В ответ, видя, что запугать Ивонну не получается, проститутки объединяются в
Ивонна, стоя в центре круга, делает полный оборот, она смотрит на всех и на каждую в отдельности. В конце концов взгляд Ивонны останавливается на самой опытной; девушка по-театральному звонко смеется и бросает предводительнице в лицо:
В конце концов, когда песнями ограничиваться уже никто не собирается (самые ретивые девицы уже готовы пустить в дело ножи, которые спрятаны у них под юбками, прижатые к телу подвязками), в зале появляется Андре Сеген, и коллеги скрепя сердце вынуждены оставить Ивонну в покое.
Упреки девушек имели под собой основание: рано или поздно все клиенты Ивонны в нее влюблялись. Внезапно преисполнившись лучших чувств, мужчины пытались убедить ее оставить эту жизнь – словно дело происходило в часовне, а не в ночном шалмане, и сами они – монахи-францисканцы, а не завсегдатаи публичных домов и кабаре. Все как один клялись Ивонне, что готовы бросить своих благоверных и убежать вместе с ней. Ивонна продавала не секс, а иллюзию любви. Каждую ночь возле стойки в «Рояль-Пигаль» ее появления ожидает длинный ряд разбитых сердец. И каждый из их обладателей считает себя единственным, именно ему предназначен жар ее губ, а остальные – это просто жалкие ограниченные люди, отдающие деньги за наслаждение плоти. И вот мужчины ждут, беспрерывно поглощая шампанское и поверяя свои печали песне:
Старый греховодник, сидящий на соседнем табурете, с презрением оглядывает прочих завсегдатаев барной стойки и запевает свою строфу:
Следующий в ряду, молодой человек с замашками денди, напевает сквозь зубы, закуривая легкую сигаретку:
И когда наконец Ивонна появляется в кабаре, она равнодушно проходит вдоль стойки, а все поют в такт ее шагам:
И тогда для Ивонны наступала долгая рабочая ночь. А когда наконец наступало утро, девушка вытряхивала содержимое своего кошелька на стол Андре Сегена, оставляя сутенеру ворох бумажек, заработанных теплом ее губ.
Дни шли за днями, умножая число влюбленных в Ивонну, пока однажды не случилось то, чего никто не ожидал. Ивонне было суждено самой почувствовать ту муку, которую она пробуждала в своих страждущих клиентах: томление любви.
12
Хуан Молина сказался больным на верфи Дель-Плата. Осторожность подсказывала ему, что увольняться не следует. И все равно неявка на работу не только грозила ему потерей места – теперь из его жалованья должны были вычесть плату за день. А за пансион нужно было платить в любом случае. «Рояль-Пигаль» для Молины был храмом всех его грез. С того далекого дня, когда он мальчишкой впервые убежал из дому, Молина мечтал о том, чтобы пройтись по его дивным коврам, которые он всегда представлял себе красными. Сколько раз в мечтах юноша усаживался за один из столиков, залитых мягким светом, и под звуки оркестра Канаро [41], заказав очередной бокал, кивком головы приветствовал улыбчивую француженку в изысканном вечернем платье! А потом, протанцевав с ней несколько танцев, уводил ее в отдельный номер. А теперь судьба предоставляла Молине возможность войти в зал через парадный вход – и подняться прямо на сцену, рука об руку с Марио Ломбардом. Это был его шанс, и молодой человек не собирался его упускать.
В полтретьего Молина уже оказался на Коррьентес, рядом с домом 800. Ему не хотелось торчать здесь в одиночку, околачиваясь возле дверей. Поэтому Молина занял позицию на противоположном тротуаре, твердо намеренный не покидать наблюдательного поста, пока не явится его коммерческий агент. Молодой артист прислонился к уличному фонарю, руки засунул в карманы, одну ногу подогнул, на глаза надвинул шляпу – и то и дело поглядывал на свое отражение в витрине, чтобы убедиться, что выглядит он вполне достойно. Вскоре у закрытых дверей кабаре начала скапливаться толпа: мужчины по очереди подходили к швейцару (одетому не в ливрею, а в обыкновенный пиджак) и о чем-то с ним беседовали; появились и женщины в длинных пальто, прячущие лица в складках ярких шарфов. Мужчина сначала обменивался несколькими фразами со швейцаром, а потом перемигивался с кем-нибудь из женщин. Те парочки, которым удавалось сговориться между собой, выстраивались в очередь – с каждой минутой она становилась все длиннее. Наконец появился и Бальбуэна. Молина наблюдал за его переговорами со швейцаром, видел, как импресарио горячится и размахивает руками, а потом, не сумев воспротивиться непреклонной стойкости стража ворот, занимает место в хвосте очереди. Тогда Хуан Молина перешел улицу и встал рядом с Бальбуэной. Благодетель хмуро приветствовал его и тут же объяснил причины своего негодования. По нелепому стечению обстоятельств на сегодня назначено общее прослушивание, а этот идиот-привратник, явно только что нанятый, Бальбуэну не признает. Чем красноречивее импресарио доказывал, что его ожидает лично Марио Ломбард, тем решительнее швейцар отказывался его пропускать.
– Это ему даром не пройдет… это не пройдет ему даром, – приговаривал пунцовый от гнева Бальбуэна.
Случайные прохожие, оказавшиеся рядом со входом в кабаре, смотрели на очередь с удивлением. Хуан Молина чувствовал себя чем-то вроде диковинного животного в зоологическом саду. Хотя уж он-то давал меньше всего поводов для любопытства: парень позади Молимы вырядился, например, в костюм какого-то маскарадного гаучо, следующий оделся под Валентино, как его представляют в Авельянеде [42]. Молине стало как-то стыдно за окружающих его людей, когда он обнаружил, что очередь просто переполнена карикатурными гарделями. Еще здесь было немало цирковых силачей, возвышавшихся на две головы над прочими претендентами.
– Я заставлю их со мной считаться, – не унимался коммерческий агент.
Не успел швейцар приоткрыть одну из створок двери, очередь превратилась в толкотню; правда, эмоции туг же пришлось поубавить, потому что строгий голос произнес:
– Или вы будете входить по одному, или вообще никто не войдет. – Угроза принадлежала тому же стражу ворот.
Теперь вся эта карнавальная компания вела себя как стадо кротких овечек; очередь медленно продвигалась вперед.
Хуана Молину ждало новое потрясение: он увидел, что мечта его детства, «Рояль-Пигаль» выглядит изнутри даже более пышно, чем он мог себе представить. Весь главный зал был покрыт красным ковром. Освещение
– Кто на кетч – сюда.
Шкафообразные силачи отделились от общей массы и заняли широкий помост в глубине зала.
– Девочки – сюда.
Теперь из очереди вышли женщины; все они скрылись за одной из дверей, где, по-видимому, находилась контора.
– Певички – отправляйтесь за мной.
Всех, кто остался, – и Хуана Молину вместе с ними – отправили в угол, так что борцы оказались почти над головами музыкантов.
– Сохраняйте спокойствие, – посоветовал Бальбуэна, – сейчас мы отправимся прямо к Марио. Подождите здесь, я ненадолго, – добавил он и растворился в толпе.
Музыкантов, включая всех гаучо, валентино и гарделей, набралось человек пятнадцать. Напротив них за столом расположилось некое подобие жюри – трое судей в прескверном расположении духа.
– Давайте первого, – командует председатель трибунала.
Первый исполнитель стремился быть похожим на гаучо, но гардероб его состоял из предметов весьма разнородных: широкие штаны наездника заправлены в сапоги, в каких ходят пожарные, а шею украшает платок, по всей вероятности, украденный из маминого шкафа. Артист браво берет первые аккорды «Задиры»:
Достаточно. Жюри воспринимает выбор именно этого танго как попытку запугивания. С другой стороны, если использовать специальную терминологию, таким пением только собак пугать.
– Спасибо, следующий, – оглашает жестокий приговор жюри.
В это же время на помосте начинают выступать борцы.
Здоровенные мужики ревут по-медвежьи, а потом, когда они валятся на дощатый настил, кажется, что рушатся дома. Испытание состоит в том, чтобы уложить чемпиона по греко-римской борьбе, знаменитого Волнореза Тонге. Внизу уже отпели свое четверо гарделей и двое валентино; все приговорены к незамедлительному выдворению. С помоста оркестрантов начали доноситься душераздирающие вопли скрипок и виолончелей – там приступили к настройке. В общем, шум стоял оглушительный. Хуан Молина находился здесь в качестве зрителя: он все ждал, что вот-вот появится его импресарио и укажет ему дорогу в кабинет Ломбарда. Зеленый юнец, стоявший в очереди перед ним, только что исполнил «Курю в ожидании». Этот спел на самом деле хорошо. Члены жюри переглянулись между собой, кивнули, и претендент, счастливый тем, что его выбрали, отошел в сторонку. Молина дружелюбно взглянул на юнца, передавая свои безмолвные поздравления. Однако счастливец ответил ему испепеляющим взглядом соперника, который не остановится ни перед чем. С помоста, где состязались силачи, спускались те, кого так невежливо выпроводил Волнорез Тонге. Борцы не соглашались признавать свое поражение с кротостью неудачливых певцов: они яростно спорили с судьями, и если проигравших не удавалось убедить словами, то приходилось прибегать и к грубой силе. Эту опасную работу выполняли четыре гориллы в борцовских трико. В этот самый момент судьи вызывают Молину. Юноша улыбается и начинает объяснять, что он вообще-то дожидается здесь своего коммерческого агента, у которого назначена встреча с Марио Ломбардом. Судьи приветствуют удачную шутку громким хохотом. Да, вот уж отмочил так отмочил! А вызвать симпатию у такого жюри – дело немалое. Когда до Хуана Молины доходит, что это и есть «частное» прослушивание, которого добился его агент, он делает шаг вперед, расчехляет гитару и готовится выдать лучшее, на что только способен. Молина собирался петь «Глаза ее закрылись навсегда», однако он слышал, как незадачливые гардели до него делали ставку – само собой разумеется – на репертуар Певчего Дрозда, и теперь принимает решение круто переменить курс, чтобы не скатиться на пародию. И вот, повинуясь велению обстоятельств, юноша выбирает «Приговор» обожаемого им Селедонио Флореса. Сквозь шум падения тяжелых тел, сквозь рык борцов и немыслимые взвизги инструментов оркестра голос Молины прорубается, как мачете [43] сквозь заросли. Словно бы на «Рояль-Пигаль» вдруг упало гробовое молчание. Члены жюри впервые поднимают глаза на исполнителя.
В голосе Молины есть какой-то магнетизм, невозможно не поддаться его воздействию. Некоторые из претендентов, стоящие в очереди следом за Молиной, поворачиваются и уходят, признавая свое поражение; другие же остаются, просто чтобы его послушать.
Парень, который уже прошел отбор, скрежещет зубами от ярости. Может показаться, что в словах этой песни нет ничего особенного, но голос Молины превращает их в откровение, от которого хочется плакать.
Каждый раз, когда Молина произносит «господин судья», членам жюри начинает казаться, что они в чем-то виноваты, и каждому из них становится невыносимо стыдно. На глаза наворачивается пелена, и в конце концов все трое чувствуют себя ужасными злодеями.
Песня заканчивается; в тишине еще слышна вибрация шестой струны. Несколько мгновений спустя трое судей, оставшиеся претенденты, побежденные силачи и даже соперник, которому так ненадолго улыбнулось счастье, – все разражаются восторженными аплодисментами.
Жюри остается только огласить свое решение.
Именно в этот момент на месте событий объявляется негодующий Бальбуэна – номер Молины он пропустил. Художественный руководитель прорывается сквозь толпу, не переставая вопить:
– Бальбуэну никому не удержать! Пусть все меня слышат!
Импресарио не мог придумать ничего лучшего, как пихнуть в бок одного из борцов, которого только что победил Волнорез. Никто не зафиксировал момента, когда сборище силачей превратилось во всеобщую свалку. По воздуху летали стулья, столы и даже перепуганные хореографы. Когда Мо-лине удалось немного освоиться в этой суматохе, он разглядел, что Волнорез Тонге ухватил его импресарио за горло и как раз целится ему в нос, готовясь провести апперкот. Юноша выпустил гитару из рук, бросился сквозь толпу и успел остановить кулак в воздухе. Бальбуэна воспользовался паузой и улизнул, а Молина вовсе и не собирался драться. Однако Волнорез уже глядел на него и усмехался, обнажив людоедские зубы. Свободной рукой он попытался схватить певца за пояс, чтобы оторвать от пола. Но Молина ловко поднырнул, оказался за спиной у чемпиона, провел захват и обездвижил соперника. Один толчок – и гигант валится на пол. Управляющий кабаре, Андре Сеген не верил своим глазам. Четыре охранника кинулись наводить порядок, но Сеген взмахом руки остановил своих горилл. Тонге тут же вскочил на ноги и, словно бык, пригнув голову к земле, отключив рассудок, бросился вперед, готовый растоптать обидчика. Молина соизмерил силу и траекторию чудища и, когда Волнорез обрушился на него, пригнулся, подставил спину и, распрямившись одним рывком, взвалил борца на плечо, как привык поступать со стальными брусками у себя на верфи. Молина держал Волнореза на весу, точно коровью тушу. Юноша крутанулся вокруг своей оси, а потом швырнул чемпиона, припечатав о стену. Если бы здесь находился рефери, он успел бы досчитать и до двадцати. Четырем гориллам пришлось волоком тащить Волнореза с поля битвы. Молина поправил галстук, стряхнул с костюма пыль и огляделся в поисках своей гитары. И тогда увидел, что его импресарио беседует с членами жюри и управляющим кабаре. Юноша предпочел не вмешиваться в их разговор.
Улыбаясь во весь рот, Бальбуэна направился к своему подопечному, положил руку ему на плечо и объявил:
– Контракт подпишем сегодня же. Теперь у вас есть работа.
Место, где Гардель делал первые шаги, теперь распахивало свои двери перед Молиной.
Хуан Молина покидает «Рояль-Пигаль» с затуманенным, беспокойным взглядом. Он идет по Коррьентес, не в силах отделаться от тревожной мысли, что все происшедшее было лишь сном. На город опускается вечер, одна за другой зажигаются разноцветные вывески. Молина закуривает и, поравнявшись с Обелиском [44], поет:
Была уже глухая ночь, когда Молина вернулся в пансион и поделился новостями со своим соседом по хижине.
13
Однажды ночью, как и всегда, Ивонна приехала в кабаре. У стойки бара расположились все те же ухажеры. Девушка уже готовилась начать свои ночные странствия – от «Рояль-Пигаль» к отелю «Альвеар» и обратно, из «Альвеара» в «Рояль-Пигаль» – и так до последнего клиента – но вдруг откуда ни возьмись появился Андре Сеген, схватил Ивонну за руку и, даже не дав ей снять плащ, прямо-таки потащил в свой кабинет. Сеген выглядел одновременно ликующим и взволнованным. Он вытащил из ящичка сигару, специальным ножичком обрезал кончик, закурил и, весь окутавшись облаком дыма, произнес:
– Хочу тебя кое с кем познакомить.
Ивонна развеяла дымную пелену рукой – словно отодвигая занавеску – посмотрела управляющему прямо в глаза и уже не отводила взгляда, ожидая продолжения.
– Об одном хочу тебя попросить: веди себя хорошо, – произнес управляющий таким тоном, как если бы разговаривал с маленькой девочкой, а не с профессионалкой высочайшего класса.
– И вот еще что, – добавил Андре со всей возможной значительностью, не выпуская гаванской сигары изо рта, – послушание. Хочу тебя просить об абсолютном послушании.
Ивонне остается только молча кивнуть. Это не первый и, скорее всего, не последний раз, когда Андре представляет ее очередному политику или военному, или, как часто бывало, и политику, и военному сразу. Ивонна ненавидит эти встречи на высшем уровне, которые приносят столько счастья ее покровителю. Однако на кон поставлены слишком большие деньги, и Ивонна вынуждена подчиняться причудам Их Превосходительств. Как только Ивонна снова слышит эту условную фразу: «Хочу тебя кое с кем познакомить», она, словно погружаясь в повторяющийся кошмар, вспоминает одного за другим всех высокопоставленных деятелей, с которыми ей пришлось встретиться на свое горе. Девушка вздыхает от омерзения, но вздох этот превращается у нее на губах в песню тоски и безысходности:
Итак, Ивонне уже известно, что означает фраза «хочу тебя кое с кем познакомить», когда ее произносит Андре Сеген. Теперь взгляд девушки дает ему понять: «Давай покончим с этим как можно быстрее»; она порывисто встает, чтобы ускорить процедуру. Не переставая улыбаться, управляющий ведет ее в отдельный зал, подводит к длинному столу, и, когда Ивонна видит перед собой шумную компанию мужчин, поглощающих шампанское, как будто другой возможности у них уже не будет, девушка мысленно готовится к худшему. Андре чуть заметно кивает тому, кто сидит во главе стола. И незнакомец поднимается с места.
Ивонна не узнала его, пока не услышала его голос – тот самый голос, звучавший из трубы граммофона, голос, столько раз спасавший ей жизнь в дни заточения. Первый порыв девушки – броситься в объятия к этому человеку, как к отцу. Но она замирает, не в силах ни заговорить, ни сдвинуться с места. На печальные голубые глаза Ивонны набегает пелена – от чувства такого же глубокого, сколь глубок океан, пролегший между девушкой и ее домом.
– Это все от дыма, – робко произносит Ивонна.
Пытаясь совладать с собой и не разрыдаться при всех, она отходит на несколько шагов и поет из темноты срывающимся голосом:
И когда Гардель, низко надвинув фетровую шляпу, берет Ивонну под руку и уводит через заднюю дверь, он замечает, как повлажнели ее глаза.
– Что случилось?
И девушка, послушная его руке, повторяет словно про себя:
– Все от дыма…
14
Хуан Молина дожидался, когда ассистент сделает ему знак и позовет на сцену. Он готовился к выходу за тяжелым занавесом, утирая со лба пот, выступивший от стыда и волнения. Из зала доносились бравурные аккорды «Традиционного оркестра» Панчо Спавенты, на занавес ложились тени пар, танцующих на площадке. Молина никогда прежде не выступал на публике, и теперь он на себе испытывал волнение, о котором ему не раз рассказывали. Был момент, когда он хотел потихоньку развернуться и уйти, чтобы никогда не возвращаться. Молина искренне раскаивался, что бросил работу на верфи.
Но все-таки он стоял здесь, уже занеся одну ногу над пропастью. Укрытому тенями танцующих, Молине сейчас как никогда важно было знать, что на эту же сцену выходили Гардель и Раццано [45], Хуан Карлос Кобиан, Аролас и Фреседо; но чем больше юноша думал о том, что именно на этих подмостках выступали супруги Урдас – лучшая танцевальная пара из когда-либо блиставших в Буэнос-Айресе, – тем тревожнее ему становилось. Но дело было даже не в этом; все переживания, от которых сейчас сжималось его горло, можно было охарактеризовать одним словом: стыдно. Именно так, никак иначе: стыдно. Молина никому не рассказал, что сегодня состоится его дебют, и теперь в одиночку поджаривался на медленном огне ожидания. И вот, как только смолкли звуки оркестра, Молина услышал, что по залу разносится голос ведущего. После нескончаемого вступления, содержавшего слова «единственный», «молодой», «никому не известный» и прочие столь же затертые эпитеты, ведущий объявил выступление Хуана Молины. Ассистент подал юноше знак, потянул за веревку, и занавес начал расходиться. Хуан Молина перекрестился, поднял взгляд наверх, к невидимому потолку, и приготовился к выходу.
Стыдно. Посреди этого гула аплодисментов, перемешанных со смешками, Молина чувствует стыд. Ему так стыдно, что сжимается грудь. Луч прожектора бьет прямо в опущенные веки. Молина не хочет открывать глаза – потому что ему стыдно. Стыдно и невыразимо жаль себя. И все-таки, против желания, Молине приходится это сделать. И тогда он видит себя во всех зеркалах большого зала и с абсолютной ясностью осознает, что от стыда можно умереть. Молина смотрит на свои отражения: вот его фигура в самом центре зала, в конусе постыдного яркого света. На Молине костюм циркового борца: полосатые обтягивающие штанишки, красное трико и широкий чемпионский пояс на животе – видя все это в больших зеркалах, Молина готов привалиться сквозь землю. Чуть погодя звонит колокол, и шум становится просто оглушительным: крики зрителей, угрозы его соперника, оркестровые барабаны сливаются в общий гул. Молине нужно чем-нибудь заглушить этот нестерпимый шум, но самое главное – справиться с чувством стыда, разъедающего его внутренности. И тогда, чтобы только не слышать этого омерзительного шума, юноша, бросаясь на противника, выкрикивает слова печального танго:
По мере того как схватка разгорается, зрители приходят в неистовство и вопят все громче, поэтому Хуан Молина, уклоняясь от ударов и захватов, вынужден петь уже в полный голос, хотя никто его и не слышит:
Хуан Молина сражается с яростью. Однако ярость его направлена не на звероподобного противника, а на свою несчастную судьбу. Поэтому песня его исполнена отчаяния:
Хуан Молина успевает провести кросс как раз в тот момент, когда чудовище уже нависает над ним. Противник теряет равновесие, и тогда, не прекращая своей горькой жалобы, неудавшийся певец поднимает его над головой и швыряет на брезентовый ковер:
Песня заканчивается; зал взрывается неистовой овацией, а судья поднимает правую руку Молины и провозглашает его чемпионом. Юноше хочется верить, что публика отметила его певческий талант. Но он знает, что никто его не слышал.
В считанные дни Хуан Молина превратился в человека угрюмого и необщительного. Его репутация опасного типа основывалась не на жесткости, с которой он расправлялся с претендентами на чемпионский титул, а на его мрачном характере. От представления к представлению детское лицо Молины все больше грубело. Теперь он выглядел старше своих лет. От мальчишеского задора не осталось и следа. Но привычка к пению сохранилась. Когда выдавалась особенно свирепая схватка, Хуан Молина обращал себе на пользу жестокие вопли алчных до крови зрителей и грохотание оркестра, барабаны и трубы которого вторили переменчивому ходу поединка, – и вот, посреди этого торжественного и дикого рева чемпион распевал свои песни. Публика об этом не подозревала, но таким образом Молина исполнял свою заветную мечту: он пел со сцены «Рояль-Пигаль». И когда его соперники-борцы бессильно распластывались на брезенте, певец притворялся перед собой, что овации, которыми его награждает зал, – это благодарность за песни, которых никто никогда не слышал. Конечно же, Молина теперь зарабатывал куда больше, чем те жалкие крохи, которые платили ему на судоверфи, – даже если учесть, что определенный процент регулярно вычитался в пользу его «импресарио». Однако Молина согласился на нынешнюю позорную работу совсем не по этой причине. Сам факт пребывания в «Рояль-Пигаль» поддерживал в юноше иллюзию, что совсем скоро ему удастся совершить прыжок от борьбы к пению. Правда, чем больше проходило времени, тем яснее становилось даже ему, что слава непобедимого борца только мешает мечтам исполнителя песен. Кто же станет принимать всерьез этого грустного паяца, одетого в цирковой костюм? Молина дошел до того, что умолял Андре Сегена над ним сжалиться и позволить выступать в маске. Однако управляющий был уверен, что секрет успеха Молины у женщин – именно в лице, юном и соблазнительном. Сеген признавал, что поет юноша несравнимо лучше, чем те певцы, что выступают в кабаре каждый вечер. Но как борец Молина представлял собой явление и вовсе необычайное: зал наполнялся битком, все хотели посмотреть, как дерется этот юноша, и Сеген не собирался рисковать таким успехом. Либо так, либо никак. Как только Молина завершал выступление, он тотчас же бежал в душевую, словно желая смыть с себя не пот, а бесчестье; потом он переодевался, спускался в зал и садился за один из столиков, всегда выбирая тот, что в тени. Скрывая свой позор за пеленой дыма «Маркони» без фильтра, юноша одно за другим слушал танго, которые исполнял оркестр. Оставалось совсем немного времени до новой встречи Хуана Молины с Ивонной.
15
В эти дни Гардель делил свою жизнь между Парижем, Нью-Йорком и Буэнос-Айресом. Бесконечные съемки на студиях «Парамаунт» [46], ночи в Гринвич-Виллидж [47], утренние часы, когда он без сил возвращался в апартаменты отеля «Миддлтаун», – все это накапливалось в мешках под глазами певца. Выступления в «Эмпайр», которые обычно затягивались на десять и более выходов на бис, концерты в театре «Опера» и во «Флорида-Дансинге» отобрали у него те десять килограммов лишнего веса, которые раньше он всеми силами стремился спрятать. Ночами, когда Гардель одиноко сидел в своем доме на рю Спонтини, 51, уставясь в какую-то неясную точку по ту сторону стекла, его охватывала тоска. И тогда музыкант вспоминал свой старый дом на улице Жана Жореса и кафе «Ориенталь», там, на далеком углу возле Скотобойни Абасто. Домой! Гардель считал дни, отделявшие его от возвращения в Буэнос-Айрес. И думал о том, что на самом деле, кроме своей матери и компании друзей из бара, ему уже давно не по кому тосковать. Так было до его встречи с Ивонной. Когда Гардель наконец-то возвращался домой, ему не хватало времени, чтобы проделать свой привычный маршрут: ипподром в Палермо, старый добрый «Арменонвилль», «Пале-де-Глас» и «Рояль-Пигаль». Певец наслаждался каждой минутой в своем городе, как последней. В ночь, когда он ушел, держа Ивонну под руку, он не имел никаких иных намерений, кроме как найти себе спутницу на ночь. Гардель не выносил одиночества, по-детски его боялся. Обычно он затягивал свои ночи до утра, просиживая за столом в ресторане, если рядом были друзья, или если оказывался один, то за стойкой какого-нибудь безвестного бара в предместье, беседуя с официантом, обалдевшим от сознания того, кто с ним говорит. То же стремление избежать одиночества порой приводило певца к Андре Сегену. Гардель просил, чтобы тот познакомил его с одной из своих девушек. В ту ночь, когда Гарделю представили Ивонну, он предложил управляющему его удивить, познакомить с кем-нибудь из новеньких. «Из хороших, само собой», – уточнил Гардель, хотя в таком уточнении не было нужды. Разумеется, Гардель не мог в сопровождении женщины отправиться в гостиницу, а уж тем более не мог он прийти в дом, где жил со своей матерью, доньей Бертой, на улице Жана Жореса. Для подобных случаев у него имелась «квартирка» с обоями в светлый цветочек – свидетель дел значительно более темных. Эта квартира, скромно разместившаяся на третьем этаже ничем не примечательного здания на углу Коррьентес и улицы Реконкисты, известная также под названием «гнездышко Француза», служила маленьким, но роскошным убежищем, где некоторые публичные фигуры занимались своими самыми личными делами. Певцы, музыканты, поэты и прочие деятели, род занятий которых описать сложнее, стремительно входили в этот дом под покровом ночи, закрывая лица полями шляпы, подняв воротник плаща – в общем, скрываясь от любопытных взглядов. «Гнездышко», оберегавшее свои тайны за счет отсутствия портье и малого количества соседей, состояло из трех помещений: уютной залы-столовой и двух спален, предусмотрительно отделенных одна от другой. Столовая, украшением которой служило широкое окно, выходящее на Коррьентес – туда, где улица обрывается прямо в реку, – была защищена от возможных соглядатаев огромной световой рекламой «Глосторы» [48]. Там помещался диван с двумя креслами по бокам и низенький столик с крышкой орехового дерева. Там же, у стены, находился и бар с широким ассортиментом напитков, сигар и – на всякий случай – с флакончиком белого порошка, которого, впрочем, хватало ненадолго. Благодаря пурпурному ковру и такого же цвета занавескам в этой половине комнаты всегда царила мягкая полутьма. Здесь было уютно. В этой части, которая именовалась столовой, стоял овальный стол, покрытый зеленым сукном, – гораздо лучше приспособленный для метания костей и выкладывания карточных комбинаций, чем для обеденной сервировки. Низко висящая лампа освещала лишь поверхность стола, все остальное тонуло в полумраке. Спальни были похожи друг на друга, как близнецы. В обеих помещались двуспальные кровати с изголовьями из темно-лилового бархата, рядом – одинаковые ночные столики, а на них светильники с красными абажурами, которые давали больше тени, чем света. Отсутствие комодов и платяных шкафов наводило на мысль, что постояльцы здесь не задерживаются. Никто не знал – да, наверное, так никогда и не узнает, – кто являлся владельцем этой квартиры. Насчет личности Француза высказывалось множество предположений. Определенно было известно одно – и пусть на этот счет сомнений не возникает: Карлос Гардель не был здесь хозяином, хотя и заглядывал сюда довольно часто. Ключами от «гнездышка» обладали несколько человек. Однако в тот час, когда загорались первые лучи рассвета и гасла неоновая реклама за окном, в квартире обычно никого не бывало. Помимо мужчин, на которых время от времени нападала преступная страсть к азартным играм, помимо мужчин, которые более или менее регулярно посещали это место в компании малознакомых «подруг», квартирка могла служить еще и кратковременным пристанищем для какого-нибудь «приятеля моего приятеля», впавшего в немилость, которому негде было провести ночь. Однажды некий поэт с пропитым голосом и хорошими певческими задатками
НЕПРИКАЯННЫЕ ДУШИ
Дамы и господа! О том, что произошло той ночью, когда Гардель привел Ивонну в квартирку на улице Коррьентес, не известно никому, за исключением стен, привыкших хранить свои тайны. Достоверно можно утверждать лишь одно: наутро ни Гардель, ни Ивонна уже не были теми людьми, что вошли в «гнездышко» несколько часов назад. Ивонна полюбила Гарделя еще до знакомства с ним, даже не зная еще, как он выглядит, – с того самого дня, когда впервые услышала его голос. Секрета этих стен с обоями в цветочек не узнать никому, однако дни шли за днями, а Гарделю никак не удавалось расстаться с воспоминанием об этих печальных синих глазах. Никто, кроме неоновой рекламы «Глосторы», не был свидетелем того, что случилось за закрытыми дверями, однако истинно то, что с этого дня Ивонна больше не думала о возвращении в далекую Европу. Никто не знает, по каким соображениям Гардель решил отменить давно задуманную поездку в Барселону. Этой ночи, дамы и господа, суждено было стать началом чего-то неистового и зыбкого, что с некоторой долей вероятности можно назвать любовной связью.
Часть третья
1
Если до сих пор только тело Ивонны имело своего хозяина – и это был Андре Сеген, – то теперь у ее сердца появился другой повелитель – Карлос Гардель. Ничего не изменилось ни в ее внешности, ни в ее ночной работе. В общем-то, ни у кого не могло возникнуть и мысли, что в душе ее происходят изменения разрушительной силы. Ни управляющему кабаре, ни самому проницательному из ее клиентов, с которыми она по-прежнему встречалась каждую ночь, не удалось бы ощутить разницу между Ивонной теперешней и той, какую они знали раньше. Каждое утро Ивонна все так же высыпала свою ночную добычу на стол в кабинете Андре и возвращалась в пансион рядом с рынком Спинетто. Но теперь совершенно иными стали дни, проводимые ею вдали от «Рояль-Пигаль». Вечера ее наполнились смыслом. Ивонна больше не спала с семи утра до семи вечера. Хозяйка пансиона не могла прийти в себя от изумления, видя, что каждый день Ивонна к полудню спускается в столовую, одетая «как порядочная», и обедает вместе с другими постояльцами, многие из которых до сей поры просто не знали о ее существовании. Ела Ивонна совсем чуть-чуть, но по крайней мере пробовала всего понемножку, прежде чем выйти из дому. Каждый вечер в часы сиесты девушка проделывала долгое путешествие по городу от пансиона к «гнездышку Француза». Она никогда не ходила одной и той же дорогой: иногда спускалась по проспекту Ривадавия, проходила мимо Конгресса, сворачивала на Авенида-де-Майо и добиралась до Коррьентес со стороны Суипачи; в другие дни Ивонна делала крюк в несколько кварталов и направлялась в сторону Дворца правосудия, садилась на скамейку на площади Лаваля напротив театра «Колон», поглядывала на часы, а потом поспешно устремлялась на Диагональ-Норте и приходила в ту же точку. Каждый день эти двое встречались ровно в четыре часа. Ивонна открывала наружную дверь ключом, который Гардель для нее изготовил, заходила в крохотную клеть лифта, поднималась на третий этаж, робко стучала в дверь – а он уже ждал на пороге. Ей сразу становилось хорошо от его теплого прикосновения, от его знаменитой полуулыбки – сейчас предназначенной только ей. Он обволакивал ее нежностью своего голоса, ароматом своего одеколона и английского табака. Ей было достаточно его щедрого взгляда, его черных глаз. Все, что случалось после, становилось подарком, о котором она не могла и просить. И она была благодарна. Она никогда его ни в чем не упрекала, никогда не говорила резких слов. Больше всего на свете она боялась сделать какой-нибудь ложный шаг, слишком красноречивый жест, который может его спугнуть, словно редкую птицу. Ей было достаточно видеть его – просто видеть его. Ей вообще казалось невероятным, что он удостаивает ее этих ежевечерних встреч. Она боялась произносить лишние слова. Она даже ни разу не отважилась намекнуть, что без памяти влюблена. Но сейчас она счастлива. Счастлива тихим счастьем. И вот, снова одна в своей комнате, Ивонна крутит ручку граммофона, чтобы еще раз услышать его голос. Мелодия ее песни остается прежней: так пела она когда-то Гарделю-незнакомцу – тому, кто научил ее говорить по-испански, – пытаясь представить себе его лицо. Теперь Ивонна поет:
Ивонне было трудно поверить, что все это – правда. Каждый раз, слушая пластинку Гарделя, она начинала бояться, что весь их роман столь же бестелесен и неуловим, как и этот голос, вылетающий из трубы граммофона, чтобы затеряться в неведомых пространствах.
Гардель ни с кем не обсуждал свои личные дела. Даже с самыми близкими друзьями. Жизнь его сердца осталась тайной, которую он так никому и не раскрыл. Но те, кто был тесно с ним связан, знали, что только женщина могла по-настоящему лишить его покоя. Сохранилось имя лишь одной из таких женщин: Исабель дель Валье. Гардель почти никогда не показывался с нею на публике. Десять лет, которые они провели вместе, никто не назвал бы спокойными, что, однако, никак не отразилось на его карьере. Высказывалось мнение, что Гардель столь ревностно оберегает свою личную жизнь из стратегических соображений: чтобы остаться в сердцах слушательниц окутанным облаком тайны, чтобы ни одна из них не рассталась с надеждой, что вся его любовь, быть может, предназначена именно ей. Но те, кто так утверждает, не были знакомы с Гарделем. Мужской кодекс чести – вот что запрещало ему рассказывать о своих страданиях и своих победах. Об этом не говорили. Об этом пели.