный приверженец реформ в религиозной сфере был из числа тех, кто путает два понятия: усердие и насилие, легко превращаясь в агитаторов и вождей. Известно, что население Брешии, поднявшееся на борьбу по призыву Арнольда, изгнало из епископского дворца епископа. По приказу папы римского Иннокентия II Арнольд был изгнан из Италии; он отправился в Париж и возобновил общение с Абеляром, своим бывшим учителем, оказавшим большое влияние на формирование его мировоззрения в юности.
Вопрос надлежало разрешить, и теперь он мог быть разрешен только в Риме. Именно тогда Бернар делает попытку привлечь внимание папы Иннокентия II к тому, кого сам Бернар называл теперь еретиком. Трактат Бернара (о котором речь шла выше) был посвящен папе римскому, но, похоже, он не привлек к себе внимания понтифика. Абеляр вообще-то льстил себя надеждой, что имеет в окружении папы верных друзей и влиятельных покровителей. Бернар Клервоский предпринял еще одну попытку очернить Абеляра и принялся рассылать многочисленные послания. Одно было адресовано всему составу Римской курии, остальные — кардиналам; один из них, Гвидо Кастелло (в 1143-м его изберут папой римским под именем Целестина II), был когда-то учеником Абеляра и считался его другом. Вот что написал ему Бернар Клервоский: «Я оскорбил бы вас и был бы к вам несправедлив, если бы счел вас способным любить кого-либо настолько, чтобы любить и его заблуждения; ибо любить кого-то таким образом означает совершенно не ведать, как надобно любить…» Завершает он свое послание следующим утверждением: «Было бы полезно и для Церкви Христовой, и даже для того человека, чтобы он был осужден на молчание». Другим получателем письма Бернара Клервоского был бывший монах Клерво Стефан Шалонский; тон послания к нему уже гораздо резче: «(Абеляр) бахвалится тем, что заразил он Римскую курию ядом своих новшеств, что он вложил в руки римлян свои книги и заронил в умы римлян свои мысли. И он берет в защитники своих заблуждений тех, коими должен быть судим и осужден». Как говорится, чернилами из той же чернильницы написаны послания, адресованные бывшим каноникам Сен-Викторского аббатства: «Магистр Пьер Абеляр, монах, не подчиненный уставу, прелат, не имеющий забот, не соблюдает правил и не сдерживается ими… Внутри Ирод, снаружи же Иоанн-Креститель… Он был осужден в Суассоне… но его новые заблуждения хуже прежних», — пишет Бернар Иву Сен-Викторскому и его другу Джерардо Каччанемичи, будущему папе Луцию II. Он сравнивает Абеляра с заклятым врагом Церкви Петром Леоне, антипапой Анаклетом: «После Петра-льва вот перед нами Петр-дракон».
Все эти письма были написаны, как говорится, одним духом примерно в одно время, в едином стиле, да и образы в них постоянно повторяются одни и те же. Вероятно, получили их адресаты в пасхальные дни 1140 года, и написаны они были с намерением закрыть слишком затянувшийся ученый спор в пользу Бернара Клервоского. Три других послания, сочиненных в том же духе, предусмотрительно не были отправлены вместе с остальными. В одном письме, предназначенном самому папе римскому, фигурируют образы льва и дракона и коварно сделан особый акцент на дружбе, связующей Пьера Абеляра с Арнольдом Брешианским: «Магистр Пьер Абеляр и этот Арнольд Брешианский объединились, и теперь они восстали и противостоят Господу и Христу». Второе письмо было адресовано канцлеру Гаймерику де Кастру, третье некоему аббату, чье имя осталось неизвестным. Эти три послания так и не были закончены, поскольку планы Бернара Клервоского оказались нарушены.
В тот год 2 июня, на восьмой день Пятидесятницы, в Сансе намечено было торжественное «явление» народу некоей реликвии, то есть реликвию эту должны были всем показать. Подобные церемонии обычно собирали массы простолюдинов, а также прелатов и владетельных сеньоров. Сам король Франции молодой Людовик VII повелел известить горожан о своем присутствии на церемонии; вокруг архиепископа Сансского должны были объединиться епископы-суффраганты,[27] а также аббаты соседних монастырей и пастыри из соседних диоцезов. Невозможно было себе представить более престижное собрание. И неожиданно Абеляру пришла в голову мысль превратить это собрание в публичную трибуну, а скорее, в арену самого захватывающего, самого серьезного поединка в сфере теологии. Он, Пьер Абеляр, изложит свои взгляды и на глазах у всех, нисколько не опасаясь Бернара, бросит тому вызов, чтобы аббат из Клерво попробовал их опровергнуть. Абеляр в спешке написал письмо архиепископу Сансскому Генриху с просьбой разрешить ему взять слово перед лицом собравшихся. И он уже грезил тем, как одержит блистательную победу над своими коварными врагами, прибегнувшими двадцать лет назад в Суассоне к гнусным козням; он уже предвкушал весь блеск ослепительного по красноречию и изысканного по остроумию спора, в ходе которого он, Пьер Абеляр, покажет и докажет чистоту и непогрешимость как своей доктрины, так и своих методов исследования и преподавания. Он действительно рассчитывал буквально уничтожить своего противника, стереть в порошок, и у него на это были основания: разве в предыдущих спорах он не ощущал своего явного и несомненного превосходства над собеседниками в области диалектики? Знаки доверия и почтения, даже восторга, что расточали ему ученики на протяжении последних четырех лет, когда он вновь занялся преподаванием, вернули ему всю его прежнюю отвагу, всю дерзость молодости. Перед лицом «всего мира» (по крайней мере, того «мира», что был значим для Абеляра, то есть мира клириков и школяров), перед лицом молодого короля, человека хорошо образованного, он заставит Бернара признать истинность своего учения и разоблачит происки аббата из Клерво, который тщетно пытается опозорить его в глазах членов Римской курии…
Архиепископ Сансский дал согласие предоставить Абеляру слово, не слишком вникая в эту несколько неожиданную просьбу парижского магистра, но известил обо всем Бернара Клервоского. Тот, казалось, сначала был несколько смущен, приведен в замешательство, ибо сей шаг Абеляра как бы упредил его собственные действия: он хотел известить обо всем папу римского и получить его суждение о данном «деле». «Мизансцена», созданная для проведения сего поединка в сфере теологии, не могла понравиться Бернару Клервоскому: он опасался публично «сойтись лицом к лицу» со столь прославленным «спорщиком», каким прослыл Абеляр. Свои сомнения Бернар довольно ясно изложил в письме Иннокентию II:
«По его просьбе [Абеляра] написал мне архиепископ Сансский и обозначил день, в который мы могли бы встретиться, дабы Абеляр смог бы защитить некоторые положения своего учения и некоторые главы из его сочинений, каковые я счел преступными и каковые я поставил ему в вину. Сначала я хотел было уклониться от спора с Абеляром хотя бы потому, что он — завзятый спорщик чуть ли не с детства, подобно тому, как Голиаф с детства был воином, в то время как я — сущее дитя по сравнению с ним, а также и потому, что я считал, что неуместно и неприлично, чтобы защита основ веры, имеющей основание столь непоколебимое, была представлена слабым аргументам человека. Я говорил, что его сочинения вполне достаточно для его осуждения, что сей процесс меня не касается, а скорее касается епископов, чья миссия состоит в том, чтобы судить о вопросах вероучения. Но Абеляр упорствовал в своей просьбе, он созвал своих друзей, он писал письма против меня своим ученикам, он распространил повсюду весть о том, что будет отвечать на мои обвинения в назначенный день. Все это сначала мало привлекало мое внимание, но в конце концов я принужден был уступить, подчиняясь советам моих друзей, которые объяснили мне, что если я не появлюсь в Сансе, то тем самым оскорблю истинно верующих и даже введу их во искушение, а мой противник будет иметь только лишний повод для бахвальства».
Это означало, что Бернар Клервоский, преодолев свои опасения, так сказать, вступил в игру, предложенную соперником. Но надо было слишком мало знать Бернара, чтобы предполагать, будто он бросится в бой без подготовки. Прервав свою прежнюю переписку, он пишет письмо, адресованное епископам и прелатам, настоятельно приглашает их прибыть в Санс и выказать там себя истинными приверженцами Церкви и решительными врагами ереси: «Повсюду распространилось известие, которое должно было достичь и вашего слуха: дело в том, что нас призывают в Санс на восьмой день Пятидесятницы и что нам навязывают участие в споре в защиту веры, хотя не подобало бы служителю Божьему оспаривать чье-либо мнение, а подобало бы проявлять терпение во всем. Если бы дело касалось меня лично, то, возможно, ваш слуга мог бы не без причины тешить себя надеждой, что он находится под покровительством Вашего Святейшества; но так как дело это ваше и даже более, чем ваше, то я вам смело советую и настоятельно прошу, чтобы вы в нужде выказали себя друзьями… Не удивляйтесь, что мы приглашаем вас столь внезапно и столь быстро, ибо противник наш со свойственной ему хитростью и ловкостью устроил все так, чтобы застать нас врасплох и заставить сражаться безоружными».
Абеляр хотел выступить перед многолюдным торжественным собранием, и собрание будет представительным, гораздо более многочисленным, чем он предполагал, ибо Бернар лично призвал всех епископов Франции в Санс, и повсюду клирики и миряне, монахи и прелаты собирались в дорогу, чтобы прибыть в старый центр архиепископства, где по приказу архиепископа уже лет десять как был заложен фундамент нового здания — прежний собор стал слишком маленьким. В Сансе, как и в Сен-Дени, начнет утверждаться новое направление в искусстве: союз архитектуры и логики создает своеобразный живой каркас (стрельчатую арку), предназначенный поддерживать всю конструкцию вкупе с дополнительными опорами в виде контрфорсов; короче говоря, начинает заявлять о себе искусство готики, а вместе с ним наступает расцвет продуманной, разумной архитектуры.
Абеляр, похоже, не проявил никакого интереса к развитию архитектуры своего времени. В его письмах мы не найдем ни малейших следов, никаких замечаний, свидетельствующих о внимании к данному предмету. Однако он, вероятно, не последним явился в Санс, он, должно быть, смешался с этой толпой, собравшейся присутствовать при обряде почитания реликвии. Видя, как в город устремляется разношерстная толпа всадников и пеших паломников, толпа, в которой высокородные сеньоры движутся бок о бок с простолюдинами, он, несомненно, не без самодовольства улыбался, размышляя над тем, что никогда прежде никакой философ не смог бы и мечтать заполучить такую аудиторию.
И действительно, то была весьма представительная аудитория. В тот день, 2 июня 1140 года, вокруг архиепископа Сансского Генриха собрались его основные епископы-суффраганты. Первым среди них был Готфрид Невский, епископ Шартрский, бывший ученик Абеляра, оставшийся его верным другом и в радостях, и в бедах; он некогда уже поддерживал Абеляра на Суассонском соборе, как только мог. Быть может, письмо Гийома из Сен-Тьерри глубоко потрясло его и привело в замешательство, как потрясло оно Бернара Клервоского, но можно все же предположить, что он еще продолжал доверять своему бывшему учителю; рядом с ним находился епископ Гуго Оксерский — близкий друг Бернара Клервоского. Присутствовали три других епископа из этой провинции: Элиас Орлеанский, Аттон Труаский, Манассес из Мо. Архиепископ Реймсский Самсон прибыл в сопровождении своих суффрагантов Альвизия Аррасского, Готфрида Шалонского и Росцелина Суассонского. Кстати, занимательная история, сочиненная, вероятно, уже после определенных событий, повествует о том, что среди прочих прибыл в Санс и будущий епископ Пуатье Гильберт Порретанский, которому Абеляр, проходя мимо, якобы прошептал на ухо знаменитую фразу: «Берегись: как бы не загорелся твой дом, когда горит дом соседа!» И действительно, Абеляр проявил прозорливость: семь лет спустя подверглись осуждению положения его учения. Но вернемся в Санс… Присутствовал там и молодой король. Быть может, рядом с ним был и граф Тибо Шампанский, с которым вскоре у короля под влиянием королевы Алиеноры возникнет конфликт; разумеется, был рядом с королем (о том свидетельствуют документы) и граф Гийом Неверский, человек очень благочестивый, которому было суждено закончить свои дни в одеянии монаха-картезианца. Но всеобщее внимание привлекли не эти высокопоставленные особы, а фигуры Бернара Клервоского и Пьера Абеляра. Как указано в некоторых текстах, Абеляр был в Сансе не один, а в окружении своих верных сторонников: несомненно, с ним был Арнольд Брешианский, Джачинто Бобоне, дьякон (будущий папа Целестин III), один из самых ярых защитников философа, доказавший это на протяжении нескольких последующих дней.
Все воскресенье было посвящено религиозным церемониям: народу продемонстрировали священные реликвии, состоялись торжественное богослужение и многочисленные процессии, которые в то время были для христиан символами шествия к Богу в земной жизни. Но уже вечером Бернар Клервоский собрал прелатов на закрытое заседание. По его призыву они принялись скрупулезно изучать отдельные положения и даже фразы, извлеченные из трудов Абеляра Гийомом из Сен-Тьерри, рассматривать их с разных точек зрения и обсуждать, насколько они соответствуют нормам истинной веры. В результате к концу заседания список еретических положений увеличился, так как особая комиссия перечислила 19 подлежащих осуждению положений или глав.[28] Прежде чем разойтись, прелаты приняли решение: Абеляру на следующий день предложить дать объяснения публично и либо защищать, либо признать ошибочность своих утверждений, и опровергнуть их. Публичная трибуна превратилась в трибунал.
«На следующий день многочисленная толпа собралась в соборе; служитель Господа [Бернар] представил труды магистра Пьера и изобличил ложные положения его учения; философу была дана возможность либо опровергнуть тот факт, что подобные заблуждения изложены в его трудах, либо покаяться в них со смирением, либо ответить — если он на то способен — как на предъявленные ему обвинения, так и на свидетельства отцов Церкви. Но Пьер отказался покориться и проявить смирение: ощущая свою беспомощность и неспособность успешно бороться против мудрости и ума того, кто его обвинял, он воззвал о помощи к апостольскому престолу. Его настоятельно убеждали дать ответ на выдвинутые обвинения… свободно и ничего не опасаясь… но он упорно отказывался взять слово…»
То была неожиданная развязка, повергшая всех собравшихся в изумление: Абеляр отказался вступить в спор, на который сам же и вызвал оппонента. Правда, он вовсе не ожидал, что ему предстоит выступать в этом споре в качестве обвиняемого. Повествование продолжает Готфрид Оксерский, намекая на внезапную физическую слабость, одолевшую Абеляра: «Он объявил позднее своим друзьям, по крайней мере они так рассказывают, что в тот момент почти полностью отказала память, рассудок помрачился и сознание покинуло его». Эту гипотезу подхватили и в наши дни, и, рассмотрев ее с учетом иных обстоятельств жизни Абеляра, в которых и ранее проявлялась его повышенная возбудимость, она стала предметом объяснений с точки зрения медицины, и объяснения эти вполне разумны и удовлетворительны. Однако все же можно предположить, что причиной подобного поведения Абеляра была не только внезапная потеря сил. Быть может, Абеляр, предупрежденный кем-то из друзей — возможно, это был дьякон Джачинто Бобоне, — о том, что произошло на заседании прелатов, состоявшемся накануне, сознательно отказался выступать перед собранием, ведь он намеревался изложить положения своего учения, а не оправдываться и не опровергать обвинения в ереси.
Какие бы комментарии ни высказывались в толпе мирян по поводу всего происшедшего, прелаты были обязаны вынести свое решение по данному делу и так или иначе положить ему конец. Абеляр покинул собор, епископы вновь вернулись к дискуссии, разгоревшейся накануне; все 19 пунктов обвинения были вновь пересмотрены, число их сократили до 14 и в конце концов приняли решение представить их в неизменном виде на суд Рима.
«Хотя сия апелляция и не соответствует в должной мере каноническим правилам по той причине, что не позволяется обжаловать решения суда, перед коим человек пожелал предстать добровольно и который он сам для себя избрал, — пишет Генрих, архиепископ Сансский папе Иннокентию II, — мы не захотели — из почтения к Святому престолу — выносить свой приговор Абеляру. Что же касается ложных положений его учения, многократно излагавшихся на публичных заседаниях, положений, чью ложность и даже еретичность доказал аббат монастыря в Клерво, опираясь на доводы рассудка, на труды Святого Августина и других отцов Церкви, то мы их уже подвергли осуждению накануне того дня, когда была сделана сия апелляция».
Подобное послание свидетельствует как об изумлении, в которое повергла прелатов «выходка» Абеляра, так и об их смущении, ведь они оказались вынуждены представить на суд Святого престола «дело», по которому ими уже был вынесен обвинительный приговор.
Поведение Бернара Клервоского свидетельствует о том, что он не испытывал в тот момент ни малейших сомнений в своей правоте. Ведь Абеляр в Сансе отказался от борьбы, и «дело» будет рассматриваться в Риме, а потому следовало вновь вступить в переписку с лицами, которым он уже писал, и через них воздействовать на события, происходящие в Риме. Он берется за перо и специально для Иннокентия II составляет подробнейший отчет обо всем «деле», составляет, не сдерживая себя и проявляя тот опасный пыл, что ему свойственен в тех случаях, когда, по его мнению, Церковь или Истина находятся в опасности. «Вот выступает вперед Голиаф, огромный ростом, перепоясанный своим благородным воинским поясом и закованный в превосходные доспехи, а впереди него шествует его щитоносец Арнольд Брешианский. Щит соединяется со щитом, и ни единое дуновение не может проникнуть сквозь сию преграду. Французская пчела нажужжала что-то пчеле итальянской. И вот они объединились вместе и выступили против Господа и против Христа… Он поносит и оскорбляет отцов Церкви и, напротив, восхваляет философов; их выдумкам и их новшествам отдает он предпочтение, а не учению Святых отцов и не вере. И все перед его лицом обращаются в бегство, и вот тогда он меня, самого ничтожнейшего из всех, вызывает на странный поединок!.. Но ты, о преемник Петра, рассудишь, должен ли найти, обрести прибежище около престола Петра тот, кто нападает на веру Петра?»
В последних строках сего послания мы можем различить отзвуки тех споров, что возникли среди прелатов, собравшихся в Сансе. «Джачинто Бобоне, — добавляет Бернар Клервоский, — выказал нам немало дурных чувств; однако выказал он их все же менее, чем мог бы пожелать: он не имел такой возможности. Мне все же кажется, что я должен со смирением терпеть его, ибо он в этом собрании не пощадил ни вашу особу, ни вашу курию».
Письма, остававшиеся до времени неотправленными, были теперь посланы адресатам с примерно такой же припиской, где речь шла о том рвении, что проявил Джачинто Бобоне, стремясь защитить Абеляра. Таким путем Бернар надеялся упредить и опередить те возможные «маневры», что мог предпринять вышеупомянутый Джачинто в Римской курии. Бернар в скором времени отправил еще три письма трем римским кардиналам, чтобы известить их о том, что философ воззвал к папе; необходимо было, чтобы в Риме по этому «делу» состоялся такой же суд, как и в Сансе.
Толпы людей, собравшиеся в Сансе, постепенно рассеялись, каждый из находившихся в этом городе возвратился к своему очагу, в свой монастырь, в свой диоцез, и всякий распространял вести о событиях, свидетелем которых он оказался. Итак, по рассказам очевидцев никакой «дуэли» не было. Жаркий спор, ожидавшийся с таким нетерпением, спор между двумя монахами, примерно равно красноречивыми и прославившимися именно силой воздействия этого красноречия на слушателей, не состоялся. В ту эпоху, о которой идет речь, люди весьма и весьма ценили всяческие «словесные состязания», они, если можно так выразиться, были невероятно падки на подобные развлечения, и, вероятно, многие почувствовали себя обманутыми в своих ожиданиях — ведь все уже было готово к турниру, соперники даже вышли на ристалище, и вдруг один из них отказался от борьбы! Если Абеляр был самым прославленным философом своего времени, то Бернар Клервоский был самым почитаемым проповедником; его проповеди воодушевляли и направляли огромные толпы, и даже сегодня, читая их, можно ощутить некое вдохновение, приводившее людей в восторг. К несчастью, мы не располагаем текстами тех преисполненных великого пыла проповедей, которые звучали четыре года спустя после описываемых событий на холмах около Везеле, но нам известно, какова была сила их воздействия: большая часть тех, кто внимал этим проповедям, осенив себя крестным знамением и воздев над толпой крест, отправилась в Святую землю, где христианские святыни вновь оказались под угрозой.
Для любителей изысканных и хитроумных речей Сансский собор стал большим разочарованием. Но это столкновение между двумя такими личностями, как Пьер Абеляр и Бернар Клервоский, хотя как бы и не получившее достойного развития и завершения, накладывает особый отпечаток на эпоху и знаменует собой начало нового этапа в развитии истории человеческой мысли. Мы уже обращали внимание на то, что Абеляр, называемый отцом схоластики, в каком-то смысле был провозвестником взлета и триумфа готической архитектуры. «Различные стороны его мысли опираются друг на друга, — писал один из исследователей его творчества, — подобно тому, как находят друг в друге опору эти стрельчатые арки сводов, которые, как он видел, сооружались в соответствии с совершенно новым принципом». Чтобы понять Бернара Клервоского, надо созерцать архитектуру цистерцианского монастыря и надо уметь различить ее способность к возобновлению, к повторению и возрождению, которую эта архитектура умеет «извлечь» из своей собственной бедности и убогости. Пожалуй, в Тороне, в Сенанке, в Понтиньи и в Фонтене можно постичь суть реформы, осуществленной Бернаром Клервоским, во всей ее глубине и во всей ее безудержной мощи. Ибо он отвергал возможность любых уступок роскоши, украшательству, тому, что может услаждать взор и убаюкивать душу, притуплять чувства; этот человек вернул романскому стилю в архитектуре его первичную, начальную энергию и силу; церкви, возводившиеся там, где ступала его нога и где звучали его проповеди, не представляют собой некие плоды рассудочных размышлений, нет, они словно берут на себя обязанность служить доказательствами неоспоримого превосходства истинной веры; их «голые» капители (то есть гладкие, не украшенные резьбой), их простые, строгие своды очевиднее, чем что-либо иное, красноречивее, чем любой комментарий, выражают тот сильнейший внутренний порыв, которым они и рождены; Бернар Клервоский пожертвовал всем ради чистоты этого великого порыва, ибо он начал с себя. Можно считать, что он проявил по отношению к Абеляру излишнюю жесткость, даже жестокость, можно возмущаться тем, что в борьбе с философом он проявил столь беспощадный пыл, суровость и рвение, но следует учитывать, что такую же неистовую силу и такую же горячность он проявлял и тогда, когда устранял из зданий своих монастырей любые лишние украшения, когда принуждал монахов своих монастырей подчиняться уставу во всей его строгости и следовать в точности всем правилам монашеской жизни, когда требовал неукоснительно блюсти целостность, неприкосновенность и незапятнанную непорочность веры, блюсти всегда, во всем и вопреки всему.
Надо сказать, что позиция и поступки Бернара Клервоского, как в его время, так и впоследствии, вызывали неоднозначную реакцию: кто-то их осуждал, кто-то восхвалял. Сансский собор в определенном смысле получил свое продолжение: повсюду в школах развернулась оживленная, страстная полемика, в ходе которой каждый становился на сторону одного из соперников. Мы можем найти отзвуки этой полемики в письме ученика Абеляра Беренгария из Пуатье; он не присутствовал лично на соборе в Сансе, но тем не менее описывал события «мощными мазками смелой кисти», подвергая яростным нападкам Бернара Клервоского. «Мы льстили себя надеждой, — пишет он, как бы обращаясь к аббату из Клерво, — найти в третейском суде твоих уст само заключенное в них милосердие Небес, безмятежное спокойствие и ясность воздуха, плодородие земли, благословение плодов. Голова твоя, казалось, касалась облаков, и, согласно известной народной пословице, тень от ветвей твоих превосходила тени гор… Ныне же, о горе! Проявилось то, что было прежде сокрыто, и ты наконец обнажил ядовитое жало прежде дремавшей змеи… Ты избрал Пьера Абеляра мишенью для твоей стрелы… Ты изрыгнул на него яд твоей злобы… перед лицом епископов, созванных отовсюду на Сансский собор, ты объявил его еретиком… Ты обратился к народу, чтобы народ возносил за него молитвы Господу, но в душе ты уже был внутренне расположен изгнать его из христианского мира». Далее Беренгарий описывает с большими преувеличениями в самых оскорбительных для Бернара выражениях сцену, на которой он лично не присутствовал, а именно собрание прелатов, состоявшееся вечером 2 июня. «После трапезы, на которую были созваны епископы и аббаты, Бернар тогда повелел принести труды магистра Пьера Абеляра, и после разыгравшейся сцены настоящей оргии он якобы легко добился от прелатов осуждения этих трудов, зачитав ловко и хитроумно, с большим коварством отобранные отрывки. Надо было видеть, как эти прелаты нападали на Абеляра, как его поносили, как стучали ногами, смеялись и шутили так, что любой по их поведению сделал бы вывод, что обеты свои они давали не Христу, а Вакху. Среди всего этого шума передаются из рук в руки бутылки, воздается должное чашам и кубкам, дегустируются вина и орошаются глотки прелатов». Далее автор описывает прелатов — одни пребывали во власти сна, другие сидели, раскачиваясь с закрытыми глазами, а третьи бормотали сонными голосами, еле ворочая языками: «Осуждаем! Предаем проклятию!» Весь этот памфлет написан в таком тоне; он был опубликован чуть ли не на следующий день после осуждения Абеляра и, разумеется, никоим образом не способствовал тому, чтобы настроить тех же прелатов благоприятно по отношению к Абеляру!
Несколько лет спустя Беренгарий из Пуатье отрекся от своего творения, сочиненного, по его словам, в дни юности, когда у него едва-едва пробивалась борода. И все же заслуга его, с нашей точки зрения, весьма велика, потому что он передал нам драгоценнейший текст «Апологии» Абеляра — работы, предназначенной Элоизе.
Действительно, вечером того дня, когда состоялся Сансский собор, Абеляр принял решение тотчас же отправиться в Рим, дабы выступить там лично по своему «делу». Но ему надлежало исполнить еще одно обязательство, еще один долг… Разве мог он забыть, что в столь дорогом его сердцу Параклете, в обители, им основанной, кое-кто терзается тоской и тревогой из-за него? Элоиза и окружавшие ее монахини, совершенно очевидно, знали о событиях в Сансе, ведь их монастырь находился в одном дне пути (верхом или в экипаже) от центра архиепископства, а это означало, что самое позднее на следующий день после преисполненного высокой патетики волнующего дня 3 июня Элоиза, ожидавшая с таким же нетерпением, как и все, а вернее, с гораздо большим, известий из Санса, узнала одновременно и о том, что Абеляр уклонился от участия в споре, и о том, что он был осужден собором. Вероятно, она с тревогой следила за нарастающим противостоянием. Должна ли она считать еретиком того, от кого она получила в дар свой монастырь, того, кто даровал этому монастырю устав, того, чьи мысли как бы составляли основу ее собственных размышлений? Абеляр знал, что в крайней ситуации Элоиза готова объявить себя еретичкой наравне с ним. И вот для Элоизы Абеляр пишет то, чего так и не смог от него добиться Бернар Клервоский: символ веры, столь ясный, столь четкий, какого от него мог бы желать самый требовательный и строгий критик. «Элоиза, сестра моя, некогда столь дорогая мне в миру, а сегодня еще более дорогая мне во Христе, логика сделала меня ненавистным миру. Ибо люди, эти коварные, развращающие все развратники, чья мудрость состоит в сотворении зла и в погибели для других, говорят, что я — великий знаток логики, но что я не слишком хорошо разбираюсь в учении святого Павла. Они признают прозорливость моего ума, но отказывают мне в чистоте христианской веры, о чем, как мне кажется, они судят как люди, введенные в заблуждение собственным мнением, а не как люди, умудренные опытом.
Я не желаю быть философом, если для этого надобно мне восстать против Святого Павла. Я не хочу быть Аристотелем, если для этого потребуется отринуть Христа, ибо нет под Небесами иного имени, кроме имени Его, в коем я обретаю свое спасение. Я чту Христа, правящего миром по правую руку Бога Отца, я поклоняюсь Ему, я обнимаю Его руками веры, когда Он творит в Своей Божественной милости великие чудеса в девственной плоти, рожденной в Параклете. И чтобы любая тревога, любое сомнение были изгнаны из сердца, что бьется в твоей груди, я хочу, чтобы ты узнала от меня: я создал мое сознание и мою совесть на том же камне, на котором Христос возвел Свою Церковь, и вот что на нем начертано:
Верую в Отца, Сына и Святого Духа, в единого Бога по природе и по сути, в Бога истинного, в коем Троица ликов не посягает ни в коей мере на Единство субстанции. Я полагаю, что Сын во всем равен Отцу, в вечности, в могуществе, в воле и в деянии… Я свидетельствую о том, что Святой Дух во всем равен и единосущен Отцу и Сыну, ибо именно Его я часто упоминаю в моих книгах под именем Доброты и Благости. Я также полагаю, что Сын Божий стал сыном человеческим, и таким образом одна персона заключается и существует в двух сущностях, в двух природах; Он, Тот, Что соответствовал всем требованиям человеческого состояния и положения, чье бремя Он взял на Себя и нес до самой смерти, затем воскрес и поднялся на Небеса, откуда Он придет на землю вновь, чтобы судить живых и мертвых. Я утверждаю также, что все грехи отпускаются во крещении, что мы нуждаемся в благодати и в Его милости как для того, чтобы приступить к совершению благого дела, так и для того, чтобы сотворить добро, а также я верую в то, что те, кто впал во грех, то есть падшие, путем покаяния преображаются. Что же касается воскресения плоти, то надо ли об этом говорить? Я бы льстил себя тщетными надеждами на то, что являюсь христианином, если бы не веровал, что однажды я воскресну.
Вот такова вера, коей я придерживаюсь, в коей я пребываю и в коей моя надежда черпает свою силу. В этом спасительном прибежище я не страшусь лая собачьих голов Сциллы, я смеюсь над жуткой бездной Харибды, я не опасаюсь смертельно опасных песнопений сирен. Если налетит буря, я ей не поддамся, я не дрогну, меня ничто не поколеблет, и ветры могут дуть сколь угодно сильно, но я не двинусь с места, ибо стою я на твердом камне».
Эта волнующая исповедь предназначалась для Элоизы, чтобы развеять любые сомнения, которые могли зародиться в ее душе. А для нас она служит свидетельством того, чем стали друг для друга Элоиза и Абеляр в то время, когда жизнь Абеляра уже близилась к концу; отметим, что много лет назад, на следующий день после завершения Суассонского собора, он не испытал потребности вот таким образом поверять Элоизе самые сокровенные мысли, а ведь тогда прошло совсем немного времени после их любовных приключений, и все же Элоиза тогда словно бы исчезла из его жизни, а он стал интеллектуалом, философом, одиночкой. Принудив Абеляра вспомнить о ней, потребовав от него обмена письмами, наставлений, проповедей и гимнов, Элоиза добилась того, что Абеляр отдал ей то лучшее, что было в нем, что он отказался от логических рассуждений, чтобы прокричать слова своего символа веры: «Я не желаю быть философом, если для этого мне надобно восстать против Святого Павла; я не хочу быть Аристотелем, если для этого потребуется отвергнуть Христа». Несомненно, никогда подобный вопль не вырвался бы у него, вопль, навеки исключавший всяческие кривотолки и недоразумения, если бы не Элоиза и ее сильная воля, не ее желание не быть забытой.
Итак, на следующий день после закрытия Сансского собора Пьер Абеляр направился в Рим. Он надеялся на то, что ему удастся самолично представить папе римскому свои труды; он полагал, что сумеет заставить признать их вполне, так сказать, ортодоксальными; более того, он рассчитывал, что сумеет доказать перед Римской курией важность своих методов исследования и преподавания, а также необходимость для религиозной доктрины разумного, рационального основания. Он был совершенно уверен в своей правоте и в правоте своего дела, он был сосредоточен и напряжен, собран, сжат, как пружина, в своем желании добиться успеха. Французские епископы могли позволить, чтобы Бернар Клервоский ловко провел их, обманул; но там, в Риме, все будет иначе. Там он, Абеляр, сможет свободно говорить; ему известно от дьякона Бобоне, что у него там есть сторонники.
И монах ехал верхом по дорогам, через горы и долины в летний зной; он миновал долину Ионны и реки Кюр, горы Морвана и холмы, над которыми столь часто собирались грозовые тучи, и в свете зарниц можно было различить вдали долину Соны; перегоны все удлинялись и удлинялись, как удлинялись и без того длинные июньские дни, и вот наконец в золотистом предвечернем сиянии появились семь башен Клюни, подобно короне венчавшие монастырскую церковь, сердце обширного ансамбля, в который входили различные строения собственно монастыря, мельницы, монастырские стены с башнями, домики и сады, мастерские и часовни, — и все это свидетельствовало о процветании своеобразного городка монахов. Двести лет назад, в период правления последних представителей династии Каролингов, когда происходил распад прежде могущественной державы и повсюду свирепствовали разбойники-норманны, а все Средиземноморье трепетало от ужаса перед угрозой «насилия, чинимого сарацинами», Клюни властно принудил мир, не признававший ничего, кроме силы, к признанию своего закона: закона мирного сосуществования, как сказали бы теперь. Восстанавливая свои монастыри в сельской местности, тем самым возрождая и жизнь мирных жителей, возводя обители и приюты на путях паломников, Клюни способствовал возникновению различных общественных институтов, постепенно, но неуклонно разрушавших власть человека-воина, то есть человека, профессией которого является война; эти институты способствовали освобождению простолюдинов, бедняков, жителей городков и городишек от «смертоносных объятий» сторон, ведущих военные действия. Главное же достижение заключалось в том, что под воздействием Клюни восторжествовало право убежища. Ведь один из его аббатов явил всему миру пример великого могущества этого права, когда сам отворил ворота монастыря убийцам собственного отца и брата, попросившим в монастыре убежища…
Вместе со многими другими людьми (паломниками, путниками, бродягами всякого рода, — всеми, кого летом дороги зовут в путь) Абеляр вошел в монастырскую гостиницу и назвал свое имя; оно произвело большое впечатление, началась какая-то суета и беготня в монастыре. Неужели с ним обойдутся как с осужденным, отверженным Церковью? Но думать подобным образом могли бы те, кто плохо знал правила клюнийского гостеприимства! Просто, услышав столь славное имя, монахи сочли, что следует известить о подобном посетителе самого аббата, Петра Достопочтенного.
Петр Достопочтенный — а его дела ордена часто призывали за пределы главного монастыря — в тот момент как раз находился в Клюни. Имя посетителя, произнесенное прибежавшими монахами, многое ему сказало: он знал, что это имя прославленного философа и теолога, обвиненного в ереси, а тот факт, что носитель этого имени находится у ворот его обители, еще и означал, что настоятель сейчас самолично получает ответ на два письма, посланных этому философу двадцать лет назад, после Суассонского собора. Наконец пробил час, которого Петр Достопочтенный, по его собственным словам, ожидал с «пылким терпением»; «я приму вас как сына», — написал он тогда Абеляру, и вот теперь настал час сдержать свое обещание, от которого Петр Достопочтенный никогда не отрекался.
Именно это Петр Достопочтенный и сделал, причем проявив несравненный такт. Каково было поведение настоятеля в сложившихся обстоятельствах, легко понять из тех писем, что он отправил тогда и в которых он описывал события, развернувшиеся в Клюни. Собственно, тогда монастырь этот стал центром истории Абеляра и всего, что было с ней связано. Ни единым словом не напоминал он о прошлом, нет там ни строчки, в которой можно было бы ощутить не то чтобы осуждение и порицание, но хотя бы укоризну или недоверие. «Недавно в Клюни прибыл магистр Пьер, следовавший из Франции; мы спросили его, куда он направляется. Он ответствовал нам, что, измученный гонениями и обидами со стороны людей, желавших представить его еретиком, чего он ужасно страшился и от чего приходил в ужас, обратился он с призывом о помощи и защите к папе римскому. Мы одобрили его намерения и посоветовали поспешить укрыться в убежище, известном всем нам». Принять, выслушать, приободрить— такова была линия поведения настоятеля Клюни. Кстати, вовсе не случайно Петр Достопочтенный в глазах современников был воплощением доброжелательства и благорасположения к людям. Без сомнения, его поставили в известность о том, что произошло в Сансе; быть может, он даже был в числе участников собора… Но всего лишь беглый взгляд позволил ему оценить меру одиночества Абеляра, а также понять и то, насколько плачевно физическое и моральное состояние монаха, постучавшего в ворота его обители. Петр Достопочтенный понял, что Абеляр прежде всего и более всего нуждается в том, чтобы его выслушали. И аббат Клюни слушал Абеляра, в чем-то его одобрял, в чем-то с ним соглашался, в чем-то поддерживал и старался приободрить. Он, правда, к словам ободрения прибавил один совет: пусть Абеляр немного, всего несколько дней, передохнет в Клюни, а он тем временем отправит к папе римскому гонцов с тем, чтобы известить наместника Господа на земле о пребывании Абеляра в обители.
Позволив себя убедить в том, что отдых пойдет ему на пользу, Абеляр внезапно ощутил, что буквально падает под грузом неимоверной усталости, под гнетом нервного напряжения, тяготившего его на протяжении нескольких предыдущих недель, под тяжестью переживаний и вообще целой жизни, исполненной изнуряющих испытаний; вдруг он почувствовал, что неведомая энергия, не позволявшая ему сдаваться, покинула его, как и упорное нежелание признавать жестокую правду, что понуждало его продолжать путь. А правда действительно была жестока: путь, который ему предстояло еще проделать, был слишком далек и долог, и у него уже не осталось сил преодолеть все его тяготы… Самое же главное состояло в том, что Абеляр вдруг осознал всю бесполезность предпринятого путешествия, всю тщету своих воззваний к папе — понтифик либо не ответит на его призыв о помощи, либо ответит отказом.
Петр Достопочтенный внес особый вклад в литургию Западной Церкви: он стал первым отмечать у себя в обители праздник Преображения Господня, который Восточная Церковь праздновала ежегодно 6 (19) августа с большой пышностью на протяжении нескольких столетий; он сам составил описание торжественного богослужения, очень красивого и возвышенного, совершаемого в этот день. Наилучший способ охарактеризовать этого человека — значит признать, что он обладал некоей таинственной силой, способствовавшей своего рода преображению тех, кто входил с ним в общение. Надо вспомнить о том, что некогда он сам «столкнулся» с Бернаром Клервоским в жестоком противостоянии, и полемика между ними, то есть между клюнийцами и цистерцианцами, в свое время привлекла всеобщее внимание, а также оставила определенный след в истории Церкви. Отметив тот факт, что между двумя монашескими орденами существовало нечто вроде соперничества, Петр Достопочтенный предложил принять меры, дабы разрешить сей конфликт; по его мнению, следовало братии двух орденов лучше знать друг друга, а для этого надлежало приезжать из одной обители в другую и подолгу жить среди монахов другого ордена; и так повелось, что с благословения Петра Достопочтенного приоры Клюнийского ордена ежегодно проводили в цистерцианских монастырях некоторое время, а цистерцианцы поселялись в Клюни.
Но, без сомнения, именно история Абеляра является самым ярким свидетельством особого дара Петра Достопочтенного способствовать преображению человека. Проявив к Абеляру свое доброжелательство и выказав ему свое участие, Петр Достопочтенный сумел добиться того, чего прежде не удавалось никому: безусловного отречения Абеляра от своего ошибочного в глазах иерархов Церкви учения и безоговорочного обращения в истинную веру. Ничего не осталось от той редкостной самоуверенности, что столь ярко и явно демонстрировал Абеляр как в своих трудах, так и в своих поступках. В Клюни впервые в жизни его «агрессивность», выражавшаяся в энергичности, воинственности, напористости, наконец в вызывающем поведении, исчезла, растаяла, словно воск под воздействием пламени. Абеляр обрел для себя столь благоприятный приют, что его жизнь, прежде столь беспокойная и хаотичная, завершится под таким же монашеским одеянием, что носили и другие монахи, в таких же усердных молитвах.