Хуан Молина зашарил впотьмах, пытаясь отыскать светильник – он вроде бы видел его в изголовье кровати. Нашел, щелкнул выключателем – и ничего не произошло. Молина подкрутил лампочку и попробовал еще раз. Без толку. Юноша решил проверить матрас, лег на кровать и обнаружил, что ноги его болтаются в воздухе. Зато с Коррьентес доносился благостный шум автомобилей и трамваев. Молина был счастлив. Он прикурил, и за то короткое время, пока горела спичка, произвел быстрый осмотр помещения. Ничего удивительного, что, сам того не замечая, он принялся напевать. Сейчас это были печальные строки «Голубой комнатки». Певец уже приближался к припеву, когда услышал голос ниоткуда:
– Если бы здесь можно было шуметь, я бы вам похлопал. Но теперь, если вы не заткнетесь, я вам всю морду исхлопаю.
Молина тут же вскочил на ноги. Он зажег новую спичку и разглядел в полумраке, что большой ком тряпья на соседней койке на самом деле являлся еще одним постояльцем. Сосед Молины перевернулся на другой бок и заснул, но в этом движении читалось недовольство и угроза.
Хуан Молина раскрыл глаза в семь часов пять минут. Юноша не сразу сообразил, где это он проснулся. Впервые в жизни он провел ночь не в своей постели. С другой стороны, при дневном освещении комната выглядела совсем не так, как он предполагал. Возможно, потому что день был солнечный и лучи пробивались сквозь щели в досках, эта убогая комнатушка представилась Молине на редкость гостеприимным убежищем. Он уже собрался запеть, но тут же вспомнил о ночном происшествии. Взглянул на соседнюю кровать и убедился, что она пуста. Хотел посмотреть, сколько времени, но, подняв руку, увидел только собственное запястье. Хотелось есть. Молина вспомнил десять заповедей галисийки и перепугался, что останется без завтрака. Он оделся с быстротой молнии и выбежал из комнаты. Из общей залы доносился аромат тостов и кофе с молоком. Юноша несся по коридору, пока не увидел часы в вестибюле: семь часов девять минут. Время завтрака еще не прошло. Однако сначала Молине была нужна ванная. Он вернулся тем же путем, робко постучал в дверь и услышал с другой стороны роковое «занято». Молина встал на страже, выстукивая пальцами по стене какой-то ритм. Внезапно юноша вспомнил, что должен появиться на верфи в восемь и, что самое страшное, теперь до работы его отделяет не пять минут, как раньше. Завтрак и бодрящий душ превратились в счастливое воспоминание. Как только кабинка освободилась, Молина ураганом влетел внутрь, потом тем же манером вылетел обратно, уступив место своему преемнику. В панике он поднял глаза на циферблат: семь тринадцать. Молина пересек столовую, ограничившись общим «добрый день», хотя желудок и умолял его о пище – ну хоть бы ломтик тоста. Но времени на это не было. Бедняга почти уже добрался до выхода, когда кто-то тронул его за запястье. Молина развернулся и увидел, что его держит за руку незнакомец с непомерно большой, абсолютно лысой головой.
– Послушайте, время еще есть, почему бы вам не выпить кофе? – спросил он, приглашая юношу за свой столик.
– Благодарю вас, но я уже опаздываю…
Тогда мужчина поднялся со своего места – он оказался почти что карликом, огромная голова еще больше подчеркивала его низкорослость. Не выпуская руку Молины, человечек произнес:
– Я прогуляюсь с вами пару кварталов. Нам нужно кое о чем потолковать.
Хуана Молину это известие совершенно не обрадовало, однако он решил не начинать свой первый день в пансионе со скандала.
– Прошу у вас прощения за вчерашнюю ночь, – объявил человечек на улице и представился: – Сальдивар, Эпифанио Сальдивар, к вашим услугам.
Молина оторопел. До этих слов ему и в голову не приходило, что этот странный субъект – его сосед по комнате. Он просто не мог поверить, что человек, который сейчас обращался к нему настолько любезно, почти подобострастно, был тем самым злым духом, который угрожал ему ночью. Молина не знал, как поступить – требовать извинений или самому извиняться за то, что нарушил его сон; размышляя над этим, он все ускорял шаг – по Аякучо, потом по Виамонте, к остановке 25-го трамвая. Его товарищ по пансиону, чтобы не отставать, передвигался короткими энергичными скачками.
Сальдивар откашлялся – отчасти потому, что заданный Молиной ритм его утомил, отчасти в качестве предисловия. В конце концов коротышка заговорил:
– Вы только не обижайтесь… я хотел сказать, что всю прошлую ночь вы пели во сне… – Сальдивар оставил фразу незаконченной.
Действительно, мать и сестра Молины не раз говорили ему то же самое. Юноше стало безмерно стыдно.
– Тысячу раз простите, я даже не знаю, что вам сказать…
– Кому здесь нечего сказать – так это мне. Признаюсь начистоту, никогда еще я не слышал голоса, подобного вашему. Хочу поинтересоваться, в каком театре вас можно послушать.
Молина весь зарделся и вздохнул:
– Спасибо за лестный отзыв, но на публике я пел только в церкви.
– Не могу поверить! У вас ведь талант, вы не можете им так пренебрегать… – Сальдивар помолчал и добавил: – Я так полагаю, у вас наверняка есть импресарио.
Молина не выдержал, благодарно засмеялся и покачал головой.
Они как раз дошли до трамвайной остановки. Человечек посмотрел Молине в глаза и торжественно произнес:
– Я говорю с вами абсолютно серьезно. Я знаю человека, который вам нужен; лучшего импресарио артисту не найти. Ровно в десять вечера он придет к нам в пансион, и, если не возражаете, давайте поужинаем вместе. Я приглашаю.
Молина вскочил на подножку трамвая; он сам не верил в то, на что уже давно надеялся.
9
При появлении Ивонны в «Рояль-Пигаль» все взгляды обращаются к ней. Никто не может оставаться равнодушным к ее волнообразной походке, к ее величественной осанке, к ее фигуре, схожей с колеблемым ветром колоском. Ее нескончаемо длинные, стройные ноги, обтянутые сетчатыми чулками, открываются в разрезе платья, идеально облегающего тело. Ее голубые глаза пронизывают светом сумрачный зал. Ивонна проходит, не глядя ни на что и ни на кого. И чем более явственно ощущается ее безразличие, тем больший интерес она вызывает. Все остальные женщины в зале словно исчезли: мужчины подталкивают друг друга локтями, полушепотом обмениваются замечаниями. Ивонна подходит к одному из столиков, садится, закидывает ногу на ногу, вставляет сигарету в изысканный перламутровый мундштук и закуривает.
Андре Сеген поражен, словно видит эту девушку в первый раз. Француз поздравляет себя с отличным приобретением. Мужчины в зале оробели настолько, что даже не отваживаются приблизиться к незнакомке. В конце концов черноусый красавчик с замашками денди, стоящий у стойки бара, набирается смелости. Он допивает свой виски одним глотком, проводит рукой по щеточке усиков, отрывается от стойки и подходит к столику Ивонны. Девушка смотрит на щеголя так, словно он – досадное препятствие, неожиданно заслонившее ей вид на танцевальную площадку. Словно состязаясь в высокомерии, мужчина кивает Ивонне – стараясь, чтобы это движение выглядело грубым. Ивонна даже не утруждает себя выражением недовольства – как будто бы кавалера перед ней вообще не существовало, как будто бы он стеклянный. Мужчина откашливается, краем глаза поглядывает по сторонам и удаляется на свое место, моля Бога о том, чтобы никто не заметил его унижения. Андре, наблюдавший всю эту сцену, подсаживается за столик, за которым Ивонна курит как ни в чем не бывало. Администратор улыбается
– Если бы я могла позволить себе выбирать, ты бы и пальцем ко мне не притронулся. Я готова лечь с кем угодно, готова запустить руку в ширинку любого, кого ты мне только укажешь. Но я не собираюсь танцевать с кем попало, сколько бы денег у него ни было.
Андре Сеген смотрит на Ивонну в изумлении. Бесполезно пытаться объяснить ему необъяснимое, рассказывать, что эти бесконечные танго, которые во все время заточения звучали в ее комнате, были для нее единственным спасением. Бессмысленно было признаваться, что только голос, раз за разом говоривший о возвращении, не позволял отчаянию захватить ее душу. Ивонна была готова предоставить свое тело кому угодно – но только не танцевать. Танго для нее обладало почти религиозной значимостью. Она научилась танцевать его со своими подругами по несчастью и все это время, находясь в заточении, пыталась представить себе того, кто слово за словом выпевал «В тот день, когда меня полюбишь». Ивонна научилась говорить по-испански, расшифровывая строки «Дороги» и «Любви студента», и даже путала звуки «р» и «н» – как и тот, чей голос из граммофонной трубы произносил: «фламирго», «сертименальный», «прорзительный».
Не переставая улыбаться, Андре Сеген объясняет своей протеже, что танго – это пролог, аперитив, после которого в штанах становится твердо, а в кошельке – мягко. Таковы правила. Ну конечно, Андре так ничего и не понял; тогда Ивонна встает, смотрит на администратора с высоты своего роста, наполняет легкие воздухом и табачным дымом и начинает петь:
Мужчины словно загипнотизированы голосом и видом Ивонны: вокруг девушки возникает толчея, никто не слушает слов, все просто стремятся ей кивнуть, выпрыгнув из-за чужих плеч, чтобы показаться Ивонне на глаза.
Теперь мужчин вокруг Ивонны становится еще больше: ее преследуют, стараются вытащить танцевать насильно. Но как только кто-нибудь из них пытается обхватить ее за талию, грубиян тут же получает чувствительный толчок в грудь. Ивонна вертится вокруг своей оси, высвобождаясь от преследователей весьма действенным приемом: грациозно поднимает ногу, упирается подошвой туфельки в живот очередному ухажеру и толкает с такой силой, что мужчины так и валятся на пол вокруг нее.
Испытав на себе всю мощь сопротивления Ивонны, мужчины, осаждавшие ее, в конце концов принимаются танцевать сами с собой, выделывая смешные, прямо-таки унизительные фигуры.
Как только песня кончается, толпа вокруг девушки начинает таять: мужчины возвращаются за столики, пытаясь скрыть смущение.
Ивонна снова остается наедине с Андре. Она убеждает своего покровителя, что беспокоиться не о чем, просто у нее свои правила. Настает время применить их на практике. Ивонна тушит окурок своей сигареты острым каблучком, встает с места и проходит к стойке бара. Она останавливается перед тем типом, который первым пытался пригласить ее на танец; Андре видит, как девушка что-то шепчет ему на ухо. Потом Ивонна на глазах у управляющего берет мужчину за руку и ведет за собой в самый темный угол. И там, прижав красавчика к стене, она его целует. Андре кажется, что он различает, как язычок Ивонны порхает по полураскрытым губам мужчины. Потом девушка еще что-то шепчет ему на ухо, поворачивается на каблучках, возвращается к столику, накидывает на плечи плащик и направляется обратно к своему кавалеру, который все еще не в силах отлепиться от стены. Андре смотрит, как его подопечная и знаменитый миллионер движутся к выходу, спускаются вниз по лестнице и наконец исчезают из его поля зрения.
Через час Андре снова увидел Ивонну: она возвращалась одна. Девушка уселась за тот же столик, все такая же сияющая и воздушная – словно пришла сюда впервые. Этот спектакль повторился четыре раза. Четыре раза Ивонна отказывалась танцевать. Четыре раза уходила она с новым кавалером и четыре раза возвращалась в одиночку. Уже под утро девушка вошла в кабинет Андре, распахнула бумажник и высыпала на стол ворох мятых банкнот. Остолбенев от изумления, администратор принялся разбирать эту разноцветную кучу, раскладывая бумажки по их достоинству, а потом, собравшись с духом, тщательно пересчитал. Он не ошибся: три тысячи двести песо. Столько же, сколько его лучшие подопечные приносили за неделю. Соблюдая условия договора, Андре отсчитал двадцать процентов от суммы и протянул деньги Ивонне. Впервые в жизни Андре Сеген почувствовал, какой он все-таки жалкий тип. Но ощущение счастья в нем возобладало. Ивонна взяла деньги и сухо попрощалась:
– До завтра.
10
Тем же вечером, ровно в десять часов, Молина – вымытый, побрившийся, облачившийся в свой единственный костюм – с нетерпением ожидал в столовой пансиона, куря сигарету за сигаретой. Он уже собирался прикурить пятнадцатую от окурка четырнадцатой, когда услышал в вестибюле неповторимый голос Сальдивара. Вместе с ним появился господин в сером пиджаке с широченными лацканами. У господина были прямые усики, как будто нарисованные пером, а в зубах он держал пустой мундштук. Странная парочка направилась прямо к столу Молины, и, прежде чем пожать ему руку, сосед по комнате закричал своему спутнику:
– Ну, что я вам говорил, – славная у цыпленка мордашка?
Господин с лацканами пошевелил мундштуком во рту, сверху донизу оглядывая юное дарование.
– Что верно, то верно, выглядит он неплохо, но если это всё… – наконец высказался он и тут же, улыбнувшись во весь рот, протянул руку и представился: – Бальбуэна, импресарио. Мне о вас чудеса рассказывали.
Потом они втроем сидели в столовой и говорили о пустяках. Молина почти не участвовал в разговоре: только кивал, качал головой и улыбался. Усатый определенно внушал ему робость. И вот момент настал.
– Ну что же, Хуан, – сказал импресарио как-то уж слишком доверительно, – посмотрим, чем вы нас порадуете.
Молина огляделся по сторонам, словно отмечая присутствие остальных жильцов, и спросил:
– Здесь? Сейчас?
Бальбуэна вытащил мундштук изо рта, в свою очередь осмотрел окрестности и изрек:
– Вообще-то мы готовили для вас сцену театра «Колон», но в последний момент как-то не получилось. – Этой репликой импресарио дал понять, что пределы его терпения довольно ограниченны. В конце концов прозвучал вопрос:
– Так вы будете петь или нет?
Хуан Молина закашлялся; он испугался, что его предполагаемый покровитель прямо сейчас встанет и уйдет. Молина тайком указал на галисийку, облокотившуюся на стойку при входе в пансион, и пояснил:
– Петь придется
Как юноша и опасался, услышав эти слова, Бальбуэна поднялся с места. Однако, против ожиданий Молины, направился он не к выходу, а к гостиничной стойке. Сосед по комнате смотрел на молодого музыканта, как будто хотел сказать: «Спокойно, никаких проблем». Потом Молина и Сальдивар наблюдали, как импресарио весело и сердечно о чем-то болтает с хозяйкой, а вскоре он уже возвращался с гитарой в руках. Вручая ее юноше, Бальбуэна небрежно обронил:
– Все улажено.
И вот Молина готовится петь. Он пробует струны, проходится по ним простым перебором и наконец приступает к первой строфе «Ночи моей печали» [36]:
Если бы профессионалу потребовалось дать определение голосу Хуана Молины, он, не колеблясь, сказал бы: это тенор. Однако таким определением мало что удалось бы прояснить – и тем более описать…
Если использовать специальные термины, можно еще добавить, что Молина поет на два тона ниже, чем Гардель. Но и этого будет недостаточно, чтобы объяснить, какие чувства пробуждает своим пением молодой музыкант. А если выражаться не столь наукообразно, наверное, можно сказать, что цвет голоса Молины больше всего напоминает древесину дуба.
Если знаток музыки попытается избрать путь метафор, он, быть может, рискнет предположить, что тембр голоса Молины схож с треском поленьев в камине зимой или с первыми каплями дождя, падающими на раскаленный асфальт. Но и подобных сравнений окажется явно недостаточно. Молина обладает креольским выговором, при этом он начисто лишен манерности гаучо; он поет без украшательства, намеренно избегая цветистых переливов и надсадного крика.
Звуки изливаются из горла Молины с такой же природной простотой, с какой ветер шелестит в листве дерева. И если что-то и отличает его манеру петь, так это мужественная уверенность, звучащая в каждой строфе.
Когда Молина берет финальный аккорд, в воздухе еще дрожит прощальное соль-до, а его немногочисленная и завороженная публика не произносит ни звука, никому даже не приходит в голову пошевельнуться. Импресарио медленно поднимается, подносит руку к подбородку, слегка поворачивается на каблуках и, только проделав все эти телодвижения, излагает свой вердикт голосом, звучащим особенно жалко для тех, кто только что слышал голос Хуана Молины:
Сосед по комнате, Эпифанио Сальдивар убеждает Молину заключить договор с импресарио, напевая на ухо музыканту:
Усатый благодетель обнимает Молину за плечи и, обращаясь к юноше как к родному сыну, зажав зубами мундштук, поет покровительственным тоном:
Сальдивар, порхая вокруг Хуана Молины словно мошка, со своей стороны, подтверждает слова Бальбуэны и красочно описывает будущее, которое ожидает молодого человека:
У Молины, обложенного со всех сторон, даже не остается времени, чтобы посомневаться. Не выпуская юношу из объятий, Бальбуэна демонстрирует ему выгоды от покровительства человека, способного заниматься делами:
И тут же следом Сальдивар обрушивает на Молину свои счастливые пророчества:
В конце концов Бальбуэна переходит к существу дела. Он достает из внутреннего кармана сложенный в несколько раз листок и поет, протягивая его Молине:
Не в силах противостоять этой осаде, затравленный и ошеломленный Молина дрожащей рукой подписывает контракт, даже не попытавшись его прочитать.
– Завтра в три часа пополудни я устрою вам прослушивание в «Рояль-Пигаль». Встретимся у входа, без четверти три, – сообщает Бальбуэна и тотчас прячет в карман бумагу, которую не глядя подмахнул его новоиспеченный протеже.
– В это время я занят на верфи, – сразу поникнув, чуть слышно шепчет Молина.
– Уходите с работы. Забудьте о верфи. Вы созданы для другого, – обрывает его импресарио и, не прощаясь, устремляется к выходу из пансиона. Но прежде чем окончательно скрыться за дверью, Бальбуэна бросает еще одну фразу:
– Надо, чтобы вас послушал Марио, я все улажу.
Молина стоит как громом пораженный. Гадать тут нечего: этот самый Марио – не кто иной, как легендарный Марио Ломбард, владелец недосягаемого кабаре «Рояль-Пигаль»; именно под его началом блистали «Оркестр Кайзера», «Франсиско Канаро и братья», «Октет Мануэля Писарро» и «Оркестр Анхеля Д'Агостино». Марио Ломбард, небезызвестный основатель парижского «Флорида-Дансинга», на рю Клиши, 25, в котором дебютировал Карлос Гардель. А теперь его доверенное лицо, с которым Молина только что познакомился, назначает ему прослушивание у Ломбарда на следующий день.
Восторгам Молины нет предела: он даже забыл, что его обещали угостить ужином.
11
Ивонна уехала из дома, в котором должна была жить вместе с другими девушками. Теперь она перебралась в пансион по соседству с рьшком Спинетто. Ночи Ивонна обычно проводила в отеле «Альвеар» – она предпочитала, чтобы туда ее доставляли клиенты, а потом, словно королева, которая каждое утро отрекается от престола, возвращалась в свое скромное одиночное обиталище. Днем она спала, а вечером, заново превратившись в ее величество, отправлялась в кабаре. Несмотря на деньги, которые приносило девушке ее стройное телосложение, она все еще не могла позволить себе снять квартиру – это было слишком роскошно. Не то чтобы Ивонна мало зарабатывала – просто Андре Сеген руководил ею с большим знанием дела. Разумеется, чувство меры администратора основывалось не на интересах его подопечной – совсем наоборот, он заботился о сохранении своей золотой жилы. Перед Андре стояла дилемма: если он слишком ослабит поводок и будет аккуратно выплачивать Ивонне ее двадцать процентов, то существует опасность, что в один прекрасный день девушка захочет освободиться и бросит своего покровителя. Если же, напротив, Андре натянет поводок сильнее, чем надо, и станет платить Ивонне как по капле, из пипетки, то будет риск, что ее уведут конкуренты. В общем, Андре Сегену приходилось проявлять осторожность. Да, конечно, ни первой, ни второй возможностью воспользоваться было не просто. За те двадцать лет, что Андре провел в деле, всего лишь две девушки попытались избавиться от его великодушного покровительства. Первую он вернул назад через несколько дней, после непродолжительной дискуссии с парнями из одного кабаре на юге – ни к чему не обязывающий обмен выстрелами, крови не пролито ни капли. Вторая девушка слишком много о себе возомнила, она неплохо заработала, и в голову ей пришла нелепая идея открыть собственное дело. Но ее житье за собственный счет не слишком затянулось: на следующий день после того, как девушка сняла миленькую квартирку в Бальванере [39], ее тело уже было обнаружено в Риачуэло. Из длинных рук организации Ломбардов ускользнуть было непросто. И вероломство оплачивалось дорогой ценой. Но как бы там ни было, зачем наживать лишние проблемы? – говорил себе Андре, подсчитывая деньги, которые приносила ему его новая подопечная. Кое-какие вольности – вроде отказа танцевать – он мог ей простить. Чего он позволить не мог – так это чтобы эксцентричность Ивонны переросла в непокорность. Но уже с первого дня администратор понял, что Ивонну никак нельзя назвать послушной девочкой.
В то время все считали Ивонну француженкой. Даже настоящие «папирусы» – такое прозвище здесь дали полькам за то, что сами они называли этим словом сигареты, – не подозревали, что это статная надменная женщина – их соотечественница. Любая папируса, какой бы прекрасной она ни была, зарабатывала в лучшем случае четвертую часть того, что могла принести проститутка-француженка. Ивонна никогда не принимала чужих советов – даже от самых опытных красавиц, у нее не было ни подруг, ни приятельниц; она почти ни с кем не разговаривала. И не потому, что сама была человеком заносчивым и высокомерным, – просто таков был ее способ притворяться, что она – другая. Несмотря на то что Ивонна давно потеряла всякую надежду стать певицей, она отказывалась видеть в себе всего лишь проститутку.
Все эти дамы твердо держались неписаного правила: клиента ни в коем случае нельзя целовать. Поцелуй считался символом любви, а это слово пачкать и смешивать с работой нельзя. Ивонне эта заповедь всегда казалась абсолютно лишенной смысла. Помимо обычных услуг девушки были готовы на самые отвратительные, святотатственные действия, которые только можно вообразить, они были готовы подчиниться любым прихотям и капризам своих клиентов – но только не целовать их. На самом деле, если бы одна возможность исключала другую, здравый смысл должен был подсказать, что поцелуй – это наименьшее зло. Ивонна с самого начала разрушила эту древнюю догму. И именно в этом заключалась причина ее успеха. Клиентам Ивонны доставалось тепло ее языка, гостеприимство ее губ, слова, которые они хотели бы слышать от своей возлюбленной, и все мужчины считали себя единственными и особо отмеченными. Ивонна пробуждала в них ощущение свободы. Эта красивая, хрупкая, ласковая, как невеста, девушка не могла быть шлюхой. И вот тогда-то они и попадались на крючок. На самом деле единственное, что было нужно Ивонне, – это избежать страшной пытки, когда незнакомый мужчина проникает в ее тело и изливает в него свое сладострастие. И вот какое открытие она сделала: обыкновенный поцелуй зачастую позволяет избежать этих мучений. Коллеги Ивонны по ремеслу воспринимали такой подход как измену профессиональной этике, а еще как прием, ставящий их в неравные условия. С другой стороны, беспрецедентное поведение Ивонны обычно понимали как жест высокомерия. И уж конечно, девушке не могли простить того, что администратор выделяет ее из всех других.
В конце концов девушки решают расставить точки над
Круг смыкается все теснее, слово берет женщина с бюстом устрашающих размеров; она поет вызывающим тоном:
Теперь дорогу себе расчищает третья исполнительница – приземистая пышнотелая дама заводит свою строфу, недобро усмехнувшись:
Однако Ивонна совсем не напугана; вот она стоит возле стойки бара, вскинув голову, и, пользуясь преимуществом в росте, свысока изучает телеса своей соперницы и поет в ответ: