Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Элоиза и Абеляр - Режин Перну на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

но следует отстраниться от его юридического значения, которое напоминает нам об общественном институте, «родившемся» в XIII веке, а именно в 1233 году, в совершенно определенных исторических обстоятельствах, и тогда прояснится первоначальное, природное значение этого слова, в котором его употреблял Абеляр и которое было известно всем в период феодализма: дознание, расследование, поиск.

Под этим углом зрения и сквозь призму тех направлений, которым она будет давать толчки для развития на протяжении столетий, мысль Абеляра предстает перед нами во всем своем величии; да, Абеляр был, разумеется, одним из «отцов» схоластики, а следовательно, и одним из «отцов» тех методов рационального, разумного познания, что оставят столь значительный след в истории эволюции западной мысли и станут, по сути, единственными методами познания. Следуя именно в этом направлении, в направлении развития аристотелевской мысли, Декарт даст впоследствии новый толчок этой эволюции, поставив «во главу угла» своего метода не поиск и не вопрос, а сомнение и низведя истину к очевидности (к тому, что видно извне). Это направление развития мысли оказалось чрезвычайно «продуктивным»; XX веку была предопределена участь и «предоставлена честь» выявить недостатки, слабые места и границы этого направления, с одной стороны, благодаря открытиям, сделанным в области так называемой глубинной психологии, поставившей под угрозу то полнейшее доверие, которое прежде питали к разуму, способному пускаться в долгие рассуждения, а с другой стороны, благодаря развитию самой науки. Приходится признать, что использование воображения, к примеру, может быть полезно даже ученому, потому что «инструменты» исследования, которыми он сейчас располагает и которые превосходят все, что до сего дня было известно на протяжении всей истории человечества, рождают у него предчувствие и предвидение того, что могут существовать во вселенной области и сферы, еще не доступные для анализа и для наблюдения, потому что они пока превосходят возможности познания.

После того как было отменено осуждение, тяготевшее над Абеляром с момента закрытия Суассонского собора, он недолго пробыл в монастыре Сен-Медар в Суассоне и вернулся в аббатство Сен-Дени без особой радости. «Я нашел там в лице почти всех братьев своих старых врагов». Вне всякого сомнения, большинство монахов Сен-Дени вели тогда образ жизни, мало соответствовавший уставу и правилам монастырской жизни, не подлежит сомнению и то, что Абеляр не был создан для жизни в коллективе. Конфликт был неизбежен, и он случился всего несколько месяцев спустя. Повод может показаться нам весьма незначительным, но это нам…

«Однажды во время чтения мне случайно попалась на глаза одна фраза из отрывка труда Беды Достопочтенного „Деяния апостолов“, в которой автор утверждал, что Дионисий Ареопагит был не афинским, а коринфским епископом. Это мнение вызвало живейшее беспокойство монахов аббатства Сен-Дени, похвалявшихся тем, что основатель их монастыря, некто Дионисий, и был тем самым Дионисием Ареопагитом». Следует признать, что Абеляр обладал прямо-таки способностью, талантом, даром создавать и плодить себе врагов, и вот, побуждаемый этим своим талантом, он прикоснулся, и прикоснулся довольно грубо, к старой, но плохо затянувшейся ране, образовавшейся еще во времена правления династии Каролингов. За три столетия до Абеляра аббат Хильдоний, духовник короля Людовика Благочестивого, самовластно правивший аббатством более сорока лет (814–855), взвалил на себя тяжкий труд доказательства тождества трех личностей: Дионисия, члена ареопага, который, как свидетельствуют «Деяния апостолов», был обращен в христианскую веру апостолом Павлом; Дионисия, первого проповедника, принесшего христианство в так называемый Парижский регион, его останки покоились под главным алтарем аббатства, и, наконец, автора труда под названием «Небесные иерархии» — персонажа весьма загадочного, которого сегодня называют псевдо-Дионисием. Самый старый манускрипт, содержащий произведения этого третьего Дионисия, дошедший до мыслителей Запада, был передан на хранение в аббатство Сен-Дени, и аббат Хильдоний сам перевел это произведение с древнегреческого языка на латынь. Но его познания в истории и его способности как историка, очевидно, были гораздо ниже его способностей лингвиста. Попытка аббата соединить три личности в одном персонаже стала предметом спора еще при жизни аббата Хильдония. Монахи монастыря Сен-Дени защищали эту идею с большим пылом. Надо сказать, что в ту эпоху люди чрезвычайно гордились своими «корнями», своим происхождением. Кстати, подобная гордость, пожалуй, проявляется во все времена, в том числе и наши дни не являются исключением из общего правила: многочисленные фирмы занимаются изысканиями в области генеалогии, осуществляя поиски в архивах по просьбам граждан, желающих знать историю своих родов. В эпоху Абеляра подобные желания обуревали и частных лиц, и различные группы лиц, и общественные институты, и проявлялись они не только в педантичности, с которой аббатства вели и хранили свои анналы, то есть летописи и хроники, но и в настойчивости, с которой, к примеру, члены цеха золотых и серебряных дел мастеров объявляли, что устав их цеха был написан самим святым Элигием, а башмачники считали своим покровителем святого Криспина; в некоторых монастырях даже изготавливали фальшивые грамоты или хартии в стремлении доказать, что привилегии, которыми они пользовались, были дарованы им Карлом Великим или даже Хлодвигом.

Итак, совершенно ясно, что ставить под сомнение личность Дионисия Ареопагита в монастыре Сен-Дени означало накликать на свою голову бурю. И она тотчас же грянула: «Я ознакомил некоторых братьев из числа окружавших меня с отрывком из труда Беды, противоречившим нашему мнению; и тотчас же они, придя в негодование от возмущения, воскликнули, что Беда был лжецом и что они считают гораздо более достойным доверия свидетельство Хильдония, их аббата, — он долго путешествовал по Греции ради интересующего нас факта и установил истину, вследствие чего совершенно устранил все сомнения в своем жизнеописании Дионисия Ареопагита». От Абеляра потребовали, чтобы он сказал, кто, по его мнению, имел больший авторитет в данном вопросе — Беда или Хильдоний, и Абеляр усугубил свое положение, высказавшись в пользу Беды. В монастыре всех охватило страшное волнение. «Придя в сильнейшее раздражение от ярости, они начали кричать, что я всегда был настоящим бедствием для нашего монастыря, злейшим его врагом, что я предатель и по отношению ко всему королевству: я пытаюсь отнять у него честь, коей оно особенно дорожило, отрицая тот факт, что Ареопагит был его покровителем». Обо всем происшедшем поспешили сообщить аббату, и тот очень дурно воспринял известие о ссоре. «Перед всеми собравшимися по его зову он осыпал меня жестокими угрозами, объявил, что немедленно направит меня к королю, чтобы тот покарал меня как человека, покусившегося на славу королевства и поднявшего руку на его корону. Затем он повелел следить за мной и стеречь меня, пока меня не передадут в руки короля».

Дело оказалось в буквальном смысле государственной важности, ведь Абеляр поставил под сомнение то, что мы в наши дни назвали бы национальной славой. Вероятно, можно было бы поразиться тому, что король сочтет для себя возможным вмешаться в какой-то спор по столь ничтожному поводу, если не знать, что представляла собой королевская власть во времена Абеляра. Людовик VI пользовался реальной властью только в своем домене, простиравшемся между Орлеаном и Санлисом и включавшем Париж, где королю принадлежал, по сути, один дворец; на всем остальном пространстве королевства король имел лишь право сюзеренитета, то есть право сеньоральной власти над феодалами, которым в основном принадлежало больше прав, чем ему, и гораздо большие доходы; но как бы взамен король принимал активное участие во всем, что имело касательство к жизни его домена, то есть его вотчины, а монастырь Сен-Дени был частью этого домена. Среди всех аббатств, находившихся в пределах королевского домена, именно это аббатство пользовалось особым вниманием и расположением короля, ибо это была жемчужина его короны. Король провел в этом аббатстве большую часть детства и не раз объявлял во всеуслышание, что желал бы умереть именно там. Вот почему нам представляется весьма вероятным, что настоятель монастыря Сен-Дени мог без особого труда убедить короля строго наказать Абеляра — человека, чей скандальный образ жизни давно стал предметом пересудов, человека, своими воззрениями и действиями способствовавшего тому, что его осудили за ересь, человека, сейчас причиняющего ущерб доброй славе королевского аббатства, а это представляет собой почти преступление, и не какое-нибудь пустяковое, а оскорбление величества.

Абеляр счел за лучшее не дожидаться королевского вердикта. При содействии нескольких монахов, проникшихся к нему жалостью, он следующей ночью тайно бежал из монастыря Сен-Дени и отправился искать себе убежище во владениях Тибо, графа Шампани. Там, в городке Мезонсель-ан-Бри он уже преподавал ранее и был вынужден его покинуть только по причине осуждения на Суассонском соборе. Приняли Абеляра там радушно и благосклонно. «Я был немного знаком с самим графом. Он был наслышан о моих бедствиях и сочувствовал мне». Абеляр вначале провел какое-то время в замке в Провене, в старом дворце графов Шампани, от которого ныне остались развалины, что находятся неподалеку от церкви Сен-Кириас (один из залов, сегодня оказавшийся под землей, и часть капеллы в романском стиле); в те времена над дворцом царил донжон, который народная фантазия, желавшая во всем видеть наследие времен Античности, нарекла «Башней Цезаря».

Даже если предположить, что король Людовик VI затаил злобу против философа за то, что тот якобы вознамерился нанести ущерб славе монастыря Сен-Дени, Тибо, граф Блуа и Шампани, предоставив убежище Абеляру, не рисковал ничем. Разве не был он одним из тех вассалов, что превосходили короля, своего сюзерена, богатством и могуществом? В результате сложной «игры» законов наследования и брачных союзов графские владения в буквальном смысле слова стискивали жалкий королевский домен. Граф держал под своим контролем не только Шампань, то есть графство Труа и Мо, простиравшееся от берегов реки Эн до Аржансона, но и графства Блуа и Шартр, от власти над которым как раз в году 1122-м от Рождества Христова отреклась его мать, принявшая монашеское покрывало в аббатстве Марсиньи. Это была прославленная графиня Адель Блуаская, дочь самого Вильгельма Завоевателя, одна из тех очень энергичных женщин, что были нередки в ту эпоху. Красоту этой дамы воспели самые знаменитые поэты того времени: Бальдерик Бургейльский, Готфрид Реймсский, Хильдеберт Лаварденский. Она практически самостоятельно управляла владениями во время двух продолжительных отлучек своего мужа, графа Этьена — сперва он был в Крестовом походе вместе с Готфридом Бульонским, а затем вновь отправился в Святую землю, где и умер. В тот момент, когда Тибо принял из рук матери родовое наследство, произошло ужасное событие, омрачившее жизнь всего семейства, то есть настроение и при дворе английского короля, и при дворе графов Шампани и Блуа: он оказался очевидцем кораблекрушения судна под названием «Бланш-Неф». Случилось это в 1120 году, Тибо тогда находился рядом со своим дядей, королем Англии Генрихом I, и оба они были раздавлены собственным бессилием. В результате ошибочного маневра корабль налетел на прибрежные рифы и пошел ко дну, увлекая в пучину цвет англо-нормандской молодежи; среди погибших были родная сестра Тибо Матильда, вышедшая замуж за графа Ричарда Честерского, и два его кузена — Вильгельм и Ричард, сыновья Генриха I, наследные принцы, которым был уготован трон Англии. Эта трагедия произвела на Тибо столь сильное впечатление, что через некоторое время он принял решение удалиться от мира и последовать примеру матери, то есть принять постриг и уйти в монастырь. Каноник Норберт, основатель монастыря в Премонтре и ордена так называемых премонстрантов, которому Тибо поведал о своих намерениях, отговорил его от подобного шага. Каноник уверил Тибо, что его долг состоит в том, чтобы остаться мирянином и послужить для других примером, доказав на деле, как много добра может сделать в своем домене его властитель, руководствующийся чувствами справедливости и милосердия. И действительно, на протяжении тех тридцати лет, что Тибо управлял своими обширными владениями, он мог служить примером благочестивого, добродетельного и благодетельного государя, проявлявшего поразительное внимание к сирым и убогим, — их он, как свидетельствуют предания, посещал лично. Легенды повествуют о том, что ежедневно он отправлялся мыть ноги прокаженному, ютившемуся в жалкой хижине рядом с его дворцом. И вот однажды Тибо, возвратившись в свой дворец после длительного отсутствия, вечером отправился навестить несчастного горемыку, дабы оказать ему обычную услугу. Когда Тибо уже выходил из хижины, соседи несказанно удивились тому, что он спокоен и выглядит как всегда, — ведь прокаженный, как оказалось, уже давным-давно умер. Так Тибо и все окружающие поняли, что на сей раз он вымыл ноги самому Господу, занявшему место несчастного. Таких историй о графе Тибо после его смерти существовало великое множество.

В тот момент, когда Абеляр попросил у Тибо убежища, граф сам переживал глубокий религиозный кризис. Он не замедлил предложить философу свое гостеприимство и самолично вступился за него перед аббатом Адамом из Сен-Дени. Тем временем Абеляра радушно приняли в монастыре Сент-Айоль, находившемся в зависимости от обители Мутье-ла-Сель (неподалеку от Труа). Приор, когда-то поддерживавший с Абеляром дружеские отношения, и сейчас выказывал к нему большое благорасположение, но надо было уладить официально и окончательно вопрос об убежище для философа. Абеляр очень рассчитывал на заступничество графа Тибо, надеясь получить разрешение удалиться в тихое место, которое ему подойдет. Но граф, как и приор, натолкнулись на слепое упрямство, на жестокое сопротивление со стороны аббата Адама и монахов из его окружения, когда аббат по какой-то причине посетил владения графа Тибо. «Они стали говорить друг другу, что в мои намерения входит перейти в другое аббатство, а это для монастыря Сен-Дени будет большим оскорблением. Действительно, они рассматривали тот факт, что я избрал их монастырь при пострижении в монахи как знак признания его славы, и они этим очень гордились, а теперь говорили, что для них будет большим позором, если я покину их монастырь, чтобы перейти в другой». Как мы видим, ситуация была довольно сложная. Абеляр стал своеобразным знаком славы монастыря Сен-Дени, без которого монахи не хотели обходиться, которого они не хотели лишаться, и в то же время он был для них докучливым, несносным человеком, от которого хотелось избавиться. Аббат Адам не прислушивался ни к мольбам, ни к разумным уговорам, он пригрозил Абеляру отлучением от Церкви, если тот не вернется в Сен-Дени, мало того, аббат пригрозил отлучением и приору Сент-Айоля, если тот станет упорствовать и по-прежнему будет «укрывать» у себя Абеляра. Итак, вероятно, каждому из героев этой истории было о чем задуматься, когда аббат Адам очень вовремя и весьма кстати… умер. Он успел вернуться в Сен-Дени и спустя всего лишь несколько дней, 11 января 1122 года, скончался, а 12 марта настоятелем был избран Сугерий. Абеляр, понимавший, что дела должны быть улажены как можно скорее, обратился за помощью к епископу из Мо, а затем и к фавориту короля Этьену Гарланду; после того как в защиту Абеляра выступил граф Тибо, король тоже попросил о снисхождении к философу. В присутствии Людовика VI и его советников было заключено соглашение, касавшееся дальнейшей участи Абеляра. «Мне было дано разрешение удалиться в любое уединенное место по моему выбору при условии, что я не подчинюсь никакому иному аббатству». Итак, Абеляр оставался монахом и номинально был связан с аббатством Сен-Дени, но только номинально, а по сути он был свободен удалиться туда, куда захочет.

Поддержка графа Тибо была слишком драгоценна, чтобы Абеляр мог помыслить поселиться не в его владениях, а где-то в ином месте. «Итак, я удалился в некую пустынь, уже известную мне, в окрестностях Труа, и там некие лица подарили мне небольшой кусок земли, где я с согласия местного епископа возвел из тростника и соломы нечто вроде молельни во имя Святой Троицы».

Итак, магистр Пьер удалился от мира и от людей, стал жить в уединении. Произошло это в 1122 году, то есть спустя четыре года с тех пор, как Абеляр стал любовником

Элоизы, с чего и начал он, сам того не подозревая, «череду своих бедствий». С вершины славы к полнейшему унижению — таков был путь, проделанный за эти четыре года. Он достиг цели, которую поставила перед ним его гордыня, достиг как преподаватель, добившийся чести взойти на ту кафедру, на которую он желал подняться, он достиг поставленной цели и как мужчина, добившись любви желанной женщины, а затем оказался низвергнут с этих высот на дно самой глубокой пропасти и был принужден «просить пощады», по выражению того времени, — его заставили перестать быть мужчиной и сжечь собственными руками свой труд.

Место, где обосновался Абеляр, расположено в пяти-шести километрах к югу от города Ножан-сюр-Сен. И по сей день здесь находится несколько заболоченная равнина, посреди которой бежит речка Ардюссон; это довольно обычная сельская местность Франции, слегка пересеченная, как это свойственно вообще равнинам Шампани, не лишенная определенного очарования, которое ей придают тополя, заросли тростника и небольшие пологие холмы вдоль берегов реки.

В жизни преследуемого со всех сторон философа начался новый период: он наконец обрел покой, обрел уединение, которые среди бурь и несчастий, обрушившихся на него в предыдущие годы, он воспринимал как проявление божественной милости, как высшую благодать, дарованную тому, кто прежде так страстно жаждал славы, почестей, успеха. «Там, спрятавшись от людей вместе с одним из моих друзей, я словно последовал за Христом, который „вышел и удалился в пустынное место, и там молился“» (Мк 1:35).

Уединенное место… пустыня… пустынь… Петрарка, поддерживавший сквозь время с Абеляром некие духовные дружеские отношения, написал большими буквами слово «solitudo»[22] на полях манускрипта «История моих бедствий», ему принадлежавшего. Можно долго размышлять вместе с Петраркой, вероятно, уподобляясь самому Абеляру, над тем, какой ценой удалось ему достичь мира и покоя в уединении, ощутить тишину, царившую над полями, над безлюдными лесами, над топкими берегами речки Ардюссон.

Однако долго пребывать в одиночестве Абеляр не мог, ибо одиночество в общем-то несовместимо с его глубокой натурой учителя, педагога, а мы уже видели, что он от природы был именно таков; итак, ему необходимо окружение, та жизненная среда, которую олицетворяла собой шумная толпа учеников. Желал ли он действительно оказаться в одиночестве, в уединении? Возможно, он был истерзан, измучен, доведен до исступления в результате крайне болезненного для него конфликта, происшедшего на Суассонском соборе; возможно, он не желал более вести совместную жизнь с монахами, на которых его проповеди и увещевания не оказывали никакого благотворного воздействия, но как бы там ни было одиночество само по себе не имело для него особого смысла. И вот уже Абеляр в «Истории моих бедствий» с легким сердцем переходит к рассказу о том, как толпы учеников начали заполнять пустынные берега реки Ардюссон. «Едва стало известно о месте моего уединения, как ученики принялись отовсюду стекаться ко мне, покидая города и замки, чтобы поселиться в пустыне, покидая свои просторные жилища, чтобы жить в маленьких хижинах, построенных собственными руками, променивая изысканные кушанья на дикие травы и хлеб из грубой муки, мягкие постели — на солому и мох, столы — на возвышения, покрытые дерном». Сквозь эти льстившие Абеляру противопоставления следует разглядеть реальность, состоявшую в том, что на берегах реки Ардюссон вскоре возник настоящий маленький городок. Сегодня мы легко можем себе представить нечто подобное, потому что в наши дни вновь сильна тяга к жизни на природе в самых разнообразных формах, когда молодые люди многочисленными группами отправляются после сессии в походы, проводят слеты или организуют трудовой лагерь либо около монастыря бенедиктинцев, либо в кибуце. Итак, без особого труда мы можем себе представить это скопление хижин из тростника или глины, крытых соломой, где нашли себе прибежище толпы молодых людей, сгоравших от желания услышать речи мэтра Пьера. Абеляр не мог более лишать себя такой услады, как преподавание, к тому же к этому виду деятельности его понуждала нехватка средств на самое необходимое. Перефразируя евангельские слова, Абеляр говорит так: «Я не имел сил обрабатывать землю, а просить подаяние стыдился». А потому он вновь открыл школу. Его ученики в обмен на знания, которыми он с ними делился, умудрялись обеспечивать его всем необходимым. Они строили для себя жилища, обрабатывали несколько участков земли, снабжали провизией свое небольшое сообщество, а вскоре приступили и к осуществлению более дерзновенного плана — к строительству обширного помещения для школы, ибо та молельня, которую построил Абеляр, не могла вместить их всех. Они возвели настоящую часовню из камня и дерева, и в тот момент, когда Абеляр освящал здание во имя Святой Троицы, он нарек новую школу «Параклет».[23] Ведь он нашел здесь для себя убежище, нашел утешение… вероятно, это был дар самого Духа Святого…

Кроме рассказа самого Абеляра мы не располагаем никаким иным описанием школы под названием «Параклет». Только в одной маленькой поэме, очаровательной и изящной по форме, мы встречаем описание шумной, веселой молодежи, собравшейся вокруг Абеляра. В этой поэме автор, некий школяр-англичанин по имени Иларий, сетует, правда не без юмора, по поводу неожиданного прекращения занятий: учитель узнал о том, что некоторые школяры предавались распутству, и возмущенный прервал занятия. «По вине этого презренного увальня учитель закрыл свою школу… О, сколь был к нам жесток этот посланец, говоря: „Братья, уходите отсюда, идите жить в Кенже, иначе монах более не станет „читать“ для вас“. А затем следовал припев на французском языке: „Учитель не прав по отношению к нам!“

Иларий задавался вопросом, что же ему самому делать дальше: „Почему ты колеблешься? Почему не уходишь в город? Понятно: тебя удерживает здесь то, что дни коротки, дорога длинна, а ты весьма тяжел на подъем“.

А далее он разражается горькими жалобами по поводу того, что источник логики иссяк, что школяры, испытывающие жажду познания, не могут ее утолить и что так называемая оратория, то есть молельня, превратилась в „плораторию“.[24]

Имел ли этот эпизод место в действительности? Остался ли он без последствий? Или оказал решающее влияние на уже вызревшее у Абеляра решение покинуть Параклет? Школярская среда, как сегодня среда студенческая, была обществом довольно беспокойным. Условия, в которых пребывали школяры в Параклете, явно не способствовали поддержанию строгой дисциплины. Когда миновал первый период всеобщего вдохновенного стремления к знаниям, в этом временном лагере наверняка случались шумные пирушки, превращавшиеся в настоящие попойки, а в хижинах происходили всяческие „подозрительные шалости и забавы“, то есть вызревали плоды легких побед над дочками местных крестьян. Как бы там ни было, Абеляр хотел по крайней мере снять с себя ответственность за поведение школяров, понуждая их найти себе приличные пристанища в деревнях, но о подобном эпизоде не упоминает ни словом.

Кстати, англичанин Иларий вскоре отправился завершать свое обучение в Анжер. Почему так случилось? Почему Абеляр недолго преподавал в Параклете? Сам Абеляр на сей счет дает лишь весьма расплывчатые объяснения. По словам философа, его успехи вновь пробудили зависть тех, кого он именует своими „соперниками“, несомненно, имея в виду бывших соучеников, Альберика и Лотульфа. „Чем больше был приток учеников, чем более суровым лишениям они подвергали себя в соответствии с моими строгими предписаниями, тем больше мои соперники видели в том славы для меня и позора для них. Они сделали все, дабы мне навредить, и теперь страдали при виде того, как все обернулось к моему благу… Вот за ним пошел весь свет… преследования с нашей стороны ни к чему не привели, мы только увеличили его славу. Мы хотели, чтобы блеск его имени погас, но сделали его еще более ярким“.

Отзвуки соперничества двух преподавателей, Абеляра и Альберика Реймсского, слышны в поэме того времени, написанной Гуго Примасом, знаменитым клириком и прославленным „голиардом“. Он превозносит школу в Реймсе, которая не сотрясается, как многие другие, от шума споров и от доводов диалектиков, а является убежищем, где в тиши процветает „священная наука“, там школяры не найдут „…ни семи искусств Маркиана, ни томов Присциана, ни пустых и никчемных сочинений поэтов, а найдут только великие откровения пророков. Там не читают поэтов, а читают Святого Иоанна и других пророков. Там не обучают тщеславию, там преподают доктрину истины, там не произносят имя Сократа, а взывают к вечной Святой Троице“.

Далее автор обрушивается на Абеляра; нет, он не называет прямо его имени, но указывает на него достаточно ясно, именуя Гнафоном, то есть называя именем приживала-прихлебателя („парасита“) из комедии Теренция „Евнух“:

„О вы, страдающие от жажды доктрины и пришедшие к источнику, дабы услышать слово Иисуса Христа, станете ли вы слушать этого мошенника? В этом святом месте будете ли вы внимать этому Гнафону? О ты, достойный презрения и насмешек, как осмеливаешься ты находиться здесь? Возвращайся к своему клобуку, надень вновь одеяние, прикрывавшее тебя…“. Тон сего произведения не оставляет сомнений в том, каким злобным нападкам подвергался Абеляр. В свою очередь, он обвинял Альберика и Лотульфа в том, что они пробуждали к нему недоверие, а затем и враждебность двух особ — их имен он не называет, но в них можно узнать двух очень известных людей, чье влияние на общество тогда достигло апогея. „Один из них похвалялся тем, что он возродил к жизни принципы уставных каноников, другой же кичился тем, что сделал то же самое с принципами монахов“. Без сомнения, речь шла о Норберте, основателе монастыря в Премонтре и ордена премонстрантов, и о Бернаре Клервоском.

С этого момента нам становится все труднее доверять рассказу Абеляра и видеть все только с его точки зрения. Если мы вынуждены — в крайнем случае и за невозможностью это проверить — принимать на веру его оценку таких фигур, как Ансельм Ланский или Гийом из Шампо, то счесть хотя бы „приемлемыми“ его взгляды на результаты трудов всей жизни таких религиозных деятелей, как Норберт или Бернар, мы не можем. Ведь и тот и другой занимались не только тем, что „похвалялись“ или „кичились“, нет, они делали и кое-что другое — они оба осуществили реформы, которых требовала эпоха: один из них вернул к общинному образу жизни духовенство соборов и приходов, другой же возродил строгий устав святого Бенедикта. Влияние, которым они оба пользовались, столь велико и общеизвестно, что не требует доказательств, как и их добродетель, способствовавшая их канонизации. Абеляр сам ставит себя в весьма затруднительное положение, когда, говоря об этих людях, вдруг обвиняет их в „бахвальстве“, в „хвастовстве“, а затем пишет: „Эти люди, проповедуя по всему свету, бесстыдно нападали на меня и сумели на какое-то время возбудить против меня злобу и презрение некоторых представителей светских и церковных властей; распространяя как о моей вере, так и моей жизни чудовищные слухи, они сумели отвратить от меня даже кое-кого из моих друзей. Что же касается тех из моих друзей, кто еще сохранил какую-то любовь ко мне, то они более не осмеливались мне ее выказывать“.

Иными словами, горести, преследовавшие Абеляра, были плодами настоящей клеветнической кампании.

На чем основаны подобные подозрения? Мы не видим никаких следов клеветнических измышлений в тех проповедях и письмах Норберта и Бернара, что дошли до нас. Самое большее, что можно предположить, в трактате Бернара Клервоского „De baptismo“, адресованном Гуго Сен-Викторскому, были перечислены и разоблачены ошибки, приписываемые Абеляру, но имя его там не называется. Правда и то, что все наследие как Норберта, так и Бернара не дошло до нас полностью, и, конечно, биографы вольно или невольно могли умолчать о некоторых эпизодах их жизни.

Но можно задаться и вопросом, в какой мере Абеляр был жертвой собственного поведения и своей позиции. Бесспорно, в нем была какая-то неуравновешенность, в его душе жили недоверие и опасения, питаемые к себе подобным, и с возрастом все эти страхи обострялись и углублялись. Беды, обрушившиеся на Абеляра, весьма своеобразно на него повлияли, „привили ему вкус к горю“, и так как он был сосредоточен на себе самом, то стала развиваться склонность видеть в других людях лишь врагов и завистников. Проследить, как углублялась эта ипохондрия, можно, вчитываясь в главы „Истории моих бедствий“: если суждения Абеляра о других и вызывают сомнения, то нельзя не поражаться тому, насколько трезво и точно он анализирует свои действия и судит о себе. Уже тогда, когда Абеляр бежал из Сен-Дени, он заявил, что, находясь в отчаянии, воображал, будто против него „строит козни и составляет заговор целый свет“. Именно это произошло с ним вновь и в Параклете: „Бог да будет мне свидетелем, всякий раз, когда я узнавал о каком-либо собрании лиц духовного звания, то не мог не думать, что оно было созвано с целью моего осуждения“. Печальных воспоминаний о Суассонском соборе вполне достаточно для того, чтобы оправдать подобные предположения, но, быть может, и склад ума Абеляра способствовал возникновению всяческих страхов и подозрительности, превращавшихся постепенно в манию преследования; можно, пожалуй, даже задаться вопросом о том, как развивались бы события, будь Абеляр менее сосредоточен на себе самом. Быть может, он тогда легче преодолевал бы свои страхи… и судьба его сложилась бы иначе…

Однако все эти опасения, обоснованные или мнимые, оказались достаточно сильны, чтобы вынудить Абеляра покинуть Параклет. Сам Абеляр так описывает те, порой весьма экстравагантные планы, которые как бы сами собой возникали у него под воздействием всяческих страхов: „Господу ведомо, как часто я впадал в столь великое отчаяние, что помышлял о бегстве из христианского мира и о переселении к язычникам, с тем чтобы там ценой уплаты некоей дани купить себе право жить по-христиански среди врагов Христа. Я говорил себе, что язычники окажут мне радушный прием, поскольку обвинения, выдвинутые против меня, заставят их усомниться в моих чувствах и воззрениях христианина, а потому они будут питать надежду легко склонить меня к идолопоклонству“.

Тем временем до Абеляра дошло поразительное известие: монахи одного дальнего монастыря, расположенного в Бретани, в епископстве Ваннском, избрали его отцом-настоятелем. Речь идет о монастыре Святого Гильдазия Рюиского, который находился недалеко от родных мест Абеляра. Возможно, именно это обстоятельство, а также слава Абеляра и предопределили выбор монахов. Абеляр поспешил ответить на сей „призыв“ согласием, ибо, по его словам, был чрезвычайно утомлен теми притеснениями, которым он подвергался, и теми обидами, что сыпались на него в изобилии. Быть может, школа причиняла ему слишком много хлопот, быть может, мысль о том, что он будет управлять аббатством самовластно, польстила ему, ибо в силу своего нового положения он, согласно канону, становился равным Сугерию из Сен-Дени и Бернару из Клерво. Увы, надеждам и чаяниям Абеляра суждено было столкнуться с жестокой реальностью: „Местность дикая, варварская, язык ее жителей мне был незнаком, народ проживал там грубый и необузданный, а образ жизни монахов в монастыре был таков, словно они не ведали никакой узды“.

Сен-Жильда сегодня летом представляет собой живописное курортное местечко, где толпы отдыхающих собираются у очень красивого храма, сохранившего со времен Абеляра свою строгую, даже суровую архитектуру и великолепные капители в том виде, в каком, вероятно, видел их и он. Но когда курорт с приходом зимы пустеет и над ним начинают завывать ветры, приносимые бурями, тогда там без труда можно вновь ощутить чувство заброшенности, удаленности от мира, одиночество, то чувство „края земли“, о котором говорится в письме Абеляра и которое он испытывал, глядя на простиравшуюся перед ним плоскую, голую, поросшую чахлыми, редкими деревцами равнину, где вдоль берега возвышаются одинокие скалы, словно свидетели медленного, происходившего на протяжении тысячелетий неумолимого и неотвратимого наступления океана на сушу. Бретань, и в наши дни столь резко отличающаяся от всех других районов Франции, Бретань, сохранившая в наших глазах свой странноватый, несколько даже чужеродный характер, в XII веке действительно казалась краем диким, непостижимым и неприступным для пришельца из Иль-де-Франса. Власть сюзерена и авторитет сюзерена (а таковым вскоре предстояло стать королю Англии Генриху Плантагенету, а потом — его сыну) для местных владетельных сеньоров на протяжении долгого времени были понятиями более или менее теоретическими. Однако в Бретани находилось множество монастырей, и искусство романского стиля там процветало, находя свое воплощение в местном граните, вроде бы непокорном резцу, этому орудию труда резчика по камню. Вне всякого сомнения, реформаторское движение в церковной сфере затронуло тогда еще только узкую полоску Бретани: Нант, и его окрестности.

Прибытие Абеляра в монастырь Святого Гильдазия послужило появлению забавной истории, которую рассказывали долго — даже в следующем веке. Итак, легенда гласит, что Абеляр, добравшись „до места назначения“, оставил своих лошадей на постоялом дворе, а сам направился в монастырь пешком, закутавшись в рваный плащ; монахи его якобы приняли весьма нелюбезно и отправили ночевать в монастырский приют среди бродяг и нищих, коим в ту пору всякая обитель давала убежище. На следующий день он прибыл в монастырь вновь, но на сей раз с большой пышностью, на своих лошадях и в окружении слуг; монахи якобы засуетились, принялись оказывать ему знаки внимания, приличествующие духовному лицу в звании аббата; его с помпой ввели в зал капитулов, где тотчас собрались монахи. И вот тогда он начал свою первую проповедь с того, что пристыдил их, говоря, что если бы сам Христос пришел бы к ним в одеянии бедняка и босой, то они оказали бы Ему очень дурной прием, ибо их гостеприимство распространяется не на людей, а на богатые одежды, хороших лошадей и большой багаж. Автор, передавший нам свою версию этой легенды, некий Этьен де Бурбон, жил лет на сто позже Абеляра, и вполне возможно, что его „историйка“ представляет собой чистую выдумку. Однако она свидетельствует о том, что Абеляр с великим усердием собирался осуществлять реформы в церковной, а именно в монастырской жизни; усердие, вернее, рвение это было столь велико, что вполне могло породить устные предания, героем которых стал тот, кто горел этим рвением. Можно смело утверждать, что монастырь Святого Гильдазия Рюиского был, пожалуй, наилучшим местом, где подобное рвение могло найти себе приложение. „Сеньор, властвовавший в тех краях и имевший власть и могущество воистину безграничные, воспользовался тем, что в монастыре царил беспорядок, и уже давно подчинил себе монастырь. Он завладел всеми домениальными[25] землями, а монахов обложил тяжкими поборами, быть может, даже более тяжкими, чем те, что принуждены были платить иудеи. Монахи осаждали меня просьбами об обеспечении их ежедневных нужд, ибо в монастыре не было никакого общего имущества, каковое я мог бы распределить среди них, и каждый из них, чтобы поддерживать свое существование, а также существование своей наложницы и своих сыновей и дочерей, брал некоторую долю из тех средств, что он когда-то принес в монастырь при вступлении в него. Не довольствуясь зрелищем моих мучений от их настоятельных просьб, монахи крали и тащили все, что только могли взять для того, чтобы создавать для меня новые трудности и принудить меня либо ослабить дисциплину, либо покинуть монастырь. Так как все местные жители представляли собой дикую орду, не ведавшую ни законов, ни узды, то не было там никого, к кому бы я мог воззвать о помощи. Между нами не было ничего общего. Вне стен монастыря меня преследовали и подавляли уже упомянутый местный властелин и его стража, а внутри мне беспрестанно устраивала ловушки вся братия“. Надо признать, что удручающая картина, нарисованная Абеляром, способна повергнуть в смятение любого, и хотя Абеляр, вероятно, несколько сгущает краски, она вполне может соответствовать действительности. Достаточно точно воспроизведена ситуация, существовавшая во многих монастырях и приходах до григорианской реформы, когда повсеместно представители местной феодальной знати „накладывали лапу“ на имущество духовенства, мало того, подчиняли себе это духовенство, которое в результате оказывалось в положении сословия зависимого, ибо аббаты и монахи, епископы и простые священнослужители вынуждены были потакать капризам владельцев замков и поместий. В конце правления династии Каролингов Церкви предстояло преодолеть глубокий кризис, который в X веке усугублялся еще и катастрофическим положением, в котором находился сам институт власти папы римского. Институт папства пребывал в состоянии глубокого морального разложения, оказавшись „в руках“ известного римского семейства Теофилактов, которое сажало на святой престол кого ему заблагорассудится. Реформа, проведенная в Клюни, была первым шагом на пути реформирования всей Церкви. Итак, религиозное возрождение становилось все более явным, а папы римские, оказывавшиеся у власти в XI веке, побуждаемые к действиям тем самым монахом Гильдебрандом, которому предстояло стать папой Григорием VII, постепенно освобождали Церковь от тяжкого гнета светской власти феодалов, распределявших по своему усмотрению и бенефиции, и должности священнослужителей в приходах и аббатов в монастырях. В Бретани, по всей видимости, движение в сторону реформ еще не сказывалось на положении дел в полной мере в тот момент, когда Абеляр прибыл туда, чтобы возложить на себя все тяготы, связанные с должностью аббата: монахи вели беспорядочный образ жизни, иными словами, предавались распутству, капризы и прихоти местного властителя-феодала были законом — здесь требовалось реформировать все и в сфере духовной, и в сфере материальной, в сфере бенефициев духовенства.

Как и в Сен-Дени, Абеляр, теперь обладавший полной властью, достаточной для того, чтобы быть услышанным, предпринял попытку восстановить образ жизни, соответствующий идеалу монашеской жизни. Но если Абеляр и проявлял рвение, достойное реформатора, то все же у него не было для этого необходимых свойств характера. Кстати, именно в то время Сугерий проводил в своем аббатстве ту самую реформу, которую хотел бы, но не мог осуществить Абеляр, и делал он это по наставлению и с благословения Бернара Клервоского. Увы, у Абеляра на подобный подвиг не было сил. „Всем известно, какие муки днем и ночью терзали мое тело и мою душу, когда я размышлял над тем, сколь велико было непослушание монахов, коими я взялся управлять. Мне было совершенно ясно, что если я попытаюсь заставить их вновь вступить на путь той праведной монашеской жизни, на который они обязались вступить, давая свои обеты при постриге, то тем самым подвергну свою жизнь большой опасности, на сей счет у меня не было никаких иллюзий. С другой стороны, не предпринимать никаких шагов для проведения необходимых реформ, не делать ничего, что было в моих силах, означало призвать на свою голову вечное проклятие“. Да, здесь требовался человек действия, а Абеляр обладал гораздо большим талантом к произнесению речей, чем к действию. Некоторые отрывки из „Истории моих бедствий“ дают нам живо и ясно почувствовать, какое ощущение всеобъемлющего ужаса он испытывал в этом диком краю: он был бесконечно одинок и очень далек от своего привычного окружения, от учеников, с которыми можно было бы поспорить, порассуждать, прийти к каким-то выводам; и жизнь его протекала на фоне дикой, суровой природы, составлявшей столь разительный контраст с приятными для взора пейзажами Иль-де-Франса или Шампани:…на берегу океана, откуда неслись ужасающие, зловещие звуки, я оказался на краю земли, границы коей лишали меня всякой возможности бежать далее». Бежать, бежать как можно дальше — вот каково отныне единственное желание Абеляра, и, естественно, это не способствовало его успокоению, тем более что психическая неуравновешенность всегда была ему присуща. Ведь теперь положение его было совсем иным — это уже не тихое уединение на берегах речки Ардюссон, нет, это была изоляция, полнейшая отчужденность от людей, и находился он в изоляции среди величественной, но явно враждебной к нему природы, которая была чужда ему, человеку из другого мира, из мира городов и школ.

Впрочем, вскоре ему представился случай (вернее, была дарована свыше возможность) совершить побег из сего места заточения.

Вероятно, Абеляр провел в монастыре Святого Гильдазия два или три года (он был избран настоятелем в 1125 году и прибыл в аббатство лишь несколько месяцев спустя после избрания), когда до него дошли встревожившие его известия о том, что Элоиза и находившиеся под ее руководством монахини изгнаны из монастыря в Аржантейле и распределены по другим обителям.

Что же произошло на самом деле? Историки зафиксировали только сам факт изгнания монахинь из монастыря, не прояснив должным образом сего события. Все дело в том, что монастырь в Аржантейле во времена основания, а именно в эпоху царствования Пипина Короткого, находился в зависимости от монастыря Сен-Дени. В период правления Карла Великого он был отделен от Сен-Дени и превратился в женский монастырь, настоятельницей которого стала дочь императора Теодрада; после смерти аббатисы было оговорено, что обитель в Аржантейле будет возвращена в зависимость от королевского аббатства, и аббат Хильдоний, о котором уже речь шла выше, добился того, что сын императора Людовик Благочестивый дал слово исполнить обещание и вернуть аббатство под управление Сен-Дени, — Людовик не мог отказать Хильдонию, ведь тот был его капелланом, то есть отправлял службу в королевской капелле. Однако, несмотря ни на что, монастырь в Аржантейле долгое время, почти на протяжении трехсот лет, оставался женским монастырем, где одна аббатиса сменяла другую. Но вот на должность аббата Сен-Дени был избран Сугерий. Он сам рассказывал, как в юности изучал с великим рвением и тщанием различные документы, в том числе и монастырский устав Сен-Дени и разнообразные грамоты, и изумлялся тому, какое огромное множество нарушений и отклонений обнаруживалось в ходе изучения этих документов. И вот, оказавшись во главе Сен-Дени, Сугерий стал проявлять талант управителя опытного, искушенного и даже алчного в том, что касалось соблюдения прав и привилегий, которыми аббатство было наделено, но которых оно лишилось, причем лишилось незаконно при его предшественниках; в одном из трудов, дошедших до нас, Сугерий сообщает о результатах своих усилий, отмечая с гордостью, что такой-то участок земли, дававший прежде всего 6 мюи зерна, теперь приносит 15, что в Вокрессоне, где земля раньше не обрабатывалась и где, как считали, было настоящее логово разбойников, по его повелению поля вспахали, построили дома и церкви, и теперь в этом месте проживают около 60 крестьянских семей новопоселенцев. Памятуя о том, что монастырь в Аржантейле некогда был составной частью имущества монастыря Сен-Дени, Сугерий поспешил предпринять действия, чтобы вернуть его в первоначальное положение, и отправил посланцев в Рим передать представителям церковной власти старинные устав и грамоты, написанные еще при основании монастырей, дабы заставить папу римского Гонория признать права монастыря Сен-Дени и провести по этому поводу расследование.

Все было бы довольно просто, если бы выражения, употребленные в грамоте, датированной 1129 годом и составленной папским легатом Матье д’Альбано, не бросали бы некую тень сомнения на все это дело. «Недавно, — говорится в грамоте, — в присутствии Его Величества Короля Франции Людовика, мы с нашими братьями епископами Рено, архиепископом Реймсским, Стефаном, епископом Парижским, Готфридом, епископом Шартрским, Иосцелином, епископом Суассонским и другими, коих было большое число, обсуждали в Париже вопрос о реформе священного ордена [следует понимать: вопрос о реформе монастырей] и вспомнили о различных недостатках, существующих в тех аббатствах Галлии, в коих рвение в служении Господу значительно охладело; внезапно среди собравшихся возник ропот по поводу скандального и позорного положения дел в одном из женских монастырей, прозываемом Аржантейль, в коем некоторые монахини вели себя самым гнусным, самым отвратительным образом, к бесчестью их ордена, уже давно запятнав все окрестности своим скандальным и непристойным поведением».

Разумеется, Сугерий, воспользовавшись этими обстоятельствами, тотчас же предъявил документ, свидетельствовавший об определенных правах аббатства Сен-Дени на этот монастырь, и без промедления было принято решение, что королевское аббатство вновь вступит во владение утраченной собственностью, что монахинь из обители в Аржантейле выдворят, а их место займут монахи. Позднее особая папская булла прибыла из Рима, и в ней подтверждалось решение о возврате монастыря в Аржантейле королевскому аббатству Сен-Дени; там содержалось уточнение: на Сугерия возлагается ответственность проследить, чтобы монахини, изгнанные из монастыря в Аржантейле, были помещены в обители, пользовавшиеся хорошей репутацией, «из опасения, — как говорилось в папской булле, — как бы одна из них не сбилась с пути истинного, не впала в грех или не лишилась бы рассудка и не погибла бы по его вине».

Итак, монахинь изгнали из Аржантейля в результате гнусных обвинений, и обвинения эти тем более значимы для нашего повествования, что Элоиза в то время была заместительницей настоятельницы этого монастыря, то есть занимала самую высокую должность после аббатисы и несла самую тяжелую ответственность после нее. Если она не принимала участия в тех «бесчинствах», в которых обвинили насельниц монастыря, то, по крайней мере, несла ответственность за состояние дел в монастыре. Совпадение во времени, когда появились эти, быть может, основанные на клеветнических измышлениях обвинения и были предъявлены требования Сугерия, представляется весьма и весьма странным, чтобы без сомнений согласиться с тем, что такое совпадение оказалось просто результатом игры случая. Но, с другой стороны, эти обвинения нигде и никем не были опровергнуты, даже Абеляром. Он, всегда готовый возвысить свой голос против клеветы, он, не убоявшийся открыто, во всеуслышание бичевать монахов королевского аббатства — в котором он и сам жил — за их неблаговидные поступки и за царившее там распутство, так вот, он не говорит ни слова о скандале, разразившемся в связи с поведением монахинь из Аржантейля, скандале, случившемся столь своевременно, что это облегчило осуществление намерений Сугерия. Элоиза тоже нигде не упомянет о сих печальных обстоятельствах, и подобное умолчание такого важного вопроса дает нам богатую пищу для догадок. В «Истории моих бедствий» сказано только следующее: «Случилось так, что аббат Сен-Дени, потребовав вернуть во власть аббатства Сен-Дени якобы когда-то подчинявшуюся его юрисдикции обитель в Аржантейле, в которой приняла постриг и проживала скорее сестра моя во Христе, чем супруга, добился своего и жестоко изгнал оттуда общину монахинь, приорессой коей была моя бывшая супруга».

Итак, мы никогда не узнаем, имелась ли доля истины в тех обвинениях или они были абсолютно ложными. Но можно с уверенностью сказать, что поведение Элоизы и чувства, о которых свидетельствуют ее письма, ставят ее вне всяких подозрений.

Что же касается Абеляра, то его отныне одолевала одна забота: Элоиза лишилась надежного убежища. Кстати, на протяжении всего своего пребывания в монастыре Святого Гильдазия Рюиского он мучился мыслью о том, что его молельня под названием Параклет оставалась пустой, поскольку «крайняя бедность тех мест едва позволяла прокормиться одному служителю». Провидению было угодно подсказать Абеляру решение сразу двух проблем. Узнав, что Элоиза и ее монахини оказались рассеяны по разным обителям, он понял: «…что Господь предоставил мне благоприятный случай позаботиться о том, чтобы в моей молельне совершались службы. Я отправился туда, я пригласил туда прибыть Элоизу с монахинями из ее общины, когда же они туда прибыли, я подарил им эту молельню со всем принадлежащим ей имуществом; затем с согласия и по ходатайству местного епископа папа Иннокентий II подтвердил сам факт дарения и навечно закрепил за ними все привилегии — за ними и за их преемницами».

У Этьена Жильсона есть замечательные строки, посвященные этой истории дара Абеляра Элоизе. Вот что он пишет: «В его горестной, тяжелой, преисполненной всяческих бедствий жизни можно с легкостью найти десятка два моментов, гораздо более трагических, но я не уверен, что найдется момент, который был бы столь волнующий… Ведь Абеляр не владел ничем, кроме жалкого клочка земли, подаренного ему неким благодетелем; на нем и возвели его ученики эту убогую молельню и несколько хижин. Но как только Абеляр узнает, что Элоиза лишилась убежища и, по сути, превратилась в бродяжку, он устремляется к ней из бретонской глуши и отдает ей в собственность то немногое, чем он обладал, отдает безвозвратно, и мы можем только едва-едва догадываться, какие богатства, какие великие сокровища чувств таятся за этим великодушным и величественным жестом». Этот благородный жест свидетельствует «о любви священнослужителя к своей Церкви», о милосердии, проявленном аббатом-бенедиктинцем к своей сестре во Христе, о нежности, питаемой супругом к супруге.

Кстати, именно этот благородный, возвышенный жест открывает перед Абеляром весьма приятную, ведущую к счастью перспективу: быть может, он, несчастный, гонимый странник, найдет наконец «место отдохновения»? Почему бы ему не обосноваться в Параклете? Почему бы ему не стать аббатом в этом новом монастыре, где аббатисой будет его жена перед Богом? Дойдя до «поворота», то есть до пятого десятка лет жизни, Абеляр увидел, как впереди начали вырисовываться контуры печальной старости; он принес в жертву свои честолюбивые чаяния и стремления, он пожертвовал ими так же, как пожертвовал и телесными радостями. Повсюду он наталкивался на враждебность, на преследования и травлю: «Люди приписывают мудрецам наличие нечеловеческого разума, будучи неспособны понять, какую боль испытывают их сердца».

Хуже того: Абеляр осознавал, что вся его жизнь — это поражение, ибо она была «бесплодна, бесполезна» для него самого, как и для других, и доказательством тому для него служила хотя бы его полная неспособность оказать какое-либо влияние на монахов монастыря Святого Гильдазия Рюиского, аббатом которого он был избран. Но здесь, в Параклете, являющемся его собственным детищем, в этой молельне, возникшей среди тростниковых зарослей по его воле, почему бы ему не приступить к исполнению своих обязанностей священнослужителя, аббата, преподавателя? Почему бы ему не найти наконец здесь добрый прием и внимательных слушателей, в которых он так нуждается? Почему бы ему не забыть о прошлых невзгодах, став центром общины, которая обязана ему выживанием?

Явное удовольствие, с которым Абеляр «развивает» сей план в «Истории моих бедствий», свидетельствует о том, что речь идет о давно лелеемой им мечте. У него было много причин и оснований, в том числе и самого благородного свойства, для того чтобы действовать: прежде всего он осознавал свой долг, понуждавший его помогать материально общине, изо всех сил боровшейся за существование в этой бедной и безлюдной пустынной местности. «Соседи всячески осуждали меня за то, что я якобы не делал всего возможного, чтобы помочь пребывающим в нищете сестрам этого монастыря, тем более что мне не составило бы большого труда это сделать, например, произнося проповеди». Разве святой Иероним не поступал так же, когда в Вифлееме обосновались Паула и ее подруги? А разве апостолов и самого Иисуса Христа не сопровождали женщины, внимавшие их проповедям, разделявшие их апостольские труды? Слабый пол не может обходиться без сильного пола. К тому же разве он, Абеляр, не находился вне всяких подозрений? Будучи евнухом подобно Оригену, разве он не мог посвятить себя обучению женщин, нашедших убежище в Параклете благодаря ему? «Не имея сил и возможности творить добро среди монахов, я полагал, что, быть может, смогу сделать что-то доброе для монахинь».

Нам неизвестно в точности, по каким причинам Абеляр был все же вынужден вернуться в монастырь Святого Гильдазия Рюиского, сам же он лишь невнятно упоминает о происках недоброжелателей, чьи наветы и измышления заставили его отказаться от осуществления своей мечты, заставили оторваться от клочка земли на берегу реки Ардюссон, ставшей отныне и впредь вдвое дороже его сердцу.

«Те действия, которые побуждали меня предпринимать чистейшее милосердие, коим я руководствовался, мои враги в их обычной злобе истолковывали дурно и низменно, что приводило к выдвижению против меня гнусных обвинений. Они говорили, будто я якобы все еще одержим чарами плотских наслаждений, потому будто всем якобы видно, что я не могу переносить разлуку с женщиной, которую я прежде любил». Существует большое искушение припомнить по сему поводу письмо Росцелина, который обвиняет Абеляра в том, что тот якобы «принес Элоизе плату за прежний грязный разврат», но весьма маловероятно, чтобы Росцелин был еще жив в 1131 году, а его письмо было написано явно раньше первого осуждения Абеляра, состоявшегося десятью годами ранее.

Быть может, Абеляра отозвал из Параклета епископ Труаский, в подчинении у которого и находился Параклет? Или же его отозвал епископ Ваннский, в чьем подчинении находился монастырь Святого Гильдазия Рюиского? Вероятно, Абеляр и сам осознал, что его частые приезды могли повредить формирующемуся женскому монастырю… Как бы там ни было, Абеляр с глубокой тоской в душе опять отправился в Бретань. Но отметим, что его «творению» было суждено намного пережить его самого. Благородный жест, который Абеляр совершил по вдохновению свыше, оказался деянием благотворным и плодотворным вопреки всем ожиданиям и превзойдя все самые смелые надежды, ибо это аббатство, по сути основанное Абеляром, просуществовало несколько столетий, вплоть до Великой французской революции. Только в 1792 году, после того, как монахини разбрелись кто куда, монастырь был продан, и новые хозяева монастырского имущества (среди них был слуга местного кюре, потом на смену ему пришел местный нотариус, у которого его долю перекупил какой-то парижский старьевщик) приступили к его разрушению. Параклет разделил участь большинства французских монастырей в XVII–XVIII веках: с течением времени он превратился в своеобразную вотчину семейства Ларошфуко, по традиции «поставлявшего» для него аббатис после того, как в 1599 году там обрела приют Мари де Ларошфуко де Шомон; монастырь постепенно приходил в упадок, подобно всем монастырям в XVII–XVIII веках, точно так же, как упадок и разложение были присущи монашескому образу жизни. Из всего, что создал Абеляр на протяжении своей жизни, Параклет вместе с его письмами представляется наиболее успешным его творением, наиболее бесспорным. Философские труды Абеляра подвергались критике, несмотря на то что они оказали большое воздействие на современников; впоследствии о них порядком позабыли; его поэтическое наследие, частично утерянное, оценено по достоинству только редкими избранными эрудитами, занимавшимися изучением этого наследия. И в то же время на протяжении шестисот лет после смерти Абеляра монахини, сменявшие друг друга в Параклете, жили в соответствии с уставом, выработанным им, и пели гимны, которые он сочинил.

Но Абеляру было суждено увидеть лишь первые робкие «шаги» своего самого успешного начинания, его же участь состояла в том, чтобы с горечью нести груз поражения, поражения еще более тяжелого из-за того, что

Абеляру было свойственно излишне драматизировать жизненные тяготы.

Итак, Абеляр вернулся в монастырь Святого Гильдазия Рюиского. Состояние дел в аббатстве за время его отсутствия нисколько не улучшилось, скорее наоборот, усугубилось; монахи вконец обезумели. Если верить Абеляру, они даже не останавливались перед попытками убить его.

«Сколько раз они пытались отравить меня, подобно тому, как отравили когда-то святого Бенедикта… Так как я всегда был настороже и следил, насколько то было в моих силах, за тем, что мне давали есть и пить, то они попытались отравить меня во время совершения таинства причастия, бросив в чашу некую ядовитую субстанцию. В другой раз, когда я отправился в Нант проведать заболевшего графа и остановился в доме одного из моих братьев по плоти, они вознамерились избавиться от меня при помощи яда и использовать для этой цели одного из сопровождавших меня слуг, рассчитывая, без сомнения, на то, что я гораздо меньше буду остерегаться такого рода козней вне стен монастыря; но Небесам было угодно, чтобы я даже не прикоснулся к пище, для меня приготовленной. Один монах, коего я привез с собой из аббатства, по неведению отведал ее и тотчас же умер; слуга же из числа прислуживавших мне монахов, бывший виновником сего происшествия, напуганный как угрызениями совести, так и очевидностью его виновности, бежал».

В довершение всех бедствий во время одного из частых переездов (Абеляр рассказывает, что он старался как можно меньше находиться в собственно аббатстве и подолгу жил в небольших обителях, хранивших ему верность) он упал с лошади и сильно повредил себе шейные позвонки; впоследствии он долго не мог оправиться от этого очередного несчастья. Он попытался было принудить самых опасных, самых непокорных монахов покинуть монастырь. По настоятельной просьбе Абеляра папа Иннокентий II назначил легатом его преданного друга Готфрида Невского, епископа Шартрского, чтобы помочь восстановить порядок в монастыре. Однако, как пишет Абеляр, монахи «не успокоились: недавно, после изгнания из монастыря тех, о ком я говорил, я вернулся в монастырь, доверившись тем, что внушали мне меньшее недоверие, но я нашел, что они еще хуже изгнанных. Теперь речь шла не о яде, а о железном мече, острие которого они направили прямо мне в грудь. Я едва-едва избежал гибели, меня укрыл у себя один из местных владетельных сеньоров».

На этом «История моих бедствий» заканчивается; Абеляр завершает свое повествование размышлениями, на которые его вдохновило изучение Священного Писания и истории святого Иеронима, чьим наследником Абеляр себя считал, поскольку оба они пострадали из-за клеветы и человеческой ненависти. Он приходит к выводу, что истинный христианин не может питать надежду на то, что в своей жизни не подвергнется гонениям, и поэтому призывает всех научиться переносить испытания с тем большим смирением, чем более они несправедливы. «А так как все происходит по промыслу Божьему, то каждый христианин должен утешиться тем, что Господь в Своей доброте и милости ничему не дозволяет совершиться вопреки Своим провидческим предназначениям, и Он сам берет на Себя труд все, что бы ни случилось, привести к хорошему концу». А потому Абеляр призывает своего друга, которому и адресована «История моих бедствий», написанная в виде письма, последовать его собственному примеру и, обращаясь к Господу, восклицать не только устами, но и сердцем: «Да будет воля Твоя!»

Глава IV. ЭЛОИЗА

Прошу тебя, прекрати твои вечные жалобы, перестань высказывать сожаления об узах любви, сковывавших тебя

«Письмо, друг мой, которое вы написали одному из ваших друзей, дабы его утешить, недавно волей случая дошло до меня… Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь смог бы без слез читать или слушать рассказ о подобных испытаниях. Что до меня, то оно тем паче заставило меня вновь ощутить мою боль, что детали в нем были описаны с чрезвычайной точностью и очень ярко».

Так выражает свои чувства Элоиза. По ее словам, «История моих бедствий» попала ей в руки случайно. Надо сказать, что в то время рукописи ходили по рукам точно так же, как позднее станут передавать друг другу различные печатные произведения; их читали вслух в кругу друзей, их переписывали; скорость их распространения иногда удивляет. «История моих бедствий» получила широкое распространение в кругу людей образованных, в школах и монастырях, и процесс этот шел очень быстро. Кстати, а не преследовал ли Абеляр, создавая это произведение, некоей тайной цели? Не руководствовался ли он желанием немного «оживить» интерес к своей особе? Кое-что подталкивало исследователей к подобным мыслям, и нам эти предположения кажутся вполне обоснованными. В то время Абеляр уже покинул монастырь Святого Гильдазия Рюиского, быть может, найдя приют в лоне своей семьи, где он, вероятно, подготавливался к возвращению в Париж, дабы вновь приступить к преподаванию на холме Святой Женевьевы. Тогда же он добился освобождения от столь нежеланной для него должности аббата в монастыре Святого Гильдазия Рюиского.

Описывая свои злосчастья, Абеляр, сам того не ведая, затронул очень чувствительную струну, которой предстояло еще долго вибрировать от его прикосновения. На «Историю моих бедствий», облаченную в форму письма к другу, последовал ответ настолько неожиданный, что оказался повергнут в смущение тот, кому было адресовано это ответное послание, то есть Абеляр. Написала ответ на «Историю моих бедствий» Элоиза, положив тем самым начало их переписке.

Во второй раз мы слышим голос Элоизы. Впервые, как мы помним, она возвысила свой голос — совершенно неожиданно для Абеляра, — когда решительно воспротивилась заключению брачного союза между Абеляром и ею. На сей раз мы слышим не протест, а крик, преисполненный боли и возмущения; это крик женщины, настаивающей на своем праве быть рядом с супругом, пусть даже и для того, чтобы разделить с ним его страдания; женщины, не желающей быть отстраненной от событий его жизни и от его забот; наконец, в этом послании слышится крик боли страстной любовницы, не смирившейся с тем, что ужасная развязка положила конец ее любви и любовным утехам, воспоминания о которых и сейчас, годы и годы спустя, красной нитью проходят через бесцветность и скуку ее повседневной жизни.

Письмо Абеляра представляет собой хоть и горестное, но все же размеренное, спокойное повествование, письмо Элоизы — это вопль боли, изданный со столь необузданной силой, что он до сих пор волнует читателя, несмотря на разделяющие нас века, на устаревшие обороты речи и на приблизительность переводов. Прежде всего этот крик выражает ту боль, что испытывает Элоиза при мысли о страданиях Абеляра: «Гонения, коим вы подверглись по наущению ваших бывших учителей, гнуснейшие оскорбления и увечья, причиненные вашему телу, ужасная зависть и страстная злоба, с коими подвергли вас преследованиям ваши бывшие соученики Альберик Реймсский и Лотульф Ломбардский…»

Причиняли ей боль и воспоминания о тех унижениях, что вытерпел Абеляр на Суассонском соборе, о преследованиях, которым он подвергался как в Сен-Дени, так и позднее в Параклете, и наконец, мысли как о венце всех бедствий Абеляра, о жестокости и насилии, проявляемых по отношению к нему со стороны «этих скверных, гадких монахов, коих вы именуете своими детьми». Выслушав рассказ о столь ужасных невзгодах, по словам Элоизы, «маленькое стадо» невинных овечек, то есть монахинь, проживавших в Параклете, пришло в волнение и ежедневно с сердечным трепетом ожидало известия о смерти того, кто был их благодетелем и духовным отцом. Но к чувству сострадания, как мы явственно ощущаем, в письме Элоизы примешивается чувство не менее горестного и болезненного изумления: вне зависимости от того, существовал ли в действительности тот «друг», которому в форме письма адресована «История моих бедствий», или был он лицом вымышленным, придуманной фигурой лишь для того, чтобы поведать историю злоключений философа широкой публике, Абеляр сделал для этого человека (или для общества) то, чего с гораздо большим на то правом ожидала от него сама Элоиза: он написал письмо! Она почувствовала себя уязвленной в самом ранимом месте, в самой глубине души при чтении письма Абеляра, предназначенного не для ее глаз, адресованного не ей. И ее собственное первое послание написано с единственной целью: потребовать от Абеляра сделать для нее то, что он сделал для другого или для других; она выражает страстное желание — что бы с ним ни случилось, «разделить с ним его горести и его радости», для того чтобы либо облегчить его тяготы, либо узнать о том, что, по ее выражению, «буря улеглась». В Элоизе вновь просыпается женщина, мыслящая логически и прибегающая к логическим доводам, чтобы убедить Абеляра в своей правоте, ибо ее письмо является в равной мере и воплем страсти влюбленной женщины, и превосходной пылкой защитительной речью опытной дамы-адвоката.

Как и следовало ожидать, Элоиза начинает с того, что обращает свой взор к Античности: «Как приятно получать письма от отсутствующего друга, Сенека нам показывает на собственном примере»; далее она цитирует письмо Сенеки к Луцилию. Элоиза признает, что Абеляр, написав свое письмо, ответил на пожелание некоего друга и тем самым отдал долг дружбе, но следом она утверждает, что у Абеляра есть еще больший долг, повелевающий ему ответить на ее пожелания. И не только на ее личные, но и на пожелания ее подруг: «Еще больший долг лежит на вас перед нами, ибо мы являемся не просто вашими друзьями, не подругами, а скорее дочерьми; да, именно это имя нам подходит более всего, если нельзя придумать более нежное и святое имя для нас».

Вот какие доводы она приводит, сначала с предельной осторожностью, а затем начинает развивать их как истинная последовательница науки логики: она и ее подруги живут в монастыре, являющемся творением рук самого Абеляра, ибо он его основал. Он лично заставил сей монастырь «вырасти из земли» в этой пустыне, «которую прежде посещали лишь свирепые хищные звери да разбойники; в пустыне, никогда прежде не знавшей человеческого жилья, никогда не видевшей домов». По словам Элоизы, немногочисленные монахини, обитавшие в тот момент в этом монастыре, вели жизнь, полную лишений, и всем, буквально всем были обязаны только ему, и никому более. И, по мнению Элоизы, Абеляру следовало самому «возделывать этот виноградник», где он собственноручно насадил виноградные лозы, вместо того чтобы понапрасну тратить время на увещевания невосприимчивых к его проповедям монахов. «Вы затрачиваете так много труда на строптивых, вы отдаете себя врагам, подумайте же о том, что вы должны сделать для своих дочерей».

И наконец — и здесь Элоиза раскрывается полностью, здесь поклонница логики уступает место супруге — она напоминает Абеляру о том, что у него есть долг и перед ней, перед Элоизой. Слог послания здесь делается возвышенным, смешиваются горькие упреки и пылкие излияния чувств — она говорит языком любви. «Ведь вам известно, сколь великий долг лежит на вас, ведь таинство брака связывает нас с вами крепчайшими узами; и узы эти тем более крепки и тесны для вас, что я всегда любила вас пред Небесами и пред землей любовью безграничной… Это вы, вы один — причина моих страданий, и только вы один и можете быть мне в них утешителем. Вы — единственный источник моей печали, и только вы один и можете вернуть мне радость или принести некоторое облегчение моей скорби».


Прощание Абеляра и Элоизы. Ангелика Кауфман. Около 1780 г. Санкт-Петербург, Эрмитаж.


Аббатство Сен-Жермен-де-Пре. Гравюра XVII в.


Церковь Сен-Жермен-де-Пре, самая старая церковь Парижа. Основана в VIII в.


Фасады церквей Сен-Женевьев и Сент-Этьен-дю-Мон. Лавис Д. Дюшато. Париж, Национальная библиотека. Кабинет эстампов.


Неф церкви Сен-Женевьев. Лавис Д. Дюшато. Париж, Музей Карнавале.


Приорство Валь-дез-Эколье в Лане (XIII в.). Здесь преподавал Абеляр.


Учитель и ученики. Миниатюра XV в.


Колокольня церкви аббатства Сен-Виктор в XII веке. Гравюра XVII в.


Печать аббатства Сен-Виктор, употребляемая в середине XII века.


Западный фасад церкви аббатства Сен-Дени. Рисунок Шапюи. Около 1832 г.


Неф церкви Сен-Дени




Поделиться книгой:

На главную
Назад