Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Довлатов - Валерий Георгиевич Попов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И в то же время он чувствовал, что рядом с большинством писателей, публикуемых в «Ардисе», рядом с их великими трагическими судьбами — он «легковат». Трагических испытаний такого накала, как у них, у него нет, соответственно, слабее и проза — и он может легко слететь с этой «верхней полки»… Что же делать?

Но самые сильные, самые неутомимые «рекламные агенты» той поры — идеологическая машина советской власти и ее «карающий меч», — трудились исправно и бесперебойно.

Вспоминает Елена Клепикова:

«Как сейчас вижу: нижняя полка шкафа, а наверху надпись от руки, от моей руки — “возвратить Сергею Довлатову”. И кто-то, видно, в райкоме дал пионерам наводку на "Аврору” как такой резервуар макулатуры. Секунды не подумав, Козлов, тогдашний заведующий отделом прозы, предложил им весь шкаф со всеми рукописями, включая Сережины папки. Не хочется вспоминать реакцию Довлатова, когда он пришел, наконец, за рукописями. Был там гнев, желчь, недоумение, обида. Но была для него в этом макулатурном применении его рассказов и мрачная символика».

Еще одно воспоминание — Натальи Антоновой: «Насколько я знаю, он не хотел уезжать… Мне он говорил так: “Это моя родина, что бы здесь ни происходило, это мой язык, моя культура, моя литература. Я хочу жить здесь”. Но в стране началась масштабная подготовка к Олимпийским играм. Года за два начат и очередную чистку: всех неблагонадежных решено было отправить или в тюрьму, или в сумасшедший дом, или за границу. Вот тогда за Сережей и начала всерьез охотиться милиция, и это в значительной степени определило его решение»

Олимпиада, значит! Да, главных неприятностей от наших властей ждать надо именно тогда, когда они готовятся к самым пышным своим торжествам. Вспоминаю трехсотлетие Петербурга. Ждали премьеров всех стран, поэтому центр города сделали «невъездным» для всяческого вульгарного транспорта. При этом время от времени именно в центре города организовывались обязательные массовые гулянья. Впуск и выпуск туда осуществлялся через оставленные узкие лазейки-кордоны, почему-то особенно пристальные на выходе. Поэтому в центре время от времени образовывалась Ходынка (похоже, со времен ее в нашей стране коренным образом ничто не переменилось). Люди спасались в близлежащих дворах — и там уже давали себе волю, как понимают ее у нас. Однажды гуляющие, заскучав на лестнице, выбили мою дверь — так что и моя жизнь оказалась вовлеченной в народные торжества. Поставить дверь на новые петли было невозможно — фургон с монтерами не пропускали в мой район, видимо, подозревая в них террористов. Так что я жил тогда с открытой дверью, у всех на виду. Потом вдруг пришел милиционер и долго выяснял у меня, что всё это значит. Да, когда Медный всадник власти грохочет по мостовой, «бедным Евгениям» лучше прятаться!

…Вспоминаю и более удаленную от сегодняшних дней Олимпиаду 1980 года. Там картина была прямо противоположная — весь город был как-то зловеще пуст. Въезд иногородним вообще закрыли. Помню, как мы с моим другом выехали на его машине и пугливо колесили по пустым улицам под бдительными взорами бесчисленных милиционеров. Так что Довлатов, одним вызывающим видом своим разжигающий «законную ярость» блюстителей закона, в тот светлый праздник никак бы не вписался.

Сережа говорил Андрею Арьеву: «Если бы я знал, что меня посадят, а потом я выйду и буду писателем, я бы остался». На это Арьев ответил: «Ты выйдешь, конечно, но совершенно неизвестно, кем ты станешь!» О своих злоключениях, окончательно «выпихнувших» его за рубеж, Довлатов написал в своем рассказе «Мной овладело беспокойство», опубликованном, вместе с его портретом, в парижской «Русской мысли», когда автор был еще в Вене, — благодаря этой публикации Довлатов и прибыл в Америку героем… но не дай бог никому пройти через это «геройство»!

«В июне (1978 года. — В.П.) радио «Свобода» транслирует мою повесть “Невидимая книга”. А восемнадцатого июля меня арестовывают…

“Что? Прокурора вызвать? А по рылу не хочешь?” Ни единого распоряжения без пинка. Ни единой реплики без отборного мата. Голые нары без плинтуса. Вместо подушки — алюминиевая миска… За любое нарушение режима — избиение, карцер, брандспойт».

Вспоминает Арьев:

«Однажды Сережу просто забрали на улице в милицию. Избили и дали пятнадцать суток. Он действительно эти две недели в тюрьме просидел… Что касается формального обвинения, то в его деле написали, что Сережа милиционера, который пришел проверять у него документы, спустил с лестницы… Когда мы с Борей Довлатовым пришли разбираться и все выяснять, нам начальник милиции цинично сказал: “Если бы ваш друг действительно это сделал, ему бы дали шесть лет. А так всего пятнадцать суток”… Сережа попал под пресс».

Неутомимо работает советская машина — но, вопреки всякой логике, на пользу не себе, а тем, кто попался ей под колеса. Чем туже тетиву натянут — тем дальше летит стрела! Действительно, тут и поднялся шум на весь мир! Сам Довлатов написал об этом так:

«Забрали без повода и выпустили без объяснений. Может, подействовали сообщения в западных газетах, да и по радио упоминали мою фамилию. Не знаю…»

Довлатов, как всегда, верен лишь своей версии, той, которая зачем-то нужна ему. А там — хоть трава не расти. «Не знаю», мол, хотя, конечно, знал! Вспоминает обиженная Люда Штерн:

«О том, что 18 июля 1978 года Довлатов арестован и получил 5 суток за хулиганство, мы услышали по голосу Америки. Мы очень боялись, что в процессе отсидки за хулиганство ему подкинут вдобавок какую-нибудь антисоветчину и закатают далеко и надолго. Многие сразу же бросились на его защиту. И не только литературные знаменитости. Наш общий друг, ныне покойный Яша Виньковецкий, связался с Андреем Амальриком, и они подняли на ноги и “Голос Америки”, и Би-би-си, и “Свободу”. Мы с Витей названивали в Ленинград, поддерживая и обнадеживая Нору Сергеевну. У меня был доступ к таким известным журналистам, как Роберт Кайзер из “Вашингтон пост” и Патриция Блейк из журнала “Тайм”, коих я и задействовала. Думаю, что и наши усилия не пропали даром. Довлатова выпустили без добавочного срока. И 24 августа они с Норой Сергеевной вылетели в Вену».

Помню Сережины проводы, на которые я пришел не очень охотно. Понимал, что это его, а не моя игра. Поучаствовать можно, и даже вроде бы нужно… ведь наш человек. Пришел я, помнится, с опозданием. Ну что ж… по довлатовским нотам, все правильно. Уже пустая, без всякой мебели квартира. Прямо на полу в большой комнате какие-то подозрительные личности, явно уже не из «основного состава» провожающих, из статистов-отщепенцев. ни в чем не знающих меры: все разошлись уже, а эти сидят, выпивают, несут какую-то околесицу, явно уже к досаде Сергея… статисты, желая выделиться, всегда переигрывают. Довлатов, деликатности ради, погремел пустыми бутылками — мол, сейчас найдем выпить. Да ладно, не надо. Проводы уже выдохлись. Отметился — и ладно. А то еще скажут — испугался. Мы молча обнялись, даже слегка поцеловались. Ничего больше сказать я не мог.

Была ли зависть, ощущение того, что вот — он уедет и спасется, а мы здесь пропадем? Нет — ни в малейшей степени. Главное, что я тогда чувствовал: да неважно, в сущности, где! Хоть в раю, хоть в тюрьме, а лет пять все одно должно пройти, прежде чем из просто наблюдательного человека выработается писатель. Да лет пять еще, как минимум, уйдет на то, чтобы все поверили, наконец, что вот этот вот тип, вроде бы известный им со всеми потрохами, — настоящий писатель. Поначалу в это не верит никто, даже родители — причем родители почему-то не верят особенно долго. Так что. куда ни беги, а время все равно не обманешь — «отмотать срок» хоть здесь, хоть там все равно придется. Место, конечно, имеет значение, но кто сказал, что Ленинград в литературном плане хуже Нью-Йорка? Хотя и Нью-Йорк в этом плане не беден, но мне тогда казалось — да и сейчас кажется, — что ленинградская школа богаче. И школа жизни, и школа литературы.

Так что никакой зависти к перелету Довлатова я не испытывал — так же как и не питал радужных надежд на здешнюю жизнь. Моя первая книга «Южнее, чем прежде» вышла в 1969 году. Никакого советского резонанса я не получил, наоборот — редакторов пожурили. Поэтому следующая книга, «Нормальный ход», вышла лишь через семь лет. Осуществлена она была теми самыми методами, над которыми так издевался нетерпеливый и еще недостаточно тогда литературно созревший Довлатов. Та самая грустно вздыхающая редакторша Фрида Кацас — надо отметить, что тайной своих вздохов она не делилась, держала всё в себе, — года четыре держала мою книжку в столе и лишь потом, с появлением рассказов получше, решилась показать ее начальству — иначе бы сразу зарезали. В момент прощания, помню, у меня была очередная заморочка с книгой, было тяжело. Но и у Довлатова в Америке все пошло не так уж быстро и легко. Как гениально сказал он сам: «Литература в опасности — это нормально». И какая разница — где? Америка, Купчино… Какая разница? Так что обнялись мы с Довлатовым на прощанье кратко и без рыданий. Дела! Я спустился по темной лестнице, хлопнул дверью на ржавой пружине и вышел на улицу.

Отлет его лучше всех запомнила Эра Коробова (главная «биографиня» Довлатова, Люда Штерн была уже в Бостоне — и могла уже только встретить его на новом месте). Эра вспоминает отлет — «вплоть до того момента, когда за ним — и Глашей — задраили дверь самолета»…

«…Именно за ним, потому как в недлинной очереди покидающих он был последним. Хотела написать “замыкающим”, но замыкающим был не он, а следовавший за ним с автоматом наперевес и казавшийся малюсеньким пограничник. Все, кто был впереди по трапу, поднимались, оборачиваясь, но уже торопливо. Их быстро втянуло внутрь, и на середине трапа остались только двое. Сергей поднимался к самолету спиной, с руками, поднятыми высоко над головой, помахивая огромной бутылью водки, уровень которой за время ожидания отлета заметно понизился. Двигался медленно, задерживаясь на каждой ступени. Вторым был пограничник, который настойчиво и неловко подталкивал Сергея, и тот, пятясь, как-то по частям исчезал в проеме дверцы.

На наших глазах прощальный лихой жест превращался в панический, опасность — в комическую ситуацию и все вместе — в довлатовский литературный эпизод (в прозу его так и не вошедший). Жаль, что эта сценка не была запечатлена на пленку — Лева Поляков был уже в Нью-Йорке, там же была и Нина Аловерт. Ныне снимок обошел бы весь читающий мир и послужил бы тем самым “недостающим перевальчиком” из одной половины жизни замечательного писателя и человека в другую».

Тут невольно хочется воскликнуть: да, другие были времена! Нынче не то что с огромной бутылкой водки, выпиваемой на ходу, — с флаконом одеколона в самолет не пустят!

Вскоре среди умеренно — и неумеренно, — пьющей интеллигенции прошел слух: пьяного Довлатова сняли с самолета в Будапеште! Ура! Наши уже в Европе гуляют! Но, как и всегда с Довлатовым, сообщение отдавало мистификацией… Разве Будапешт они пролетают? Неважно! Главное — довлатовская легенда уже работала, готовя будущий его апофеоз. Из книги Людмилы Штерн «Довлатов, добрый мой приятель»:

«Уже через несколько дней в разных, как сейчас принято говорить, средствах массовой информации появились его статьи с выражением признательности тем, кто принял участие в его судьбе. Меня несколько удивило, что Сергей благодарил спасителей "выборочно”, то есть “сердечно обнимал” влиятельных защитников, кто и в будущем мог бы оказаться ему полезным. Целый ряд друзей, в том числе и мы с Виньковецким, нигде упомянуты не были».

Сам писатель Довлатов смеялся над такой «выборочной благодарностью», рассказывая не вполне достоверную историю о том, как подарил поэту Глебу Горбовскому шапку, а тот потом хвастался, что шапку подарил ему Андрюха Вознесенский. Теперь и ему самому, конечно, было важно получить «шапку» от самых знаменитых — ведь от них зависела будущая его судьба. Впрочем, почуяв обиду Люды и всех неназванных им, в частном письме из Вены он поблагодарил и ее: «…Тебе спасибо в первую очередь». И поделился проблемами новой жизни:

«Перспективы мои туманны, но увлекательны. Печататься зовут все. Но! Либо бесплатно, либо почти бесплатно — (“Эхо”, “Грани”, “Время и мы”, либо изредка — "Континент” и американская периодика: “Русское слово" и "Панорама"). Проффер говорит — реально поступить в аспирантуру. Или добиваться статуса в периодике. Или катать болванки у Форда. Мне подходит всё».

Довлатов, как обычно, хитрит, прибедняется. «Подходит все» — да не все! Ситуацию он осознает трезво — пока что его несет «подъемная сила», энергия политического скандала, пафос разоблачения «империи зла» — но эта кампания скоро спадет и репутацию ему не сделает. Сам Довлатов чуть спустя издевательски написал и об этом — вот, мол еще одна «безымянная жертва режима»! Этот «пинок» еще некоторое время будет нести его, но надо, не теряя времени, набирать и собственную скорость! Выстраивание писателем своей судьбы — одна из увлекательнейших тем для исследователя.

Теперь он должен был делать карьеру, засучив рукава. Своих защитников он уже расставил по рангам, теперь пора навести порядок в иерархии друзей. Вслед за «благодарственным письмом» Люде Штерн он пишет ей другое письмо, тоже из Вены: «О твоей рукописи “Двенадцать калек” говорят много хорошего…» Повесть Людмилы «Двенадцать коллегий» переименована Довлатовым насмешливо и высокомерно. Он жесток, причем жесток намеренно — «всяк сверчок знай свой шесток». Пора «строить» своих людей как надо. И не за океаном, а уже здесь, в сказочной Вене.

Более важным людям, от которых теперь зависит его судьба, он пишет гораздо почтительнее. Суть ясна: пора уже устанавливать свою «литературную иерархию» и занять в ней почетное место. Как сделаешь, так и будет! И начинать надо сейчас, не ожидая прилета в Нью-Йорк. Там его ждала полная неопределенность — как жить, чем зарабатывать, как строить отношения с американцами, которых он до того знал только по романам Хемингуэя и Фолкнера.

Впрочем, жизнь и тут оказывается совсем не сказочная. Нельзя сказать, что «свободный мир» принял его абсолютно равнодушно. Их с Норой Сергеевной и собачкой Глашей поселяют в отеле с пышным названием «Адмирал», специальный фонд выплачивает пособие — 4700 австрийских шиллингов в месяц, на троих, считая собачку. Сумма неплохая — целых 360 долларов, голодная смерть не грозит. Конечно, европейские бюрократические конторы с советскими не сравнить — все аккуратно и четко, все улыбаются, и того хамства, с которым проводила его Родина, здесь нет и в помине. Но здесь, хоть вежливо и с улыбкой, но тоже порой говорят неприятные вещи. Фонд вдруг сокращает дотации, потом вдруг там вообще заводят речь об отсутствии денег. Тут больно не разгуляешься — надо сосредоточиться.

Нужно пройти медосмотр, что здесь, в отличие от России, отнюдь не просто — поликлиник в советском понимании нет, все надо устраивать и организовывать самому. Необходимо пройти собеседование в посольстве США — нотам пока даже не называют сроков приема! Для Довлатова это, конечно, суровое испытание. В России в последнее время он как-то выпал из социальной жизни, презирал и ненавидел всякого рода «конторы» — но и тут, оказывается, надо ходить и улыбаться, в сущности, унижаясь. Но Довлатов сумел взять себя в руки, соорганизовался и показал себя вовсе не разгильдяем, каким считался в России, а человеком ответственным и собранным — Запад уже начал оказывать на него благотворное воздействие.

Бюрократические формальности, необходимые для вылета в Америку, затягиваются невыносимо. Может, их мучают специально: вдруг не выдержат и откажутся? Но что тогда? Назад в Россию? Но это невозможно и даже опасно: там он явно на особом счету — даже письма от друзей к нему не доходят, да и его письма вряд ли к ним дошли.

Он мечтает соединиться с семьей, обрести, наконец, покой. Но ждет ли его там покой? Доходят сведения, что трудностей жизни, в том числе и бытовых, в Штатах не меньше, чем в России. Есть «Невидимая книга» в издательстве «Ардис» у Карла Проффера — но станет ли она «видимой», произведет ли эффект, сделает ли его известным на Западе литератором?

Ситуацию он оценивает трезво — в отличие от многих других эмигрантов, почему-то уверенных, что у трапа самолета для них расстелют ковровую дорожку. Увы! Пока что его несет «подъемная сила», энергия политического скандала, пафос разоблачения «империи зла» — но эта кампания скоро спадет и репутацию ему не сделает. Сам Довлатов чуть спустя издевательски написал и об этом — вот, мол, еще одна «безымянная жертва режима»! Этот «пинок» еще некоторое время будет нести его, но надо, не теряя времени, набирать собственную скорость.

Он «проверяет» здесь свою популярность, с успехом выступая перед аудиторией эмигрантов — и с отчаянием понимает, что принятый «литературный уровень» тут значительно ниже, нежели был в покинутой им России — здесь читатели воспринимают его прежде всего как зубоскала, автора «хохмочек про Совдепию» — многие и уехали для того, чтобы такого наслушаться всласть, а всякая там «серьезная литература» обрыдла им еще в советской школе. Неужто такой путь, «обреченный на успех», ему здесь и предстоит? Мучаясь от этого, он создает несколько беспощадных карикатур его здешних слушателей и доброжелателей. Одна из первых важных, но мучительных встреч на Западе — встреча с дядей Леопольдом, ограниченным и самодовольным буржуа, перед которым Нора Сергеевна унижается, надеясь, что он оплатит ей дорогостоящее лечение зубов.

Довлатова, вроде бы, зовут в Париж, его приглашают печататься все знаменитые эмигрантские издания — «Эхо», «Грани», «Континент», «Новое русское слово», «Панорама». Оторванный от «русских соблазнов», весьма для него губительных, он активно пишет и печатается. Судя по гонорарам, а скорее их отсутствию, пока что его оценивают не слишком высоко. Главная его надежда на Западе — Бродский. Иосиф обещает помочь ему с переводами — а пока не очень определенно советует заняться «этнографическими очерками» о России. Проффер, вместо того, чтобы просить прислать новую книгу, советует ему поступить в аспирантуру — то есть, говоря грубо, отстать от него. Приходят и другие «ценные» советы от друзей — «изучить глубинку» американской жизни, встать на конвейер Форда… Довлатов осознает, что пока что никто, даже самые расположенные к нему люди, не верят в высокое его предназначение — его еще предстоит доказать!

«Венский вальс» все кружится и кружится на одном месте. «Отъездные» дела вовсе не продвигаются — или продвигаются чуть-чуть, почти не заметно. Но и эти скорбные обстоятельства, как уже не раз было в жизни Довлатова, мы должны благодарить. Разогнавшийся, но надолго «приторможенный» в Вене писатель, не находя, куда приложить его бешеную энергию, написал здесь с начала до конца «Заповедник» — в общем-то первую свою крупную вещь, открывшую его замечательный, хоть и совсем не длинный «золотой список». Почему именно Вена, вовсе не главная, «пролетная» точка его маршрута, оказалась столь плодотворной? Догадаться нетрудно. Здесь к нему пришла, наконец, ясность — и конец прежней неопределенности. Сколько лет он болтался в этой неопределенности, «как цветок в проруби». И лишь покинув Россию, почувствовал: все! Больше не надо приспосабливаться к советскому строю — можно выкинуть это из головы! Пиши что хочешь — итак, как считаешь нужным. Теперь — он почувствовал — можно впервые писать без оглядок, без задней мысли, без глупых надежд кому-то угодить. И — замечательный, безжалостный «Компромисс» и мог появиться лишь тогда, когда о любых компромиссах — как ему тогда казалось, — можно забыть навсегда и больше «не болеть ими». Вена для Довлатова оказалась «желанным изгнанием», почти пушкинским Болдином — здесь он впервые почувствовал «дыхание свободы», и результат оказался потрясающим. Спасибо, старая Вена!

И вот — ему. Норе Сергеевне и собаке Глаше объявлен, наконец, срок вылета в Америку — 22 февраля 1979 года.

…Эта картина страшно волнует даже тех, кто прилетает в Америку ненадолго: вдруг рассеивается мгла над океаном, и почти достают до крыла скалистые глыбы небоскребов. Совершенно другая, неизвестная жизнь!

Глава пятнадцатая. Совсем другие берега

В Америке я тоже оказался — но не совсем так, как планировали мы в переписке с Довлатовым. Хотели обняться, выпить, вместе выступить, посетить знакомые ему фонды и издательства… сорвалось. Я не успел, а он — поторопился… Но все же я оказался там. Через два дня после известия о смерти Довлатова (а значит, и об отмене организуемой им встречи), в скалистой коктебельской бухте, где я только что вынырнул из глубины, вдруг показалась моя дочурка, явившаяся из Ленинграда, и вскользь сообщила, что ко мне дозванивается некто Голышев: «Что-то насчет Америки». В библиотеке коктебельского Дома творчества я нашел телефон Виктора Голышева, замечательного переводчика-американиста и давнего друга Бродского. Оказалось, что Иосиф приглашает нас в Америку. В самолете (до аэропорта мы с Голышевым не виделись) выяснились подробности. В Коннектикут-колледже, одном из вузов, где Бродский преподавал, родителями одного студента, убитого в Нью-Йорке, был учрежден в память о нем специальный фонд для проведения специальных семинаров и конференций. В тот год была задана русская тема, и Бродский пригласил в Штаты Голышева, а также московскую поэтессу Таню Бек и меня — видимо, из какой-то благодарности родному городу.

И вот — сутолока и гвалт аэропорта имени Кеннеди. В угол душного, без окон, зальчика, похожего на бункер, абсолютно кубическая, до невозможности черная негритянка-полицейская утрамбовывает, напирая всей своей массой, «беспаспортных», то есть не имеющих американского паспорта, чтобы могли спокойно и неторопливо пройти те, кто этот паспорт имеет. Мы с завистью взираем на них: еле живой старичок, расхристанный и явно не совсем адекватный хиппи… Они — граждане Америки. Наконец, выпускают и нас… Нечто похожее, наверное, испытывал и Довлатов. Вот узкий выход в тесный, темный тоннель. Плотный человек в шоферской фуражке держит табличку с нашими фамилиями…

Хоть я прилетел в Америку совсем не навсегда — трудности американской жизни испугали. Теснота и шум необыкновенные! Открываешь дверку машины и сразу захлопываешь — на улице пекло. И — пробка: с боков дрожат огромные, дышащие жаром и бензином самосвалы, впереди изогнутая, бесконечная гирлянда красных сигнальных огней. Со всех сторон, и впереди, и сзади — только машины, и более ничего. Кажется, что этот город вообще не для людей. Сопровождающий нас студент колледжа (родом, как выясняется, с Украины), ведет по телефону (я впервые вижу телефон без проводов) бесконечный разговор по-русски с каким-то знакомым, с которым собрался пересечься в Нью-Йорке для передачи каких-то бумаг. Тот тоже где-то движется в таком же «железном потоке». Они дважды назначают место пересечения: у нас бы это было просто — договорились, вышли из машин и обнялись, а тут оба раза неумолимые автомобильные колонны проносят их мимо — место то самое, но по времени разошлись, а припарковаться негде. Суровый город! Еще одна попытка, в другой точке переплетения трасс, — и снова не удается остановиться и выйти. И мы, так и не встретясь ни с кем в Нью-Йорке, выходим на хайвей, и через некоторое время уже катим по дороге, прорубленной в высоких серых скалах Новой Англии.

Утром в небольшой аудитории мы общаемся (естественно, по-русски) с юными славистами. Рядом что-то вроде кухоньки с кофейной машиной, и я слышу, как профессорша Сюзан Рут разговаривает по телефону: «Иосиф? Уже выезжаете? Да, все уже здесь. Скоро увидитесь».

Я вдруг чувствую, что волнуюсь. Ну что такого, успокаиваю я себя, старый приятель, с которым мы пересекались то на Литейном, то на Пестеля, то в гостях… Правда, с ним и раньше-то было разговаривать нелегко: его рваная, небрежная речь, нищая надменность в сочетании с тяжкой стеснительностью заставляли его то дерзить, то краснеть. А теперь, когда он взлетел к недосягаемому, стал «нобелиатом», вообще непонятно, как с ним себя вести. Чуть ли не первый приступ робости за всю жизнь…

Наконец, Голышев, сидящий лицом к окну, вдруг произносит:

— О! Его зеленый «мерседес»! Приехал!

И вот в прихожей, она же кухня, послышались быстрый скрип половиц и абсолютно вроде не изменившаяся картавая его речь. Ну что он там застрял? Кофе с дороги?

Я осознаю, что волнение — не только от предстоящей встречи с гением, который из знакомых твоих перешел вдруг в разряд великих. Еще более страшна встреча со Временем. Проходят десятилетия, когда ты, плывя по течению, не видишь действия времени — и вот теперь тебе предстоит столкнуться со Временем лицом к лицу. И вот он входит:

— П’гивет, Валег’а. Ну — ты изменился только в диамет’ге.

— Ты тоже.

На самом деле — на нем отпечаталось все до грамма, и «зарабатывание» Нобелевки, и недавний инфаркт.

Потом мы выступаем в большой аудитории, крутом амфитеатре. Встреченный овациями, поднимается Иосиф и, картавя, читает:

Я входил вместо дикого зверя в клетку, Выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке…

И переждав аплодисменты — этот же стих по-английски…

Потом я летел на машине к Нью-Йорку, и восторг переполнял меня: хорошо мы, питерские парни, гуляем в Америке!

Восторг мой в равной степени обнимал всех наших тут… эх, жаль Серегу не придется увидеть!

Потом я оказался в какой-то квартире, где меня должен был забрать старый петербургский друг Игорь Ефимов… Передача «клиента» с рук на руки в огромном Нью-Йорке, как я понял уже, — операция очень сложная и ответственная. Вид из окна мрачен и неприветлив: серые плоские крыши до горизонта, с какими-то мрачными бочками наверху (как выясняется, пожарными). Я попытался расслабиться под душем — и получил вдруг зверский удар в темя: душ тут не гибкий, а жесткий — как штык из стены.

Выпадаешь в комнату — душно! Хочешь открыть окно — но оно не распахивается как у нас, а сдвигается… Нет! — хозяин задвигает обратно, лучше не надо: негры мгновенно взлетают по пожарной лестнице и тащат все, что успевают схватить. Ржавая лестница-гармошка висит и на противоположной стене, и там окна тоже задвинуты — в такую жару!

— У нас, кстати, довольно благополучный район! — заметив мое уныние, произносит уязвленный хозяин.

— Ну конечно, конечно! — бормочу я.

…Да. Нелегко, я гляжу, покорить Америку! Скорее она покорит тебя! А каково тому, кто приехал сюда навсегда и с ужасом видит, что все здесь другое, ничего из прежней твоей жизни к этому не подходит. Хозяйка квартиры, которая в прежней своей жизни явно постеснялась бы говорить нечто подобное, вдруг сообщила мне шепотом, что даже время в Нью-Йорке идет совершенно иначе… все наши это чувствуют, но боятся об этом говорить.

Наконец, появляется хмурый, озабоченный Игорь Ефимов — мы здороваемся с ним абсолютно спокойно, словно и не разлучались на столько лет… Проезжаем по огромному, головокружительному мосту над Гудзоном и въезжаем в какую-то деревеньку с обшарпанными домиками. И это — Нью-Джерси? Америка?

Выходит почти не изменившаяся Марина, и мы обнимаемся с ней несколько душевней, чем с Игорем. Впрочем, теперь и он подобрел и повеселел. Признался, что каждый раз, выезжая в город на машине, волнуется, как на экзамене… И вот эта зелененькая «дачка», похожая на комаровские халупы советского времени, — их «американский дом»? До отъезда они имели большую квартиру в знаменитом писательском доме на канале Грибоедова, где на стенах не хватает места для памятных досок, — продолжали, так сказать, традиции. Въехали в квартиру аж после самого Юрия Рытхэу! А тут… говорят, бегают еноты — разоряют, жалуются все, мусорные баки, потом мусор снова приходится собирать. Но главное, оказывается — Ефимовы должны за этот дом огромную сумму, которую приходится выплачивать ежемесячно. И попробуй только пропустить платеж!

— Так что, — Игорь кивнул на почтовый ящик у ограды, — вот он, ящик Пандоры! Каждый раз суешь руку с опаской, словно там может быть змея. Но на самом-то деле — хуже: опять какой-нибудь убийственный счет! То опять за дом — чего только не придумывают, или из типографии, или, не приведи господи, какой-нибудь штраф или повестка! За что тут меня только не вызывали! Не так давно безумный Шемякин подал на меня в суд! На миллион долларов! За оскорбление чести его отца!

— Не понимаю… Ты знал, что ли, его отца?

— Да знать его не хочу! В глаза его не видел! Сам же Шемякин его и оскорбил, как старого чекиста! И потом вдруг переменил взгляды, как многие здесь, на ультрасоветские и подал в суд на меня — за то, что я опубликовал его же текст!

— Странные тут у вас развлечения!

— Да… тебя многое тут удивит!

Как-то мне раньше казалось, что все уехавшие сюда, единомышленники, друзья… и мы, оставшиеся дома, тоже им друзья — с этим радостным чувством я и ехал сюда. С любовью, восторгом, с предложением совместного сборника — мы же, в сущности, «ленинградская школа», братья, из одного гнезда!.. А гнездо-то, похоже, осиное!

— Вот так! — вздыхает Игорь. — Пока книжка выходила, Шемякин надел фуражку и сапоги и, так сказать, полностью преобразился… И я уже виноват перед ним. Слава богу, судья, умная негритянка, спустила на тормозах…

Все знаменитое ефимовское издательство с пышным названием «Эрмитаж», страстная и почти недостижимая мечта всех здешних русских, жаждущих напечататься, оказалось заключено в одном обшарпанном компьютере. Все делается в нем, потом диск с макетом книги отдается в типографию, среди массы других заказов от других таких же «издателей». День на третий моего пребывания друг Игорь мужественно отложил все дела и выкроил день отдыха. Мы заехали в типографию по дороге на рыбалку — вот уж не думал, что в Америке рыбалкой займусь! Одеты были, соответственно, в затрапезу, и в помещение нас долго не пускали… Вот она, здешняя литературная жизнь! Еще мы зашли там на почту, и я с некоторым удивлением понял, что Игорь отправляет и получает бандероли довольно-таки далеко от дома! Это зачем? Ефимов, человек стойкий, несгибаемый, неунывающий, преподнес мне это, как интересную американскую диковинку: «Тут от адреса зависит все — и прежде всего, твоя репутация. И этот адрес чуть-чуть престижнее, чем то место, где мы живем. Представляешь?» Да-а, непросто тут все…

Нью-Йорк, как и вся Америка, вскоре понял я, жестко делится на «зоны престижа». Чуть не тот адрес — и на работу определенного уровня тебя не возьмут. И глядишь, бандероль с таким обратным адресом даже не распечатают! Напряженка во всем!

Мы сели в его машину и стали углубляться в глухие леса. Вот уж не думал, что так близко от Нью-Йорка лежит настоящая тайга! В тайгу ли я стремился, с таким подъемом собираясь сюда?

— Сегодня ночью я думал, — произнес Игорь, — и решил — нет! Твое предложение — совместный сборник «Два берега» издавать не буду. Интерес ко всему русскому тут стремительно сжимается, как шагреневая кожа.

И чего я тогда приехал? Мы некоторое время ехали молча. Да. Суровая страна! За «зеленым морем тайги» вдруг показалась макушка какого-то небоскреба и снова спряталась. Машина, скрежеща, лезла по склонам.

— А какая у тебя машина? — решил я перевести разговор на более приятную Игорю тему.

— А такая, — усмехнулся он, — что дочка просит к самой школе ее не подвозить — выходит за квартал!

Да-а! Жизнь! Дочку его мы уже однажды везли в Нью-Йорк из ихнего Нью-Джерси, и она всю дорогу не сказала ни слова и презрительно отворачивалась, когда к ней обращались. Ничего не поделаешь, переходный возраст (потом, кстати, она стала веселой и толковой, и очень родителям помогала). Такую же стадию «перелома», как я узнал, проходила тогда и дочь Довлатова Катя… Потом мы ехали молча — Игорь окончательно и безнадежно погрузился в тяжкие мысли.

— Кстати, эту книгу о Шемякине мне твой друг Довлатов подбросил! — скрипя рычагами, вдруг произнес Игорек.

А я-то думал, что все тут друзья… как прежде! А тут явно враждебное — «твой друг!» Ведь Игорь книги Довлатова тоже выпускал, но мне почему-то не показал… подробности я узнал позже.

Когда мы вернулись с суровой, но безрезультатной рыбалки, Марина (заменившая Довлатова на «Свободе»), торопливо печатала, поглядывая на часы… У нас такой озабоченной я ее не видал.

Довлатов умер летом, а я оказался в Америке (как мы с ним и договаривались) в знойном октябре. Конечно, смерть его, столь драматическая (хотя вроде бы любая смерть драматична, но его — особенно), взбудоражила всех. Кто-то сказал мне, что на похоронах его не было ни одного американца, даже его литагент где-то задержался и не приехал. Что ж… чужбина! Потом издалека, из вагона сабвея показали мне его дом — «точечный», как у нас называли такие. Недалеко от дома еврейское кладбище «Маунт-Хеброн», где он и похоронен. Идти туда не было желания. Что ему сказать? Тогда еще его судьба казалась мне проигранной… Я позвонил Лене. Выразил соболезнование, спросил — как она теперь будет жить?

— Спасибо, — проговорила она. — Жить буду как всегда. Печатать. Одна буквочка — один цент.

Мы простились, и я повесил трубку. Что я мог ей сказать в утешение? Оглушительная довлатовская слава грянула чуть позже — и тогда я даже не представлял, насколько тщательно она подготовлена всей его жизнью.

Позже я оказался в Квинсе — в том самом районе, где жил, и чуть было не сказал «умер», Довлатов. Но нет, умер он не здесь… речь об этом еще впереди. В Квинсе я прожил день у Беломлинских, моих ленинградских друзей, которым меня сдал озабоченный, загруженный делами Ефимов. Район этот тогда был еще вполне приличный, немецко-еврейский. Чистая широкая лестница с цветами на площадке… для тогдашней российской жизни, где все стремительно разваливалось и нищало, это казалось чудом. Но выглядели Беломлинские посуровевшими, встревоженными. В Ленинграде Миша и Вика были вполне шикарными светскими людьми, преуспевающими и в то же время легкими, красивыми и беззаботными, завсегдатаями лучших питерских мест. Вместе с другой парой друзей — Ковенчуками — они любую вечеринку превращали в праздник. Когда Беломлинский и Ковенчук начинали дружески издеваться друг над другом, народ ликовал. Каждая фраза — алмаз! Здесь они как-то не веселились… Да и то! В те годы я без испуга не мог понять — как вот за эту квартирку, гораздо более скромную, чем их квартира на Петроградской, можно платить девятьсот долларов в месяц! Для нас это — год разгульной жизни (квартплата тогда нас еще не тревожила). Рано утром — я еще спал — Миша отбыл на работу. Работал он — знаменитый у нас художник! — всего лишь метранпажем в газете «Новое русское слово»… крепко связанной, как выяснилось, и с жизнью Довлатова, но об этом речь тоже впереди. Пока мы не знали толком ни довлатовских книг, ни его нью-йоркской одиссеи. «После смерти, — как изрек Довлатов, — начинается история»… Но тогда она еще только начиналась.

Мы попили с Викой чайку… Хорошо бы чего-нибудь покрепче — прибыл я к ним накануне, честно сказать, «на бровях». В Питере я бы все быстро организовал!.. Но тут, честно сказать, даже излома выйти страшно — все совсем непривычно и непонятно. Нечто подобное, как мне показалось, испытывала и Вика.

Вздохнув, я достал свои американские «планы действий», пододвинул телефон. Чего же так страшно? Вроде бы старым знакомым собираюсь звонить?

Но такой непонятный страх испытывали, оказывается, многие — честно признавались. Вика и в Питере была несколько напряженной, резковатой — я вспомнил ее раздражение, когда Довлатов вылез на обсуждение вместо нее. Но там ее резкость как-то оправдывалось ее высоким положением — Беломлинские стояли в общественном мнении очень высоко!.. А здесь больше веяло отчаянием и неуютом.

— Хорошая у тебя записнуха, Валера! — проговорила Вика. — Но у Довлатова она была больше раз в шесть! Амбарная книга! И там буквально по минутам было расписано — куда поехать, кому позвонить, даже как разговаривать! «Застенчиво», «туповато», «высокомерно»!

— Да? — удивился я. — А я и не знал Серегу таким!

— Стало быть, ты вообще его не знал! — отрубила Вика. — Хотя, надо заметить, во всей своей красе он только здесь себя показал. Была у меня уже четкая договоренность, — продолжила Вика, — работать на «Свободе»… и вдруг на моем месте Довлатов. При этом изображает, как всегда, недотепу… мол, ряд нелепых случайностей — и вот результат! Плечами пожимает! Сказала ему — «ах ты, хитрый армяшка», — резко выпаливает Вика, сама наполовину армянка.

Да, у нас до такого — во всяком случае, в нашем кругу, не доходило. Все мы были союзники, единомышленники, друзья!..

Поздно вечером возвращается Михаил, устало садится, вынимает из портфеля две баночки пива, протягивает мне.

— На. Мучаешься небось?

Я благодарно киваю. Даже слезы вдруг катятся из глаз. Да, сильно я устал в этом суровом городе! Слезы текут и текут. Добрей человека, чем Миша, я в жизни не знал. Но таким, как здесь, я его не видел: буквально серый от усталости! У нас он делал одновременно с десяток модных книг, выпивал с друзьями, заходил в редакции, где все обожали его, радостно приветствовали. Тут, похоже, не обожают… Одно слово — «метранпаж»!

— Хотел с утра тебя похмелить. Забежал в магазин, взял две баночки пива. Вдруг кассирша, ни слова не говоря, вынимает их из моей корзины — и убирает. До одиннадцати, оказывается, нельзя!

Да, у нас такое было лишь в тоталитарные времена, и мы добились (хотя бы в этом пункте) свободы. А тут — гляди-ка! Пока мы обсуждаем это, румянец постепенно возвращается на Мишино лицо. Глаза веселеют…

Утром, после долгих подробных разговоров с Мишей по телефону, за мной заехал Игорь Ефимов, чтобы отвезти к Пете Вайлю. «Экспедиция» эта готовилась и обсуждалась по телефону долго и тщательно, с присущей Игорю основательностью. Тут с коммуникациями, как еще раз почувствовал я, сложнее в тысячу раз; попасть из района в район, да еще в нужное время — задача алгебраическая. И как они только живут!



Поделиться книгой:

На главную
Назад