Фраза еще не закончена, а мальчик, перехватив гитару под мышку, бросается наутек. Сперва он увертывается от продавца, который преграждает ему путь, раскинув руки, потом перепрыгивает через сверкающий бандонеон на низенькой тумбе, огибает огромный рояль и в конце концов добегает до двери, которая все это время оставалась полуприкрытой. Мальчик проталкивается сквозь толпу, слыша за спиной отчаянные вопли продавца. Людской поток, наводнивший улицу Флорида, оказывает ему добрую услугу: малый рост и природная верткость помогают Молине, как зайцу в чаще, пробираться между прохожими. Мальчишка уже почти добрался до угла улицы Виамонте, когда, откуда ни возьмись, прямо перед ним вырастает фигура полицейского. За долю секунды Молина успевает вообразить себе Центральный комиссариат, видит позор и гнев своего отца, которому придется признать перед комиссаром, что его сын – воришка, слышит рыдания матери, комментарии соседей и, разумеется, чувствует спиной удары отцовского ремня. Именно в этот момент рука полицейского хватает Молину за запястье. Но мальчик не намерен сдаваться без боя. Он еще крепче хватается за гитару, словно за последнюю истину в этом мире, раскрывает рот как можно шире – и кусает. Кусает и тянет полицейского за мизинец с убежденностью сторожевой собаки. Неожиданно, не понимая как и почему, Молина оказывается на свободе и снова бежит; слегка снижает скорость, чтобы удостовериться, что палец преследователя не остался у него во рту, и продолжает бег. В изнеможении останавливается на улице Коррьентес и замечает, что больше за ним никто не гонится. Однако гитара – это слишком очевидный трофей, выдающий его с головой, как тюремная роба. В ушах Молины громыхают зловещие фразы, каждая буква величиной с дом: «Ограбление, неподчинение, нападение на представителя власти». Он уже видит себя дробящим камни в далекой Ушуайе [24] и в то же время напевает про себя «Каталажку»:
Полицейский, скорее всего, уже написал рапорт, и меня, несомненно, уже разыскивают, думает Молина. Первое, что нужно сделать, – это спрятать гитару в такое место, откуда ее потом можно будет вызволить. Молина вертит головой по сторонам и в конце концов замечает дощатый забор вдоль улицы Суипача, ограждающий, наверное, какой-нибудь пустырь. И вот мальчик уверенно направляется к забору, убеждается, что никто за ним не наблюдает, заглядывает в щель между досками и видит гору песка. Молина отступает на шаг, примеривается и швыряет гитару с таким расчетом, чтобы она опустилась поближе к вершине. Снова припадает к щели и с облегчением вздыхает, увидев, что гитара легла горизонтально, на правильное место, и совсем не повредилась. Тогда злоумышленник разбегается, прыгает, цепляется за край забора, еще два расчетливых движения – и он уже по ту сторону.
Мальчик ищет место, которое могло бы послужить тайником, так чтобы гитара оставалась в безопасности. В глубине пустыря штабелем сложены металлические листы. Молина приподнимает один из них, подкладывает под низ несколько кирпичей и скрывает вещественное доказательство своего преступления в этом убежище. Назад он возвращается той же дорогой; вот он снова на улице, насвистывает, не глядя на прохожих, ставших свидетелями его спуска с вершины.
Наступила ночь. Хуан Молина столкнулся с дилеммой, которую был не в силах разрешить: каждый проходящий час становился еще одной вязанкой дров в костре его будущих мучений, однако мысль о возвращении приводила мальчика в ужас. Итак, он знал, что чем дольше он откладывает неизбежное решение, тем более суровыми окажутся последствия. Должно быть, в его доме теперь творился сущий ад. Стоило Молине вообразить себе вопли отца, немые слезы матери, испуганный плач его младшей сестренки, ему хотелось только одного: пускай асфальт под ним разверзнется. Очень заманчивой казалась идея вообще не возвращаться. Но Молина слишком живо представил отчаяние своей матери, терзаемой самыми мрачными предположениями. С другой стороны, мальчику просто некуда было пойти, и с этим приходилось считаться. Он провел весь день на ногах, не проглотив ни крошки. В желудке было пусто, кишки стучали друг о друга – главным образом не от голода, а от страха. Молина все наматывал круги. Раз за разом, словно лошадь, которая не хочет удаляться от знакомого места, мальчик возвращался на Коррьентес. Но теперь, свернув за угол с улицы Эсмеральда, он впервые видит ночную Коррьентес. Изумлению его нет предела. Хуан Молина смотрит на сверкающие огни города, как будто армия реквизиторов специально потрудилась над этими декорациями. Оркестры еще не начали играть, но танго уже здесь. В витринах кабаре, которые состязаются между собой в блеске, в американских автомобилях, из недр которых выпархивают женщины в сетчатых чулках, в обнаженных женских икрах, в мундштуках необыкновенной длины, вырастающих из накрашенных губ, в костюмах «пай-мальчиков», что выходят поохотиться на «плохих девочек», в «пай-девочках», краснеющих под плотоядными взглядами, в хлопках пробок от «Кордон Руж» или «Клико», в пузырьках, наполненных таинственным белым порошком, которым торгуют на углу, в этом аромате табака и шампанского, смешанном с ветром, который, кажется, выдувают мехи бандонеона, в каждой плитке на Коррьентес – во всем этом ощущается незримое присутствие танго. С невеликой высоты своего роста, которая еще больше скрадывается за счет грандиозности пейзажа, Молина теперь напевает строфы из песни «Коррьентес и Эсмеральда»:
Стоя столбом на углу, Хуан Молина бормочет эти строки – таким образом протестуя против сознания своей ничтожности в этом мире, для него необъятном, не соглашаясь с тем, что его удел – оставаться незамеченным.
Быть может, из-за странного несоответствия между ангельским голоском певца и залихватскими словами песни или же просто благодаря его воле к жизни посреди этого мира, за место в котором надо бороться, – только вокруг Хуана Молины начинают собираться слушатели. Постепенно неорганизованная толпа разбивается на две равные группы, одна напротив другой: с одной стороны мужчины, с другой – женщины; «пай-мальчики» одновременно подают знак «плохим девчонкам», и вот уже все закрутились вокруг маленького певца в разухабистом танце:
В ту самую минуту, когда Хуан Молина заканчивает свою песню, в нескольких метрах от угла собирается другая толпа; Молине на мгновение представляется, что эти люди тоже пришли его послушать. Но уже в следующее мгновение мальчик видит, что импровизированный ансамбль танцоров распался и все бегут, чуть ли не перепрыгивая через его крохотную фигурку. Потом слышатся вопли, визг тормозов, люди вокруг всё ускоряют шаги, все стремятся подобраться поближе к дверям «Рояль-Пигаль». Поддавшись всеобщему порыву, мальчик оказывается в центре этого людского циклона. А когда Молина поднимает глаза, ему кажется, что он грезит наяву: в шаге от него, улыбаясь и раскланиваясь, пожимая руки и отвечая на приветствия, стоит Кар л ос Гардель. Точно паломник, которому после долгих недель путешествия открывается Мекка, Хуан Молина, как зачарованный, протягивает руку. Гардель отвечает тем же, притягивает мальчика к себе и ласково треплет по макушке. Об этой встрече Молина ничего больше не запомнит. Он не заметит, в какой момент рассеялась толпа. Не будет знать, сколько прошло времени, прежде чем он осознал, что стоит один-одинешенек перед входом в кабаре. И тогда, отбросив все колебания, Молина отправляется на пустырь, достает из тайника гитару и решает вернуться домой – не важно, что там его ожидает.
Хуан Молина стоически перенес карательные акции, которым подверг его отец. Ему теперь предстояло подновить следы утренней порки ночными побоями.
Мальчик задрал рубашку и, не оказывая сопротивления, позволил привести приговор в исполнение. Он не проронил ни слезинки во все то время, пока отцовский ремень яростно хлестал его открытые раны, ни разу не пожаловался. Ничто не могло разубедить его в верности принятого решения. Молине следовало всего лишь запастись терпением и ждать наступления великого дня.
Со времен этой первой встречи прошло много лет, а во вторую встречу автомобиль Гарделя чуть было не врезался в грузовик Молины. Однако, как я уже говорил, судьба бывает очень настойчива, и она снова сведет их вместе, как это происходит в трагедиях.
4
Если бы кто-нибудь сказал Хуану Молине, что он уже встречался с девушкой, которая едва не погибла под колесами его грузовика, молодой человек не поверил бы этому. Не то чтобы такое казалось ему невозможным – просто Молина был готов поклясться, что, однажды увидев эту девушку, он уже никогда ее не забудет. И все-таки наша память бывает очень капризна. Возможно, пережитый испуг способствовал тому, что после того дня Молина все время вспоминал синеву этого печального отсутствующего взгляда, эту тоненькую фигурку и эти длинные ноги, которые так дрожали, что девушка едва могла стоять.
И все-таки, хотя никто из двоих об этом не помнил, Ивонна и Молина уже видели друг друга – но про это речь впереди.
Почти никто не был посвящен в самую сокровенную тайну Ивонны. Она зарабатывала на жизнь в качестве французской проститутки, говорила как француженка и одевалась в точности так же, как одеваются француженки. Но Ивонна была не француженкой, а полькой. При этом было очень трудно поверить, что она – не уроженка Парижа, как следовало из собственных слов девушки. Вообще-то звали ее Марженка, и была она родом из-под Деблина [28]. За много лет до того, как превратиться в Ивонну, эта радостная приветливая девчушка пела ангельским голоском и наигрывала на фортепьяно веселые песенки своей страны. Больше всего на свете ей хотелось подняться на подмостки варшавских театров. Девушка пошла наперекор желаниям своих родителей, никогда в жизни не бывавших по ту сторону Вислы, и однажды сообщила им, что приняла твердое решение: она уезжает в столицу. В Варшаве она поступила в труппу псевдококоток из ночного клуба; именно там, напевая игривые песенки, эта провинциалка выучилась своим первым французским словам. Ей не хватило совсем чуть-чуть, чтобы стать солисткой: в тот самый день, когда директор труппы собирался порадовать юную певичку этим известием, в ее жизнь вошел незнакомый мужчина. Это был француз, настоящий француз из Франции, звался он месье Андре Сеген, и он тут же сунул девушке под нос контракт, отказаться от которого было невозможно. Как и множество других молодых женщин до нее, не успевших повидать ничего, кроме малоутешительного зрелища своего родного края, вечно пребывающего в запустении, наша героиня была очарована обещаниями «художественного представителя» и решила, что перед ней распахнулись двери земного рая. Ее юные глаза заблестели от восторга, когда перед ней оказался контракт, по которому молодой артистке предоставлялась возможность сделать карьеру в далеком южноамериканском Париже. Ослепленная своим счастьем, девушка даже не могла прочесть этот текст, который был составлен на недоступном ей языке и которому предстояло превратиться в ее приговор.
Но стоило нашей юной польке спуститься с корабля и ступить на землю Буэнос-Айреса, как она поняла, что не все получается так гладко. Вместе с целой группой испуганных женщин ее отвезли в заштатный пансион в квартале Сан-Кристобаль – хибару намного более жалкую, чем ее деблинский дом. У девушки отобрали документы и заточили в пансионе – причем даже не ясно, на какой срок, – под бдительным присмотром устрашающего вида мадам, своими повадками больше всего напоминавшей быка. Ни одна из ее соседок по комнате не понимала ее. Как оказалось, все они говорили на разных языках. На профессиональном жаргоне такое заточение именовалось «период укрощения», и этот период выполнял вполне определенную задачу: когда девушки находятся в заключении, конца которому не предвидится, – под предлогом того, что их представитель, Андре Сеген, все еще добывает для них вид на жительство, отсутствие которого грозит им тюрьмой, – любое другое положение, любое другое место начнет им казаться более счастливым выбором. Когда месье Сеген приходил к выводу, что его пленницы уже достаточно усмирены – во-первых, разлукой с родиной, во-вторых, жизнью в заточении, – он лично являлся в их убогое обиталище, делая вид, что продолжает хлопотать за артисток перед властями. Француз давал понять, что великий день уже близок, и, чтобы убедить в этом пленниц, улыбался во весь рот, бросал на одну из кроватей огромный чемодан, медленно раскрывал его, возбуждая всеобщее любопытство, и наконец выставлял напоказ его роскошное содержимое. Упиваясь восторженными взглядами девушек, месье Сеген начинал раздачу одежды и аксессуаров: шелковых платьев модели «Чарльстон», ожерелий из жемчуга, казавшегося настоящим, блестящих туфель на каблуках, шляпок с бархатной подкладкой и браслетов с бриллиантами необычайной величины. И тогда пленницам казалось, что все их муки ожидания и заточения вознаграждаются с неслыханной щедростью, а обещания, как будто бы уже обреченные забвению, снова обретали силу. После чего Андре опять исчезал, словно новоявленный Мессия, оставляя девушек, почувствовавших себя настоящими артистками, предаваться своим мечтаниям. День за днем наша юная полька была вынуждена питаться мерзкой похлебкой, ютиться в облупленной комнатенке, но при этом, как ни странно, одевалась она по-королевски. Облаченная в шелка и летучие вуали, украшенная немыслимыми драгоценностями, она глодала какие-то кости, стремясь добраться до сердцевины. Заточение продолжалось еще какое-то время, а потом наконец-то наставал долгожданный момент: впервые за несколько недель девушки видели солнечный свет. А происходило это так: пленниц разделяли на группы по нескольку человек и увозили в роскошном авто, за рулем которого восседал шофер в ливрее. Всех доставляли в «Рояль-Пигаль». Когда девушка из-под Деблина впервые увидела это кабаре, ей пришлось сдерживать слезы волнения: долгожданная мечта начинала принимать зримые очертания. Девушка смотрела на сцену и воображала себя сидящей за фортепиано. Она разглядывала драпировку и ковры, роскошную мебель, бутылки французского шампанского, которое лилось здесь рекой, переводила взгляд на оркестровую ложу, и в горле ее собирался комок. Однако, конечно же, все это будет не сейчас, ее время еще не пришло, но скоро, скоро, – уверял Андре. Сначала следовало попрактиковаться в языке, получше узнать город и, главное, пообтереться, познакомиться с людьми. Администратор заметил в этой польской девушке с длинными ногами и тонкой талией, в ее синих глазах и стройной фигурке, в ее желании славы и стремлении к роскоши большой потенциал, отличавший ее от других. Для начала Андре немного поработал над ее манерами: как нужно садиться, как брать бокал с шампанским, как держать сигарету, как смотреть на будущих собеседников, с кем стоит разговаривать, а с кем нет. Для песен время еще не наступило, она пока что слишком молода, сначала нужно изучить все секреты, которые облегчат ей подъем на каждую из ступенек длинной лестницы, ведущей к успеху. Андре всегда говорил с девушкой по-испански, размеренно и спокойно, перемежая свою речь жестами и щедро уснащая ее французскими словечками. Месье Сеген приказал ученице забыть о своем прежнем имени и о своей малоизвестной национальности; с этого момента она получает имя Ивонна, а родиной ее будет самый что ни на есть Париж. Девушка ни в коем случае не должна признаваться, что она полька, ведь самые популярные певицы – француженки, так говорил ей Андре. Поначалу девушка только растерянно моргала глазами: она не понимала ничего, кроме жестов. Но постепенно она стала улавливать какой-то смысл в пространных рассуждениях француза. Потом научилась произносить отдельные слова, еще через какое-то время – выстраивать фразы. «Времени для песен у нас впереди навалом», – говорил месье Сеген.
«Рояль-Пигаль» являлся всего-навсего одной из жемчужин в отвратительном ожерелье нелегальной проституции, нити которого тянулись из центра, располагавшегося в Марселе, к Варшаве, Парижу, Лиону и по другую сторону Атлантики – к Рио-де-Жанейро, Сантьяго-де-Чили и Буэнос-Айресу. Филиал, базировавшийся в Ла-Плате, занимался поставкой так называемых артисток – хористок, танцовщиц и певичек – в самые разные столичные кабаре. Превращать в проституток молоденьких девушек, приезжающих из Европы, – это было дело дорогостоящее и кропотливое. Искуснейшими мастерами в этом ремесле считались братья Ломбард, люди весьма уважаемые в кругах политиков и бизнесменов. Эти четверо братьев родились на Корсике, а площадками для работы им служили и Марсель, и Буэнос-Айрес. Их респектабельная контора «Ломбард-тур» на деле была связана узами взаимовыгодного сотрудничества с Шарлем Сегеном, который владел и «Рояль-Пигаль», и театром «Казино-Опера», и «Эсмеральдой», и Японским парком, и «Пале-де-Глас», и легендарным «Арменонвиллем». В обязанности его брата Андре входило управление всеми этими заведениями, а также «наем» персонала, «предоставляемого» агентством «Ломбард-тур».
– Чтобы стать певицей, времени у тебя навалом, – говорил Андре Ивонне, не отводя глаз от впадинки между ее девичьих грудей. – Торопиться абсолютно некуда, – уверял он, шаря глазами по ее длинным, стройным ногам.
Помимо всего прочего, Ивонне сначала предстояло научиться танцевать танго.
Раз в неделю Андре Сеген навещает в пансионе своих девушек. Сегодня он смотрит на них, по-отечески улыбаясь, собирает всех вокруг себя и, не выходя из роли великодушного покровителя, одаривает всех новыми платьями, заставляет своих подопечных обняться попарно и начинает первый танцевальный урок. Андре отбивает ритм, побуждая учениц двигаться в такт, а сам напевает танго, которое выдумает тут же, на ходу:
Андре Сеген с удовольствием наблюдает, как сплетаются тела его учениц, как партнерши обвивают друг друга ногами, как стройные икры скользят по обнажившейся поверхности бедер, и продолжает напевать:
Андре Сегену нравится примерять на себя роль неудачника; напевая эту песню, исполненный жалостью к самому себе, он заставляет своих протеже теснее прижиматься друг к другу, щека к щеке, настойчивее обнимать партнершу за талию, наполнять каждый взгляд призывной чувственностью.
Изливая в песне свои притворные жалобы, Андре Сеген ограничивается тем, что смотрит на танцующих и дает указания. Сам он не принимает участия в танце. Он смотрит, как напрягаются девичьи тела, как скользят по гладкой коже шелковые чулки, как сталкиваются друг с другом юные груди, и, наслаждаясь про себя, продолжает петь:
Администратор из «Рояль-Пигаль» поет, не забывая при этом оценивать скрытые возможности, которые таятся в каждой из этих девушек. Он уже успел разглядеть в Ивонне врожденную предрасположенность к танго. Сразу видно, что она усваивает этот танец быстрее и лучше остальных. И привносит в него такую чувственность, которую даже Сегену редко доводилось наблюдать. Что-то в этой молоденькой ученице волнует Сегена. Она, конечно, намного тоньше, чем женщины, о которых обычно мечтает мужчина, – но администратор угадывает в Ивонне скрытый талант, которому надо только дать созреть; остается немного подождать, думает Сеген и поет:
И, как обычно, выплакав свое несуществующее горе, Анд ре Сеген заканчивал свой танцевальный класс, а потом просил девушек, чтобы их оставили с Ивонной наедине. Он сам стал ее первым клиентом. Именно Андре впервые заплатил ей за работу – и, кстати, не слишком-то щедро. А еще Андре был первым, кто проложил для Ивонны белую, абсолютно ровную дорожку на столике из черного мрамора и дал ей попробовать волшебного порошка счастья. Ивонна поняла, что в умелых руках этого волка, притворяющегося ягненком, заключены теперь нити ее судьбы.
5
В восемнадцать лет Хуан Молина пошел работать на верфь Дель-Плата. Тяжелая работа по двенадцать часов в день сделала из него здоровенного крепкого парня – только лицо все еще оставалось детским. Времена церковного хора остались позади; ангельское сопрано Молины превратилось в тенор. Пел он всегда. Он делал это с естественностью человека, привыкшего думать вслух. Таская на плече стальные бруски, Молина тихонько мурлыкал танго Селедонио [29], при этом выгибал бровь и кривил рот. Перекидав все бруски в кузов, Молина садился за баранку и с высоты кабины чувствовал себя настоящим великаном. Он пробирался на своем массивном грузовике «Интернэшнл» по узким проездам Дока, балансировал между портовыми строениями и рекой, а сам при этом все напевал, не выпуская сигареты изо рта. Короткие штанишки ушли в прошлое, став приятным воспоминанием. Когда солнце клонилось к закату, те самые люди, что раньше приходили в церковь специально, чтобы послушать, как он поет, теперь собирались в кафе «У Астурийца [30]» и ждали, когда Молина возьмется за гитару и споет им несколько танго. Юношу обступали тесным кружком и наперебой заказывали ему любимые песни. Бурный роман Молины с его гитарой продолжался уже довольно долго. Порой гитара была послушной возлюбленной, нежной подругой; но бывало и наоборот – становилась неукротимой, отказывалась исполнять затейливые арпеджио. «Как нет учителей в любви, так нет их и в музыке», – поговаривал Хуан Молина. Он был абсолютным самоучкой, что придавало его манере играть и петь неповторимый индивидуальный характер. Молина не знал нотной грамоты, да и не интересовался этим.
Хуан Молина свел почти все свои счеты с прошлым. Как только он получил свое первое жалованье, сразу же расплатился с сеньором Глюксманом. Однажды вечером Молина явился в салон на улице Флорида и подошел к прилавку. Продавец узнал его в лицо; потом перевел взгляд на мускулистое тело, побледнел и запричитал:
– Берите все, что хотите, только, пожалуйста, не убивайте!
Хуан Молина скривил рот в усмешке, сунул руку в карман, достал пригоршню банкнот, переложил их в ладонь продавца и сказал:
– Это все вам. Проценты за кредит тоже учтены.
Молина больше не жил с родителями в доме на улице Брандсена в Ла-Боке: после определенных событий ему пришлось уйти, чтобы никогда больше не возвращаться. Однажды вечером, когда юноша вернулся домой с работы, до него с кухни донесся не долгожданный аромат жаркого, а приглушенный плач матери. Молина вбегает, распахивает дверь и видит, что мать закрывает лицо руками. Сын подходит ближе; мягко преодолевая сопротивление женщины, отнимает ее руки от лица. И тогда его взгляду открывается рассеченная бровь, огромный синяк и припухший глаз. Молина обнимает мать; их горькие слезы перемешиваются в одном потоке. Потом он нежно отстраняет женщину, шепчет: «Я сейчас, старушка, я сейчас». Мать пытается его остановить. Но уже поздно. Хуан Молина выходит из кухни, идет на двор и высматривает отца среди обитателей их большого дома. Вот он пьет мате в прохладной тени зеленого плюща. Едва появившись в дверном проеме, Хуан Молина выкрикивает:
– Так, значит, вот какой вы крутой!
Вместо ответа отец с тревогой и неуверенностью оглядывает соседей – невольных свидетелей происходящего.
– Так, значит, вы теперь такой храбрец, что бьете женщин, – добавляет сын, задрав подбородок.
Словно повинуясь инстинкту, отец отставляет недопитый мате и хватается рукой за ремень. Ничего хуже для себя он придумать не мог. За эту секунду Хуану Молине вспомнилась вся бесконечная череда ударов, которые он получал с тех пор, как себя помнил. И тут же перед глазами Молины возникает другая сцена из его детства, когда он чуть было не погиб от рук сутенера, избивавшего свою подружку. Женщины, стирающие белье в углу двора, отводят взгляды, втягивают головы в плечи.
– Что ж, посмотрим, как гроза всего района справится с тем, кто не уступает ему в размерах.
Хуан Молина выпячивает грудь, делает шаг вперед, упирает руки в бока, взгляд его затуманен яростью; он запевает в такт размеренному стуку стиральных досок:
Хуан Молина продвигается вперед еще на шаг, одновременно с этим отец его отступает.
От волнения женщины начинают громче стучать костяшками пальцев по ребристой поверхности стиральных досок, отбивая заунывный ритм.
Молина поет, и лицо его все больше искажается гневом и ненавистью. Последние свидетели, что еще оставались во дворике, спешно уходят, стараясь остаться незамеченными. Не покидают двор только женщины – они стирают, отвернувшись от отца с сыном, делая вид, что ничего не замечают.
Взрослый мужчина после песни продолжает пятиться шаг за шагом, пока спина его не упирается в стену; ему ничего не приходит в голову, кроме как вытащить из штанов ремень; в тот момент, когда отец уже готов нанести первый удар, Хуан Молина перехватывает его занесенную руку; все еще ослепленный своей яростью, желанием отомстить за мучения матери, юноша хватает отца за горло и душит.
6
Молина ничего не видел перед собой. Годами сдерживаемая ярость, заботливо питаемая ударами ремня, от которых оставались шрамы на спине и незаживающие раны в душе, преобразила Молину, в одно мгновенье изменив до неузнаваемости. Никто никогда не узнает, чем бы кончилось дело, если бы мать и сестра не упросили Молину разжать пальцы, которые все крепче сжимались на отцовской шее. Однако в ту же ночь Хуан Молина собрал свои вещи, подхватил гитару и ушел – сам не зная куда. Как и в день своего первого побега из дома, Молина зашагал по улице Брандсена по направлению к берегу. Достигнув Вуэльта-де-Роча, он уселся на свои пожитки, лицом к Риачуэло. Вода стояла неподвижно, как черное зеркало, в котором отражались бока кораблей и мигающие сигнальные огоньки. Этот треугольный клочок земли возле темной реки, крохотный островок, омываемый уличной брусчаткой, служил Молине пристанищем, когда ему некуда было податься. Так было всегда, с самого раннего детства. Мальчик усаживался, закуривал украденную у отца сигарету и с высоты своей сторожевой башни – то есть прямо с земли – наблюдал, как бросают якорь во внутренней гавани корабли, пришедшие с другой стороны Атлантики. Хуан Молина смотрел, как перебрасывают шаткие сходни, и тогда перед ним проплывали лица пассажиров, прибывших в порт с другой стороны мира. Путешественники спускались суматошно и нерешительно, не зная, чего ожидать от этой земли, на которую они, казалось, не осмеливаются ступить, – точно предчувствуя, хотя и против своего желания, что никогда не смогут вернуться домой. Но обратного пути уже не было. А не так давно с одного из этих кораблей сошла девушка, чьи голубые глаза как будто бы пытались разгадать загадку этого чужого неба, этих звезд, что выстраиваются в фигуры, диковинные для вновь прибывших. Первое, что увидела эта польская девушка, ступив на ненадежные сходни и уцепившись за веревки ограждения, был одинокий парень, курящий и глядящий на реку. От этого – самого первого – образа сердце девушки сжалось, она почувствовала, что здесь ей рассчитывать абсолютно не на кого. Вот именно в этот момент взгляды Хуана Молины и той, кому суждено будет стать Ивонной, впервые пересеклись. А потом все исчезло в суматохе и забвении. Много воды протекло под ржавым мостом между этой первой встречей и той, другой, когда Молина чуть не раздавил девушку грузовиком.
А теперь на этом самом месте, усевшись на свои чемоданы, Хуан Молина смотрит на пейзаж, сопровождавший его всю жизнь, и, словно видит это место в последний раз, отдается ритму буксирного судна, которое медленно проплывает мимо, и вполголоса поет:
Дальнейшее – лишь тишина и темнота. Хуан Молина снова закурил, порылся в карманах и обнаружил, что тех нескольких монет, которые у него оставались, не хватит даже на то, чтобы заночевать в самой дрянной гостинице. Так обстояли дела, когда Молина услышал голос за спиной:
–
Хуан Молина резко развернулся и увидел мужчину с птичьим лицом, который пытался казаться хорошо одетым. И кроме того, он пытался показать, что говорит по-итальянски. Молина не сразу понял, что к чему. Сегодня вечером, как всегда случалось раз в месяц, прибыла «Надин» – пароход, ходивший по маршруту Женева – Буэнос-Айрес и всегда привозивший эмигрантов. И только вспомнив об этом, Хуан Молина догадался: ведь ничто не отличало его от итальянцев, потерявшихся в незнакомом городе, возможно не имевших здесь родных, не знавших языка, не решавшихся далеко отойти от порта. Человек с лицом птицы и неотвязчивый как муха снова зажужжал, словно умел произносить только эти слова:
–
Молина понимал, что перед ним всего-навсего полунищий пройдоха, который зарабатывает тем, что надувает несчастных и обездоленных. И тем не менее больше ухватиться ему было не за что. Впервые в жизни Хуан Молина почувствовал себя иностранцем в собственной стране.
– Боюсь, вам от меня проку будет мало: это все, что у меня есть… – ответил он, разжав ладонь и показав пять монет, оставшихся от последней зарплаты. Его собеседник вздрогнул от неожиданности, услыхав речь коренного портеньо [32]. – Но, по правде говоря, мне действительно нужна комната, – признался Молина.
Охотник за дураками осмотрел юношу с головы до ног, пробежался своими птичьими вороватыми глазками по чемоданам, на которых тот сидел, зафиксировал взгляд на гитарном футляре и принял решение:
– Не унывайте, что-нибудь и для вас отыщется. Я найду для вас пристанище, беспокоиться не о чем. Работа у вас есть?
– Есть работа, – недоверчиво сказал Молина, подтянув гитару поближе, – там, на верфи, – закончил он и указал кивком на док, видневшийся на другом берегу Риа-чуэло.
– Вот и хорошо; добираться вам, конечно, будет далековато, но поверьте мне, я предлагаю вам шикарное место.
С этими словами человек с птичьим лицом запустил руку во внутренний карман полосатого пиджака и вытащил оттуда визитную карточку. Он протянул ее Молине, держа двумя пальцами.
Юноша прочел адрес, и глаза его заблестели: улица Аякучо, 369, – вот что значилось на карточке. А ведь это был, если память его не подводила, угол Аякучо и Коррьентес. Жить на улице Коррьентес, Коррьентес! Хоть Молина и понимал, что тут без подвоха не обойдется, сердце его забилось часто-часто.
– Самый центр, в двух кварталах от Кальяо, домашняя обстановка и полный пансион. Роскошно! Лучшего места для ночлега вам не найти. Послушайте доброго совета: отправляйтесь туда, покажите карточку и скажите, что вас прислал Маранга, ваш покорный слуга. Здесь так и написано, на другой стороне, – добавил он, переворачивая замусоленную карточку.
Хуан Молина решил долго не раздумывать, поднялся, собрал вещи, пожал узловатую руку Маранги и перешел на другую сторону улицы.
– Двадцать пятый трамвай довезет вас прямо до дверей, – успел крикнуть его благодетель. – И не забудьте: вы пришли от Маранги, – добавил он, выкрикивая свою фамилию четко, по слогам.
7
– Я конечно, полька, но я не дура, – бросила Ивонна в лицо Андре Сегену.
Пораженный безупречным испанским выговором своей «протеже», но еще больше – ледяным спокойствием ее пристальных глаз, администратор надолго погрузился в созерцание тела Ивонны, вытянувшейся на всю длину постели. В конце концов Андре снял брюки, повесил их на вешалку и только потом, заголив полные икры с резинками, на которых держались носки, ответил, изображая хладнокровие: – Ты хотела сказать, француженка.
Ивонна закурила и, окутавшись дымом первой затяжки, села на край кровати и стянула с себя блузку.
– Пора покончить с этим фарсом, – произнесла она, не отводя от Сегена острого словно кинжал взгляда.
За несколько месяцев Ивонна выучилась говорить на языке портеньо так, что его хлесткие обороты странно контрастировали с ее иностранным произношением. Когда ее польские губы произносили словечки вроде «че», это звучало так же странно, как кошачий лай. Девушка давно уже поняла, что всем обещаниям, всем отсрочкам Андре суждено потерпеть кораблекрушение. Заточение этих долгих месяцев, которые казались веками; теснота общей спальни, вездесущая мадам, бдительная, словно тюремщик; короткие экскурсии в «Рояль-Пигаль»; интимные визиты Андре Сегена, становившиеся все более частыми; скромное вознаграждение, которое он оставлял на ночном столике, – все это определенно являлось прологом к жизни, предстоявшей Ивонне в дальнейшем. За все это время никто так и не послушал, как она поет. С другой стороны, было ясно, что роскошные туалеты, которые ей доставляли, ничуть не походили на облачение певицы. Ивонна уже не была той наивной, полной иллюзий девушкой, что спускалась по корабельным сходням. Нос ее был раздражен неумеренным потреблением кокаина. Длительные периоды абстиненции, которым ее здесь подвергали, полностью укротили ее нрав. Ивонна была готова на все, чтобы получить наркотик; в числе прочего – переспать с Андре. На свете было не много вещей, которые вызывали в ней такое же отвращение, как ласки администратора, – не то чтобы он был отвратителен сам по себе, но от одной его особенности Ивонне становилось нестерпимо противно: дело в том, что, как только он удовлетворял свое желание, его пухленькие безусые щечки становились розовыми, как у девочки, – видимо, вследствие пережитого возбуждения. Почему-то вынести этого Ивонна не могла, каждый раз она почти что падала в обморок. Однако терпела и это: Ивонна знала, что потом ее ждет белое холодное воздаяние, помогающее ей все позабыть, ни о чем не думать. А вот деньги, те жалкие десять песо, которых едва хватало, чтобы расплатиться за еду и за крышу над головой, заботили ее меньше всего. Ивонна научилась говорить по-испански раньше, чем ее соседки по комнате. И танцевать танго. Граммофон в комнате крутил одно танго за другим, почти ни на секунду не замолкая. Ивонна вначале думала, что возненавидит эту музыку. Однако именно танго не давало потухнуть последним уголькам счастья в ее душе. Девушка заводила «Возвращение», и ее душу заволакивало грустью; она вспоминала далекие луга Деблина, тихий плеск Вислы, журавлиный клекот над полями. В конце концов Ивонна влюбилась в этот голос, день за днем доносившийся из граммофонной трубы. Она усаживалась на край кровати, вертела ручку граммофона и запевала сама:
А закончив петь, раз за разом ставила пластинку Дрозда.
Утратив всякую надежду сделаться певицей, превратившись в пленницу на самом дальнем краю света, не имея возможности вернуться, со сломленным духом и с порабощенным телом, запертым на тончайшие засовы из этого белого порошка, без которого она уже не могла обходиться, Ивонна, окутанная облаком табачного дыма, не выпуская администратора из-под взгляда своих пристальных глаз, произносит:
– Поговорим начистоту.
Так они и сделали. Потом Ивонна опрокинулась на спину, раздвинула ноги и приготовилась к привычной уже пытке розовыми щечками.
На следующий день, словно в конце концов освободившись из капкана, Ивонна пошла по рукам.
Она вошла в «Рояль-Пигаль», готовая убивать – или погибнуть.
8
Никаких женщин, к восьми утра комнату надо освобождать для уборки – и никакой там музыки. Завтрак в семь. После семи пятнадцати можно не приходить. Обед в час. В час пятнадцать прекращаем подавать на стол. Туалет дольше пяти минут не занимать. После часа пятнадцати ночи чтоб мухи было не слышно, – монотонно излагала галисийка, облаченная в халат, давно утративший свой первоначальный цвет.
Хуан Молина ошеломленно взирал на блестящий пол, его легкие наполнялись запахом щелока. По сравнению с домом на улице Брандсена все это напоминало ему холл отеля «Альвеар». Цена была высокой – три четверти его заработка на верфи, – однако молодой человек готов был ее заплатить. Краем глаза ему удалось увидеть одну из комнат, дверь в которую была не заперта: просторное помещение, кровать с бронзовым изголовьем, ночной столик с лампой, похожей на лампы от Тиффани [34], широкое окно с пурпурными шторами, выходящее прямо на улицу.
– Плату вносить с первого по пятое число каждого месяца. За первый месяц – деньги вперед, – женщина произнесла это таким тоном, словно оглашала приговор.
Молине не удалось справиться со вздохом разочарования. Слишком уж просто все начиналось.
– Послушайте, сеньора, у меня еще не было получки… – Молина собирался объяснить галисийке, что заплатит за месяц вперед, как только у него появятся деньги, но женщина неожиданно прервала его:
– Вы мне внушаете доверие. Оставите мне в залог инструмент ваш и часы – тогда мы договоримся. Все равно гитара вам здесь ни к чему.
И тогда в глазах Молины снова появился свет. Он отдал гитару, снял с руки часы – фирмы «Мовадо», с позолоченной крышкой, купленные у уличного барыги, схватил чемоданы и, словно по инерции, двинулся к комнате с открытыми дверями.
– Не туда, идите за мной, – скорректировала его курс галисийка.
По мере того как они продвигались по коридору, огибая внутренний дворик, свежий запах щелока уступал место застарелой зловонной сырости. Незапятнанная чистота стен вестибюля постепенно сменилась грязно-серой облупившейся покраской, из-под которой виднелась штукатурка эпохи Педро де Мендосы [35]. Вместо блестящего пола – голый неровный цемент. Коридор казался бесконечным, и весь этот путь больше всего походил на медленный спуск из рая в преисподнюю. В конце концов они пришли: комната оказалась деревянным домишком с жестяной крышей в заднем дворике размером два на два метра. Галисийка открыла дверь, провела Молину внутрь, указала на койку у стены и ушла, не забыв напомнить:
– В восемь утра в комнате должно быть пусто.