Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Элоиза и Абеляр - Режин Перну на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А далее разыгралась драма, о которой сам Абеляр повествует весьма сдержанно. По его словам, члены клана Фульбера, то есть сам каноник, его родственники и друзья, «придя в негодование от возмущения», составили против него заговор. «Однажды ночью, когда я спал у себя дома в отдаленном покое, один из моих слуг, подкупленный золотом, впустил их в мое жилище и в мои покои, и они отомстили мне самым жестоким и самым позорным образом, о чем все узнали с великим изумлением: они отрезали мне те части тела, коими я совершил то, в чем меня обвиняли, а затем обратились в бегство».

Абеляр более чем кто-либо заботился о сохранении и приумножении своей славы, и вот теперь он обрел… не славу, нет, а отвратительное, жуткое ее подобие! «Настало утро, и весь город собрался у моего дома». Можно себе представить эту сцену! Драма произошла на рассвете, люди услышали пронзительные крики, приглушенные звуки шагов, перешедшие потом в топот ног преследуемых и преследователей, вопли и стоны. Разумеется, разбуженные этим шумом соседи сбежались со всех сторон, они позаботились об изуродованном философе. Весть об этом происшествии передавалась из уст в уста, и к утру все клирики, все ученики Абеляра, все, кто слышал о нем, короче говоря, весь Париж, — все теснились в самой обители, либо на близлежащих улочках. Повсюду только и говорили о том, как именно был изуродован прославленный преподаватель. «Трудно, невозможно описать всеобщее изумление, все сетования, сожаления, крики и стоны, коими меня утомляли и мучили».

Не будем обвинять Абеляра в преувеличении. В письме одного из друзей Абеляра, Фулькона (Фульхерия), приора монастыря в Дейле, мы находим примерно такое же описание происшедших событий, а ведь письмо это написано человеком, пытавшимся как-то успокоить Абеляра и погасить его жажду мести. Картина, которую рисует Фулькон, еще более захватывающа и волнующа, чем та, что нарисовал сам Абеляр: «Почти все жители Сите страдали, разделяя с тобой твою боль. Она рыдала, эта толпа, состоявшая из каноников и благородных клириков; они, твои сограждане, проливали слезы вместе с тобой; ведь это бесчестье, это позор для их города; они скорбели от того, что их город был осквернен пролитием твоей крови. Что мне сказать о жалобных стенаниях всех женщин, проливших столько же слез (таков уж их женский способ выражать свое горе) из-за того, что они тебя потеряли, тебя, их рыцаря, ведь они вели себя так, словно каждая из них узнала о гибели своего супруга или возлюбленного!» Каковы бы ни были личные недостатки Абеляра, какими бы громкими ни были связанные с его именем скандалы (а быть может, отчасти именно из-за этих скандалов), Абеляр был для парижской толпы героем, настоящим кумиром, идолом школяров, которые широко распространили его славу, так что она вышла за пределы узкого мирка школ; его славу, как это ни парадоксально, можно сравнить со славой современных великих писателей, художников, артистов. Таким образом, удар, поразивший Абеляра, никого не оставил равнодушным. Женщины, тайком вздыхавшие по нему, девушки, завидовавшие счастью Элоизы, все те, у кого его стихи и песни были на устах, — все они ощутили как бы собственной кожей ту жестокость, жертвой которой он стал; о его участи сожалели, о ней скорбели так, словно какое-то бедствие обрушилось на город. У порогов своих жилищ, на улочках, где располагались лавчонки-мастерские ремесленников, на рынках, на папертях церквей, — повсюду говорили только об Абеляре. Молва «бежала» по дорогам вместе с паломниками, торговцами, бродячими клириками-вагантами; она распространялась с поразительной быстротой, и вскоре о несчастье Абеляра знали во всех странах Запада, по крайней мере всех тех центрах, где люди учились и преподавали, взращивая ученую премудрость.

«В особенности терзали меня своими невыносимыми стенаниями клирики, и прежде всего мои ученики; я более страдал от их сострадания, чем от моей раны; я сильнее ощущал чувство стыда, чем ощущал свое уродство, я более мучался от неловкости и срама, чем от боли».

Абеляр хотел прославиться изощренностью ума и умением виртуозно им пользоваться, и вот он прославился, но только его известности послужило самое унизительное членовредительство. Это была слава «наоборот», слава с отрицательным знаком. Никогда прежде о нем столько не говорили, но как раз причину, породившую эти пересуды,

Абеляр прежде всего и более всего хотел бы скрыть. Он, жаждавший восхищений и восторгов, вызывал теперь лишь жалость! «Какой славой я пользовался совсем недавно, и с какой легкостью она была в один миг низвергнута и уничтожена!» И действительно, всего лишь краткий миг, одно быстрое движение руки, один взмах клинком с блестящим лезвием, режущим плоть, — и вот первый из философов своего времени превратился в евнуха, в скопца, в кастрата. Всякий раз, вспоминая этот жуткий эпизод, Абеляр уверял, что физическая боль была для него не столь нестерпимой, как боль уязвленной гордости; он физически, телесно страдал менее, чем страдал душевно, вернее, «умственно» в своем тщеславии. Фульбер и его друзья нанесли точный удар: никакие мучения не могли сравниться с терзаниями уязвленной гордыни; несмотря на все физиологические последствия ранения, Абеляр страдал прежде всего от того, что удар был нанесен точно в цель, в самую болезненную точку, поразив его гордость. Отныне и навсегда он превратился в униженного Аристотеля.

Мысли, которыми Абеляр делится с нами в момент отчаяния и растерянности, весьма показательны. «Немало способствовала моему смущению и увеличивала мою растерянность и мысль о том, что согласно суровой букве закона, евнухи представляются настолько отвратительными перед Господом, что людям, приведенным в такое состояние путем отрезания или раздавливания тех частей тела, что являются признаками принадлежности к мужскому полу, воспрещается переступать порог Божьего храма как созданиям зловонным и нечистым». Далее он цитирует отрывки из книг Левит и Второзаконие, где говорится о том, что оскопленных животных нельзя приносить в жертву Господу и что евнуху запрещено входить в храм. Любопытно, что Абеляр здесь предстает перед нами как человек, подчиняющийся очень древним законам. Его реакция — это реакция древнего иудея, предопределенная скорее Ветхим, а не Новым Заветом. С точки же зрения философской его позиция сближается с позицией Аристотеля, хотя с религиозной точки зрения тот был язычником, а Абеляр — человеком Ветхого Завета. Разумеется, его воззрения развивались и эволюционировали, но сама внутренняя природа Абеляра скорее подталкивает его в сторону Закона, а не Милости. В этот переломный момент его жизни Абеляру не приходит в голову открыть Евангелие. Только много позже он найдет в Евангелии тот текст, где говорится о скопцах, «которые сделали сами себя скопцами для

Царства Небесного» (Мф 19:12), и сочтет это для себя неким утешением, а также припомнит и историю Оригена, про которого было известно, что он якобы оскопил себя добровольно, чтобы в точности следовать букве Евангелия и избавиться от соблазнов плоти. Но все это произойдет позднее, а пока Абеляр придерживается взглядов, изложенных в Ветхом Завете. И ничто не могло умалить чувства стыда, которое он испытывал, ничто не могло его избавить от осознания ужасного поражения и невозможности ничего исправить. «Как будут торжествовать мои враги, видя, сколь жестокое возмездие, равное вине, получил я! Какое безутешное горе удар, поразивший меня, доставит моим друзьям и родным! Как распространится весть о моем великом, невиданном позоре! Куда же мне деться? Как показаться на люди? Ведь все станут указывать на меня пальцами, все злые языки будут судачить обо мне, я буду выглядеть в глазах всех неким чудовищем».

Однако в чем-то логика приходит Абеляру на помощь, заставляя его признать: «Сколь справедлив был суд Божий, наказавший меня в той части тела, коей я согрешил! Сколь справедливо было отмщение Фульбера, отплатившего мне предательством за предательство!»

Все величие Абеляра с точки зрения морали выражено в этих фразах. Надо отметить, что написаны они от чистого сердца, это были те первые мысли (по его собственному свидетельству), что роились у него в голове сразу же после того, как он был изувечен. Его смирение перед Господом абсолютно, он беспрекословно принимает свою участь самого презренного, самого униженного человека, испытывая глубочайшее почтение к строгой и безжалостной логике и признавая возмездие, обрушившееся на него, справедливым.

«Я вижу, что это справедливое возмездие за мое преступление. За зло, что я причинил, я должен был быть подвергнут суровому наказанию. Мой грех столь велик, что я заслужил, чтобы сей меч нанес мне удар».

И чувство это останется у Абеляра неизменным. Много позже в письме к Элоизе, к человеку, с которым ему надлежало быть честным более, чем с кем бы то ни было, он повторит: «В соответствии с законами справедливости, та часть тела, что согрешила, была поражена и искупила болью преступление, совершенное ею при получении удовольствий». Если для Абеляра и могло найтись зерно, из которого должна произрасти надежда на спасение, то есть чувство, способное помочь преодолеть отчаяние, то именно в этом немедленном принятии своей участи и следовало его искать.

Но хотя чувство смирения и покорности своей судьбе и возникло у Абеляра тотчас же, оно не вытеснило мысли о справедливой каре для тех, кто повинен в его несчастье. Из письма Фулькона, настоятеля монастыря в Дейле, написанного спустя несколько месяцев после ужасного события, мы узнаем, что люди, напавшие на Абеляра, обратились в бегство, но по крайней мере двое из них были пойманы и сурово наказаны: «Некоторым из твоих обидчиков выкололи глаза и отрезали гениталии. Тот, кто отрицал, что сие преступление было делом его рук, тоже был подвергнут наказанию — его лишили всего имущества. Не обвиняй в своей утрате и в пролитии твоей крови каноников и епископа, которые стремились к тому, чтобы в отношении тебя была восстановлена справедливость, они делали это так, как умели. Послушай доброго совета от истинного друга и выслушай от него слова утешения». Подобные увещевания содержат в себе намек на то, что Абеляр считал приговор, вынесенный его обидчикам, недостаточно суровым. Добавим только, что одним из преступников, подвергнутых наказанию, с нашей точки зрения весьма жестокому, был тот самый слуга Абеляра, что предал его и благодаря содействию которого преступление и было совершено.

На этом история любви должна была бы завершиться. Да, роман Абеляра и Элоизы ждал неминуемый конец: продлился бы он года два, самое большее — три… Подобный роман мало что значил в жизни обычных мужчин и женщин. И можно легко себе представить, какова была бы «развязка» в судьбах людей заурядных: Абеляр — будь он обычным мужчиной — на время спрятался бы от позора в каком-нибудь монастыре, а затем вернулся бы к преподаванию где-то в далеком городке; Элоиза же — будь она обычной женщиной — постепенно предала бы забвению приключения, пережитые в ранней юности, и, желая вновь выйти замуж, добилась бы признания ее первого брака недействительным, так как заключен он был в необычных условиях. И все оказалось бы забыто, забыто ими самими, забыто окружающими, забыто навсегда…

Но история эта имеет продолжение, и имеет его потому, что Элоиза и Абеляр не были людьми обыкновенными, а также еще и потому, что они в полной мере «соответствовали» своему веку, в котором любовь не сводилась только к сексуальному влечению, к желаниям плоти. Невозможно достаточно хорошо их понять, не переносясь мысленно в их эпоху, в эпоху куртуазной любви.

«Увы, я думал, что так много знаю о любви, но я знаю о ней так мало! Та, которую я люблю, никогда не будет моей! Она забрала мое сердце, она забрала весь мой разум, и всего меня, и вообще все на свете; и когда любовь овладела мной, у меня ничего не осталось, кроме желания и ревнивого сердца».

Следует напомнить, что прежде чем заговорить вместе с трубадурами на провансальском языке, любовная поэзия говорила на латыни: «Они могут лишь взирать на нее, но это созерцание дарит им радость. Они рассчитывают на большие милости, питаясь тщетными надеждами, и терзаются муками, открывая глаза и глядя на нее».

Любовь Элоизы и Абеляра принадлежит эпохе, когда полагали, что основным свойством любви является способность превосходить самое себя, способность выходить за пределы тех простых телесных радостей и наслаждений, которыми любовь питается, способность возвышаться над ними, — таково и было чувство этих двоих, и именно поэтому их любовь пройдет через века. Как это ни парадоксально, но Элоиза и Абеляр представляют собой для множества грядущих поколений воплощение истинного союза двоих, воплощение Возлюбленного и Возлюбленной, Любовника и Любовницы, хотя они соединились на столь короткий срок и познали столь краткие мгновения наслаждений.

Надо заметить, что истинное слияние их душ произошло лишь в момент первого расставания, ведь мы знаем, какие низменные расчеты руководили Абеляром, когда он вознамерился «завладеть» Элоизой словно жертвенной овечкой, чтобы утолить свой голод. Как бы пылко ни была влюблена Элоиза, по сути она тогда была всего лишь соблазненной девушкой. И мы видим, что собственно любовь зародилась в сердце Абеляра только в тот момент, когда он был изгнан из дома Фульбера.

Итак, этих героев великого, несравненного любовного романа охватило примерно равное по силе чувство только в тот миг, когда на пути их любви возникли непреодолимые препятствия, когда дело пошло к жестокой развязке.

«Мы оба одновременно надели монашеское одеяние, я — в аббатстве Сен-Дени, она — в упомянутом выше монастыре в Аржантейле». Эта фраза, которая для Абеляра служит как бы эпилогом их любви, скрывает довольно неприятную, если не сказать более, истину, ибо двумя строчками выше он пишет с немного сбивчивой откровенностью: «Элоиза, следуя моим настоятельным просьбам, проявила полное самоотречение, уже к тому времени надела на себя покрывало монахини и вступила в монастырь». Из чего мы должны сделать вывод, что Элоиза по его настоянию стала монахиней в том самом монастыре, где она тогда находилась; поначалу она носила монашеское одеяние, но не покрывало — знак пострига и отречения от мирской жизни. Принятие покрывала состоялось по настоятельной просьбе Абеляра — прежде, чем он сам постригся в монахи. А это означает, что именно он принял такое решение и практически навязал его Элоизе. Быть может, он счел это совершенно естественным: ведь Элоиза была его женой перед Богом и перед людьми, но он сам не мог более быть ее супругом по причине своей телесной немощи, и узы брака могли быть разорваны только в том случае, если они оба вступают в монастырь.

Разумеется, вступление в монастырь в ту эпоху не было таким же деянием, каким оно представляется в наших глазах сегодня. Да, в наши дни такой поступок означает, что человек обрекает себя на жизнь за высокими стенами монастыря, на строгое затворничество, отрекается от всякой свободы и от всяческих мирских радостей; монастырь — это особое место, где избранники и избранницы в ответ на услышанный призыв Небес, призыв, обращенный к каждому из них лично, служат Господу; по мнению верующего, монашеский обет означает, что человек осознает свое высокое призвание и добровольно соглашается подчиниться требованиям, налагаемым этим призванием. Примерно так же обстояло дело и в XII веке, но в несколько ином «контексте»; монастырь был своеобразным общежитием, которое, как и всякое учреждение, вовлекало в свою сферу множество людей различного положения, имевших высокий сан, и простых братьев, монахов и послушников, людей, пожертвовавших свое имущество монастырю и проживающих в нем, а также мирян, которых связывала с монастырем определенная материальная зависимость, потому что они родились на его землях, выращивали на них пшеницу или виноград, а также и тех, кого соединяли с монастырем некие духовные узы, выражавшиеся в потребности приезжать туда на богомолье и для раздачи милостыни, а еще и тех, кто находился с монастырем в определенных отношениях в силу своей общественной функции — это поверенные в делах, управляющие делами общины, прокуроры, прочие должностные лица. Можно сказать, что концепция монастырской жизни на протяжении веков прояснилась, выкристаллизовалась, но зато оказался утрачен тот непосредственный контакт с обществом, который и превращал монастырь в убежище для преступника и в приют для бродяги. Весьма характерна для той эпохи пословица, существующая и поныне: «Не всяк монах, на ком клобук», или в другом варианте: «По наружности не судят». Это означало, что в тот период множество людей носили монашеское одеяние, не давая монашеского обета, который в строгом смысле слова и составляет суть монашеской жизни. Итак, в контексте жизни того времени выражение «пойти в монастырь» не имело точно такого же смысла и не вызывало таких чувств, как в наши дни, хотя правила монастырской жизни были столь же суровы и предъявляли к обитателям монастырей примерно одинаковые требования как тогда, так и сейчас.

Для Элоизы личная жертва была столь же значительна, как была бы значительна и в наши дни. Она, двадцатилетия я, безвозвратно отреклась от своей свободы. Абеляр принял решение принять постриг и удалиться в монастырь, и ни на единый миг он не усомнился в том, что Элоиза, может быть, не столь уж сильно расположена последовать его примеру; в своем повествовании он уточняет, что она это сделала «с полнейшим самопожертвованием». Позднее Элоиза отзовется на его слова эхом: «…после нашего совместного и одновременного пострижения, совершенного только по вашему решению…» Именно это решение позволяет с наибольшим основанием упрекать Абеляра, который настаивал на том, чтобы Элоиза первой надела монашеское покрывало (на что указывает Жильсон). Она была глубоко уязвлена. Ее любовь была такова, что она без малейшего колебания постриглась бы в монахини, чтобы последовать его примеру. Но Абеляр не выказал ей должного доверия, и это надолго оставило в ее душе глубокий след и чувство горечи. Позднее, много позднее эта горечь выльется в упрек столь резкий, что супруг Элоизы будет поражен его неистовой силой.

Однако в тот момент в поведении Элоизы нельзя было усмотреть ни сомнений, ни колебаний. Абеляр повелел ей надеть покрывало — она наденет его сама, по своей воле. В описании сцены, происходившей в монастыре в Аржантейле, заметны некие противоречия. Родные и друзья Элоизы выражали сожаление по поводу ее участи и убеждали отказаться от решения надеть покрывало; они говорили ей о ее молодости и о суровости монашеской жизни; они восклицали: неужели она наденет столь тяжкие оковы на свое будущее и на себя…

«Она отвечала на все уговоры только тем, что сквозь слезы и рыдания произносила жалобу Корнелии».[18]

«„О благородный супруг мой, ты не создан для столь позорного брака. Ужели моя злая судьба имела право занести свой топор над столь высокой головой? О, я преступница! Должна ли была я вступить в брак, чтобы стать причиной твоего несчастья? Так прими же во искупление это наказание, навстречу коему хочу я пойти по своей воле“. И с этими словами Элоиза приблизилась к алтарю, приняла из рук епископа освященное и получившее благословение покрывало и во всеуслышание произнесла слова монашеского обета».

Не раз исследователи обращали внимание на то, что это было довольно странно и необычно: вступать на монашескую стезю, приближаясь к алтарю со стихами Лукана на устах. Элоиза — достойная ученица Абеляра. Подобно ему, она глубоко прониклась духом классической древности. Если сам Абеляр ощущал себя раздавленным под тяжестью стыда — памятуя об участи евнухов в библейские времена, — то она чувствовала себя раздавленной, уничтоженной от отчаяния при мысли о том, что она, подобно героине «Фарсалии», стала причиной жизненной драмы своего супруга. Здесь становится очевидной направленность интеллектуального развития обоих наших героев.

Но если эти разнообразные цитаты из древних авторов придают повествованию Абеляра некий легкий налет искусственности, то собственно драма остается драмой и по прошествии многих столетий, касается ли это Абеляра, навсегда лишившегося надежды обрести ту славу, которой он так жаждал, или Элоизы, принужденной в двадцать лет согласиться на суровую жизнь вдали от мирских радостей, жизнь, которую выбрала не она сама. Вне зависимости от личных судеб Элоизы и Абеляра их история символизирует собой трагический конец несравненных историй любви, безвозвратное разъединение двух созданий, которые более не имеют возможности принадлежать друг другу, пусть даже и в мыслях. Две судьбы чрезвычайно одаренных людей на краткий миг сблизились и соединились; перед ними открылся сад наслаждений, но вот однажды их изгнали более жестоко, чем Адама и Еву, потому что теперь между ними воздвиглась та стена, что отделила Адама и Еву от земного рая.

Глава III. БРОДЯЧИЙ ФИЛОСОФ

«Признаюсь, скорее чувство стыда, чем склонность к благочестию заставило меня искать спасительную тень монастырских стен». Абеляр желал обрести забвение столь же страстно, сколь прежде он жаждал славы. Раньше его повседневная жизнь сопровождалась множеством знаков внимания, и он жаждал этих знаков: он хотел слышать, как люди перешептываются, когда он проходит мимо, хотел, чтобы прохожие на улицах оборачивались ему вслед, чтобы при его появлении на кафедре слушатели приветствовали его одобрительным, радостным гулом, — и вот теперь он столь же страстно желал везде и всюду проскальзывать незамеченным. Да, ему хотелось где-нибудь спрятаться, скрыться, похоронить себя, исчезнуть хотя бы на время, достаточное для того, чтобы забылось горькое событие, столь унизившее его человеческое достоинство… А когда-нибудь потом, когда возникнет уверенность, что вниманием к своей персоне он будет обязан не состраданию, не жалости и не иронии, можно будет появиться на людях.

Вот почему Абеляр принял постриг в монастыре. Но он не просто ушел в монастырь… В тот период монастырей, где можно было обрести спасительную и благотворную тень уединения, искомую им, в странах Запада, в самой Франции, да и в Париже и его окрестностях, было великое множество. Он мог остановить свой выбор на одном из монастырей: Сен-Жермен-де-Пре, Сен-Маглуар, Сен-Мартен-де-Шан и прочих, прочих, прочих…

Но нет, он обратился за дозволением принять постриг в монастыре Сен-Дени и получил таковое. Выбор его весьма показателен.

Какое аббатство пользовалось тогда большей славой, какое аббатство было более почитаемым, чем Сен-Дени, королевское аббатство? Именно там, в монастыре Сен-Дени, папа Стефан II лично совершил обряд миропомазания короля Пипина Короткого, его жены королевы Бертрады и двух его сыновей, Карломана и Карла, того самого, что вошел в историю под именем Карла Великого; главный храм монастыря был освящен по завершении строительства в 775 году от Рождества Христова. И с той поры монастырь этот находился под покровительством императоров Священной Римской империи, а позднее — королей Франции.

Сознательно или бессознательно Абеляр искал и нашел ту среду, где его авторитет преподавателя и его качества мыслителя могли быть оценены по достоинству наилучшим образом. Не было тогда монастыря, который не почел бы за честь принять его в качестве собрата, но он хотел выбрать себе достойное прибежище, где ему было бы обеспечено забвение, но не заточение, не утрата свободы.

Надо заметить, что в эпоху Абеляра обряд миропомазания при восхождении на престол совершался в кафедральном соборе в Реймсе, но традиция требовала, чтобы повторное коронование королей происходило в Сен-Дени, там, где хранились меч и прочие регалии королевской власти, использовавшиеся во время торжественной церемонии. Один за другим короли Франции выражали желание быть захороненными в Сен-Дени: сам Пипин Короткий, Карл Лысый и многие их потомки, а следом и представители следующих династий — Гуго Капет и его сын Роберт Благочестивый. Разумеется, почетный статус королевского аббатства приносил Сен-Дени при каждой смене правителя все новые и новые щедрые дары и пожертвования, так что оно превратилось в «крупного землевладельца»; имеются и документальные свидетельства о щедрых дарах, как, например, пожалования плодородных полей, виноградников, даже целых лесных массивов, таких, как лес Ивелин; время сохранило для нас эти драгоценные документы, находящиеся сейчас в Национальном архиве. Материальное богатство монастыря Сен-Дени укрепилось огромным авторитетом в духовной сфере, ибо у него было славное прошлое, так как основан он в далекие времена «евангелизации» Галлии, то есть тогда, когда на ее земли пришли первые проповедники и принесли с собой веру Христову. И в эпоху Абеляра всякий монастырь гордился своим прошлым подобно тому, как каждый человек гордился своим родом. Первая, самая старинная церковь Сен-Дени была, как считают, возведена на том самом месте, где находилась могила святого — свидетеля событий, описанных в Евангелии. Рассказы о мучениях, принятых Святым Дионисием и его спутниками, получившие распространение еще во времена правления королей династии Меровингов, вплоть до наших дней подвергались сомнениям со стороны исследователей, изучавших письменные источники, и проверялись археологами. Раскопки, проведенные известным ученым С. Кросби, сделали очевидным следующий факт: все храмы, один за другим возводившиеся в Сен-Дени, а именно часовня, построенная приблизительно в IV веке, церковь конца V века, которую король Дагобер повелел перестроить вместе с госпиталем (приютом для бедных) и другими зданиями аббатства, наконец та самая церковь, которую видел Абеляр и при освящении которой присутствовал Карл Великий, — все они возведены над могилой, где покоятся останки Святого Дионисия и его спутников, принявших мученическую смерть на Монмартре и преданных земле на христианском кладбище под названием «Каталакус» (так во времена Античности называлось место, где теперь находится городок Сен-Дени).

Абеляр наверняка был очевидцем строительства новой церкви — прежняя, возведенная во времена правления Каролингов, стала слишком мала, и ежегодно в День Святого Дионисия (9 октября), когда совершалось торжественное богослужение, происходила невероятная давка, так что монахи, которым были поручены заботы о реликвиях, иногда оказывались вынуждены проносить их через окна, будучи не в силах проложить себе дорогу сквозь толпу. Абеляр не видел церемонии освящения нового храма, состоявшегося два года спустя после его смерти, 11 июня 1144 года, но во время своего пребывания в аббатстве он наверняка познакомился с тем, кому впоследствии была доверена честь совершить сей обряд, — аббатом Сугерием.

В «Истории моих бедствий» Сугерий нигде не упоминается. Это обстоятельство выглядит довольно странно, поскольку речь идет о человеке весьма и весьма необычном, выдающемся. В 1120 году он еще не был аббатом, монахи избрали его на сей пост только два года спустя, после смерти аббата Адама, о котором, кстати, в сочинении Абеляра мы находим упоминания. Можно задаться вопросом, почему эти два человека, Сугерий и Абеляр, жившие бок о бок, в одном монастыре, не прониклись друг к другу симпатией. Сугерий, человек очень низкого происхождения, тем не менее уже в ранней юности выделялся среди прочих своим умом и блестящими способностями. Король Франции Людовик VI — в юности он оказался соучеником Сугерия, так как учился в школе при аббатстве Сен-Дени, — достаточно высоко ценил ум Сугерия и сделал его своим советником. Сугерий, как и Абеляр, был тем, кого мы сейчас называем гуманистом. Его труды свидетельствуют об очень обширных познаниях как в сфере религии, так и светских наук; это был тонкий, остроумный человек, высококультурный, образованный, с поэтическим даром, настоящий художник-новатор; свою смелость и новаторство он доказал уже тем, что первым при реконструкции зданий аббатства повелел применять на практике так называемое «пересечение стрелок», что повлекло за собой появление стрельчатых арок. И эта «архитектурная дерзость», пожалуй, равна дерзости, проявленной в наши дни теми, кто при реконструкции церкви в Роншане осмелился обратиться не к кому-нибудь, а к Ле Корбюзье. Итак, сей смелый шаг в области архитектуры «имел огромный резонанс», став толчком к возникновению и расцвету искусства готики. Правда, интересы Сугерия лежали в сфере скорее конкретных дел, а не отвлеченных философских дискуссий. Однако в одном, пожалуй, он мог бы сойтись во взглядах с Абеляром, а именно по поводу необходимости реформирования Сен-Дени, которое он и осуществит, став настоятелем.

Аббатство, где принял постриг Абеляр, несомненно, относилось к числу тех монастырей, что настоятельно нуждались в проведении реформ. «В аббатстве предавались всем видам распутства, что свойственны мирской жизни. Сам аббат был первым среди всех только лишь в распущенности и развращенности нравов».

Таково тогда было положение дел во многих монастырях, к тому же и богатство Сен-Дени способствовало всеобщей распущенности братии. Надо сказать, что вся история монастырей в период феодализма вплоть до XIV века состоит из отдельных реформаторских движений, в результате которых монастыри на время становились тем, чем они должны были быть; когда же эта тяга к реформированию угасла, монастыри постепенно начали приходить в упадок, и сам образ монашеской жизни почти полностью деградировал в так называемую эпоху классицизма, то есть в XVII–XVIII веках. В Сен-Дени настоятельно требовалась реформа, и это было очевидно. Абеляр отчетливо сознавал ее необходимость: «Я не раз восставал против их греховной распущенности и постыдных излишеств, не раз возвышал свой голос как с глазу на глаз, так и во всеуслышание». Но его пылкое рвение реформатора не нашло ни в ком отклика. Вероятно, он выглядел в глазах своих новых собратьев несносным человеком с крайне неуместными воззрениями, тем более неуместными, что его новоявленная добродетель и благочестие возникли столь внезапно, вслед за общеизвестным скандалом и потому вызывали лишь безмерное удивление; кстати, все понимали, что Абеляр теперь сам, так сказать, оказался совершенно в «безопасном положении», ибо никаким соблазнам он был уже неподвластен, и потому с такой легкостью обрушивал свой гнев на слабости других! Короче говоря, усердие в призывах к добродетели этого монаха, чьи похождения еще вчера были на слуху у всего Парижа, выглядело весьма подозрительным. Так могли ли монахи, гораздо дольше, чем он, ведшие образ жизни, свойственный монастырям, допустить, чтобы он учил их праведности?

В действительности — и вся последующая жизнь Абеляра служит тому доказательством — усердие его в желании реформировать монастырскую жизнь в конкретной обители объяснялось совершенно искренним порывом, порожденным внутренними изменениями в душе и психике. Ужасное испытание, которому он подвергся, могло вызвать у него резко отрицательную реакцию к внешнему миру, уход в себя. Однако этого не произошло, напротив, он признал наказание справедливым, принял его полностью и сразу. Более того, он принял постриг и ушел в монастырь в силу стечения обстоятельств, не ощущая призвания быть монахом, но он стал им: именно монашеское одеяние, то есть сам факт ношения этого одеяния и превратил его в монаха.

«Что бы ты ни делал, даже если ты подчиняешься приказу, если ты делаешь это, если ты того желаешь, будь уверен, что это послужит к твоей пользе».

Это изречение, которое Абеляр записал в числе прочих изречений, составивших свод правил для его сына, стало правилом и для него самого. В этом и состоит его величие. В другие времена его станут воспринимать как поборника свободомыслия. Это вполне справедливо и правильно; сначала он воспользовался свободомыслием для того, чтобы внутренне принять ту трагическую ситуацию, в которой он оказался. Кстати, если уж мы заговорили о внутренней трансформации Абеляра, то можно вспомнить удивительное превращение, случившееся с еще одним очень известным человеком, современником Абеляра. Речь идет о Томасе Бекете, ведь этот страстно любивший роскошь и пышность канцлер короля Англии, будучи возведен в сан архиепископа Кентерберийского благодаря благоволению к нему государя и повелителя Британии, так сильно изменился, что почти мгновенно превратился в настолько же благочестивого, бедного и преданного служителя Божьего, насколько прежде он был энергичным, деятельным государственным деятелем, богатым, щедрым и предупредительным к желаниям короля. Подобные примеры характерны для эпохи, когда высоко ценили совершенство во всем и во всем стремились к абсолюту.

Но если у нас такое внутреннее превращение Абеляра, чья искренность, подтвержденная всей его дальнейшей жизнью, не вызывает сомнений, то с монахами, его собратьями по монастырю, дело обстояло иначе: рвение новичка их задевало, в чем-то ущемляло, в чем-то оскорбляло, причиняло беспокойство и мешало. Его усилия по осуществлению реформы монастырской жизни окончились поражением; кстати, реформа все же будет проведена, но несколько позднее, осуществит ее Сугерий под влиянием Бернара Клервоского. Бернара ожидает успех там, где Абеляр потерпел поражение, и это будет первое столкновение этих двух мужчин, которых сама жизнь в весьма драматических обстоятельствах противопоставит друг другу. Но ни тот, ни другой об этом пока еще не знали, и сам Абеляр ограничился тем, что подвел плачевный итог: «Я сделался ненавистен и непереносим для всех».

Правда, одно обстоятельство в тот момент вывело Абеляра из весьма затруднительного положения: он вновь вернулся к преподаванию. «Как только я оправился от моей раны, так тотчас же нахлынули толпой клирики и принялись досаждать своими настойчивыми просьбами и аббату, и мне. Они хотели, чтобы то, что я прежде делал из любви к деньгам или к славе, я теперь делал из любви к Господу. Они говорили, что Господь потребует у меня отчета о том, каким образом я использовал тот талант, коим Он меня одарил, они говорили, что прежде я занимался лишь с богатыми, что отныне я должен себя посвятить обучению и воспитанию бедных, что я должен признать, что если меня и коснулась десница Божья, то для того, чтобы я, избавленный от соблазнов плоти и шума бурной мирской жизни, мог посвятить себя изучению наук и Священного Писания и из философа мирского превратиться в истинного философа Господа». Стать истинным философом… философом Бога… Выражение это принадлежит не Абеляру, оно часто встречается в письменных источниках той эпохи; под философом Бога подразумевали монаха, ведь монашеская жизнь почиталась как «vera philosophia», ибо для властителей дум в духовной сфере того времени поиск мудрости был равносилен поискам Бога, а именно поиск Бога и был основной целью тех, кто принимал постриг и вступал в монастырь. Этот термин противопоставлял новую мудрость, в основе которой лежала Любовь, мудрости античной, чисто интеллектуальной. Под пером Абеляра он обретает некий новый смысл, ведь Абеляр лелеял тщеславную надежду примирить и согласовать обе мудрости — мудрость Аристотеля и мудрость апостола Павла. Философ по призванию, услышав некий внутренний голос, повелевавший ему стать монахом, Абеляр понял, что испытание, выпавшее на его долю, открывало перед ним новую «программу действий», что именно это и являлось его истинным призванием: быть философом Бога.

«Некоторые говорят, что все зависит от случая; однако все было совершенно очевидно предрешено Господом. Если ты признаешь, что некое событие не зависело от нашей свободной воли, значит, оно зависело от еще более свободной воли Господа. Ты окажешься не прав, полагая, будто что-то произошло понапрасну или было несправедливо или неправильно, ибо всяким событием руководит высший разум Господа. Что бы ни случилось, это не вызывает у праведника приступа гнева, ибо он знает: если так предопределил Господь, значит, все правильно».

Так формулирует Абеляр для своего сына то правило мудрости, которое он вывел из собственного горького опыта.

В монастыре Сен-Дени аббат и монахи ожидали только подходящего предлога, чтобы избавиться от несносного критикана. «Плененные ежедневными настойчивыми просьбами моих учеников, они воспользовались этим обстоятельством, чтобы от меня отделаться. Понуждаемый непрестанными просьбами школяров и уступая вмешательству аббата и братьев, я удалился в одну из обителей, чтобы возобновить там мои обычные занятия». И тотчас же вокруг него вновь сформировался кружок восторженных слушателей. Небольшая обитель, о которой упоминает Абеляр, находилась в местечке Мезонсель-ан-Бри. В наши дни трудно вообразить, что какой-нибудь преподаватель с превосходной репутацией светила науки обоснуется в Мезонсель-ан-Бри и к нему тотчас со всех сторон устремятся толпы учеников, но надо отдавать себе отчет в том, что в наши дни очень сильны тенденции централизации, чего во времена Абеляра не было, и мы уже неоднократно имели возможность в этом убедиться. Кстати, Мезонсель-ан-Бри находится неподалеку от Провена, а в те времена это был процветающий город; дважды в году благодаря проводившимся там ярмаркам (в мае и сентябре) он становился одним из самых важных экономических центров западного мира. Разумеется, мир торговцев — это не мир клириков, и все же, несмотря ни на что, школяры все прибывали и прибывали. «Приток слушателей ко мне был столь велик, что не хватало места, чтобы их разместить, и земли, чтобы их прокормить». Начался период в жизни Абеляра, который можно назвать наиболее плодотворным, период, когда он довел до совершенства свой метод преподавания и исследования, а также создал свои основные труды. Абеляр объясняет, как он собирался осуществить основную программу действий, намеченную им себе, дабы в полной мере отвечать своему призванию стать «философом Бога».

«Здесь я посвятил себя преподаванию Священного Писания. Однако я полностью не отказался и от изучения и преподавания и светских искусств, дела особенно для меня привычного и ожидавшегося от меня… И так как Господь, по-видимому, в Своей милости, даровал мне не меньше способностей в постижении Священного Писания, чем в изучении светской науки, то число слушателей моей школы, привлеченных чтением мною сразу двух дисциплин, не замедлило увеличиться, тогда как число слушателей у других преподавателей уменьшилось». Как мы видим, несчастья, обрушившиеся на Абеляра, нисколько не поколебали его необычайной уверенности в себе (вернее было бы назвать эту уверенность самомнением и самодовольством), которая, похоже, не только подкрепляла восторги его учеников, но и оправдывала их восхищение. Одна деталь представляется весьма характерной, указывая на то, какое влияние Абеляр оказывал на методику преподавания. Как видно из одной из максим Абеляра, методика эта должна была пережить своего создателя и способствовать блеску его славы и после его смерти: «Ученый живет своей славой и после смерти, философия гораздо сильнее природы».

Действительно, термин «теология», или «богословие», который стали использовать для обозначения систематического изучения догмата веры и вообще Священного Писания, до Абеляра употребляли только тогда, когда имели в виду языческие религии, в том смысле, который вкладывали в него античные авторы; когда же речь заходила о христианстве, о науке о Боге, тогда пользовались выражением «священное писание» («sacra pagina»), а когда хотели указать именно на само преподавание этой науки, то говорили о «божественном чтении» («lectio divina»). Похоже, что личному воздействию Абеляра мы обязаны появлением в словаре церковной и религиозной лексики термина, значение которого, как мы знаем, очень велико; интересно отметить и тот факт, что этот термин, с одной стороны, связан с Античностью, а с другой стороны, он станет обозначать все, чем будет заниматься в следующем веке схоластика. Итак, введение в научный оборот термина «теология» знаменует начало чрезвычайно важного этапа в эволюции как религиозной мысли, так и образа жизни в лоне Церкви. В эпоху Абеляра, как и в первые века распространения христианского вероучения, главным почиталось знание самого Священного Писания. Все усилия тех, кто в XII веке посвятил себя изучению Священного Писания, как и во времена отцов Церкви, были направлены на достижение целостного его восприятия; они внимательно вчитывались в его строки, то ли преследуя цель извлечь из его богатства теории, то ли для того, чтобы найти в нем доводы, способные укрепить и защитить их веру. Во времена Абеляра большая часть проповедей и научных трактатов ученых была посвящена толкованию Библии. В тот период вся жизнь верующего «питалась и поддерживалась» Библией — основой всех основ, все верующие — от самых прославленных магистров философии и до самых темных, самых необразованных крестьян — все были знакомы с Библией, все присутствовали на службах в приходских церквях, все знали псалмы, которые пел хор певчих, а также слышали, как проповедники комментировали различные события, описанные в Библии, в своих проповедях, иногда довольно нудных. К Библии обращались столь часто, необходимость знакомства с ней была столь насущной, а влияние библейских сюжетов на общественные нравы столь велико, что выражение «учиться читать» в то время означало не что иное, как «заучивание» Псалтири. Утверждается, что усилия школяра были направлены на то, чтобы найти в книге и назвать буквы и слова, которые он прежде заучил наизусть, чаще всего во время пения псалмов. Латинский язык Библии был тогда достаточно хорошо знаком многим для того, чтобы понимать псалмы, по крайней мере, наиболее популярные. Правда, в этой сфере, как и в сфере светской науки, в тот период уже начал властно «требовать употребления» народный разговорный язык, и Библию поспешили перевести на этот повседневный язык, комментарии к ней тоже стали давать на этой народной латыни; среди манускриптов, хранящихся в наших библиотеках, имеется немало экземпляров Библии на старофранцузском языке, некоторые переводы сделаны в технике мнемотехнических стихов.

Абеляр принадлежит к числу тех, кто способствовал систематизации религиозной доктрины, формулированию четких определений и доказательств (в следующем веке основу этой системы составили так называемые теологические суммы, то есть научные трактаты, посвященные различным областям религиозного знания). Именно такое систематическое изложение стали впоследствии обозначать термином «теология» (или богословие), которым мы обязаны Абеляру. Постепенно в преподавании теологии начали уделять больше внимания, чем самому Священному Писанию. Чтобы представить кратко, какую эволюцию на протяжении веков претерпело преподавание в сфере религии, скажем только, что изучение и заучивание псалмов сменилось зазубриванием Закона Божьего при помощи чтения катехизиса — сборника вопросов и ответов, что повлекло за собой огромные изменения в образе мышления и в форме проявления набожности, поскольку существует огромная разница между тем, кого научили исправно повторять «Бог всемогущ», и тем, кто сначала научился, обращаясь к Господу, говорить: «Господь — свет мой и спасение мое: кого мне бояться?»

Результаты усилий Абеляра, воплотившиеся в его следовавших одна за другой работах, составили нечто вроде зародыша тех сочинений, содержащих систематическое изложение знаний, что во множестве появятся в XIII веке. В нем видят «отца схоластики». Дать свод четких определений, ясных и понятных — такова цель его преподавания. «Я сочинил „Трактат о божественном единстве и троичности“ для пользы моих учеников, требовавших от меня по сему вопросу философских и человеческих рассуждений, им, по их утверждениям, нужны были доводы, а не слова».

Этот первый труд Абеляра вызовет вокруг его имени новые пересуды, и вскоре появятся первые признаки надвигающейся бури; он породит в церковной среде беспокойство, вызовет множество подозрений, поспособствует возникновению недоразумений, и все эти подозрения будут рассеяны только в наши дни, когда мысли Абеляра подвергнутся тщательному, взвешенному анализу. Утверждение Абеляра, что «можно уверовать лишь в то, что ты прежде понял», долгое время воспринималось как «настоящая программа» чистого рационализма, а вернее, свободомыслия, что, как мы увидим, было весьма «далеко» от намерений мэтра. Этот труд заключает в себе, по крайней мере в виде «зерен», всю философию Абеляра, все то, что вызовет такое возмущение и смущение у его современников и из-за чего вокруг его имени не просто возникнет шум, а разразится настоящий скандал, — в работе содержится все то, что в глазах последующих поколений будет составлять своеобразие мышления Абеляра. Итак, именно по этим причинам нам необходимо остановиться на данном трактате, хотя предмет изучения и обсуждения и может показаться чрезвычайно сухим и неинтересным — пожалуй, для нашего времени это действительно неблагодарная тема, — но делать нечего.

Прежде всего встает вопрос, почему первый трактат Абеляра был посвящен Троице, или троичности Бога. Для историков науки XIX века, представлявших Абеляра как рационалиста и вольнодумца, намного опередившего свое время, было, как нам кажется, весьма затруднительно найти тому объяснение, ибо напрасно кто-либо попытался бы искать в этом трактате под названием «О божественном единстве и троичности»[19] малейшие следы отрицания или скептицизма по поводу догмата Троицы. Напротив, целью Абеляра в этом трактате, написанном для его учеников, является доказательство, по возможности четкое и ясное, великой истины: Бог един в трех лицах. Подход Абеляра к этой проблеме — это подход человека верующего, верующего искренне, человека, озабоченного тем, чтобы как можно понятнее изложить свой символ веры, а не тем, чтобы поставить его под сомнение, и уж тем более не тем, чтобы разрушить основу основ этой веры.

Кстати, тот факт, что первый трактат Абеляра был посвящен именно вопросу троичности Бога, свидетельствует о совпадении «интересов» Абеляра с «интересами», волновавшими его современников, ибо воистину поражает тот пыл, с которым тогда изучали и рассматривали со всех сторон основной догмат христианской веры. Эта проблема неотступно преследовала святого Августина, она же в некотором смысле стала причиной проведения в Никее так называемого Никейского собора, первого «экуменического» собора в истории, именно по этой проблеме высказались все первые богословы: святой Афанасий, Иларий из Пуатье и другие; эта же проблема в эпоху Абеляра была в центре исследований, размышлений, споров как философов, так и мистиков. Невозможно перечислить все трактаты и проповеди, посвященные вопросу о Троице и датируемые XII веком; назовем лишь несколько имен: следуя примеру таких известных магистров предыдущего столетия, как Фульберт Шартрский и Петр Дамиани, эту проблему разрабатывали Ансельм Кентерберийский, Ансельм Ланский, Гийом из Сен-Тьерри, Гонорий Отенский, Гильберт Порретанский и в особенности известные, прославленные преподаватели Сен-Викторской школы Гуго и Ришар Сен-Викторские; можно смело утверждать, что в то время не существовало ни одного сочинения, в котором не рассматривался бы данный вопрос в том или ином аспекте.

Подобное изобилие письменных источников указывает на грандиозность усилий религиозных кругов того времени, направленных на попытки раскрыть эту тайну, что ощущается даже в некоторых деталях повседневной жизни. Так, например, мы часто встречаем в официальных документах той эпохи, а именно в королевских хартиях и грамотах, а также и в простых документах, заверенных нотариусами, в самом начале следующую формулировку: «Во имя Святой и Непостижимой Троицы». Достаточно сказать, что в жизни христианского мира эту проблему почитали основной, краеугольной проблемой веры, притягивавшей к себе внимание мыслителя и являвшейся средоточием благочестия верующего. В школе вопрос о Троице являлся главным предметом изучения, преподавания и дискуссий. Сама терминология, употреблявшаяся относительно Троицы и троичности, была несколько нечеткой, расплывчатой, ибо говорили и о лицах, и о персонах, и о субстанциях, а также употребляли греческий термин «ипостась». В следующем веке все эти усилия, направленные на осмысление великой тайны, завершатся формулированием ее в выражениях, требовавших непременного признания истинности формулировки — в случае каких-либо сомнений или колебаний человек рисковал попасть в разряд еретиков. Характерно для XII века чрезвычайно острое соперничество исследователей и тот поразительный пыл, с которым они предавались спорам; один за другим иерархи Церкви собирались на соборы, епископы вступали в переписку друг с другом или встречались, чтобы обменяться мнениями по поводу той или иной доктрины, вызывавшей у них какие-то подозрения; дискуссия следовала за дискуссией, одна завершалась одобрением воззрений какого-либо ученого собрата, другая — осуждением, ибо риск совершить ошибку неизбежен в любой сфере, где осуществляется поиск истины.

Все это в наши дни может показаться бесплодными, пустыми спорами, но, однако же, углубляясь в атмосферу той эпохи, мы убеждаемся, что этот вопрос о Троице, троичности Бога открывает для нас новые, совершенно неожиданные горизонты. Если прочитать труды, написанные в стенах Сен-Викторского аббатства, оказавшего столь сильное влияние на мир интеллектуалов своего времени и вообще на все общество, то возникает ощущение, что изучение троичности Бога, изучение отношений между тремя божественными лицами затрагивает каждого верующего (а в тот период практически все были верующими), — проблема эта встает перед нами в новом свете, как проблема всеобщая и всеохватная. Когда, скажем, Ришар Сен-Викторский говорит о Троице, он ставит под вопрос и концепцию личности в человеческом значении этого слова, и концепцию любви. Для него, как и для большинства мыслителей того времени, Бог един, но это единство не воспринимается философом абсолютным, «монархическим» образом, ибо Бог одновременно и триедин, а единым Его делает любовь, Он и Сам есть Любовь. Эта Любовь представляет собой непрерывный и бесконечный обмен при полном равенстве участников, который приводит к возникновению полнейшей и всеохватной общности, ко всеобщему причащению. Таким образом, верующий, думая о Боге, представлял себе не статичное изображение Высшего существа, а лицезрел динамичное видение, являвшееся воплощением движения чувства, движения любви.

Ришар Сен-Викторский основывает свою веру в Троицу на потребности в глубинной, сильнейшей и значительнейшей природе любви: «Главнейшим элементом истинного милосердия и любви является не только способность любить другого, как себя, и быть им любимым таким же образом, но желание, чтобы другого любили, как любят тебя»; итак, истинная любовь будет полной только при условии стремления, чтобы это была «разделенная» любовь; совершенная любовь требует существования Третьего Лица, «чье равное участие в любви и радостях Двух других Лиц является требованием той же любви, доведенной до совершенства». Чтобы передать дух того времени, добавим, что красота этой концепции, основанной на абсолютной ценности и абсолютном значении любви, требующей множественности лиц, воспринималась как своеобразное доказательство истинности этой доктрины. Для Ришара Сен-Викторского подобное видение Бога «слишком прекрасно, чтобы не быть истинным».

Итак, «быть», «существовать» для Бога означает «любить». И человек как бы оказывается в положении, когда его словно «подстрекают» этим взаимообменом любви к такому же обмену. В тот период не считали, что божественная любовь может проявиться властно, так сказать авторитарным образом, принуждая человека любить или, напротив, патерналистским образом изливая на него потоки любви; любовь, напротив, приглашала человека принять участие в цикле триединства, то есть найти в себе самом «образ Божий». Тогда именно так понимали, воспринимали и представляли себе отношение Господа к человеку, и это отношение, как в зеркале, отражалось в соотношении священного, церковного и мирского, светского. «Любовь — это изобретение XII века…» — говорил Сеньобос. Человек получал живительную частицу духовности в тот момент, когда он оказывался в русле потока литургии, потока, пропитавшего живительной влагой всю повседневную жизнь, и нет ничего удивительного в том, что проблема, занимавшая умы духовных властителей эпохи, находила продолжение в различных способах выражения мыслей в искусстве и поэзии. Когда мы знакомимся с этим «задним планом», когда обнаруживаем, с каким рвением мистики и теологи склонялись над Книгой Песни песней Соломона, чтобы выявить в ней те поиски Невесты Божественным Женихом, то есть Иисусом Христом, тогда мы уже не удивляемся, что в литературе в те времена расцветала куртуазная любовь. Итак, тогда все было взаимосвязано, и все, казалось, действовало и развивалось одновременно, рождая то, что стало сутью философии эпохи. В такое время, как наше, когда невозможно обнаружить какое-либо сочинение, даже чисто литературное, которое не было бы написано под влиянием того или иного философского течения: марксизма, экзистенциализма и т. д., — в такое время не найти доводов и доказательств истинности какой-либо доктрины, которые оказались бы равноценны самой доктрине и были бы всеми восприняты и приняты одинаково. В XII веке можно было легко уравнять экстатическую любовь Ришара Сен-Викторского и то, что на языке трубадуров именовалось «joy» (радость), подобно тому, как различные концепции светской любви были изложены в «Трактате о любви» Андрея Капеллана или представлены в рыцарских романах.

Если мы хотим понять историю Абеляра, надо и ее поместить на уровень этого «заднего плана» и рассматривать на его фоне. Ее суть проявляется во всей своей парадоксальной силе только тогда, когда мы вспоминаем, что Абеляр был современником самых знаменитых представителей богословия, исповедовавших теорию экстатической, то есть восторженной, исступленной любви, таких, как учителя Сен-Викторской школы; Гуго умер на год раньше Абеляра, Ришар на тридцать лет его пережил, так что эта школа оказала на всю ту эпоху огромное воздействие, ибо она была в центре всех событий, а мысль Абеляра еще только робко «пробивалась из-под спуда». Парадокс заключается в том, что для нас Абеляр — прежде всего герой любовной истории, тогда как в свое время окружающие воспринимали его прежде всего как философа.

Если положение Абеляра в наших глазах выглядит парадоксальным, то на взгляд его современников оно было «чрезвычайно критическим» и заслуживало осуждения. Он взялся за разрешение проблемы, являющейся главной проблемой его времени, он начал разрабатывать тему, над которой трудились лучшие умы и по поводу которой собирались местные церковные соборы (весьма многочисленные); он начал ее разрабатывать не только как магистр богословия, как теолог, но и как диалектик — магистр искусства рассуждения. Он сам — мы уже могли в этом убедиться — подчеркивал то «двойное достоинство», которое отличало его методику преподавания и составляло ее ценность. Однако это не было таким уж «нововведением», другие делали до него примерно то же самое с разным успехом; если вопрос об универсалиях и заставлял бушевать страсти в мирке школяров и их преподавателей, происходило это потому, что данный вопрос, относившийся к сфере чистой диалектики, находил некий отзвук в вопросе о троичности Бога. Когда Абеляр вел споры с Гийомом из Шампо и своими доводами и доказательствами принудил бывшего наставника дважды изменить свое мнение на прямо противоположное, то есть изменить той доктрине, постулаты которой составляли основу его преподавания, это был не просто философский спор из-за мелочей, не просто необязательные рассуждения; нет, и учитель, и бывший ученик ощущали, насколько важны и серьезны занятые ими позиции, потому что эти воззрения могли проецироваться на чисто религиозную плоскость. Если универсалий не существует, если они являются всего лишь простыми словами, если между отдельными существами нет никакой тождественности, если допустимо говорить только об отдельных людях, не улавливая между ними никакой связи, не находя в них никакого общего элемента, присущего всему роду человеческому, то можно ли видеть в Единстве Бога нечто иное, кроме самого понятия? Догмат о троичности Бога, о Троице в таком случае предстает перед верующим, увлекшимся рассуждениями, только в виде тритеизма: есть три божества, три отдельных лица (персоны), но между ними не может быть того сущностного Единства, которое является предметом библейского откровения.

Трудясь над своим трактатом, Абеляр вступил в очень давний спор, в результате чего подверглись осуждению Беренгарий Турский и старый учитель Абеляра Росцелин. Возвысив свой голос против Росцелина, Ансельм Кентерберийский изложил суть всей проблемы следующим образом: «Еретики! Еретики все эти диалектики, которые думают, что универсалии есть всего лишь простые слова… все эти диалектики, чей разум настолько помрачен этими вымышленными представлениями о вещественности, о телесности всего сущего, что он не в силах выбраться из этих тенет и неспособен распознать то, что он один может созерцать в чистом виде! Тот, кто не понял, каким образом множество отдельных людей являются одним человеком как представители рода людского, разве сумеет понять, что в этом чрезвычайно таинственном явлении, в этой чрезвычайно таинственной породе есть множество Лиц, что каждое из этих Лиц есть совершенный Бог и что они есть Единый Бог?» Далее Ансельм продолжает приводить доказательства своей правоты, подкрепляя свои доводы многочисленными примерами такого свойства: «Если человек не в состоянии понять, что масть лошади может представлять собой нечто, отдельное и отличное от самой лошади, что стена может рассматриваться, как нечто иное, чем дом…» и т. д. Абеляр, кстати, последует в том же направлении и выступит против своего бывшего учителя Росцелина. Итак, однажды (установить точно дату практически невозможно, но совершенно ясно, что это было до Суассонского собора, состоявшегося в 1121 году) он написал письмо Гилберту, епископу Парижскому, сетуя на то, что является жертвой нападок и нечестных действий человека, чьего имени он не называет, но опознать которого довольно легко, ибо он давно привлек к себе внимание своей дурной репутацией и своим вероломством. «Некоторые из наших учеников, — говорится в этом письме, — пришли и сообщили нам, что сей старинный враг католической веры, чьи гнусные, отвратительные, еретические воззрения, заключающиеся в утверждении, что якобы существуют три Бога, а не один Единый, были разоблачены иерархами Церкви на Суассонском соборе (1093 года)… изрыгает в мой адрес проклятия, мерзкую брань и угрозы по той причине, что мы сочинили небольшой по объему труд касательно веры в Святую Троицу; труд сей направлен против той самой ереси, в коей повинен сей человек. С другой стороны, один из наших учеников известил нас о том, что этот человек только и ждет вашего возвращения, чтобы изобличить меня в якобы еретических воззрениях, изложенных в сем труде; таким образом, этот человек пытается опередить меня, обвинив меня перед вами, подобно тому, как он пытается поступить со всеми. Если дело обстоит именно таким образом, то мы просим вас всех, поборников Господа и защитников веры, чтобы вы приняли решение о подходящем месте, куда бы вы могли пригласить одновременно нас обоих, и чтобы мы там были выслушаны истинными католиками, достойными всяческого уважения, коих вы сами изберете; пусть люди услышат, в чем он меня обвиняет втайне от меня и за глаза, и пусть они вынесут свое суждение, основанное на их просвещенном мнении, так, чтобы всем стало известно, не понапрасну ли он выдвигает против меня подобные обвинения, не клевещет ли он на меня, или он прав и я виновен в том, что осмелился написать подобные вещи».

Любопытно, что Абеляр не говорит ни слова о предпринятом им против Росцелина демарше в «Истории моих бедствий», являющейся историей его жизни, вообще не упоминает о развернувшейся между ними полемике. Он заявляет там только, что другие преподаватели видели, как их школы пустеют, и «это обстоятельство, — пишет он, — возбудило ко мне зависть и неприязнь. Все они поносили и чернили меня, но двое из них особо воспользовались моим отсутствием, чтобы выдвинуть против меня обвинения: во-первых, монашескому обету противоречит дальнейшее изучение светских книг, а во-вторых, мной проявлено достойное порицания высокомерие и самомнение, поскольку я стал преподавать теологию без дозволения какого-нибудь теолога. Они хотели, чтобы мне было запрещено всякое преподавание в школах, и беспрестанно побуждали к тому епископов, архиепископов, аббатов, — одним словом, всех духовных лиц, имевших доброе имя в церковной иерархии». Далее он указывает на двух человек, особо желавших его погибели, на своих старых соперников: Альберика Реймсского и Лотульфа Ломбардского, — но о Росцелине не говорит ни слова.

Однако нам-то сейчас совершенно ясно, что в сложившихся обстоятельствах «открыл огонь» именно Абеляр; и смысл письма становился гораздо понятнее, если учитывать тот факт, что в работе Абеляра содержатся яростные нападки на так называемый номинализм Росцелина. О предмете и сути их научного спора можно достаточно полно судить по знаменитому примеру стены и дома, по доводам, приведенным Абеляром по сему поводу в трактате «О божественном единстве и троичности Бога», которые он будет развивать в последующих трактатах. Итак, для Росцелина части некоего целого были всего лишь словами, именами, таким образом, получалось, что «стена» — всего лишь слово, так как «дом» есть не что иное, как стены, крыша и фундамент. Абеляр опровергает Росцелина: «…если говорят, что дом есть стены, крыша и фундамент, это не означает, что дом представляет собой каждую из этих частей в отдельности, но есть единство всех этих трех частей, вместе взятых… Итак, каждая часть существовала и существует отдельно до того, как она образовывает некое целое, в которое она будет включена и станет составной частью». А далее Абеляр создает и развивает собственную оригинальную систему (из-за которой философа позднее нарекли концептуалистом). Абеляр превращает такие понятия, как вид и род, в некое «собирательное понятие», которое разум способен сформировать путем сравнений и отвлеченных рассуждений; так, например, человечество, то есть род людской, представляет собой совокупность людей, в чем-то схожих: «Всю эту совокупность, хотя и очень многочисленную, сложную и разнородную, люди, обладающие авторитетом, то есть влиятельные и пользующиеся уважением, именуют родом, универсалией, природой, натурой, подобно тому, как народ, состоящий из множества отдельных людей, именуют единым народом… Человеческая природа, состоящая из отдельных частей, из природ различных индивидуумов, сводится к одному и тому же концепту, к одной и той же природе». Иными словами, используя свою способность к отвлеченным рассуждениям, человеческий разум может выделить нечто общее в частном, в особенном, в отдельном. Эту доктрину Абеляр «выковал», то есть создал в ходе споров с Гийомом из Шампо и изложил в своих трудах: сначала в трактате «О божественном единстве и троичности», а позднее и в трудах, в которых содержание этого трактата было подвергнуто более глубокому изучению, а именно в работах «Введение в теологию», «Христианская теология» и «Диалектика», написанных Абеляром и многократно им переписанных для племянников, сыновей его брата Дагобера.

Мы можем констатировать следующие факты: в 1121 году Абеляр оказался жертвой яростных нападок со всех сторон, и нападки эти были вызваны как завистью к его успехам в преподавании, так и его воззрениями, изложенными в первом его труде. Положения, содержавшиеся в трактате Абеляра, уже самим фактом того, что они предлагали весьма оригинальную трактовку и столь же своеобразное решение вопроса об универсалиях, пробудили недоверие и опасения у церковных властей, крайне чувствительных ко всему, что имело касательство к проблеме, давно ставшей предметом ожесточенных споров; в особенности же пришли в ярость главы школ, или направлений, противоборствовавших в тот период, то есть лица, возглавлявшие так называемых реалистов, из числа учеников Гийома из Шампо, и так называемых номиналистов, в особенности старого Росцелина, который был, несомненно, весьма недалек от того, чтобы считать предательством со стороны бывшего ученика избранный им способ опровержения тех идей и мыслей, которыми он его в свое время питал и на которых он его взрастил. Если верить Абеляру, то из всех нападавших на него Росцелин был самым желчным и злобным. Во всяком случае, Абеляр полагал, что именно от нападок Росцелина ему следует защищаться, и он счел, что сделает очень ловкий ход и проявит большую хитрость, если, пытаясь защитить себя, опередит соперника и первым начнет наступление, обвинив Росцелина в ереси перед лицом епископа Парижского.

По этим действиям мы узнаем в Абеляре того юного стратега, что «разбил свой военный лагерь» на холме Святой Женевьевы как на некой возвышенности, откуда он мог вести наблюдение за противником. Кстати, в поведении Абеляра время от времени проявляется глубоко скрытая внутренняя воинственность, даже агрессивность, о чем свидетельствует «История моих бедствий»; к тому же ему была свойственна расчетливость: идет ли речь об открытии новой школы или о желании проникнуть в семейство Фульбера, Абеляр всегда действовал как опытный шахматист, всегда «расставляя свои фигуры» так, чтобы в конце концов заставить противника совершить промах, который и позволит Абеляру взять верх над соперником. Очень вероятно, что письмо Абеляра к епископу Парижскому было из разряда таких ловких маневров. Абеляр, чувствуя, что в глазах церковных властей он со своими идеями выглядит весьма подозрительно, решил опередить события и счел, что с его стороны будет весьма выгодно обрушить всяческие обвинения на человека со столь сомнительной репутацией и внушающего такие подозрения, как Росцелин, чьи философские воззрения, как известно, подверглись осуждению как еретические. Кстати, Абеляр не преминул указать пальцем на слабости своего бывшего учителя: «Этот человек осмелился написать клеветническое письмо, направленное против глашатая Господа нашего Иисуса Христа, Роберта д’Арбрисселя, после чего он стал настолько мерзок и дерзок, что осмелился посягнуть на доброе имя великого ученого, отца Церкви, Ансельма, архиепископа Кентерберийского, в результате чего этот бессовестный наглец, нашедший себе защиту у короля Англии, был изгнан с позором из этой страны, едва не расставшись с жизнью. И он хочет иметь сотоварища в своем бесчестье, чтобы его собственное бесчестье утешалось, видя, какой позор выпал на долю людей праведных и достойных».

Ответ не заставил себя долго ждать и, вероятно, поверг Абеляра в глубокое уныние. Мало того, что он не сумел добиться столь желанного открытого столкновения, но вдобавок Росцелин на его письмо ответил длинным посланием, достаточно процитировать несколько отрывков, чтобы иметь представление о его тоне: «Ты направил письма, преисполненные нападок на меня, и как же зловонны и отвратительны те непристойности, коими они наполнены, как мерзко и гнусно то сквернословие, к коему ты прибегаешь, чтобы описать мою особу, якобы запятнанную множеством бесчестных и позорных деяний, похожих на коросту прокаженного… Нет ничего удивительного в том, что ты распространяешь поносные речи против Церкви, ты, который проявил себя противником Церкви самим образом твоей жизни. Правда, мы приняли решение простить тебе твое высокомерие, ибо ты совершаешь поступки не как разумное существо, а как существо, утратившее разум под влиянием испытанной тобой великой боли; как ущерб, причиненный твоему телу, из-за которого ты так страдаешь, невозместим и непоправим, так и боль, под воздействием коей ты выступаешь против меня, нельзя устранить и умалить». Далее следует отрывок, процитировать который не представляется возможным, ибо он содержит «ужасную» игру слов и непристойных сравнений, среди прочего упоминается пчелиное жало и змеиный язык. Затем Росцелин приступает к рассмотрению и обсуждению одного за другим всех пунктов письма Абеляра. Он отбивается от нападок Абеляра, обвинившего его в том, что некогда он сам нападал на Роберта д’Арбрисселя и Ансельма Кентерберийского, а затем яростно протестует против обвинений в ереси, от которых, как Росцелин утверждает, он уже давно очистился: «Никогда я не защищал ни своих, ни чужих заблуждений, напротив, нет никаких сомнений в том, что я никогда не впадал в ересь; а ты твоим нечистым, гнусным умом измыслил и изрыгнул на меня клеветнические измышления, будто бы я — человек недостойный, бесчестный, позорящий Церковь, будто бы я был осужден на соборе, но я докажу, что все это — ложь, приведя в свидетели служителей и паству тех церквей, в лоне коих я был рожден, воспитан и обучен; раз уж ты вроде бы являешься монахом монастыря Сен-Дени, я прибуду туда, чтобы помериться с тобой силами; не сомневайся, тебя поставят в известность о моем прибытии, ибо тебя известит о том твой аббат, и я буду ожидать тебя столько, сколько тебе будет угодно. И если ты проявишь непослушание по отношению к твоему отцу-настоятелю, что ты, вероятно, не преминешь сделать, то, где бы ты ни спрятался на этой земле, я сумею тебя найти. И как ты ухитрился сказать, будто бы я был изгнан отовсюду, из всего христианского мира, тогда как Рим, глава этого мира, охотно принимает меня, еще более охотно меня слушает и, выслушав меня, следует моим советам и разделяет мое мнение? И церковь в Туре, и церковь в Лоше, где ты, самый ничтожный из моих учеников, сидел у моих ног — у ног твоего учителя, и церковь в Безансоне, в которой я являюсь каноником, разве они расположены вне пределов христианского мира, они, эти церкви, где все меня уважают и принимают меня с радостью, а также внимают мне и принимают то, что я говорю, питая тягу к познанию?» Далее большой пассаж этого письма посвящен доказательству того, что доктрина автора о Троице не содержат никаких еретических воззрений, что подозрение в ереси основывалось лишь на путанице при употреблении терминов. После чего озлобленный старец возвращается, пылая еще большей яростью, к истории самого Абеляра, к истории, в которой, как он говорит, нет ничего нового, ибо подобное происходило еще в библиотеке, и, однако же, он принимается без устали напоминать о самых отвратительных, самых болезненных для Абеляра деталях, чтобы поставить под сомнение искренность его обращения в истинную веру и законность его пострига и вступления в монастырь. «Я утверждаю, ибо я слышал это от тех, кто проживает вместе с тобой в монастыре, что, возвращаясь вечером в монастырь, ты несешь деньги, которые собрал отовсюду в виде платы за те ошибочные и лживые идеи, коим ты обучаешь, и ты спешишь, презирая всякий стыд, отдать их твоей гулящей девке, и таким образом ты платишь ей за блуд в прошлом». Наконец, заключительный пассаж, весьма достойный всего послания: «Так как у тебя было отнято то, что делает мужчину мужчиной, тебя надо называть не Пьером, а неполным Пьером. И превосходно свидетельствует о низости и бесчестье такого „неполного“ человека, как ты, печать, которой ты запечатывал свои зловонные письма, на которой изображены две головы, мужская и женская. Как можно усомниться в том, что тот, кто не побоялся снабдить свое послание изображением этих двух голов, до сей поры не изжил любовных вожделений? Я мог бы написать еще очень и очень много, дабы усугубить твой позор, ибо мне известны многие истины, весьма явные, но так как я имею дело с человеком неполным, то я, пожалуй, оставлю неполным и начатый мной труд».

Так кончается это письмо; поразмыслив над ним, мы можем понять, почему Абеляр предпочел о нем умолчать, ибо некоторые низости и гнусности требуют умолчания. Любопытно, что это письмо — единственное сочинение Росцелина, которым мы располагаем в полном виде; от всех прочих сохранились лишь те отрывки, что приведены Ансельмом Кентерберийским в труде, где он опровергает воззрения Росцелина; единственный документ, дошедший до нас в неприкосновенности, то есть в том виде, в каком он вышел из-под пера автора, дает нам яркий портрет этого старца, чьи уста извергают непристойности и сквернословие. Весьма вероятно, что Росцелин умер вскоре после того, как было написано это письмо, иначе не объяснить тот факт, что он никак не проявил себя на соборе в Суассоне. Для Абеляра же скоропостижная смерть Росцелина могла быть еще одним поводом умолчать об этом послании, появление которого, надо признать, он сам же и спровоцировал.

«Да убоятся те, кто пишет книги, многоглавого судьи, ибо толпа принимается их судить».

Письмо Росцелина послужило своеобразным «предисловием» к тем несчастьям, что обрушились на Абеляра в 1121 году.

У нас нет источников, из которых мы могли бы узнать все обстоятельства, сопутствовавшие осуждению Абеляра на Суассонском соборе в 1121 году, кроме рассказа самого Абеляра, содержащегося в «Истории моих бедствий». Быть может, этот рассказ и неполон, но он достаточно драматичен и позволяет представить различные «фазы» Суассонского собора, не особенно утомляя пересказом довольно нудных дискуссий — дискуссий, порой производящих на нас впечатление какой-то болтовни, преисполненной хитрых уловок и крючкотворства, настолько сам предмет спора кажется нам далеким от наших повседневных забот.

Абеляр возлагает всю ответственность за созыв этого собора на своих бывших соучеников, Альберика и Лотульфа, проникшихся к нему глубокой завистью. «После смерти наших общих учителей Гийома и Ансельма они претендовали на главенство и на то, чтобы быть как бы единственными наследниками умерших. Оба они возглавляли школы в Реймсе. Они осаждали своими наговорами, направленными против меня, своего архиепископа Рауля и побудили его призвать Конона, епископа Пренестинского, осуществлявшего в то время во Франции миссию папского легата, с тем чтобы созвать собрание в Суассоне и назвать его собором, пригласив на него меня и призвав представить собору мой известный труд о Троице».

Итак, Абеляр отправился в Суассон со своим весьма спорным, на взгляд церковных иерархов, трудом. Приняли его в Суассоне очень враждебно: когда он шел по городу, из толпы раздавалась брань и летели камни, — горожан заранее настроили против Абеляра и его доктрины; все думали, что он — опасный еретик, утверждающий в своих трудах и речах, будто существуют три Бога. В наше время, отличающееся религиозной терпимостью, такая неистовая злоба по отношению к предполагаемому еретику кажется крайностью, но, пожалуй, довольно легко понять причины враждебности народных масс, если вспомнить, что подобное случалось и в наши дни. Для простого народа той эпохи вера в Троицу была чем-то основным, главным, столь же основополагающим, как, например, вера в истину марксистской доктрины, бытующей в странах «за железным занавесом». Разве не наблюдали мы в XX веке, как некие доктрины навязывались целым народам и оказывали на них такое влияние, что под их воздействием ставились под сомнение и отвергались даже данные, полученные в ходе научных исследований? Так, теорию Лысенко навязали в СССР в области генетики те, кто стоял у руля политической власти, а теория Менделя была отвергнута; и это произошло в XX веке, в эпоху великого научного прогресса, в эпоху, когда, по мнению многих, наука заняла то место, которое прежде занимали религия, мораль, философские учения и т. д. Так вот, представим себе, что было бы, если бы какой-нибудь приверженец теории Менделя или так называемый «уклонист» заявился бы в какой-нибудь колхоз или город в СССР лет тридцать назад, и мы поймем, почему появившегося в Суассоне Абеляра, якобы утверждавшего, будто существует три Бога, встретили градом камней.

Прибыв в город, Абеляр явился к папскому легату Конону Уррахскому, епископу Пренестинскому, и передал ему свой труд. Он заявил, что готов «либо внести определенные изменения в свою доктрину, либо понести за нее наказание», если в ней обнаружатся какие-либо еретические положения. Легат, вероятно, ощущавший некоторое смущение, предложил Абеляру отдать труд на суд архиепископу Реймсскому Раулю, а также и тех двоих, кто выдвинул против него обвинения в ереси, о чем Абеляр пишет не без горечи: «…сами враги наши — судьи», цитируя Священное Писание (Втор 32:31).

Однако вопреки ожиданиям Абеляра собор начался, но о его труде не говорилось ни слова. «[Альберик и Латульф], пролистав весь трактат, изучив его вдоль и поперек в надежде найти что-либо предосудительное и не обнаружив ничего, что позволило бы им обвинить меня перед собравшимися на собор, отложили осуждение книги, коего они так жаждали, до окончания собора». Тем временем Абеляр, пытаясь противостоять надвигающейся буре, принялся публично излагать основы своего учения в церквях и прямо на площадях, как это было принято в те времена; в своих речах он стремился, по его выражению, «сформулировать основы католической веры согласно с тем, что было написано», то есть, по сути, он стал комментировать догмат веры, подкрепляя свои воззрения отточенными аргументами. Благодаря красноречию Абеляра мало-помалу общественное мнение переменилось в поддержку философа: многие поняли, что речь идет вовсе не о еретике, а напротив, о человеке, который открывает слушателям новые соображения относительно великой тайны Троицы. И народ, как мы уже видели, принимал активное участие в жизни Церкви, и клирики начали интересоваться, кто же такой этот странный еретик, проповедующий постулаты воистину безупречной доктрины, и почему собор продолжает заседать, но дело этого еретика так и не рассматривается. «Неужели судьи признали, что скорее ошибаются они, нежели он?» — вопрошали люди. Альберик совершил несколько тщетных попыток в ходе частных бесед уличить Абеляра в еретических воззрениях, но не сумел смутить его и привести в замешательство.

«В последний день собора до открытия заседания папский легат и архиепископ долго совещались с моими двумя соперниками и с некоторыми другими особами о том, какое решение следует принять относительно меня и моих книг, каковые и были основной причиной созыва собора». Тогда взял слово один из прелатов, принимавших участие в заседаниях. Речь идет о Готфриде Левском, епископе Шартрском, человеке в те времена очень почитаемом. Он тогда уже пять лет был епископом в Шартре, и в этой должности ему предстояло находиться тридцать лет, ибо умрет он в 1148 году, прослыв человеком великой мудрости и святости. Готфрид, епископ Шартрский, был верным другом Абеляра, он никогда не терял его из виду и всегда старался защитить не только от врагов, но и от него самого, избавляя от тех трудностей и несчастий, которые Абеляр навлекал на себя своим неосторожным поведением. Не о нем ли думал Абеляр, когда обращался к «другу», которому была адресована «История моих бедствий»? Воспевая дружбу, Абеляр использовал следующие выражения: «Истинный друг превосходит все дары Господа / Среди всех богатств предпочтение следует отдать другу. / Человек, обладающий таким сокровищем, уже не беден./ Сокровище же это тем более драгоценно, что является большой редкостью».

Далее следуют двустишия, в которых автор прославляет дружбу. Надо сказать, что кроме гипотетического «друга», которому была адресована «История моих бедствий», мы не видим рядом с Абеляром никого, о ком могла бы идти речь в данном контексте.

Известный исследователь-эрудит выдвинул предположение, что в одном из очень красивых плачей («planctus») Абеляра, написанном им в конце жизни и прославляющем «друга» в образе библейского Давида, содержится намек на верную дружбу епископа Шартрского и на его постоянное покровительство.

Абеляр воспроизводит речь Готфрида в том виде, в каком она была произнесена, от первого лица, и речь эта преисполнена симпатии к обвиняемому и призывов проявить к нему справедливость: «Вы все, присутствующие здесь владыки Церкви, знаете, что всеобъемлющая ученость этого человека и его превосходство во всех исследованиях в любых областях знаний, коим он бы себя ни посвящал, способствовали тому, что он приобрел верных сторонников и последователей, что его слава затмила собой славу его и наших учителей и что его виноградная лоза, если так можно выразиться, распростерла свои побеги от моря до моря. Если вы возложите на него тяжесть осуждения, не выслушав его (чего я не допускаю), то — даже если это осуждение будет справедливым — оно оскорбит и больно уязвит многих, и найдутся в немалом количестве и такие, что пожелают его защитить, тем более что в представленном здесь письменном труде, вменяемом ему в вину, мы не можем усмотреть ничего, что походило бы на явное покушение на католическую веру. Можно сказать, припомнив слова святого Иеронима, что сила, проявляющая себя, всегда привлекает к себе завистников, а также можно вспомнить и слова поэта,[20] что молния разит высочайшие горы… Если же вы желаете действовать в соответствии с правилами, тогда пусть учение этого человека или его книгу подробно рассмотрят собравшиеся, пусть ему зададут вопросы, пусть ему предоставят возможность ответить на них, с тем, чтобы в том случае если он запутается в своих доводах и придет в замешательство, он мог бы признать ошибочность своих воззрений или окажется принужден умолкнуть».

Но соперники Абеляра вскричали: «Вступить с ним в спор — значит обречь себя на поражение! Никому на свете не удастся опровергнуть его аргументы и софизмы». Несомненно, Альберик Реймсский помнил о тех частных беседах, когда он не сумел опровергнуть доводы Абеляра. Тогда Готфрид предложил другое, весьма мудрое, решение: поскольку собрание слишком малочисленно (на этот первый Суассонский собор, вероятно, собралось не более двух десятков лиц духовного звания) для того, чтобы принимать решение об осуждении по столь важному вопросу, пусть Абеляра препроводят обратно в монастырь Сен-Дени и там созовут многочисленный настоящий собор, на который надо пригласить наиболее сведущих в данном вопросе людей, чтобы они тщательнейшим образом изучили труд Абеляра. Папский легат, находясь в явном замешательстве, поспешил выразить свое согласие с предложением епископа Шартрского, и все собравшиеся на заседание участники собора поднялись со своих мест, чтобы прослушать мессу, которой обычно открывалось заседание.

Но не такого решения ожидали и желали противники Абеляра. «Полагая, что все будет потеряно, если дело станут рассматривать вне пределов их диоцеза, то есть в месте, где они не обладают правом „вести осаду“ судей и оказывать на них давление, мои противники, не питая доверия к справедливому суду, уверили архиепископа в том, что для него будет большим позором, если это дело передадут на рассмотрение в другой суд. Затем Альберик с Лотульфом тотчас же отправились к легату и стали настаивать на немедленном осуждении моей книги».

Конон Уррахский не был истинным богословом и не мог по достоинству оценить всю значимость дискуссии. Немец по происхождению, он в глубине души считал, что духовенство Франции состояло, с одной стороны, из опасных резонеров, а с другой — из столь же опасных фанатиков. Конечно, было бы правильнее полагаться на мнение того, кто обладал большим авторитетом в группе епископов, а именно архиепископа Реймсского, но, к сожалению, архиепископом Реймсским манипулировали Альберик и Лотульф, враги Абеляра. Готфрид Левский понял, что дело проиграно…

«Предчувствуя, каковы будут результаты этих интриг, он предупредил меня об этом и настоятельно убеждал меня отвечать на очевидную жестокость, проявляемую по отношению ко мне, лишь выказыванием удвоенной кротости, Эта столь явная жестокость и столь очевидное насилие, — говорил он, — могут лишь повредить моим врагам и мне принести только пользу… Вот таким образом он, мешая свои слезы с моими, утешал меня как мог».

Итак, как только заседание собора открылось, туда был призван Абеляр. «Там без всякого обсуждения и рассмотрения меня силой принудили своей собственной рукой бросить в огонь мою книгу». Собравшиеся хранили молчание. Один из противников Абеляра, испытывая, вероятно, потребность как-то оправдать собственное поведение, взял слово, чтобы объявить, будто он нашел в осужденной на сожжение книге еретическое положение. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы среди участников собора завязался ожесточенный спор. Один из них, тот, кого Абеляр назвал «некто Тьерри», принялся с великим жаром защищать его и громогласно произнес слова, которые в Священном Писании вложены в уста юного Даниила, защищавшего невинную Сусанну: «Итак, неразумные сыны Израилевы, не узнав истины, осудили вы дочь Израилеву», — только вместо «дочь Израилеву» он сказал «сына Израилева». Тогда вмешался архиепископ и наконец предложил выслушать самого Абеляра: «Будет хорошо, если брат наш изложит перед нами свое вероучение — тогда мы сможем соответственно либо не одобрить, либо одобрить его». Далее приведем слова Абеляра: «Когда же я поднялся с места, дабы исповедаться и изложить мое вероучение с намерением употреблять свойственные мне выражения, на мой лад, мои противники заявили, что мне требуется лишь одно: прочесть символ веры Святого Афанасия». Речь идет, как всем известно, о символе веры, в котором излагается доктрина о Троице, главная доктрина Церкви, традиционно приписываемая выдающемуся епископу из Александрии Афанасию Александрийскому; этот символ веры Афанасия, включенный в наши дни в состав богослужения в монастырях, тогда входил в собрание текстов, с которым был знаком «средний» христианин. «Любой ребенок мог бы его прочесть с тем же успехом, что и я», — замечает Абеляр, он воспринимает как еще одно тяжкое оскорбление тот факт, что его противники принесли ему письменный текст символа веры Афанасия, словно его содержание было Абеляру неизвестно. «Я прочел его, как мог, рыдая, вздыхая и проливая слезы».

Тотчас объявили об окончании собора. Было решено, что Абеляр должен быть наказан и заточен в стенах расположенного неподалеку монастыря Святого Медарда, настоятель которого присутствовал на соборе. Без сомнения, аббат не разделял чувств лиц, возглавлявших слушания, так как сам Абеляр пишет: «Аббат и монахи этого монастыря, уверившись в том, что я останусь у них, встретили меня с великой радостью и расточали мне всяческие знаки внимания, тщетно пытаясь меня утешить». Увы, рана Абеляра была слишком глубока. Вот в каких, буквально терзающих душу выражениях описывает он свои страдания:

«Какая боль, какое горе, какой стыд и какое отчаяние терзали меня тогда, все, что я тогда чувствовал, я не могу сейчас высказать. Я сравнивал муки, которые испытывала моя душа, с муками, которые прежде испытало мое тело, и считал себя несчастнейшим из всех людей. При сравнении с нанесенными ныне тяжкими оскорблениями прежнее предательство казалось мне ничтожным, и я менее сожалел о том, что мое тело было изувечено, чем о том, что было обесчещено мое имя».

Было бы ошибкой услышать в этих словах лишь жалобы уязвленной гордыни. Абеляр был поражен в самое болезненное место: стараясь как можно доходчивее изложить свои взгляды, он так и не смог добиться того, чтобы его поняли, не сумел рассеять подозрения, явно рожденные в результате происков недругов, и его несправедливо наказали за то, что было всего дороже его сердцу. «Гонения, коим я подвергался, не имели иной причины, кроме моих честных намерений и моей приверженности вере, каковые и подтолкнули меня к написанию книги». Абеляр смиренно принял жестокий удар, обрушившийся на него ранее, потому что это было возмездие, это была кара за совершенную ошибку, за грех. Здесь же кара оказалась незаслуженной, ибо он не совершил ни ошибки, ни преступления, на нем не было вины, к тому же его «наказали в той области», которой он посвятил всю свою жизнь. Абеляр, вполне способный при случае выказать определенный цинизм, тем не менее был человеком чувствительным, и у него вырвался вопль уязвленного сердца: «Боже! Праведный судия! С какой желчью в душе, с какой горечью я осмеливался восстать и обвинять Тебя в моем безумии, часто повторяя ту жалобу блаженного Антония, что звучит как вопрос: „Благой Иисус! Где же Ты был?“».

Только с течением времени становится понятна вся глубина страдания, заключенная в этих жалобных сетованиях: увы, в тот момент Абеляр еще не знал, что эти страдания всего лишь прелюдия к трагедии, которая произойдет в его жизни.

Однако был человек, который, похоже, то ли предчувствовал, то ли действительно предвидел такой печальный конец. Далеко в Бургундии, за крепкими монастырскими стенами, в тени высоких башен монастырской церкви Клюни о чем-то размышлял человек… Всего лишь несколько недель назад он, Пьер (Петр) де Монбуазье был простым приором небольшого монастыря Домен в Дофинэ. Узнав о смерти аббата Клюнийского монастыря tyro, он, как и все остальные приоры ордена, отправился в главное аббатство. Если верить хроникам того времени, едва он вошел в зал, где собрались все члены капитула, так «тотчас же все монахи встали, устремились к нему, подняли его с места, и, как того требует устав, препроводили его к месту настоятеля и объявили о своем ему повиновении». Петр, которого вскоре нарекли Достопочтенным, стал с того дня аббатом монастыря Клюни; ему еще не исполнилось тридцати лет, а он уже полновластно управлял орденом, в составе которого было более 1500 монастырей, церквей и небольших обителей, ибо, как он сам написал, «великое множество монахов образовало толпу… покрывавшую всю сельскую местность во Франции». И произошло это в основном под влиянием монастыря Клюни — своеобразной «отправной точки» религиозного пробуждения, начавшегося в XI и достигшего расцвета в XII веке. Тот, кому на протяжении тридцати лет предстояло управлять насельниками монастырей, был человеком скромным, слабого здоровья, как будто совершенно неприметным, кроме одной выдающейся черты — поразительной способности проникаться ко всем симпатией и порождать в других ответные чувства. «Он, казалось, был любезен со всеми и потому был всем приятен, — пишет тот, кто провел рядом с ним многие десятилетия, монах Клюнийского монастыря Рауль, — из-за своей доброты он стал благом для всех». Петр Достопочтенный прослышал о том, что произошло на Суассонском соборе, он узнал об осуждении Абеляра. И вот этот человек, которому его важный пост и многочисленные связанные с ним обязанности, казалось бы, не должны оставлять ни сил, ни времени ни на что другое, пишет известному философу письмо. Настоятелю была известна история Абеляра, впрочем, она была известна всем, однако она привлекла его особое внимание, потому что еще в ранней юности он слышал об Элоизе, интересовался ее судьбой и, несомненно, был потрясен произошедшей драмой. Он догадался, какая тоска снедала Абеляра, в каком отчаянии тот пребывал, натолкнувшись на стену непонимания, и тревожился, опасаясь, что постепенно Абеляр может замкнуться в своем одиночестве.

«Почему, дорогой друг, надобно вам вот так скитаться из школы в школу? Зачем попеременно становиться то учеником, то учителем? Зачем искать среди такого количества речей и ценой таких тяжких трудов то, что вы можете найти, если пожелаете, произнеся лишь одно слово и без всякого труда?» И так как Петр Достопочтенный, зная, что обращается к философу, желающему найти опору в мудрости древних, быстро набрасывает картину завоеваний этих мудрецов, сумевших выйти за пределы доступного пониманию знания, за пределы своих возможностей благодаря тому, что на каждого из них снизошла Высшая Мудрость: «Мудрецы Античности изнуряли себя в поисках счастья; они пытались, прилагая огромные усилия, извлечь из недр земли тайну, ускользавшую от них, несмотря на все их потуги. Вот таким образом были изобретены искусства, вот откуда берут начало двусмысленные доводы и аргументы, а также из-за этого появились и расплодились бессчетные секты, постоянно враждовавшие друг с другом: приверженцы одних усматривали счастье в чувственных удовольствиях, другие — в духовных добродетелях, третьи искали его вне человека, выше его, четвертые отвергали все эти теории и выдумывали новые. В то время как они вот так заблуждались и бродили во тьме, прося у человеческого разума того света, который им мог дать один только Бог, Истина взирала на них с небес, наконец, она сжалилась над их убожеством и явилась на землю. Чтобы сделаться видимой для всех, она облеклась в телесную оболочку, сделавшись похожей на грешных людей, разделила с ними их страдания и сказала им: „Придите ко мне все страждущие, и я утешу вас…“ Вот так, без помощи размышлений платоников, диспутов в академии, хитросплетения тонких словесных уловок Аристотеля, высказываний философов нам одновременно были явлены местонахождение блаженства и путь к его достижению…» Увещевания Петра Достопочтенного становятся все более настойчивыми: «Зачем терять время, зачем выходить на сцену подобно комедианту, зачем говорить напыщенно, высокопарно подобно трагику, зачем что-то изображать подобно куртизанке?.. Бегите, сын мой, туда, куда призывает вас Владыка мира… Ступайте на путь духовной бедности… Вот тогда вы станете истинным философом Христа… Я приму вас как сына… У нас не будет недостатка в помощи Небес, мы одолеем врага, а одолев его, мы будем увенчаны как победители, и тогда мы, истинные философы, достигнем цели философии, то есть вечного блаженства».

Петр Достопочтенный открывал для Абеляра ворота Клюни. Но его приглашение осталось без ответа. Он написал второе письмо, более короткое и более настойчивое. Тщетно. Рана, нанесенная Абеляру, оказалась слишком болезненной. И философ, несомненно, тогда еще не был готов произнести «да», что для него означало бы акт отречения от самого себя, от права на собственный выбор, отказ от личных чаяний и стремлений. Ему требовалась и была необходима победа — победа любой ценой. Да, он хотел стать философом Христа, но следуя своим собственным путем, и это не был путь самоотречения и отречения от мира. По крайней мере пока он был не таков.

Готфрид Левский правильно поступил, посоветовав Абеляру выказать смирение и покорность. Жизнь в монастыре Сен-Медар (Святого Медарда) в Суассоне оказалась для Абеляра пребыванием в тихой гавани. Те, кто способствовал его осуждению на соборе, не замедлили перессориться и принялись взваливать друг на друга ответственность. Что касается папского легата Конона Уррахского, то он постепенно догадался, что его хитростью принудили к несправедливости по отношению к философу, и он начал осыпать французское духовенство резкими упреками и укорами — по его мнению, эти люди были всегда готовы растерзать друг друга по причинам самым незначительным и неясным. Через какое-то время он публично отменил решение об осуждении Абеляра и позволил тому вернуться в Сен-Дени. Описывая в «Истории моих бедствий» — причем весьма высокопарным слогом — события, связанные с Суассонским собором, Абеляр целиком и полностью возлагает ответственность за свое осуждение на бывших соучеников, с которыми он овладевал наукой в Лане, — на Альберика и Лотульфа. Если послушать Абеляра, только их зависть стала причиной возникновения «дела по обвинению» Абеляра в ереси, именно они, подстрекаемые личными соображениями и желанием ниспровергнуть соперника, в конце концов добились его осуждения на соборе. Нет ничего более цепкого, неистребимого, уязвляющего, чем зависть бывших соучеников — это факт, истинность которого установлена опытным путем, и подтверждение этой истины мы видим ежедневно. Однако, если присмотреться ко всему данному «делу» внимательнее и осознать, что речь идет не о единственном, отдельно взятом факте из жизни Абеляра, станет ясно, что этот «эпизод» порожден не только и не столько соперничеством бывших соучеников. В этом «эпизоде», словно в зеркале, внезапно отражается и проявляется суть спора, завязавшегося вроде бы по недоразумению, но в результате его была «поставлена на карту» целая человеческая жизнь. Для нас, имеющих возможность воспользоваться своим знанием истории и прошедшим временем для того, чтобы по достоинству оценить значение тех событий, ясно, что идеи, вокруг которых разгорелся спор, «обогнали» не только то время, но в чем-то «обогнали» и «превзошли» самого Абеляра: драма жизни конкретного человека позволяет проследить направления исторической эволюции. И именно это делает Абеляра чрезвычайно интересным персонажем — ведь он, являясь героем великого любовного романа, не знающего себе равных, в области мысли был носителем некоего зерна, которое прорастет и даст побег, а тот в свой черед заколосится и вызреет, и весь процесс займет целое столетие, а значимость и этого зерна, и этого процесса смогли верно оценить лишь в наше время и никак не ранее.

Абеляр «определил свое положение» со всей возможной и желанной ясностью, объявив, что на Суассонском соборе он решил «исповедать и изложить свою веру, полагая выразить свои чувства и воззрения собственными словами, на свой лад». В своих трудах он сформулировал положения, граничащие с ересью; рассмотрение этих положений, интересующих исследователей только с точки зрения истории развития религиозных доктрин, в этой работе, пожалуй, оказалось бы излишним; кстати, Абеляр никогда не испытывал сомнений и без колебаний представлял свои труды на суд Церкви, а затем смиренно принимал любые решения этого суда, так что в нем не было ничего от упрямого еретика. Углубленные исследования, проведенные уже в наше время различными учеными, изучавшими историю философии, позволили как-то уравновесить и «привести к общему знаменателю» многочисленные разнообразные суждения и заключения по поводу его трудов, иногда очень поверхностные, направленные либо на то, чтобы осудить или разбранить Абеляра, либо на то, чтобы прославить и воспеть ему хвалу, — в зависимости от склонности их «авторов». Однако, как нам кажется, уже во времена Абеляра один из его современников, Оттон Фрейзингенский, дал довольно верную оценку его творениям, заявив, что Абеляр «неосторожно» смешал теологию и диалектику.

«Собственные слова», или «свой собственный лад», — это выражение Абеляра, обдумывавшего, как ему следует вести себя на Суассонском соборе, означало не что иное, как возможность прибегнуть к логическим рассуждениям в подходе к истинам веры. Для верующего, как в эпоху Абеляра, так и в наши дни, между сферой логики и сферой веры пролегает расстояние, не поддающееся измерению в самом буквальном смысле, расстояние неизмеримое, потому что у этих двух сфер нет общих единиц измерения; это, однако же, не означает, что человек должен запретить себе применять логику и рассудочные рассуждения, то есть разум, для истолкования истин веры: именно этим занимались все ученые мужи, все отцы Церкви со времен апостолов. В эпоху Абеляра мнение людей религиозных, то есть общественное мнение сделалось особенно чувствительным к вопросу об отношениях между разумом и верой. Вопрос этот возбуждал всеобщий интерес. За три десятилетия до Суассонского собора Ансельм Кентерберийский, человек недюжинного ума и обширных познаний, сумел обобщить эти отношения разума и веры — вот его знаменитая формулировка мысли, высказанной еще Святым Августином: «Я не пытаюсь понимать, чтобы верить, но я верую, чтобы понимать». Итак, если для него вера первична, если она опирается на некую полученную в откровении данность, то тем не менее человеку необходимо прилагать усилия для того, чтобы понимать разумом — во что же он верит. «Тот, кто не верил, не будет ничего познавать на собственном опыте, а тот, кто не пытался ничего познать на собственном опыте, ничего не поймет, ибо в той же мере, в какой собственный опыт по знания какой-либо вещи превосходит все, что можно было о ней услышать, в той же мере и знание того, кто все пробует сам и познает все на собственном опыте, превосходит знание того, кто только слушает». Другими словами, вера для него — главное, потому что она представляет собой внутренний опыт, и превзойти этот способ познания не может ничто; но, с другой стороны, добавляет он, «через диалектику [подразумеваем: через логические рассуждения] человеческий разум возвышается до таких высот, что обретает способность предчувствовать радость Господа».

Именно потому, что Абеляр по природе своей был диалектиком, он сумел сделать шаг вперед в теоретическом, рациональном, то есть основанном на разуме изучении истин веры. Все его творчество посвящено тому, чтобы поставить логические рассуждения на службу доктрине. Само собой разумеется, Суассонский собор не положил конец деятельности Абеляра-мыслителя и Абеляра-учителя. Да, его труд «О божественном единстве и троичности» был предан огню, но Абеляр поспешил углубить и развить идеи, в нем изложенные, в следующей работе под названием «Введение в христианскую теологию». Он не утратил своего воинственного духа и поочередно принимался нападать на различных ученых мужей, преподававших Священное Писание, не называя их прямо, но указывая на то, в каких краях они родились, и описывая их таким образом, что опознать их современникам не составляло никакого труда. Так, он говорит о некоем преподавателе, трудившемся в окрестностях Буржа; понятно, что речь идет о том, кто должен был стать епископом Пуатье, о Гильберте Порретанском, который, в противоположность Росцелину, исповедовал идеи «интегрального», то есть всеобъемлющего реализма; затем Абеляр обратил свой взор на известного преподавателя, жившего в графстве Анжу, то был некий магистр Ульгерий, пользовавшийся в те времена большим авторитетом; после него он «взялся» за некоего жителя Бургундии — несомненно, речь шла о Гильберте Универсале; раздражению Абеляра нет предела, когда он говорит, что «…есть еще один во Франции…», имея в виду Альберика Реймсского, и вот как его характеризует Абеляр: «Он считает себя единственным истинным знатоком божественной науки и яростно оспаривает идеи других… он даже дошел до того, что заявил — я это слышал! — что Господь Бог породил Себя сам, ибо Бог Сын порожден был Богом Отцом. И вот это существо, более чем кто-либо преисполненное высокомерия, называет еретиками всех тех, кто не исповедует его веру…»

В другом труде — «Христианская теология» Абеляр делает особый упор на то, что, по его словам, составляет его умысел: использовать диалектику, то есть умение приводить рациональные доводы и доказательства для того, чтобы установить истинность веры, религиозную истинность в глазах неверующих, ибо диалектика есть «владычица всякой рассудочной деятельности и всякого рассуждения». «И так как они подвергают нас нападкам, применяя философские рассуждения и доводы, и мы тоже в основном используем такие же рассуждения и доводы, которые, как я полагаю, никто не может понять в полной мере, кроме того, кто долгое время посвящал себя философии, в особенности диалектике. Надо было оказывать сопротивление нашим противникам, употребляя те же аргументы, что используют и приемлют они сами, ибо никого ни в чем нельзя убедить, кроме как теми доводами, что он допускает и приемлет». В этой работе Абеляр обрушивается на двух братьев, Бернара и Тьерри Шартрских, ярых сторонников идей платонизма. Сам Абеляр был приверженцем аристотелевского направления развития философской мысли, и эта дуэль между двумя обновленными (по сравнению с Античностью) системами воззрений представляет весьма волнующее зрелище, если мысленно поместить себя в те исторические условия, в которых она происходила. Итак, столкнулись два направления, две своеобразные попытки создания некоего синтеза, способного примирить христианское откровение и великих мыслителей древности; Шартрская школа опиралась на идеи Платона («божественность есть основная форма всякой вещи… Святой Дух соответствует тому, что Платон именовал мировой душой…»), Абеляр же находил себе опору в логике Аристотеля. Следует отметить, что Абеляр как бы вновь открывал основные положения аристотелевской мысли в то время, когда исследователи в странах Запада располагали лишь небольшой частью наследия Аристотеля. Эти попытки осуществить подобный синтез были всего лишь неясными, легкими набросками, эскизами той философско-теологической системы, что будет создана в следующем веке такими учеными мужами, как Альберт Великий и Фома Аквинский; правда, за это время произошло нечто чрезвычайно важное для развития западноевропейской философской мысли, а именно: в научный оборот вновь вошли произведения Аристотеля при посредничестве философов-арабов. Аверроэс, или, правильнее, Ибн-Рушд родился в 1126 году, то есть тогда, когда Абеляр создавал свои основные произведения. В тот период на Западе были известны лишь фрагменты «Органона» Аристотеля или отдельные цитаты из его произведений, приведенные Порфирием и Боэцием. Только позднее появились переводы и других произведений того, в ком начали видеть Философа с большой буквы. Таким образом, можно сказать, что мысль Абеляра в каком-то смысле опережала и предваряла процесс повторного открытия творений Аристотеля. С другой стороны, она была неким наброском, «эскизом» тех великих «сумм»,[21] в которых найдет свое воплощение философия схоластов, вся средневековая схоластика. Ведь по сути работа «Введение в христианскую теологию» уже была «суммой», ведь она представляла собой не простой комментарий к Священному Писанию, а глубокий анализ трех вопросов: веры, таинств и милосердия. Метод такого рассмотрения вопросов и написания подобных трактатов нашел свое развитие и окончательно обозначился в другом труде Абеляра, быть может, оказавшем наибольшее влияние на философскую мысль того времени, а именно в трактате под названием «Sic et Non», то есть «Да и Нет».

Возможно, из всех работ Абеляра именно трактат «Да и Нет» пробудил самые сильные волнения и тревоги его современников. В глазах же последующих поколений именно этот труд способствовал тому, что Абеляра считали скептиком; следует отметить, что метод написания этого труда и способы рассуждений весьма характерны для его автора; название указывает — и очень красноречиво — на природу этого трактата: да и нет, за и против; по поводу некоторых вопросов (ста пятидесяти восьми, если уж говорить точно), касающихся христианской веры и догмата христианского вероучения. Абеляр составляет своеобразный, очень подробный перечень противоречий, которые можно обнаружить в Священном Писании и в трудах наиболее сведущих и авторитетных комментаторов, у отцов церкви и иных ученых мужей, наиболее искушенных в вопросах веры и потому и пользовавшихся наибольшим авторитетом. «Да и Нет» по сути своей — это разум, сталкивающий авторитеты, сопоставляющий различные мнения… подобный подход, безусловно, требует огромной и несомненной отваги. Понятно, почему Абеляр вызывал такие восторги у своих учеников: в нем не было ничего от среднего, то есть посредственного комментатора, прилагающего невероятные усилия для того, чтобы избежать затруднительных положений; когда требуется прояснить какой-либо вопрос, он ничего не оставляет в тени, не уходит ни от каких противоречий. Кстати, среди рассматриваемых вопросов есть немало и таких, что можно назвать банальными, но большинство из них все же относится к числу жгучих и животрепещущих; они касаются веры и остаются очень острыми для верующего во все времена; есть среди них и вопросы, занимавшие лучшие умы Церкви в XII веке. В качестве примера достаточно привести один из них: «Основана ли вера на разумных рассуждениях человека и доводах или наоборот?» Далее Абеляр предлагает многочисленные цитаты, подтверждающие мысль о том, что основные положения веры «не поддаются» рациональному суждению и рациональных, разумных доводов, подтверждающих их истинность, не существует, потому что такого не может быть, а далее приводит цитаты, напротив, подтверждающие мысль, согласно которой правоверный христианин должен использовать разум при доказательстве истинности того, что дано ему в Откровении.

Если воспринимать трактат Абеляра вот так прямо, упрощенно, то в нем действительно можно усмотреть произведение скептика, забавляющегося тем, чтобы попеременно громоздить аргументы «за» и «против», не имея иной цели, кроме как уничтожить один другим. На самом же деле намерения Абеляра были совершенно иного свойства. Он довольно подробно все объяснил в прологе трактата «Да и Нет», а именно: его труд — это труд исследователя, использующего диалектику для достижения позитивного результата; он хочет показать, что относительно одного и того же вопроса в различных текстах содержатся прямо противоположные мнения, но вместо того чтобы «аннулировать» друг друга, они выявляют различные аспекты одного явления; усилия исследователя, мыслящего логически, должны быть направлены на анализ причин таких противоречий, на выяснение сути этих противоречий, чтобы в конце концов противоречивость была преодолена. «Так как в таком множестве текстов некоторые слова святых не только разнятся по смыслу, но и противоречат друг другу, нам следует — принимая во внимание нашу слабость — полагать, что скорее нам не хватает Божьей милости и благодати для того, чтобы понять эти слова, чем не хватало святым отцам Божьей милости и благодати для того, чтобы их написать». Затем Абеляр в общих чертах обрисовывает метод исследования и толкования, открывающий путь к комментированию и критическому изучению текстов, таким методом изучение и истолкование производятся и в наши дни. Он объясняет то, с чем мы соглашаемся и сегодня: различия могут быть поверхностными, они могут проистекать из того, что один и тот же термин подчас имеет различные значения, они могут оказаться результатом даже ошибок переписчиков, могут возникать из-за того, что тот или иной текст был искажен либо по небрежности, либо из-за невежества, однако причины возникновения различий могут быть и более глубокими: иногда случается и так (именно это и произошло в случае со святым Августином), что автор от работы к работе уточнял и развивал свою мысль, в результате чего два текста представляют два различных этапа его пути, проделанного для достижения истины. Или расхождения и различия могут возникнуть потому, что один текст содержит в себе намек или указание на правило, а другой — на исключение из того же правила. Когда расхождения превращаются во вроде бы непреодолимые противоречия, Абеляр советует прежде всего установить некую «иерархию текстов», чтобы выявить те из них, что «опираются» на самые высокие авторитеты. Подытоживая этот вопрос, Абеляр объявляет, что существует только один текст, совершенно лишенный ошибок: Библия. «Если там что-то и кажется абсурдным, непозволительно говорить, что автор этой книги не ведал истины, а допустимо сказать лишь, что в рукопись вкралась ошибка, либо ошибся переводчик, либо ты сам чего-то не понимаешь».

Подобный труд является в истории развития критической мысли трудом этапным, дающим начало целому направлению. Он свидетельствует о том, что мышление его автора было чрезвычайно острым и требовательным, что автор с презрением относился как к легкости, так и к трудностям, то есть не искал легкого пути, но и не избегал сложностей, чрезвычайно заботясь о строгости и чистоте анализа и проявляя неистощимый пыл в исследованиях: «Первый ключ к мудрости, — говорит он, — это умение усердно и постоянно задаваться вопросами… именно сомневаясь мы приходим к необходимости вести исследования, именно исследуя, мы постигаем истину». Подобная программа превосходно подходит для того, чтобы увлечь молодежь, очень требовательную в поисках истины, молодежь, пренебрежительно относящуюся к ложной осторожности, той самой, что проявляют люди, которые, страшась поставить под угрозу всеми признанную истину, соглашаются на искусственное сближение и примирение различных воззрений либо на уклончивое истолкование тех или иных текстов.

Трактат «Да и Нет» закладывал основы метода, которому предстояло позднее стать методом схоластики; Абеляр не был создателем этого метода, но он дал ему рациональное, разумное основание, «установив технический закон всякого умозрительного построения в философии и в теологии». Различные трактаты Фомы Аквинского тоже будут последовательно «выстраивать» для сопоставления противоречивые мнения и идеи, касающиеся определенного предмета рассмотрения, для того чтобы в конце концов при симметричном их сличении из явных противоречий «извлечь» некое позитивное заключение. Итак, чтение или изучение текста позволяло извлечь глубинный, иногда скрытый смысл (что тогда именовали «сентенцией», «sententia»). Это происходило благодаря спору (или дискуссии, «disputatio»), в ходе которого подвергался анализу сам текст, производились сличения и сравнения, ставились вопросы для того, чтобы выявить сокровенный смысл этого текста во всей его полноте. Понять, насколько велико было влияние Абеляра на других философов, можно, если мы обратим внимание на следующий факт: вопросы, им поставленные, «перешли» почти в неизменном виде в книги, которые стали впоследствии классическими учебниками средневековых школяров, а позднее — студентов, например в книгу Петра Ломбардского «Сентенции»; так было с вопросом № 2, каковой касался «материи», имевшей основополагающее значение для верующего, ибо речь шла об определении веры: «Вера распространяется лишь на вещи неявные». Абеляр собирает цитаты из текстов, где определяется сфера веры: «fides est de non visis», «вещи невидимые». Доказательства, приводимые им, а затем воспроизведенные всеми схоластами, в конце концов заставляли признать, что относительно феноменов, доступных органам чувств, или же истин, которые можно постичь одной только силой разума, вопрос о вере не стоит, а речь идет всего лишь о рациональном, разумном знании; вера имеет отношение к тому, что неподвластно чувствам, разум не может самостоятельно воспринять и постичь: «Понимать и верить — это разные вещи, подобно тому, как знать и воспринимать явным образом — тоже разные вещи; вера есть суть принятие вещей неявных, невидимых, знание же есть суть познание вещей самих по себе на собственном опыте, поскольку они в данный момент нам представлены».

Однако Абеляр в своей работе не делал никаких заключений. Он приводил противоположные друг другу понятия и выражения, но не осуществлял синтеза. Его творению предстояло быть завершенным и принести свои плоды, как мы знаем, только после его смерти. Трактат «Да и Нет» мог вполне способствовать тому, что Абеляр выглядел в глазах своих современников человеком очень и очень подозрительным; что же касается нас, то из всех его работ именно этот трактат лучше всего позволяет нам по достоинству оценить силу его мысли, вечно находящуюся в движении, а также манеру вечно задаваться вопросами, что была ему свойственна. Этот преподаватель, всегда находившийся в поисках истины, вероятно, действовал на молодых людей завораживающе, они его слушали как зачарованные, и он увлекал их за собой на путь использования того метода, что он называл «непрерывным дознанием» (употребляя при этом термин «инквизиция»). Инквизиция… сам этот термин несет в себе слишком тяжелый отрицательный смысл, невольно заставляя нас вздрогнуть;



Поделиться книгой:

На главную
Назад