Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Штамм Закат - Чак Хоган на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

На пассажире — мужчине, сидевшем рядом с возни­цей, — была длинная черная сутана, из-под которой выгля­дывали черные брюки. Сутану охватывал черный пояс, вы­дававший в мужчине священника низшего сана.

И все же этот молодой человек в диаконском облачении не был священником. Он даже не был католиком.

Он был переодетым евреем.

Их нагонял какой-то автомобиль. Когда он поравнялся с повозкой на ухабистой дороге, стало ясно, что это воен­ный грузовик, перевозивший русских солдат. Тяжелая ма­шина обошла их слева и стала удаляться. Возница не пома­хал им вслед, даже голову не повернул хотя бы в знак при­знательности, — лишь подстегнул своим длинным стрека­лом волов, замедливших ход из-за густого облака дизель­ного выхлопа.

— Не важно, с какой скоростью мы движемся, — сказал возница, когда гарь немного рассеялась. — В конце-то кон­цов все прибудем в одно и то же место. Разве не так, отец?

Авраам Сетракян не ответил. В нем уже не было уверен­ности, что в словах, подобных тем, что произнес возница, может содержаться хоть какая-то правда.

Толстая повязка, которую Сетракян носил на шее, была не более чем уловкой. Он выучил польский язык достаточно хорошо, чтобы понимать его, но говорить на этом языке так, чтобы сойти за поляка, Сетракян по-прежнему не мог.

— Вас били, отец, — сказал возница. — Переломали вам все пальцы.

Сетракян оглядел свои ладони — изувеченные кисти рук совсем еще молодого человека. Пока он был в бегах, раз­мозженные костяшки срослись, но срослись неправильно. Местный хирург сжалился над ним, сломал пальцы заново, а затем вправил средние суставы, после чего душеразди­рающий скрежет при сгибании пальцев — когда кость трется о кость — стал заметно слабее. Его руки обрели некоторую подвижность — даже большую, чем он изначально рассчиты­вал. Хирург сказал ему, что с возрастом суставы будут рабо­тать все хуже и хуже. Страстно желая восстановить гибкость пальцев, Сетракян целыми днями сгибал и разгибал кисти рук, доходя до порога переносимости боли, а порой и сильно переступая этот порог. Война отбросила темную тень на чая­ния множества мужчин, покрыв мраком их надежды на дол­гую и продуктивную жизнь, но для себя Сетракян решил: сколько бы ни было ему отпущено, он не позволит, чтобы его считали калекой.

После возвращения он не узнал эту часть местности — да, собственно, с какой стати он должен был ее узнать? Его привезли сюда в закрытом поезде, в глухом товарном ваго­не без окон. До восстания он, конечно, не мог покинуть ла­герь, а потом — побег, блуждания в чащобах. Сетракян по­искал взглядом рельсы, но их, очевидно, уже разобрали. Однако след, оставленный железнодорожным путем, остал­ся — он заметным шрамом перерезал местность. Одного года явно мало, чтобы природа взяла свое и затянула этот рубец, свидетельство позора и бесчестья.

Перед последним поворотом Сетракян слез с повозки и попрощался с водителем, осенив его благословением.

— Не задерживайтесь здесь, отец, — предупредил воз­ница, перед тем как понукнуть своих волов. — Мрак так и клубится над этим местом.

Сетракян некоторое время постоял, провожая взглядом лениво удаляющихся волов, а затем двинулся по нахожен­ной тропинке, уводящей в сторону от дороги. Он вышел к скромному кирпичному сельскому домику, стоявшему на окраине густо заросшего поля, где трудились несколько се­зонных рабочих. Лагерь смерти, известный как Треблинка, был сооружен с расчетом на недолговечность. Его задумали как временную человекобойню, которая должна была рабо­тать максимально эффективно, а затем, исчерпав свое предназначение, бесследно исчезнуть с лица земли. Ника­ких татуировок на руках, как в Освенциме. Минимальное, насколько это возможно, делопроизводство. Лагерь был за­маскирован под железнодорожный вокзал — вплоть до фальшивого окошка билетной кассы, фальшивого названия станции («Обер-Майдан») и фальшивого списка станций примыкания. Архитекторы лагерей смерти, создававшихся для целей «Операции Рейнхардт», спланировали идеальное преступление геноцидного масштаба.

Вскоре после восстания узников, осенью 1943 года, Тре-блинку действительно ликвидировали, разобрали букваль­но по камушку. Землю перепахали, а на месте лагеря смер­ти построили ферму, с тем чтобы помешать местным жите­лям разгуливать по территории и рыться в мусоре. На стро­ительство фермерского дома пошли кирпичи из старых га­зовых камер, а в обитатели фермы назначили бывшего охранника-украинца по фамилии Штребель и его семью. Украинских охранников для Треблинки вербовали из совет­ских военнопленных. Работа в лагере смерти — эта «работа» была не чем иным, как массовым истреблением людей — сказывалась на психике всех и каждого. Сетракян сам был свидетелем, как эти бывшие военнопленные, особенно украинцы немецкого происхождения, на которых возлага­лись более серьезные обязанности — их назначали взвод­ными или отделенными, — превращались в продажных тва­рей и вовсю использовали возможности, предоставляемые лагерем, как для удовлетворения садистских наклонностей, так и для личного обогащения.

Этот охранник, Штребель... У Сетракяна не получалось вы­звать в памяти его лицо, зато он хорошо помнил черную фор­му украинских охранников, их карабины, а главное — их же­стокость. До Авраама дошел слух, что Штребель и его семей­ство совсем недавно покинули ферму — они пустились в бег­ство, испугавшись приближения Красной Армии. Однако Се-тракяну, как священнику небольшого прихода, расположенно­го в сотне километров отсюда, были известны и другие слу­хи—о том, что в местности, окружающей бывший лагерь смерти, воцарилось само Зло. Люди перешептывались, что как-то ночью семейство Штребель просто исчезло — не ска­зав никому ни слова, не забрав с собой никаких пожитков.

Именно эти россказни больше всего интересовали Се­тракяна.

Авраам давно начал подозревать, что в лагере смерти он тронулся умом — если не полностью, то, во всяком случае, частично. Видел ли он на самом деле то, что, как ему каза­лось, представало перед его глазами? Или, может, гигант­ский вампир, вкушающий крови еврейских узников, — всего лишь плод его воображения? Работа какого-нибудь меха­низма психологического приспособления? Некий голем, за­местивший в его сознании ужасы нацистов, которые мозг просто не в силах был воспринимать?

Только сейчас Сетракян почувствовал в себе достаточно сил, чтобы найти ответы на эти вопросы. Он миновал кир­пичный домик, вышел на поле, где трудились сезонные ра­бочие, и вдруг понял, что это вовсе не рабочие, а местные жители: принеся из домов всевозможные копательные ин­струменты, они перелопачивали землю в поисках еврейских золотых и ювелирных изделий, возможно, оставшихся здесь после страшной бойни. Однако попадались им вовсе не зо­лото и драгоценности, а лишь куски колючей проволоки, перемежаемые время от времени фрагментами костей.

Копатели окинули Сетракяна подозрительными взгляда­ми, словно бы он нарушил какой-то неизвестный ему, но весьма жесткий кодекс мародерского поведения, не говоря уже о том, что вторгся в пределы неясно обозначенного, од­нако же твердо заявленного участка. Даже его пасторское одеяние не возымело никакого эффекта — темп копания остался прежним, а решимость поживиться не дала ни еди­ной трещины. Некоторые, правда, приостановились и даже опустили глаза, но уж точно не от стыда — скорее, в той ма­нере, в которой люди дают понять: «меня не проведешь»; они лишь выжидали, когда пришелец двинется дальше, что­бы можно было продолжить гробокопание.

Сетракян покинул территорию бывшего лагеря, оставил за спиной его незримую границу и направился к лесу, след в след повторяя тот путь, которым прошел во время бегства из лагеря. Несколько раз он свернул не туда, куда надо, но все же вышел к развалинам древней римской усыпальни­цы — по его воспоминаниям, здесь ничего не изменилось. Сетракян спустился в подземелье, туда, где когда-то стол­кнулся с нацистом Зиммером, — столкнулся, а потом уни­чтожил его: несмотря на сломанные руки и все прочее, он выволок ту тварь на свет бела дня и долго смотрел, как она поджаривается в лучах солнца.

Осмотревшись в подземелье, Сетракян вдруг кое-что по­нял. Царапины на полу... Протоптанная дорожка от входа... Явные признаки того, что это место совсем недавно служи­ло кому-то обиталищем.

Сетракян быстро вышел на воздух. Он стоял возле во­нючих развалин и глубоко дышал, его грудь сжимало, слов­но гигантскими тисками. Да, он ощутил здесь присутствие Зла. Солнце уже низко стояло на западе, скоро вся мест­ность погрузится во тьму.

Сетракян закрыл глаза, словно и впрямь был священни­ком, готовящимся к молитве. Но он не взывал к высшим си­лам. Он старался сосредоточиться, усмирить страх и во всем объеме оценить задачу, которая перед ним возникла.

К тому времени, как он вновь оказался у сельского до­мика, местные уже разошлись по домам. Перед ним лежало пустынное поле, тихое и серое, словно кладбище, — да, в сущности, оно кладбищем и было.

Сетракян зашел в домик. Он решил побродить немного по комнатам — просто так, дабы удостовериться, что в доме ни­кого нет. Зайдя в гостиную, Сетракян испытал приступ ужаса. На маленьком столике, стоявшем возле лучшего стула в ком­нате, лежала на боку деревянная курительная трубка велико­лепной резьбы. Сетракян потянулся к трубке, взял ее своими искалеченными пальцами — и мгновенно узнал изделие.

Эта резьба была творением его рук. Он смастерил четы­ре такие трубки — вырезал их под Рождество 1942 года по приказу украинского вахмана: они предназначались для по­дарков.

Трубка затряслась в руках Сетракяна, когда он вообра­зил, как охранник Штребель сидит в этой самой комнате, окруженный кирпичами, взятыми из дома смерти, как он на­слаждается табаком, и к потолку возносится тонкая струйка дыма, — и все это происходит именно в том месте, где ре­вело пламя в пылающей яме и смрад человеческих жертво­приношений так же устремлялся вверх, как вопль, обращен­ный к утратившим слух небесам.

Сетракян сжал трубку так, что она треснула, разломил ее пополам, бросил обломки на пол и принялся давить их ка­блуком, дрожа от ярости, подобной которой он не испыты­вал много месяцев.

А затем — также внезапно, как он обрушился, — приступ прошел. Сетракян снова обрел спокойствие.

Он вернулся в скромную кухоньку, где уже побывал ра­нее, зажег стоявшую там на столе одну-единственную свечу и разместил ее у окна, обращенного к лесу. Затем устроил­ся у стола на стуле.

Сидя в одиночестве в этом доме, ожидая то, что неминуе­мо должно было произойти, он разминал свои искалеченные пальцы и вспоминал тот день, когда пришел в деревенскую церковь. Он, беглец из лагеря смерти, был страшно голоден; он искал хоть какую-нибудь еду. Увидев этот храм, он загля­нул туда и обнаружил, что церковь совершенно пуста. Всех служителей арестовали и увезли. В домике приходского свя­щенника, стоявшем рядом с храмом, он нашел церковное облачение, еще хранившее человеческое тепло, и, побуж­даемый скорее крайней нуждой, чем каким-нибудь обдуман­ным планом, быстро переоделся: его собственная одежда истрепалась так, что ни о какой починке не могло быть речи, к тому же она за версту выдавала в нем беженца, притом очень подозрительного толка, да и ночи были крайне холод­ные. Здесь же, в храме, Авраам придумал уловку в виде по­вязки на горле, — в военное время она не должна была вы­зывать много вопросов. Даже при том, что он не произносил ни слова, прихожане восприняли его как нового священника, присланного свыше, — возможно, потому, что жажда веры и покаяния особенно сильна в самые темные времена, — и потянулись к нему на исповедь. Они истово оглашали свои грехи перед этим молодым человеком в пасторском одея­нии, хотя все, что он мог предложить взамен, — это жест от­пущения, сотворенный искалеченной рукой.

Сетракян не стал раввином, как того хотела его семья. И вот теперь он оказался в роли священника — это была со­всем другая роль, но все же какую-то странную схожесть можно было усмотреть.

Именно там, в покинутой церкви, Сетракян начал борьбу со своими воспоминаниями, с теми картинами, что запечат­лелись в его памяти, картинами настолько чудовищными, что временами он поражался: неужели все это — от садизма нацистов до гротескной фигуры огромного вампира — име­ло место в реальности? Единственным доказательством, которым он располагал, были его искалеченные руки. К тому времени сам лагерь смерти, как ему рассказывали другие беглецы, которым он предоставлял «свою» церковь в каче­стве пристанища, — крестьяне, спасавшиеся от Армии Крайова, дезертиры из вермахта или даже из гестапо, — был уже стерт с лица земли.

После захода солнца, когда глухая ночь полностью овла­дела округой, над фермой воцарилась жуткая тишина. Сель­ская местность по ночам может быть какой угодно, вот толь­ко безмолвной ее не назовешь, однако в зоне, окружающей бывший лагерь смерти, не разносилось ни звука. Здесь было пугающе и даже как-то величественно тихо, словно сама ночь затаила свое дыхание.

Гость появился довольно скоро. Сначала в окне возникло его бледное — цвета мучного червя — лицо, подсвеченное сквозь тонкое, неровное стекло мерцающим пламенем све­чи. Сетракян оставил дверь незапертой, и гость вошел внутрь. Он двигался скованно, как если бы приходил в себя после тяжелой изнурительной болезни.

Сетракян повернулся, чтобы встретить гостя лицом к лицу, и от изумления его охватила дрожь. Перед ним стоял штурм-шарфюрерСС Хауптманн, его бывший лагерный «заказчик».

Этому человеку были подведомственны как плотницкая ма­стерская, так и все так называемые «придворные евреи», которые обслуживали своими умениями и мастерством раз­нообразные прихоти эсэсовцев и украинских вахманов. Его черный шутцштаффелевский1 мундир, столь хорошо знако­мый Сетракяну, мундир, всегда выглядевший словно с иго­лочки, сейчас превратился в лохмотья; рукава свисали рва­ными лоскутами, обнажая предплечья, полностью лишив­шиеся волос, и на обеих руках хорошо были видны эсэсов­ские татуировки — сдвоенные зигзаги молний. Отполиро­ванные пуговицы исчезли напрочь, ремень и фуражка тоже отсутствовали. На потертом черном воротнике сохранилась эмблема в виде черепа на скрещенных костях, характерная для подразделений СС «Мертвая голова». Черные кожаные сапоги, всегда начищенные до нестерпимого блеска, давно растрескались, к тому же сейчас их покрывала корка грязи. Руки, рот и шею штурмшарфюрера усеивали черные пятна — то была спекшаяся кровь недавних жертв. Над его головой тучей вились мухи, создавая нечто вроде черного нимба.

В своих длинных руках штурмшарфюрер держал два боль­ших джутовых мешка. С какой такой стати, подивился Сетра­кян, бывший офицер СС принялся собирать землю на терри­тории, которая когда-то была лагерем Треблинка? Зачем ему эта жирная глина, удобренная газом и пеплом геноцида?

С высоты своего роста вампир уставился на Сетракяна отсутствующим взглядом; глаза его были красными, даже скорее ржавыми, чем красными.

Авраам Сетракян.

Голос шел откуда-то извне, явно не изо рта вампира. Окровавленные губы даже не шевельнулись. Ты избежал пылающей ямы.

Голос, звучавший теперь уже внутри Сетракяна, был глу­боким и мощным, он резонировал во всем организме, слов­но позвоночник Авраама превратился в камертон. Это был тот самый многоязыкий голос.

Голос гигантского вампира, с которым Сетракян стол­кнулся в лагере. Этот вампир и говорил с ним сейчас — че­рез посредника в виде Хауптманна.

— Сарду, — произнес Сетракян, обращаясь к вампиру по имени оболочки, которую он избрал своим обиталищем, — оболочки Юсефа Сарду, легендарного благородного вели­кана.

Я вижу, ты одет как человек сана. Ты когда-то говорил о своем Боге. Ты и вправду веришь, что это Он спас тебя от пылающей ямы?

—Нет, — ответил Сетракян.

Ты по-прежнему хочешь уничтожить меня?

Сетракян промолчал. Но ответом было — «да».

Тварь, казалось, прочитала его мысли, — в ее голосе за­бурлило нечто, что можно было бы назвать удовольствием.

Ты цепок, Авраам Сетракян. Как осенний лист, который отказывается упасть с дерева.

—И что теперь? Почему ты все еще здесь?

Ты имеешь в виду Хауптманна? Его задачей было облег­чить мои дела в лагере. В конечном итоге я обратил его. И тог­да он стал кормиться молодыми офицерами, к которым ранее благоволил. У него объявился вкус к чистой арийской крови.

— Тогда... Тогда есть и другие? Комендант. И лагерный врач.

«Айххорст, — подумал Сетракян. — И доктор Древерха-вен. Да, пожалуй». Он слишком хорошо помнил обоих.

— А Штребель и его семейство?

Штребель вовсе не интересовал меня. Разве что как еда в чистом виде. Такие тела мы уничтожаем сразу после кор­межки, прежде чем они начнут оборачиваться. Видишь ли, с пищей здесь стало скудновато. Ваша война — большое неудобство. Зачем мне создавать лишние рты, которым требуется пропитание?

— В таком случае... Чего тебе надобно здесь?

Голова Хауптманна неестественно запрокинулась, в его раздутом горле что-то квакнуло, словно там сидела огром­ная лягушка.

Почему бы нам не назвать это ностальгией? Я скучаю по эффективности лагерной машины. Меня испортило удоб­ство в виде нескончаемого человеческого буфета. А те­перь. .. Я устал отвечать на твои вопросы.

— Тогда еще один, последний. — Сетракян снова взгля­нул на мешки с землей в руках Хауптманна. — За месяц до восстания Хауптманн приказал мне смастерить шкаф. Очень большой шкаф. Он даже раздобыл для него материал — тол­стенные доски черного дерева особой текстуры, ясное дело, привозные. Мне дали рисунок — я должен был скопировать его и вырезать на дверцах шкафа.

Все правильно. Ты хорошо сделал свою работу, еврей.

Хауптманн называл это «спецпроектом». У Сетракяна тог­да не было выбора, он лишь боялся, что делает шкаф для какого-нибудь высокопоставленного эсэсовца в Берлине. А может быть, для самого Гитлера.

Ан нет. Все было гораздо хуже.

Опыт истории говорил мне, что дни лагеря сочтены. Ни один великий эксперимент не может длиться вечно. Я знал, что пир скоро закончится и мне придется переезжать. Одна из бомб союзников угодила в неплановую цель — мое лежбище. Поэтому мне потребовалось новое. Теперь я уверен, что ни­когда не расстанусь с ним, какие бы времена ни наступили.

Сетракяна трясло — но не от страха: от ярости.

Он построил гроб для гигантского вампира.

А теперь Хауптманн должен покормиться. Я вовсе не удивлен, что ты вернулся сюда, Авраам Сетракян. Кажется, нас обоих связывают с этим местом особые сантименты.

Хауптманн уронил мешки с землей и двинулся к столу. Сетракян, поднявшись, попятился к стене.

Не беспокойся, Авраам Сетракян. После того, что прои­зойдет, я не брошу тебя животным. Полагаю, ты должен присоединиться к нам. У тебя сильный характер. Твои кости исцелятся, и твои руки снова будут служить нам.

Хауптманн навис над ним. Сетракян ощутил сверхъесте­ственное тепло, исходящее от монстра. Он излучал лихора­дочный жар, и при этом от него несло смрадом собранной им земли. Безгубый рот раздвинулся, и в глубине этой пасти Сетракян увидел кончик жала, изготовленного к удару.

Авраам вперил свой взор в красные глаза вампира Хаупт­манна, от всей души надеясь, что оттуда, из неведомой глу­бины, на него смотрит эта Тварь Сарду.

Грязные руки Хауптманна сомкнулись на повязке, при­крывавшей шею Сетракяна. Вампир зацепил бинты и, со­рвав их, обнаружил, что под ними таилось яркое серебряное оплечье, надежно защищающее пищевод и главные шейные артерии. Глаза Хауптманна расширились; спотыкаясь, он отступил на несколько шагов, отброшенный неодолимой для него силой этого защитного серебряного доспеха, кото­рый выковал нанятый Сетракяном местный кузнец.

Хауптманн почувствовал, что его спина уперлась в стену. Он застонал, изображая слабость и смятение, но Сетракян видел, что на самом деле вампир готовится к новой атаке.

Ты цепок, Авраам Сетракян, и стоишь до конца.

Едва только Хауптманн бросился на Сетракяна, Авраам извлек из-под складок своей сутаны серебряное распятие, основание которого было заточено и заканчивалось смерто­носным острием, и тоже сделал несколько шагов, встретив вампира точно посередине разделявшего их пространства.

В конечном итоге убийство вампира-нациста было актом избавления в его самом чистом виде. Для Сетракяна же оно олицетворяло возможность мести непосредственно на оскверненной земле Треблинки, и к тому же это был удар, нанесенный по гигантскому вампиру и его таинственным делам. А еще — и это было самое важное, важнее всего про­чего — убийство Хауптманна служило подтверждением того, что Сетракян не съехал с катушек, не тронулся умом. Что он сохранил рассудок.

Да, он действительно видел все то, что видел в лагере.

Да, миф оказался реальностью.

И... да, эта реальность была ужасна.

Убийство Хауптманна словно скрепило печатью всю дальнейшую судьбу Сетракяна. С того момента он посвятил свою жизнь изучению стригоев и охоте на них.

Той же ночью он сбросил свое пасторское облачение и заменил его одеждой простого крестьянина, а острие кинжала-распятия долго держал в огне, пока оно не раска­лилось добела. Перед тем как отправиться в путь, он сбро­сил свечу на сутану и прочие тряпки, лежавшие на полу, и только после этого вышел на воздух. Он уходил прочь, а на его спине играли блики, отбрасываемые пламенем пожара, в котором корчился проклятый фермерский дом.

ДУЕТ ХОЛОДНЫЙ ВЕТЕРЛавка древностей и ломбард никербокера

Сетракян отпер дверь ломбарда и поднял охранную решет­ку. Фет, стоявший снаружи как обыкновенный посетитель, подумал, что старик повторяет эту рутинную процедуру каждый день на протяжении вот уже тридцати пяти лет. Хозяин ломбарда вышел на солнечный свет, и на какие-то секунды могло показаться, что ничего особенного не про­исходит, все нормально, все как всегда. Стоит себе на нью-йоркской улице старый человек и, прищурившись, глядит на солнце. Эта картинка ничуть не приободрила Фета, ско­рее вызвала острый приступ ностальгии. Он явно не счи­тал, что в жизни осталось так уж много «нормальных» мгновений.

Сетракян был без пиджака, в твидовом жилете, рукава белоснежной рубашки закатаны чуть выше запястий. Он оглядел большой микроавтобус. По двери и борту шла над­пись: «УПРАВЛЕНИЕ ОБЩЕСТВЕННЫХ РАБОТ МАН-ХЭТТЕНА».

— Мне пришлось его позаимствовать, — сказал Фет. Судя по виду, старый профессор был одновременно об­радован и немало заинтригован.

— Я вот думаю, вы можете достать еще один такой же? — спросил он.

— Зачем? — удивился Фет. — Куда это мы направляемся?

— Мы не можем больше здесь оставаться.

Эф сидел на тренировочном мате посреди странной комнаты, где стены сходились под непривычными углами. Это было складское помещение, располагавшееся на по­следнем этаже сетракяновского дома. Зак тоже сидел здесь, вытянув одну ногу и обхватив руками вторую, — колено было вровень с его щекой. Он был нечесан, выглядел из­мотанным и походил на мальчика, отправленного в лагерь и вернувшегося совсем другим, изменившегося, но не в лучшую сторону. Их окружали десятки зеркал с серебря­ной амальгамой, отчего у Эфа возникало ощущение, что за ними наблюдает множество стариковских глаз. Оконная рама за металлической решеткой была наспех заколочена фанерными листами, и эта заплата выглядела еще более уродливой, чем та рана, которую она прикрывала.

Эф вглядывался в лицо сына, пытаясь распознать его выражение. Он очень беспокоился за рассудок Зака, — впрочем, за свой рассудок он беспокоился не в меньшей степени. Готовясь начать разговор, Эф потер рукой рот и почувствовал шероховатости в уголках губ и на подбо­родке — выходило, он не брился уже несколько дней.

— Я тут полистал руководство для родителей, — начал он, — и знаешь, оказывается, там нет раздела о вампирах.

Эф попытался улыбнуться, однако он не был уверен, что улыбка сработает. Он даже не был уверен, что его улыб­ка хоть в какой-то мере сохранила былую силу убеждения. Он вообще не верил, что кто-нибудь еще продолжает улы­баться.

— Ну ладно. В общем, то, что я сейчас скажу, будет зву­чать несколько путано, да какое там несколько — просто путано. И все-таки я скажу. Ты знаешь, Зед, что мама люби­ла тебя. Любила больше, чем ты можешь себе представить. Любила так, как только мать может любить сына. Вот по­чему мы с ней сотворили то, что сотворили, — для тебя это временами походило на перетягивание каната, — и все по одной причине: ни один из нас просто физически не мог вынести разлуки с тобой. Потому что посредине каната, который мы перетягивали, был ты. Да что там посреди­не — ты сам был этим канатом. Центром нашей жизни. Я знаю: дети иногда винят себя за то, что их родители разо­шлись. Но то, что удерживало нас друг возле друга, — это был именно ты, наш сын. И когда мы ссорились из-за того, кто должен остаться с тобой, это сводило нас с ума.

— Пап, тебе не обязательно все это мне...

— Я знаю, знаю. Ближе к делу, правильно? Но нет. Ты дол­жен услышать то, что я хочу сказать, причем именно сейчас. Может быть, мне самому нужно послушать это, понимаешь? Мы должны смотреть друг на друга ясными глазами. Мы должны выложить все это перед собой — немедленно и сей­час. Материнская любовь — это... это все равно что силовое поле. Она куда сильнее любой человеческой привязанности. Она очень глубока — до глубины... до глубины души! Отече­ская любовь — сейчас я имею в виду мою любовь к тебе, Зед, — это самая сильная вещь в моей жизни, абсолютно са­мая сильная. Но именно эта вещь позволила мне осознать кое-что и насчет материнской любви тоже — возможно, это самая могучая духовная связь, какая только есть на свете.

Эф взглянул на сына, пытаясь понять, как он восприни­мает все это, но никакой реакции не увидел.

— И вот теперь эта напасть, эта чума, эта ужасная... Она взяла маму, ту, которой мы ее знали, и выжгла все доброе и хорошее, что было в ней. Все, что было правильным и истинным. Все то, что и составляет человека, как мы его понимаем. Твоя мама... она была прекрасна. Она была за­ботлива. Она была... И еще она была безумна — в том смыс­ле, в каком безумны все преданные и любящие матери. А ты был для нее величайшим даром в этом мире. Вот как она понимала тебя. И ты остаешься для нее величайшим даром. Та ее часть, для которой это составляет весь смысл существования, продолжает жить. Но сейчас... сейчас она уже не принадлежит себе. Она больше не Келли Гудуэдер, не мама — и принять это для нас с тобой самое трудное, что только может быть в жизни. Насколько я понимаю, все, что осталось от прежней мамы, — это ее связь с тобой. По­тому что эта связь священна, и она не умрет никогда. То, что мы называем любовью — на свой лад, в духе глупых ро­зовощеких поздравительных открыток, — на самом деле нечто такое, что гораздо глубже, чем мы, человеческие су­щества, представляли себе до сих пор. Ее человеческая любовь к тебе... словно бы сместилась, переформирова­лась и превратилась в новую страсть, в новую жажду, в нуж­ду небывалой силы. Где она сейчас? В каком-то ужасном месте? А она хочет, чтобы ты был там рядом с ней. В этом месте для нее нет ничего ужасного, ничего злобного или опасного. Она просто хочет, чтобы ты был рядом. И вот что ты должен понять: все это лишь потому, что мама тебя любила — всецело и бесконечно..



Поделиться книгой:

На главную
Назад