Джон Эвелин — писатель, ученый, специалист по садоводству и лесоводству. Все в его усадьбе было устроено для комфортабельного, спокойного житья: ухоженный и хорошо обставленный дом, сад, разбитый настоящим специалистом, мастером своего дела. В саду цвели душистые розы, играя красками на фоне сочной зелени газона. Все дышало покоем и умиротворением. Но тут появились эти русские, и жизнь пошла наперекосяк.
Доктор Хьюз рассказала мне, что, разбирая архив Эвелина, хранящийся в Британском музее, она находила отзывы об ужасных разрушениях, нанесенных царем и его спутниками. Дом был так исковеркан, что его во многих частях пришлось ремонтировать. Краска на стенах была облуплена, стекла выбиты, печи и печные трубы сломаны, полы в некоторых местах выворочены. Примерно та же картина разрушений видна и из описания мебели. В саду «земля взрыта от прыжков и выделывания разных штук». Хмельной царь со товарищи не пощадили даже душистые розы.
Убытки составили триста двадцать фунтов, девять шиллингов, шесть пенсов. В те времена такая сумма равнялась годовому доходу мелкого дворянина в Англии, а в России можно было выстроить на эти деньги приличный дом.
— Меня, признаться, удивило такое отношение царя к саду, — заявила Линдси. — Он сам был понимающим и умелым садовником, немало труда приложил к созданию прекрасных садов и парков в Санкт-Петербурге...
Эвелину были, конечно, возмещены все убытки, а на прощание Петр даже подарил ему свою перчатку.
По тем временам, подарок перчатки считался знаком особого расположения, а уж царская перчатка, кожаная, с золотым шитьем, — была почетным подношением...
Зима прошла. Вода в Темзе посветлела, все больше нарядных лодок стало появляться для увеселения горожан и знати. Пора Петру обратно, в Голландию.
Представляю себе, как его барка плавно скользит к устью, к морю, а на пригорке у обсерватории собрались провожающие: обласканные пенсионеры госпиталя, печальная Летишенька, вздыхающий с облегчением Эвелин.
Остальные в толпе, не испытавшие на себе царский характер, глядят вослед барке просто с любопытством, машут руками, а барку уже и не различить за поворотом... Farewell! Счастливой дороги!
Г.Гун.
Земля людей: Поговорить по-русски в Англии
Весной я провел месяц на Британских островах: меня пригласили мои друзья, приватно, на основе взаимности — мы к ним, они к нам. Мне предложили повыступать перед теми... ну да, перед теми, кому это интересно. Первое выступление в Доме Пушкина (Пушкин-хаус) в Лондоне, на Лэдброк-гроув, неподалеку от Гайд-парка. Дом Пушкина существует уже сорок лет. В его гостиной собираются любители российской словесности, впрочем, здесь читают лекции по искусству, богословию, устраивают музыкальные вечера, но, главным образом, говорят о России, по-русски и по-английски. Здесь можно встретить русофила любой нации; кого не встретишь, так это русофоба.
В тот вечер в Пушкинском Доме поговорили мы всласть, чему способствовали полки с книгами хорошо мне знакомых авторов, портреты знакомых лиц на стенах, но прежде всего довольно редкий в наше время и потому особенно дорогой дух доброжелательного интереса к человеку из России. Меня приняли в лондонском Доме Пушкина как своего...
Я выступил на кафедре славистики в Бирмингемском университете, на курсах русского языка в Бирмингеме. Далее, согласно выработанной моими друзьями программе, предстояла поездка в Уэльс. Со мною поедет, то есть меня повезет на своей машине менеджер (по-нашему, староста) упомянутых курсов Крис Эллиот. Он мне сказал, что живет в Ворвике, у него жена, дочка, собака и кошка...
Вообще-то, Крис — странный малый: когда мы с ним вдвоем в его машине, а у него старенький «фольксваген», вполне разговаривает по-русски, но, стоит попасть в английскую компанию, теряет дар русскоязычия. Он мне сказал, что родом из Франции, закончил Сорбонну, по профессии экономист. Почему-то провел два года в Нижнем Новгороде, Казани, бывал в Москве, Питере. И еще два года в Эфиопии. Ему сорок четыре года, он лысый, веселого нрава, водку пьет не по-английски глоточками, а по-русски опрокидывает всю емкость.
Дорога от Бирмингема до уэльской деревушки Мейфод прошла незаметно, всего два часа. Крис Эллиот сверялся по карте. В придорожном селенье Мейфод свернули с большака на автомобильную тропу, асфальтированную (тропа для путника разве что где-нибудь вон там, на холмах), скоро въехали на подворье усадьбы со старинным барским домом, как у нас в Ясной Поляне или Тригорском; дом белокаменный, с колоннами и портиком. Встретить нас вышел высокий, сухопарый, голубоглазый старик, провел через анфиладу комнат, точнее, залов, с гравюрами, офортами, литографиями на стенах, откликающимися на шаги полами, с деревянной лестницей, ведущей куда-то наверх. Мы пришли к накрытому столу на примыкающей к террасе площадке (стало быть, нас ждали); площадку окаймляли клумбы с цветами; прямо перед нами простирались холмы и долины Уэльса.
Хозяин принес на стол кастрюлю с чем-то жидким, разлил по тарелкам... Мой первый вопрос хозяину: что едим, то есть хлебаем? Хозяин сказал, что это суп из шпината, охлажденный не в холодильнике, а в погребе (объясниться нам с хозяином помог Крис Эллиот, с англо-русским словарем в руках, и у меня русско-английский словарик). В супе из шпината плавали лиловые цветы, растущие и у нас на лужайках. Я спросил, можно ли цветы проглатывать или они для украшения супа? Неулыбчивый хозяин в первый раз улыбнулся: не бойся, глотай (мне запомнился английский глагол глотать: своллоу). Мы с опозданием представились друг другу: хозяина зовут Саймон Мил, по-русски Семен.
Да, но где хозяйка, домочадцы? Согласно программе, составленной моими друзьями, а также по заверению Криса, на этой ферме говорят по-русски. Кто говорит? Саймон ни бум-бум. Оказывается, в программе неувязка (что бывает при исполнении всех программ, ибо жизнь состоит сплошь из неувязок): жена Саймона — Софи знает по-русски, но она неотлучно находится при маме, где-то на другом краю Англии (благо от края до края рукой подать), старушке девяносто четыре года, бедняжка упала, сломала шейку бедра, что случается со старушками во всех странах света. Меня отправили на ферму в Уэльс в надежде на Софи.
Отобедали; Саймон Мид отвел меня по лестнице наверх в отведенную мне комнату. Каждая ступенька лестницы отозвалась своим звуком. В комнате две постели со взбитыми подушками и тоже гравюры со знакомыми лицами на них: матушка императрица Екатерина Великая, канцлер елизаветинской эпохи Михаил Воронцов... На полках толстенные тома, с пылью, если не веков, то десятилетий... Это потом, я пока что только окидываю взором, предвкушая открытие совершенно неведомого мира.
Саймон зовет на первую прогулку по окрестности. Сначала на пасеку, здесь же на усадьбе, в цветущем вишневом, яблоневом саду... Затем по автотропе едем на верхотуру, там высаживаемся из машины и дальше — пешком. На опушке смешанного, преимущественно елового леса стоит деревянный дом из бруса. Саймон сказал, что это — «рашен хаус», русский дом. Почему русский? Может быть, потому, что не дом в английском понимании, а, собственно, халупа на русский манер? В «русском доме» живут дочь Саймона — Рэчел, ее муж Майк, их малое дитя. Рэчел — крупная, с голыми коленками, большими грудями под простым платьем деваха — напоминала сельскую бабу. Майк небольшенький, в полосатой майке, с отсутствующим выражением на лице, как будто его томила какая-то невысказанная главная забота.
На другой (или на третий?) день моего гостевания на ферме Саймона Мида он отвез меня полюбоваться зам ком-креп остью в парке с четырехсотлетними, вершинами в поднебесье, секвойями. Под каждой секвойей штабелек спиленных на высоте сухих сучьев. Саймон сказал, что это — работа его зятя: Майк приезжает сюда и в другие места, где растут секвойи, забирается по стволу до вершины, спиливает-срубает то, что отжило. Трудная, опасная работа!
Ночью я перелистывал том за томом архив древнего знатного русского рода Воронцовых — двадцать четыре тома, изданные в России в прошлом веке по-русски и по-французски. Я уже знал, что Саймон Мид — потомок Воронцовых: его пращур граф Семен Романович Воронцов (елизаветинский канцлер Михаил — дядя Семена Романовича) служил послом Российской империи в Англии при Екатерине и преуспел; при Павле впал в немилость, но удержался, вплоть до воцарения Александра, и ему угодил. Семен Романович Воронцов прожил жизнь в Лондоне, там и помер, в 1835 году. Свою дочь Екатерину граф выдал замуж за родовитейшего английского лорда Пемброка (его сын Михаил дослужился до высшего в России звания генерал-фельдмаршала, был наместником на Кавказе). В семье Пемброков родилась дочь Елизавета, на ней женился сэр по фамилии Мид... Саймон нарисовал мне генеалогическое древо Мидов, в коем он последний отпрыск (за ним его дети, внуки); он и владелец родовых реликтов фамилии Воронцовых в Англии. Ну да, потому принял и меня: я первый гость из России у него на ферме. В жилах Саймона течет русская голубая кровь, пусть сильно разбавленная английскими кровями; в его долговязом сухопаром теле — белая косточка.
В доме Мидов, в гостиной с камином, с кожаными диванами, гравюрами на стенах, множество книг; в кабинете-библиотеке хозяина, с деловыми бумагами на столе, и того больше. Написанные по-английски книги понятнее мне, чем говорящие по-английски люди. И опять знакомые с детства имена: Вальтер Скотт, Чарлз Диккенс, Теккерей, Голсуорси, Вордсворт, Джек Лондон, Конан Дойл, Гоголь, Толстой, Чехов, Горький, Шолохов...
Назавтра хозяин сварил грибного супу из шампиньонов. Всякий раз, спускаясь за чем-нибудь в погреб, выносил оттуда на ладони лягушонка-альбиноса, не видавшего свету, отпускал его в траву. Как-то было неловко влезать в чужие дела, но все же я спросил у Саймона, в чем состоит его фермерство, ведет ли он хозяйство, где его овцы. Саймон сказал, что овцы есть, но мало; принадлежащие ему земли он сдает арендаторам. Он указал на виднеющиеся вдали на склонах холмов строения: «Вон там ферма моего одного сына, а вон там другого». Все ли я теперь знаю об уэльском землевладельце мистере Миде? О нет, почти ничего. Была бы Софи, она бы все, все рассказала.
Когда хозяин отлучился, Крис Эллиот сообщил мне: «Он очень богатый. Он был в Лондоне финансистом, потом купил эту ферму».
Вечером поехали в городок Монтгомери на границе Уэльса с Англией (кстати заметим, что в Уэльсе не английский язык, а уэльский; прочесть придорожные надписи — черт ногу сломит). Монтгомери — прелестное местечко (англичане говорят: вери найс плэйс), как все городки на Британских островах, чем дальше от центра, тем лучше: уют, спокойствие, доброжелательность, достаток... Мы с Крисом Эллиотом ехали на его драндулете, Саймон на пикапе, наверное, единственном таком во всей Великобритании: замызганном, битом, мало того, с грузом песка в кузовке; хозяин, по-видимому, собирался что-то посыпать песком, да так и не удосужился. На подобных машинах ездят только в России, возможно, сказались русские гены в натуре уэльского фермера.
В Монтгомери подрулили к трехэтажному, однако маленькому дому. Нас встретили: мистер Джон Гордон Коутс и молодая дама по имени Френсис. Мы прибыли в этот дом согласно программе моих друзей или вне программы, по воле Мидов (с согласия мистера Коутса), не знаю. Джон Коутс сразу сказал, что с ним можно говорить по-русски, с Френсис и того лучше. Проявляя понимание русской натуры, он предложил выпить водки, хотя на дворе стояла несусветная жара.
Кто таков Джон Коутс, я постепенно узнаю из его рассказов о себе. Правда, пока хозяин с Френсис накрывали на стол, Крис Эллиот успел мне нашептать (вспомнил русский язык): «Джон был профессором в Кембридже, вышел на пенсию и забрал с собой в свою виллу аспирантку Френсис. Так и живут на пару, это в Англии принято. А Джонова жена в Кембридже рвет и мечет».
Первый рассказ Джона Коутса о себе: «В конце войны я был парашютистом. Меня сбросили в Венгрии, вблизи Будапешта. Там меня скрыла от немцев, спасла мне жизнь венгерская девушка. В Будапешт должна была вступить Красная армия. Все так считали, что придут русские солдаты и изнасилуют всех девушек. Когда я в первый раз увидел русских солдат, я обнял мою девушку, сказал им: «Это моя девушка». Ее не тронули. Мы с той венгерской девушкой переписываемся всю жизнь. Недавно я был у нее в гостях».
Второй рассказ Джона Коутса, собственно, не рассказ, а необходимая, по его (и каждого англичанина) мнению, самохарактеристика: «Я получаю три пенсии: одну от министерства иностранных дел за службу во время войны, вторую от Кембриджского университета как профессор, третью на общих основаниях по возрасту. Мне хватает на все». В Англии главное — хватает тебе на все или не на все. Англичане отлично знают, что такое «на все хватает».
Самым неожиданным на приеме в доме мистера Коутса (центр стола занял приготовленный Френсис особенным образом лосось, пойманный в море, у берегов Шотландии) явилось заявление Криса Эллиота... Крис представляет собой набор неожиданностей... Он заявил: «Я разговаривал по телефону с моими родителями. Мне необходимо у них быть. Я сейчас уезжаю». Я чуть не воскликнул: «Ты уезжаешь, а я?!» Но удержался. За столом воцарилась пауза Крис Эллиот встал и уехал — по-английски, ни с кем не прощаясь. Джон посовещался с Френсис, Саймоном. Я безропотно ждал решения своей участи. Мне объявили: «Сегодня вы ночуете у Саймона Мида, завтра вечером пойдем на гору над Монтгомери, там будет костер по случаю 50-летия Победы. Ночуете у нас. Утром Френсис вас отвезет, ей все равно ехать в Кембридж».
О'кэй! Вери велл!
Утром Саймон вынес из погреба лягушонка, пустил в траву. Попили чаю-кофею, кому что по душе. Нельзя сказать, что мы сильно разговорились с молчаливым хозяином фермы, однако нам стало легко друг с другом: вот чайник, вот кофейник, поджарены тосты, газета «Гардиан», рыжий кот... Посмотрим в глаза друг другу и улыбнемся. Сели в пикап (с песком в кузовке), куда-то поехали. Куда — я не спрашивал, не все ли равно? Я находился во власти неведомых, почему-то добрых ко мне сил. По пологим подъемам, серпантинам мы забирались все выше, на самое темя Уэльской горной гряды. Остановились, когда выше стало некуда ехать. Зеленое, синее, белая кипень цветущих садов — остались внизу под нами, вокруг простиралось ржаво-бурое, заболоченное мшистое плоскогорье.
— Это — вершина Уэльса, — сказал Саймон Мид. Мы постояли, огляделись, поехали вниз.
Я сказал моему доброхотному чичероне:
— Спасибо, Саймон! Ты мне показал свой Уэльс, я этого не забуду. Приезжай к нам в Россию, я тебе тоже кое-что покажу.
Вечером 8 мая (в Англии День Победы отмечают восьмого) поднялись на Городскую гору над Монтгомери. Так сказала Френсис: «Гора называется Городской». Сперва шли по каменистой дороге, затем по траве — на макушку горы. Там собрались монтгомерийские обыватели на торжественный акт. Лорд-мэр Монтгомери, молодой человек, сказал очень короткую речь, в том смысле, что в Лондоне в Гайд-парке королева зажгла костер, объявила двухминутное молчание в знак поминовения павших на той войне, а теперь и мы, вслед за королевой. Помолчали две минуты. Дул холодный ветер. Зажгли сложенные для этого ящики. Пламя стелилось по траве. На других холмах Уэльса тоже горели костры, так отмечали 50-летие Победы во торой мировой войне.
Сойдя с горы, сидели у камина в доме Джона Коутса, у живого огня: хозяин, Френсис, Саймон Мид, гость из России. Я читал Есенина, Пушкина. Специально взял для такого случая: почитать англичанам у камина. Слушали, доходило. Особенно слушал Саймон, улавливая звуки чужой ему, но родной его предкам речи. Джон выставил бутылку виски: наливайте и пейте.
Саймон уехал за полночь, Френсис ушла к себе. Джон досказал мне важные моменты своей биографии. Третий рассказ мистера Джона Гордона Коутса о себе перескажу своими словами. В молодости, будучи «парашютистом», он изучил венгерский (и русский) язык. В зрелые годы посвятил себя научной деятельности в Кембриджском университете. Предметом исследования избрал коми-зырянскую литературу, для чего овладел и коми языком (венгерский, коми языки — одна финно-угорская группа). Его докторская диссертация — о коми поэте, впоследствии ученом-филологе Иване Лыткине; профессор Коутс считает его основоположником коми литературы. В 37 году Ивана Лыткина посадили за решетку; по счастью, он не сгинул в лагерях, вернулся. В 60-м Джон Коутс побывал в Сыктывкаре, повидался со своим героем... Джон принес две неподъемные папки...
— Вот моя докторская диссертация. Ее собирались перевести на русский язык, издать в Сыктывкаре, но почему-то дело остановилось. Раньше мне присылали журналы на коми языке, научные издания, теперь связь прекратилась. Я им пишу, мне не отвечают, не могу понять, в чем дело.
Объяснять профессору Кембриджа положение в нашей когда-то многонациональной литературе... не было настроения, да и как объяснишь? Англичане радехоньки демократическим преобразованиям в России. Что может быть лучше демократии? И вдруг такое крушение надежд у специалиста по коми-зырянской литературе... Я сказал:
— Джон, пересылка корреспонденции за границу стала у нас слишком дорогим удовольствием. Дорого, нет денег, вот и не пишут.
— Да, но я готов перевести им доллары...
Я посочувствовал единственному в Англии, а может быть, во всем западном мире знатоку коми словесности (Френсис — знаток якутской литературы). А как ему помочь? Не знаю.
Я ночевал в доме почему-то доброго ко мне человека Джона Коутса, в городке Монтгомери, на границе Англии с Уэльсом, в крохотной комнатке. В восемь часов утра хозяин принес мне чашку чая с молоком. Так принято в Англии: начинать день с чашки чая, подносить чай своему ближнему.
Утром девятого мая ехали с Френсис по зеленым холмам Англии, спрыснутым ночью дождем. Френсис сказала:
— Я уже двадцать лет имею водительские права, но у меня не было своей машины. Это моя первая. Мне ее подарил Джон.
Напоследок, накануне моего отлета домой, пьем пиво в Лондоне, в пабе у станции метро «Квинсвэй» («Путь королевы», еще есть «Кингсвэй» — «Путь короля») с моим другом, корреспондентом «Правды» Павлом Богомоловым. Пиво темное, бархатное, из жженого солода. Мера пива не кружка, а пинта — высокий бокал толстого стекла. Перед тем, как идти в паб, я купил в рыбном ряду копченой макрели; пьем английское пиво по-русски, под рыбу. Англичане пьют так или заедают орешками, как птички. Мы просидели с Павлом в пабе, никем не тревожимые, битые два часа, все говорили, говорили. Говорить по-русски с товарищем в Москве, Питере, Сыктывкаре — одно, а в Лондоне совсем другое — утонченное удовольствие, деликатес.
Глеб Горышин / фото FOTObank
Земля людей: Без визы в лето и обратно
Тогда, в феврале на Кипре стояло то ли бабье лето, то ли весна стояла; по нашим меркам — лето, по ихним — все, что связано с людьми безлюдей — межсезонье... Сидишь в двух шагах от берега за столиком на тротуаре с видом бесшабашного туриста, вокруг много неба, много воздуха, ты пребываешь в каком-то неизъяснимом кислородном дурмане и все, что оставил дома, — только воспоминание. Море, которое ты видишь впервые, никак не может вспениться, оно отливает оливковым светом и спокойно точно также, как могло быть спокойным в любом давнем столетии. Пусты приморские бульвары, уставленные белыми, красными, голубыми столиками; пусты лавки, рестораны, кафе — пусты, но не закрыты, прибраны, сервированы; их владельцы застегнуты на все пуговицы, и но всем этом чувствуется порядок и смысл — авось, и заглянет парочка пожилых шведов или датчан, охотно посещающих остров в это время года...
На фоне застывшей курортной жизни мы, пятнадцать московских журналистов, сами себе казались десантом туристов, высадившимся совсем не ко времени на средиземноморское побережье; удивленно озирались вокруг на безлюдные пляжи, которые еще вчера, в снежной Москве представлялись нам жаркими и оживленными; удивлялись, ходили по набережным бульварам, пока не испытали на себе прелесть межсезонья. Тепло, как у нас летом, но не душно, в воздухе легкое касание морского ветерка, запахи гор, долгие пустынные берега, силуэты кораблей, ожидающие вдали своих причалов... и люди — такие чувствительные в эту пору к каждому прохожему.
В Ларнаке, на набережной, хозяин кофейни пригласил меня с моим коллегой Сергеем из газеты «Труд» зайти к нему, просто так, без особой надобности.
— Можете ничего не заказывать, — сказал он, — посидите у меня. — И, как человек, от скуки развлекающий себя, жестом распорядителя на балу указал на столик.
Мы заказали кофе, а он, чтобы закрепить знакомство, сообщил, что зовут его Августинос, продемонстрировал свой русский — нужно ли говорить, что за последние годы наш язык приобрел в Средиземноморье широкую известность.
В самый раз и нам бы закрепить знакомство с Августиносом, а потом в часы, отведенные одиночеству, ходить сюда к нему, садиться за свой столик, быть узнанным и за стаканом вина предаваться чувству золотого ничегонеделания. Но об этом можно было только мечтать, ибо в эти дни мы находились в постоянных поездках по стране, и куда бы ни приезжали — в Ларнаку ли, Лимассол или Пафос, только два часа между прогулками в тысячелетия Кипра и ужином в отеле, который тоже превращался в мероприятие, только два часа принадлежали нам, и мы могли побродить по берегу и потрогать море рукой.
В маленьком автобусе с прицепом для нашего багажа, предоставленном нам Кипрской организацией по туризму и Кипрскими авиалиниями, мы пребывали в состоянии того благополучия, которое испытывает человек без всякой причины в хорошую погоду. Стоило посмотреть на наших девчонок, а большая часть группы состояла из молодежи — девочки из информационных агентств, туристских журналов, чтобы понять: они забыли даже, зачем приехали. Что же касается нас, старших, мы по опыту знали — в рабочих поездках, даже если вас — двое, трое, нарушаются личные взаимоотношения с окружающей средой. Лично я предпочитаю путешествовать в одиночку, полагаться только на самого себя... Но я был не один, и потому в этой ситуации очень важен был правильный выбор товарища для автономного общения. И я выбрал Сережу.
С ним меня сблизило его консерваторское образование, к которому и я имел отдаленное отношение. И еще, Сережа, в отличие от меня, так основательно собрался на Кипр, что взял с собой даже подзорную трубу. И она во время наших бесконечных автобусных переездов нам помогала... Когда житель такой огромной территории, как наша, разглядывает на карте маленький остров на востоке Средиземного моря, и ему кажется, что ничего не стоит объехать его за день, а потом выясняется, что этот клочок суши никак не пройти, не проехать до конца, то подзорная труба может подружить кого угодно.
Мы пробирались в глубь страны по прекрасным дорогам, оставленным англичанами после восьмидесяти лет правления Кипром, и все, что мы видели в фокусе подзорной трубы, похоже было на цветные картинки, в которых преобладает зелень гор и желтизна склонов, а на них уже белые островки деревень и некие изваяния на полках гор, освобожденные археологами от земли, как микеланджеловский пленник, освобожденный от камня; или вдруг с высоты блеснет из-за поворота, ненадолго море, а то и бухта в бурунах, бухта, откуда Афродита появилась на свет из пены морской. В такие мгновения хотелось добавить солнечному сиянию немного больше охры, чтобы берега ожили и воспоминание о море стало лазурным...
Мы останавливались там, где останавливались все, кто когда-либо знакомился с Кипром; слушали там, где слышат; смотрели, старались превратиться в странствующие глаза и уши, стать чем-то вроде чувствительной пленки... В соборах гулко отдавались наши шаги, голоса эхом вырывались из монастырских дворов в горы и настигали нас в саду, ухоженном монахами; ветер срывал оранжевые плоды, а с иконостаса глядела Богородица.
От впечатлений в голове уже через день-два — настоящая сумятица: раскопки древних поселений неолитического периода, допотопные бронзовые божки, средневековые крепости и монастыри, развалины античных городов, амфитеатры, гробницы или — неожиданные своей интимной камерностью фрески пещерных церквей... И от всего этого тебя одолевает комплекс вины, потому как ты устаешь, не способен все это вобрать в себя. Как же такое возможно было осилить, если наши гиды даже камню на обочине дорог находили место в истории своей страны?
В их рассказах аскетизм христианских святых соседствовал с резвостью античных богов, наделенных всем, что не чуждо простому смертному. Помните, у Байрона: «Штудируя классических поэтов, как скрыть богов амурные дела...» Или у кого-то еще: «Когда Афродита в объятьях Ареса, люди на Земле живут мирно и спокойно».
Но... если этому верить, значит, богини любви давно уже не в ладах с богом войны. Иначе не случилось бы то, что случилось с Ее родиной...
Пожалуй, за неделю тура только в Никосии мы и загрустили. От беспечности нашей компании, будоражащей сувенирные лавки старого города, не осталось и следа: никому из нас не надо было объяснять, что колючая проволока, перед которой мы внезапно притихли, — демаркационная линия, за ней — часть Кипра, занятая турками, и что наш гид, молодая интеллигентная женщина, — беженка и где-то там, за нейтральной полосой, которую патрулирует ООНовский пикап, находится ее родной город Фамагуста. Там, где Шекспир разыгрывал трагедию мавра, разыгралась не театральная трагедия.
Странно, пока не побываешь в Никосии, этой трагедии не чувствуешь. Разве что сам стараешься не говорить о ней, не выражать вслух свое удивление тем, что страна, принимающая без визы полсвета, вынуждена терпеть у себя закрытую границу...
Чем дальше в горы, тем прохладнее и прозрачнее воздух. И в этой пронзительной чистоте, по какой бы дороге и в какую сторону мы ни ехали, — как вчера, позавчера, — отовсюду перед нами возникала самая высокая гора Кипра. Казалось, стоит взобраться на ее вершину, где ветер шумит в соснах, и ты оттуда, как на ладони, увидишь весь мир и заговоришь словами француза Гийома Аполлинера: «Для нас, европейцев, наше наследие простирается от садов, омываемых Средиземным морем, до скованных льдом морей Севера. Ароматы других частей света для нас — пряности, острая приправа...»
Не отсюда ли, со Средиземноморья, берет свое начало наследственность памяти человека? А то с чего же это, именно на Кипре, ведущем отсчет исторических лет с восьмого тысячелетия до нашей эры, я вспомнил себя настолько маленьким, будто до этого меня и вовсе не было на свете. Я стоял рядом с матерью и держался за борт корыта. Мать, собираясь полоскать белье, синила синькой воду, и я увидел море, на берегу которого она родилась...
В горной деревушке на площади меня позвала продавщица кружев. Она размахивала руками в сторону наших и что-то говорила на ветру мне.
— Чего это она? — спросил я у нашего гида.
— Она вас принимает за своего, просит, чтобы вы подвели к ней иностранцев.
Мы подошли. Пока гид объяснял ей, кто мы и откуда, она смотрела на меня много видевшими глазами. Не выдержав ее взгляда, я попросил спросить у нее, почему она стоит на ветру, не лучше ли подождать наплыва туристов?
Гид перевел, и она ответила мне:
— Вот ты вернешься к себе домой, скажешь своей женщине, видел в деревне Лефкара у мамаши Ники прекрасные кружева... Она скажет другой, другая — третьей, и так молва пойдет о моих кружевах. А случится, приедет к нам человек — будет искать меня. Мои кружева...
В одной из таких деревень, а они все почти на одно лицо — одна и та же геометрия строений, с крутыми на рельефе гор улочками, с центральной площадью и церковью на ней, — так вот, в одной из деревень амфитеатр на площади спровоцировал нашего товарища на представление. Он ловко и манерно ступил на подиум и, имитируя древнегреческого трагика, стал читать по-английски Гамлета...
— Англичане, артисты, артисты, — закричали вразнобой мальчишки, шнырявшие среди нашей толпы.
Распахнулись двери домов, ставни окон, выглянули сельчане.
— Почему столько народу? — нарочито удивлялся подошедший старик, — разве сегодня праздник, ярмарка или уже наступило лето?
А наш «артист», разгоряченный вниманием, все читал и читал, добавлял голосу актерства. Радовались дети, радовались взрослые, радовались этому неожиданному всплеску чувств и мы...
Сейчас, когда уже пришло лето и первые впечатления давно уступили место тем, которые обычно обнаруживаются после, дома, по истечении времени, я чаще вспоминаю не мраморную Афродиту, а тех, с кем довелось обменяться хоть словом. Вспоминаю и то, что, вроде, не старался вспоминать — апельсиновые рощи и виноградники на склонах гор, отары овец на нашем пути и бесконечно — наши прогулки по краю моря, само море и особенно навязчиво — «стекляшку» на пальмовом берегу. В «стекляшку» мы с Сережей заглянули, когда снова вернулись в Ларнаку. Шел дождь. С моря задул сильный ветер. Он гнал тучи и волновал пальмы. Бросив свои вещи в отеле, мы тут же отправились к Августиносу, но прежней обстановки у него не застали: непогода нагнала к нему массу народу. Стоял галдеж, и мы, поверх голов оглядев зал и не найдя глазами Августиноса, ушли. Немного побродив по набережной, забрели в небольшую «стекляшку», где местные мужики за стаканом вина играли — кто в карты, кто в нарды, и — ни одного свободного столика. Мы постояли, осмотрелись и уже хотели уходить, как поднялся со своего места седовласый человек и жестом руки пригласил нас к своему столику. Он подозвал хозяйку, и мы, чувствуя общее настроение, заказали себе по стакану вина.
Вскоре, человек, усадивший нас, перешел за соседний стол, за нарды вместо вышедшего из игры. В какой-то момент, потягивая вино, в уголочке я увидел обшарпанное пианино, показал его Сереже и сказал неуверенно:
— Сережа, сыграй что-нибудь.
Сережа безропотно встал, никем не замеченный, пошел и сел за инструмент. Сначала едва слышными аккордами проверил звучание — на это никто не обратил внимания, — потом тихо и ровно заиграл Скрябина. В «стекляшке» говор тотчас стих, вышла из бытовки на фортепианные звуки молодая хозяйка — она затаенно прислонилась к буфету и застыла; застыли на своих местах мужики... Сережа играл недолго. Когда он встал, вышел из-за пианино и сел на свое место, наш знакомый поднялся и обратился к нам с какими-то словами. Хозяйка, принимавшая у нас заказ по-русски, перевела:
— Он говорит, завтра будет человек, он хорошо будет петь вам. Приходите.
— Завтра мы улетаем домой, — сказал Сережа с выражением сожаления на лице.
Она перевела.
Седовласый человек еще что-то сказал.
— Он говорит, приходите летом.
Так и сказал. Приходите летом!
Надир Сафиев
Кипр
Земля людей: Манила — Вавилон на Пасиге
…Все бредят Манилой. Заранее обольщают себя мечтами: кто — увидеть роскошную природу, кто — новых жителей, новые нравы, кто льстится встретиться с крокодилом, кто — с креолкой, иной рассчитывает на сигары… У всех разные желания.
(И.Гончаров Фрегат «Паллада»)
Если вы соберетесь в Манилу, запомните для начала три слова, с которыми вас встретят как родного. Слова эти чаще других звучат с экрана телевизора, в модных песенках, в названиях солидных фирм, просто в разговорах на улице. В них — суть филиппинского характера. Запомните их — «мабухай», «пагибик», «легайя». В переводе с тагалога (Язык тагалов — крупнейшего народа Филиппин — официальный язык страны. — здесь и далее прим. автора.) они означают — «здравствуй», «любовь», «радость».