Прочел в гранках биографию Сомова, напечатанную Эрнстом. Скорее обрадовался, что так мало обо мне, но все же читатель из этого набора фельетонных фраз, прелюбопытных лишь немногими удачными характеристиками (позднейшими вставками), не вынесет настоящего представления о развитии Кости. Последний сам давал сведения Эрнсту. Неужели на нем вина в том, что изложение так мало похоже на правду. В особенности неубедительно, бедно и с банальной жестокостью (и льстивостью — но это уже, наверное, от Эрнста) рассказан художественный генезис Костиного искусства.
Из Зимнего дворца не звонят, хотя я и просил, чтобы «ввиду моего нездоровья» они сговорились со мной относительно переноса осмотра Аничкова, Арсенала и Археологической комиссии до другого раза.
Кстати, снова Верещагин отослал одну барышню (Костину знакомую), которой я дал карточку к Советам, чтобы он дал рекомендацию к Луначарскому, который делает все, что я ни захочу. Меня это ужасно бесит.
Одно время он перестал делать вид, что верит моему «большевизму», а вот теперь, вероятно, в решимости от недовольства образованием Коллегии, являющейся институтом над ним, он опять возвращается к этому трюку.
Пикантный анекдот с натуры. Недалеко от Костиного дома встречаю двух солдат, очень громко «по душам беседующих», уже издали слышу: «Обязательно». Поравнявшись со мной, один, с рожей, отвечавшей идеалу «славные русские солдатики» (тому самому идеалу, которому с энтузиазмом в начале войны служили все наши дамы), размахивая руками и раскачиваясь от умиления, пропищал: «Да мы, брат, с тобой полдома сразу выженим, если еще с пулеметом!»
Куда это утром во весь опор мчались красноармейцы по первой линии?
Утром отчаянный телефонный звонок от плачущей дамы Паскар, которая поведала о судьбе детского театра, от которого я увиливаю, зная, что из этого ничего не выйдет. Так и есть, сегодняшнее сообщение оказалось ликвидационным. Позвонил ей в полночь Мейерхольд (она его ученица: откуда и томно-эротическая изящность манер) с вопросом: «Что бы затеять, чтобы Бенуа принял в этом участие?» И сама же отвечает: самое отдаленное. Однако, может, она прихвастнула, что я чуть ли не вдохновитель всего дела и тем самым его погубил. Явившись снова к Луначарскому и Каменевой, сначала стала милостиво с ними беседовать относительно сметы на субсидию в 30 тысяч руб. Она встретила неожиданную критику ее главного требования, чтобы их комиссия всецело признала власть и работала бы в полном контакте с ней. Паскар разругалась (по ее словам, столь несдержанно, против насилия, что даже Луначарский будто выразил изумление перед ее храбростью), ушла из его кабинета вся расстроенная и теперь она в поисках «частного капитала». Думаю, что с этой стороны помощь ей едва ли явится. Нехорошо, что без моего спроса проставила мое имя.
Новая иллюстрация «гениальности» тех же властей. Тарханов входит в кабинет к Луначарскому в Зимнем и застает такую картину: его коммунистическое превосходительство сидит на столе и читает вслух только что «за ночь им напечатанный» акт новой пьесы «Марат и Шарлотта Корде». Среди слушателей — бок о бок мадам Каменева. Всего пикантнее то, что «ночь» эта была та самая, которая последовала после повинных объяснений Луначарского относительно своего интереса, а само чтение происходило во время «приема», при коридоре, битком набитом всякими просителями. Рассказал мне это Нотгафт. Сам я сегодня снова в Зимний не пошел, хотя там и должна заседать комиссия. Нет сил видеть эти рожи, слушать эти разговоры! Да и все бесполезно. Ведь
Завтракал я у Стипа. Он угостил меня великолепным минестроле с бобами (о, если бы моя Акица вовремя сделала запас именно бобов!), тушеным мясом с картофелем и капустой, семгой, медом, чаем, мадерой с ромом. Готовит он сам, и тут же в кухне у него по столам, на кровати бывшей прислуги, на полках лежат кучками, вперемежку с разными запасами, книги, гравюры и всякая всячина. Его Бларамбер чудесен и без сомнения лучший из четырех листов. Изображает он фейерверк на небольшой, обсаженной деревьями провинциальной площади. Ракеты спиралями взлетают в воздух, часть их залетает в публику и производит смятение. Чудесна и маска фигуры как будто импровизированного салюта Елизаветинского времени. На домиках все устроено. Мне он предложил очень курьезный Гамбургский альманах 1775 г. со скурильными картинами и вделанными в него четырьмя неоконченными, но прелестными миниатюрами. На таблетках из какой-то пасти зиял ряд известных хозяев: Кария, Бонелли, Диахиг и против них — цена. В конце сумма — 25 пенни. Очевидно, этот картонаж принадлежал тоже художнику, может быть, автору миниатюр. Я отказался, хотя цена очень скромная — 250 руб., так как я берегу деньги в виду приближающейся катастрофы и моей надежды на подорожание.
С ним побывал на осмотре Платеровского аукциона и оттуда с повстречавшимся Нотгафтом зашел к последнему. Очень уютно поболтали, угощаясь какао. По словам Нотгафта, финансовые круги в полной растерянности, то же подтверждает и Ося Штейнер, у которого мы провели вечер. Если банкротство одного русского банка в былое время было равносильно катастрофе международного масштаба, то как же оценить банкротство, да еще неоднократное, шестикратное — шестнадцати главных наших банков? Поистине достукались, и вся беда теперь не в том, что большевики хозяйничают, а в том, что настоящие хозяева увяли, уже сведены на полный нет. Без Рябушинских нам не обойтись! Это очень верно, ну и если сами Рябушинские теперь ни к чему не годные — труха! Совсем минорный тон и у Марии Андреевны. Я их заставил прочесть как бы в утешение и в надежде статью Изгоева в «Новом времени», поразившую меня откровенным выступлением против социализма вообще, и в частности, во имя принципа частной собственности, — против «классической» русской общины, перед которой млели и кадеты. Эти статьи следует рассматривать как очень хороший симптом оздоровления «общественного смысла», оздоровления, увы, запоздалого.
Из политических новостей меня больше всего поражает трагическое (ох, измочалено это слово!) безумие Клемансо по отношению к предложению мира Черчилля. Этому злому и глупому при всем его лукавстве адвокату Франция будет обязана гибелью Лиона, Амьена, Нуайона, Компьена, может быть, всего Парижа. Беспредельно изумительны и цитаты из речи Ллойд Джорджа (в свое время мною пропущенной), приведенные в очередной огненной статье Суханова.
Дождь и слякоть.
Сегодня праздник — годовщина погребения жертв революции. Акица подслушала следующий диалог между старушкой, пришедшей к лавочке, оказавшейся закрытой, с мальчонкой, размышляющим: «Чего же эта лавка закрыта?» — «Да праздник похорон». — «Вот еще выдумали что праздновать»!
Тоска, апатия усиливается. Только утром способен работать, остальное же время ищешь, куда приткнуться. Сегодня ведь день в гостях у Альберта, которому исполняется 66 лет. Правда, там не было особенно весело, но было людно, была по Альбертову обыкновению масса новых людей, любопытных в разных отношениях. Среди новых — славная круглолицая балерина — подруга несносного Паре, который тоже был, танцевал мазурку с Мишей и совещался с Черепниным о музыке для своих танцев! Хорошенькая, похожая на Наташу Кавос м-м X. с мужем моряком (с ними мы возвращались в трамвае), китайски-элегантный на европейский манер коммерсант Ли, какой-то ограниченный поляк с удивительным мальчуганом — развязным сынишкой. Альберт ему подарил за что-то свирель. Черепнин, вероятно справедливо, предполагает, что знакомство это основано на продовольственной почве. Хозяйка отсутствовала, — она была на концерте. Все присутствующие были в восторге от своего рода веселья, и, действительно, Альберт своим радушием и чисто итальянской лаской умел сообщить всему, что происходит в его несуразном доме, необычайную прелесть. Было угощение, состоявшее из белых булочек, варенья клюквенного, но на сахаре, миндаля. Из двух барышень-консерваторок и гардемарина была музыка трио и даже танцы. Одна из барышень как будто в прошлом году играла на скрипке на вечере у Мая. Русское простецкое «мурло» на очень стройном теле Дианы прекрасно, как ангел на картинах примитивов, держит скрипку.
Поговорил я и с Черепниным, который снова зазывал меня сотрудничать по подготовке оперы и очень рекомендовал сюжет из очень сложной сказки Бекфорда — «Батек». Из этого ничего не выйдет, ибо, во-первых, мне до этого просто нет никакого дела, но из подлой жалости я сделал вид, что заинтересован. На днях пришлют мне с Сашей сказку, и тогда я выработаю более точный ответ. Были также совершенно высохшие Луда и Эмма, был Леонтий, Мишенька, Кика со своим Вильгельмом, (и что он так называется, доставило большую радость «Гомбургским»), Жиль, чудная «княгиня Филидо», сам Филидан, превратившийся в какой-то «портрет юного Шумана», противный Блессон, когда-то сослуживец Альберта по министерству, и другие.
К обеду пришел Стип, к чаю — Замирайло, скучавшая семья Лебедевых и Эрнст. Лебедев мне рассказал про Ятманова. Он ученик школы Гольдберга, человек, не лишенный поисков, увлекался Византией… С Лебедевым встречался раза три на экзаменах в Петергофе. Юность прошла у него, вероятно, мрачно, как будто он очень настрадался от изувера и подлеца отца. Эрнст принес настойчивое приглашение Верещагина на заседание комиссии в понедельник, на котором он будет читать какой-то свой доклад о дворцовых комиссиях. В то же время он узнал, что к переименованию Царского в Детское Село подключился Ятманов, но дело решенное. Ну как же мне быть с такими идиотами! Ох, уйти куда-нибудь!
В «Вечерке» сообщение, что объяснение Луначарского принято Лениным, и там полное единение. Екатеринославу — угроза, Харькову — тоже. Германцы, шедшие от Дании, остановились. Баталия на западе возобновилась. Клемансо легкомысленно утверждает, что «Черчилль солгал», когда говорил об исходившем от него (Клемансо) предложении приступить к мирным переговорам, в ответ на что Черчилль заявил, что все дело в отказе Франции от Эльзаса. Не верю я, однако, и Клемансо! Всё это мерзавцы, лгуны, подлецы, подобно всем политическим людям. Вся беда только в том, что «партийным» политическим людям — вершителям государственных дел — все представляется вне реальных условий, лишь в освещении выгоды для своей партии, а отсюда — психология игроков, благо аппарат штата позволяет до последней крайности и даже за пределами ее распоряжаться судьбами той страны, которой правит эта категория честолюбцев. А насколько выгоднее был для человека старый порядок, «монический» или даже ограниченный «олигархией».
Читаю «Деревня св. Адама». Чуждо, устарело, многословно, наивно до глупости, без настоящей прелести.
Леля начала заниматься офортом у Штиглица. Сегодня вернулась домой с оттисками своего первого опуса «Крестьянка на жатве». Талантливая девочка.
Сегодня собрался ко мне в первый раз в жизни Альфред Бентковский, и я был очень рад его приходу, ибо люблю его пикантно-уродливую, кривую физиономию какого-то итальянского злодея, так забавно контрастирующую с его благодушием и порядочностью, ценю и его независимый ум, его музыкальность, наконец, я уже готовился с ним поделиться «политическими переживаниями», рассчитывая от этого верного помощника Извольского и Сазонова почерпнуть много интересного для характеристики момента, но по совершенно фантастической случайности он у меня на лестнице встретился со своей сестрой Юленькой, тоже в первый раз в жизни собравшейся к нам, и вместо милого и толкового разговора получилось чисто пессимистическая окрошка, в которой Юленька и моя Акица изливали свое негодование на революцию и большевиков. Акица при этом меня смешит и сердит! Ведь всего год прошел с ее пламенным энтузиазмом от этой революции и, в частности, от большевиков, ныне она с такой же страстностью, а главное, с такой же безусловностью их проклинает совершенно, заодно с теми самыми «дамами с хохолками», которые ввергли ее в бесконечное негодование.
Большевики ей
Альфред не давал нам перемолвиться ни единым путным словом. Все же урывками я нащупал следующее: Извольский, оказывается, чуть ли не ежедневно восклицает: «Я ничего не понимаю в этой стране! Почему же все делается наоборот, нежели думаешь, хочешь!» В этом добрейший Альфред видит признаки европейской культурности, шокированной нашей дичью, я же вижу то, что Извольский был таким же дилетантом, как все прочие дипломаты наши. А затем характерна и точка зрения самого Альфреда на дипломатическое дело. Он очень и, видимо, искренне ценит англичан вообще, в частности Бьюкенена, за джентльменство (о, фокстрот), очень возмущен обманчивой и расплывчатой политикой немцев, но тут же вполне и необычайно быстро согласился со мной и привел одинаковое мнение своего приятеля Тимирязева, что только союз с Германией может спасти Россию. Как будто лишь для проформы недоумеваю: «Так, значит, считаешь ошибкой всю ориентацию Извольского?» Тут же, попутно, дамы спели коротенький хвалебный (Акица, впрочем, только подтягивала) дуэт Николаю 11, что в его политических колебаниях была большая прозорливость.
Вечером собрался с Верейским и Степаном к мадам Бутковской, распродающей коллекцию гравюр ее покойного мужа, однако дома ее не застали. Оттуда заодно прошелся до адреса, значащегося на карточке И.А.Пуни, которую он после самовольного отказа Моти и Кики у меня оставил. Однако по этому адресу он не нашелся, и я не по своей вине нажил зря еще одного врага в человеке, желавшем со мной сблизиться.
Вечером пришли Эрнст, Замирайло, Черкесов. За чаем мы разглядывали фотографии французских соборов. Что от них от всех останется? Идиоты!
Сегодня Мотино рождение, и это милое существо, самым трогательным образом к нам привязавшееся, пожелало его отпраздновать с нами (у нее почти нет никого знакомых в городе). Среди дня она устроила у себя в комнате очень приветливый, солнечный и теплый, роскошный обед и закормила нас до отвалу пирогами с капустой и мозгами, булочками, лепешками и довольно сладкими конфетами. Потешная, чуть ли не насилу нас пичкала и прямо сердилась, когда мы отказывались. У Коки большой к ней интерес. Ей минуло двадцать пять лет. Катя и Текла вместе с нами, но они (особенно чуралась Текла) чувствовали себя менее уютно и свободно. Мы их всех угостили виски. Катя видит во всей разрухе и во всех творимых безобразиях орудование немцев. Это уже в русском человеке нечто органическое и по смыслу очень
Неприятной темы коснулись с Акицей во время выставки. Она поинтересовалась, получу ли что-либо я из Стокгольма, с этого переехали на получу ли я гонорар за «Петрушку». Здесь я ей не удержался сказать, что чувствую себя не в силах идти и хлопотать об этих деньгах, наперед зная, что Мейерхольд не оставит такого случая мне еще раз дать отведать своей мести. Не скрыл я от нее и общее мое состояние: мое ощущение приближающейся непредотвратимой катастрофы. Всю жизнь я знаю, что со мной нечто подобное
Аналогичный разговор произошел и вечером, причем я еще более наговорил всяких «нервических глупостей»: о смерти, о катастрофе, после того, однако, что, излив душу, полегчало, наступило полное успокоение. Думаю, что такие нервозные стычки — явление весьма характерное для времени на всем свете.
Днем пошел по приглашению Верещагина в Зимний дворец. Однако оказалось, что собрание по плану отложено до среды, а его доклад о комиссиях — еще дальше. За время моего отсутствия происходило несколько заседаний, и одно, в субботу, — в Музее Александра III, так как признано желательным на местах знакомиться с конструкцией музейного дела. На здоровье — если это может задержать всякую чепуху, которую Ятманов стал бы проводить в большевистской поспешности. Еще раз наставлял Верещагина, чтобы он вел регистрацию своих работ, и, кажется, на сей раз убедил. Он тут же обратился с требованиями «распоряжений» к Эрнсту, которому все дело передано для бесед с организацией, занявшей дворец Кики Андреева и собирающейся в нем проводить аукцион по продаже всего имущества, не представляющего музейной ценности. Определить музейную ценность должен Эрнст, в такой постановке вопроса получается, что он как бы заодно с этими «идейными экспроприаторами». Я посоветовал «ответственность переложить на представителя власти Ятманова», а самим отгородиться от подобных вещей — это против нашей гражданской совести. Посоветовал и Василию Андреевичу, чтобы он снова в Коллегии заявил о своем несогласии с социалистическим отрицанием частной собственности. После этого будет иная позиция. Курьезно, что эти старые чиновники сами не до чего не додумаются и договариваться не могут! Это относится к Нотгафту, к Левинсону-Лессингу (занятый Павловским полком Гущик так с тех пор и не являлся, непоследовательный Верещагин, тем не менее, посылает членов комиссии, которые всюду терпят афронты). Снова Верещагин настаивал, чтобы я согласился получить жалование. Я буду, однако, крепиться до последней возможности, чтобы не быть обязанным большевикам. Дурачок Путя меня бесит своим легкомысленным ко всему отношением. Он никогда не слушает, как, что обсуждается, лезет с посторонними вопросами.
После Эрмитажа зашел к Аргутону. Беседа, к которой присоединился Нерадовский, прошла очень мирно и ласково, но без единого намека на Бларамбера Стипа. Аргутон колеблется, купить ли предложенную ему очень загадочную картину — эффектно и бойко написанный этюд какого-то глядящего вверх поляка в странной черной шапке, с боков меховая опушка. Не то какой-то подражатель Гальса, не то Брюллова (скорее последнего). На подрамнике монограмма T.Ш. (Шевченко?).
Анэ вернулся в Сен-Север и не уезжал. Аргутон в горе, что ушел его «превратившийся в большевика» Миланд. Нового слугу не видел. Жалуется Аргутон на продовольственные затруднения. Он принужден завтракать и обедать у сестры на Сергиевской. Жалуется и на полное безденежье. Вечером, слава Богу, никого не было.
В Смольном начались мирные переговоры, но в то же время взят Харьков (каково-то Катюше и Зине Серебряковым — там их имение). Из вчерашней «Вечерки» явствует как будто, что Одесса с Херсоном снова в руках немцев. На севере белогвардейцы взяли Таммерфорс, Тавастгус и Рауму. Самое сенсационное то, что германцы требуют разоружения флота, и на это «советские» уже изъявили согласие, однако эта «сенсация», в сущности, никому не представляется таковой. Взятие Реймса, Амьена опровергается. Тем хуже. Ленин заговорил о возможности новой войны с японцами.
Утром был у меня Андре. Снова с предложением принять место главного художника при Экспедиции заготовления бумаг — ввиду полной безнадежности относительно получения Жени Лансере. На сей раз я был менее категоричным в своем отказе, ибо сильно обеспокоен финансовым истощением (предлагают 3000 руб. и «очень мало труда»). Я обещал «подумать» до завтра. Акица как будто тоже склонна к тому, чтобы я принял это предложение, но мне безумно претит это слишком тесное дело, перспектива лишения свободы, ужасные условия службы в наше время (из-за большевистских экспроприаций). Решил предоставить выработку ответа «подсознательному», которое, я надеюсь, его приготовит назавтра. Бедный Ростиславов совсем плох, и мне из-за него пришлось зайти сегодня в Зимний дворец, дабы выхлопотать ему пропускное свидетельство в Калугу, его родину. «Большевиков» я, однако, там не застал, зато поболтал и потом прошелся с Верещагиным и Половцовым.
У Мойки, против Михайловского сада, встретил сильно постаревшего Миту [Дмитрий Александрович Бенкендорф], который брел по тропке у самого края. Он со мной был не слишком ласков. Благодарил как будто от имени Марии Николаевны. Обе сестры Харитоненко с мужьями выпровожены из их московского дома и поселились на наемной квартире. Вера Андреева с внуком в Сумах, где она клялась, что все будет спокойно.
С 4 до 9 часов сидел у Сувчинского. Ели и пили. Слушали приятную 5-ю симфонию Мясковского в его, увы, довольно невнятном исполнении (лучше всего меланхолическая 2-я часть и танцевальная 3-я с галицийской темкой), и, кроме того, для меня специально были проиграны «Черевички», музыку коих до сих пор не знал. «Милая» вещь, но все же я по-настоящему не зажегся. Во время исполнения глядел на висящий над роялем «Вид Лауры» Головина. Что за талантище в смысле красок и какая глубокая некультурность, какие далекие от задачи сцены. Восхитительно отношение розового платья Лауры к желтым стенам, к красной занавеси, к малиновым табуретам, к страстной ночи. А
К завтраку была А.П.Небольсина, милая, но утомительно болтливая дама. Сегодня часа три я ей представлял выбрать в массе «подарочной» папки, и она взяла вещь наиболее интересную — этюд в Капселе с моей тенью. Очень усиленно рекламирует для лета Хунгербург. Но можно ли говорить о деле при нынешних обстоятельствах, при безденежье и перед
У нас домашняя драма. Акица собралась отпустить Теклу, ставшую лишней при Кате, которая бесконечно более толковая, к Н.Ф.Обер, но та, как оказалось, уже обзавелась новой донной. Говорят, был и рев, и какие-то дерзости со стороны дураковатой и за последнее время обнаглевшей Теклы.
Из газет узнал, что вчера без всякого моего спроса Союз деятелей искусств выбрал меня как представителя отдела охраны искусства (точно термин не помню) для борьбы с коллегией Карева — Штеренберга. Идиоты, не могут успокоиться.
В трамвае на пути от Сувчинского «наслаждался» общим разговором, затейщиком которого был страшного вида старый господин, точно загримированный под «типичного литератора 1870-х годов». Все ругательски ругали советскую власть и занимались усердным самооплевыванием. Слова «хамы» в применении к русскому народу так и сыпались пригоршнями, и я уже стал угадывать по лицам, от какого источника идет это грязное «самооплевывание», горячительное «самосознание». (Как раз еще за обедом Мясковский меня рассердил, что-де все наши беды произошли от того, что мы недостаточно освободились от Запада!) Вдруг мрачно молчавший солдат, или красногвардеец (кто их теперь разберет), стал вопить: «Чтой же это вы, товарищи, говорите, а не видите, что Россия немцам была продана давно, вся как есть продана, чтой-то же этому нас англичане не учили, молчали, не говорите!» Вот тебе и «немецкое братание»! Дело в том, что, пожалуй, таким станет в недалеком будущем в значительной степени общественное мнение. Ведь надо же с больной головы свалить на здоровую! Зато Сувчинский и Асафьев меня радовали своим прямо-таки «энтузиазмом» в признании необходимости «немецкого засилья». Они даже уже сознают, что победа французов и англичан — их спасение России — привела бы нас к вящей гибели. Но много ли таких, поумневших?
После «передышки» сегодня снова увидел всю нашу комиссию в Музее Александра III, где происходило продолжение «воспитания начальства» — знакомство с до той поры им невиданными сокровищами этнографического музея, и, не знаю почему, они все показались мне менее противными, нежели за последнее заседание. Миллер положительно бравирует одной своей чисто немецкой фамилией (о, как он обиделся бы, если его сочли за немца), систематичностью и огромностью своего знания. Но все же и при всем его художественном чутье он варвар, ибо оставляет, несмотря на мои неоднократные предупреждения, висеть иконы из Хара-Хото без защиты от света, а, главное, оставляет их вообще висеть, что несомненно должно вредить этим архиважным тканям и живописи. Кое-что даже явно поблекло. Я пришел в неистовое негодование перед другом народностей в зале Свиньина… Вообще же в этом Малюте Скуратове все яснее проступала черта маниловщины, и такие кротости, как Романов, Миллер, Тройницкий, должны более всего рассчитывать на эту черту в планах комиссии, направляемых к «заведованию Ятманова». Но дело вообще чудовищное, и, следовательно, его проще всего смести для того, чтобы большевизм выявил свое вкусовое преимущество перед «царизмом». Я снова поднял вопрос о необходимости мира для спасения беспризорных дворцов Стрельны и Ораниенбаума, и единственный путь к тому — сразу объявить их в национальную собственность. Но Коллегия права, когда она отклоняет от себя изготовление подобного декрета, который хочет от нее получить Ятманов.
Полное обездоливание частных лиц не годится. Все же правильно делает Миллер, аргументируя отклонение 40-го пункта нового предложения Рейтера (пункта о наследии) нашей некомпетенцией в данном вопросе общезаконодательного характера. 25 000 руб. единовременно ему за коллекцию теперь готовы дать, и даже согласиться предоставить ему казенную квартиру в музее. Но тут предвидятся протесты
После обеда пришел Стип, имеющий какое-то дело с Акицей по поводу продажи некоторых листов из моего собрания (их я застал в самый разгар беседы у Ати в комнате). М.В.Бабенчиков, пристающий к Леле с тем, чтобы она прочла реферат о Гольдони… Была и супруга Петрова-Водкина. Он имел со мной длинную беседу по поводу моего и его избрания Союзом деятелей искусств. Не желая отставать от меня, а может, и опасаясь испортить свое отношение с Каревым, он как будто тоже собирается отказаться от этой чести. Я сам еще не отказался по той причине, что официально не осведомлен об избрании. Хотя в душе ему хотелось бы ужасно играть какую-то боевую роль в современной художественной междоусобице. Они тоже забрались в комнату к Ате, и два часа до нас долетали заунывные, похожие на гудение трамвая на повороте, или на фабричные, чудные ноты его «пения»…
Читаю все еще Вандаля для развлечения… Сегодня была статья Карташова о России, о фетишизме народа и проч. Очень глупая, но характерная статья — отличный материал для будущих полемик. (Ведь именно с этими элементами придется полемизировать, если мы, «они и мы», переживаем данное настороженное время!)
Первый истинно теплый и во всех отношениях прекрасный день. И в такие-то дни люди продолжают истязать друг друга, вместо того чтобы сговориться по вопросам, которые через 10–20 лет будут казаться изжитыми! Катастрофа все приближается, хотя дрова теперь стоят уже 120 р., хотя муки, крупы и etc. не достать и за большие деньги, хотя за фунт спекулятивного сахара готов платить и все 18 р., однако на этом дело не остановится, и что нас ожидает через несколько месяцев, трудно представить, не имея воображения. Остановлен подвоз продовольствия с юга, из Сибири, и ниоткуда не ожидается, через некоторое время ничего не достанешь. Правда, начались в Смольном мирные переговоры между украинской и советской властями.
Правда, Харьков — вероятно, Курск — уже взяты, и к Петербургу «элементы порядка» подойдут с севера. Ожидается высадка германцев где-то в 40 км от Петербурга, чуть ли не у Териоки. Но разве это может спасти положение, разве от этого хватка самопровозглашенного сегодняшнего социализма умерится и вся прочая чепуха явится умиротворяющим организмом, будет предлогом мира? Разве к тому моменту действительно люди на
Утром я начал красками «Бассейн Аполлона» и, после того как у меня стихла боль в ухе, удачно закончил «Ворота у оранжереи». Днем был на заседании Верещагина комиссии. Поспешный В.А., совершенно растерянный и нераспорядительный (закис как-то и Путя), выработал теперь манеру ко мне обращаться как к верховному начальству. Так все заседание прошло в том, что он сам докладывал мне, заставляя членов мне докладывать о своих действиях, и относительно каждого вопроса он тут же испрашивал мою санкцию и совет. При моей склонности к кулисе (то есть быть вторым лицом, как и при Дягилеве) я бы предпочел меньшую ответственность, но, с другой стороны, бороться с этим нельзя, а фактически без моего руководства дело их продолжало бы хиреть, как оно хирело до сих пор. Теперь, по крайней мере, распотрошат институт о подданстве (Верещагин сам от этого в восторге), можно следить за дестабильностью каждого и видеть, как все сотрудники подтягиваются. Даже Козлянинова, саботировавшего последние дни (отчасти по глупости, а отчасти вследствие невыдачи жалования), наконец как будто удается заставить работать (я бы предпочел его просто отпустить — это дурак и нахал). Сейчас он занят описанием библиотеки Николая Михайловича и собирается этот вздорный труд продлить на годы. Новомихайловский дворец мы собираемся занять под Почтовый музей (для отвода глаз). Сам Николай Михайлович уже в Вологде и поселился у тамошнего антиквара. Пожалуй, в Вятку Половцов его убедил ехать, дабы тем самым показать свою «долгожданную волю». Тем самым косвенно обеспечить отцу возможность под предлогом болезни (он фатально болен) оставаться здесь королем эллинов.
Елизавете Маврикиевне повелено покинуть Мраморный дворец через несколько дней. Надо будет все наиболее ценное из всех художественных сокровищ взять на хранение в Эрмитаж. Вместе с Аргутоном и Агафоном Фаберже, с которым я только познакомился, пошли во дворец Сергея Александровича, где управляющий им Воинов просил приступить к описи и оценке вещей. От оценки как таковой я по обыкновению отказался, но все же обратил внимание на те вещи, которые заслуживают наибольшего внимания. Среди них — четыре Гюбера Робера, от которых мы видим только спину, две пасторали в приемной — подлинники Буше 1770 г., на самом деле превосходные, настоящего вкуса, летящий хорошенький воскресший Спаситель Прине, Котинова (скорее умбриец), посредственный натюрморт в духе Перуджино, красивый станковый раскрашенный барельеф Медичи, ряд гравюр, отличный рисунок Греза, курьезная копия Лиля с эрмитажного «Лиля» Поттера, композиция Стефано «Казаки», ряд Боголюбовых, хороший большой Премацци — в общем, типичный великолепный пель-мель, с количественным преобладанием просто хлама. Из двух барельефов, вделанных в стенки у дверей, — один с глухой подписью «Ораз Донателло Флорентиец» (кажется, так!), возможно, что подделка, другой — скорее, автопортрет, но является довольно грубой работой мастерской Пино. Жарновский, бывший у него вечером (с женой), считает его тоже за подделку.
Дивный вид из окон на Аничков мост. Фаберже — типичный швейцарец, хитренький, вежливый, с маленьким налетом нахальства, возможно, что порядочный. В общем, несомненно, коммерческий человек. Аргутинский почему-то от него в восторге. Акица отвергла выбранные мной книги, но мне предложили (и за деньги) две другие, что лежат на даче, сказали, что пришлют с дворником. Полоумные!
Я сговорился с Гершельманом А.А., что буду завтра в Экспедиции заготовления государственных бумаг, придется взять этот чуждый пост, так как денег ниоткуда не поступает, и вижу, как Акица начинает рассчитывать: теперь уже около 4 тысяч нужно в месяц!
Собирался лично объясниться с представителем Экспедиции, наполовину решив (из страха перед опустошающейся и не восполняющейся кассой) сдаться. Однако, несмотря на то, что мы не окончили как бы начавшую проглядывать со вторника беседу (Лемке идет на все мои пожелания и условия: и на то, чтобы я только был занят в году девять или даже восемь месяцев, и чтобы я только был пять раз в неделю, и то всего на три часа приезжал в Экспедицию), я все же ушел с твердым намерением не попадаться в этот капкан. Во-первых, у меня просто нет на то охоты, и что я, избалованный свободой человек, могу сделать без охоты? Затем они сказали, что мне сулят свободу, я все же чую под всеми этими раскрытыми дверями ловушку во сто крат более нудную, нежели та, какой для меня был Художественный театр. А затем и такая немаловажная подробность: обещанный к моим услугам автомобиль (извозчик слишком утомляет меня, чтобы добираться в такую даль) оказался ненадежным, ибо он «мог бы меня брать на возвратном пути»…
Горький — ненавистный мне тип русских самородков-«кулибиных», путаников, имеющих дурную славу в смысле деловой порядочности. Я его знаю с самых «Художественных сокровищ России», знаю его бестолковую пролетариатность, его способность втирать очки и его оригинально-плохую техническую выправку…
Несмотря на твердое намерение быть на заседании комиссии в Эрмитаже, я просто не в силах был пойти туда…
Невский поразителен, он весь сплошь заставлен лотками торгующих котлетами, конфетами и папиросами. Поражает все растущее количество «интеллигентных газетчиков»; новостью являются дамы, продающие сложенные в опрятные корзиночки лепешки из миндаля, шоколада, иные лакомства домашнего приготовления. Одна такая импровизированная продавщица разложила свой товар на салфетках, которые она расстелила на ступеньках крылечка. Новые газетчики (десятки малолеток) вперемежку с профессиональными, и от их гнусавого выкрикивания — «Кровавые события в Москве!» — как не купить разгром анархистов в Первопрестольной. Бедная Дурова — главное событие произошло в ее доме, в клубе на Малой Дмитровке!
Вечером я был с Верейским у Анны Александровны Бутковской — вдовы военного профессора, собиравшего гравюры, которые она теперь распродает. Милая, трогательная старушка. Увы, коллекция оказалась очень общипанной Кестлингом, который взял всего Калло, и Стефано делла Белла, и Рени. Я набрал все же на 94 рубля всякой мелочи, и среди них — тетради с «лубками моего детства».
Акица днем была у Добычиной. К сожалению, по душам не удалось поговорить, так как тут же все время сидел «котенок» — ее муж. Акице кажется, что она что-то финтит с моими рисунками; тон у Надежды Евсеевны совсем минорный. Она в ужасе от надвигающейся беды, будто бы в Литейном районе идет вселение в квартиры, и уверяет, что один ее знакомый видел в списках Василеостровского районного комиссариата нашу квартиру, значащуюся как имеющую две пустующие комнаты. Увы, снова невыносимый холод у нас в квартире. Я замерзаю во время утренней работы. Приходится брать дрова, хотя уверяют, что дворник немилосердно ворует их.
Гельсингфорс не отвечает по телефону, японцы стараются сделать вид, что высадка во Владивостоке «не имеет серьезного значения», анархисты в Москве устроили в «Вечернем часе» разговор о превращении Петербурга в вольный город (в связи с этим считается, что Совет коммун выезжает в Москву, а на их место — немцы). Провизии все меньше; бои с белогвардейцами, говорят, идут уже в Парголово; на улицах где-то ходили солдаты (вдобавок «старые» с черными знаменами), в трамваях и на мчащихся автомобилях — масса матросов с новоприбывших кораблей. Поживем — увидим.
Днем был на заседании в Эрмитаже. На сей раз учил уму-разуму Ятманова. Полуоправившийся от болезни и беспредельно почтенный, дельный, но робкий, чинопочитающий, живущий стародавней чиновничьей субординацией Ленц и хранитель античного отдела. Ятманов полон самых грандиозных проектов, которые у него возникают по мере того, что он знакомится с держателями «мусорного царистского» хозяйства. Но тут же он затрудняется найти грошовые средства для учреждения хотя бы элементарного канцелярского обслуживания нашей комиссии. Я, по крайней мере, наслаждался чудными антиками, которые все остались на местах, и кое-чем из того, что сохранилось в витринах, но в общем музей (мы только были внизу) в своем опустошении имеет прямо трагический вид.
Дивная картина крепости, тающей под сырыми, рыхлыми облаками, и отражающейся в гладкой, но стремительно бегущей воде наполовину вскрывшейся Невы. Чехонин, которого я встретил у стоянки трамвая, ехидно мне обещал показать дрянненькую стряпню (не «Фауст и город» ли?) Луначарского, для которого он рисовал обложку, и статью Штеренберга.
К обеду Костя и Стип. Первый хлопочет за своего Лукьянова, который денежно очень пострадал и собирается поправить свои дела посредством торговли художественными предметами. Пришлось обещать что-либо дать.
Забыл записать, что третьего дня утром вызвал к себе Сюзор, который тоже все собирается распродать, и просил расценить вещи. Я на это не мастер (всегда переоцениваю), но все же сделал то, что он просил. Тут же появился татарин, который, однако, ушел ни с чем.
К концу обеда явился В. Гиппиус за советом, кого ему пригласить в лекторы по искусству в новый Народный университет (пришлось рекомендовать все того же Курбатова — никого, кроме него, нет!) и как ему поставить дело художественного образования в Тенишевском училище. Тоже все дело в лицах, а кого назвать — и не знаешь.
С Акицей, Костей, Стипом отправились к Н.Ф.Обер, где познакомились с ее жильцом, приятным поручиком г-ном Залеманом. Выглядит она бодро и совсем не хнычет. Все скульптуры исправлены. Говорил с Тамановым по телефону по поводу моего избрания, и он требовал, чтобы я не отказывался. Чувствую себя в этих союзах очень глупо, ибо моего отношения «честности перед собой» никто толком понять не может. Ведь я не верю во благо и осмысленность всей их коллективной суеты. Мне и не надо быть с ними. А между тем просто по-человечески неловко отвечать на ту «честь», которую они мне делают, «невежливым» отказом. Позвал его завтракать (ибо надоело болтать в телефон) и вот надеюсь, как бы удалось отвертеться, не уступить. Главное, когда им
Один из наиболее болтливых дней моей жизни. С 11 часов до часа выдержан разговор с Тамановым и пришедшим ему на помощь Добужинским. С 2,5 до 6,5 ч. беседовал с Прокофьевым и Сувчинским, с Асафьевым. Значительная часть этой беседы ушла на то, что Сувчинский высказывал свои сомнения относительно предложения В.Гиппиуса стать его помощником в Тенишевском училище. С 6,5 ч до 8 — с Шейхелем, с 8 до 12 час. — снова разговор с целой компанией — Тамановым, Добужинским, Петровым-Водкиным, Щуко, Шухаевым (кроме того, присутствовали Эрнст и Верейский, а из глубин дальних пришли пить чай Надя и Черкесов, с которыми Атя очень похорошела и необычайно оживилась). С группой Таманова речь все время шла о моем отказе от избрания в исполком при Союзе деятелей искусств. Резоны моего отказа сводятся к следующему:
1) Я вообще не верю в Союз деятелей искусства. Не верю и в его состав (эти мысли я не мог высказать до конца, ибо неловко было доставлять неприятности Таманову, что в первую голову — смесь благонамеренности и неизлечимой глупости, какой представляется его личность), я считаю совершенно не отвечающим требованиям момента и вообще всякого общественного дела, не верю и в
2) Я не понимаю, зачем я буду получать санкцию от учреждения, мне враждебного (вдобавок сыгравшего такую фатальную роль для моих личных переживаний минувшего года), когда я уже и без того занят тем делом, которое мне позволяет власть, дошел до того без малейших компромиссов со своей совестью, да и сейчас остаюсь там
3) Когда они мне говорят, что это дело для меня слишком легко, что они желали бы меня видеть обсуждающим все вопросы текущей жизни (против пресловутого интереса весь поход и направлен), когда они отрицают в моем избрании по отделу «охраны»
Вот это «если бы» и отравляет не только мне личную жизнь, но и всю общественную жизнь наших дней, это и придает ей не стройный отчетливый характер трагедии (несмотря на изобилие трагических моментов), а характер затяжного недогадливо-безвкусного криминального романа, какой-то бездарной встряски. В данном случае, если бы комитет со своими содержательными собраниями… И как вдруг завтра, послезавтра или через неделю вместо большевиков здесь (или по всей России) встанут иные власти, ну хотя бы германцы, оккупанты, тогда, действительно, выборные учреждения со всей неизбежностью, трюкачеством окажутся очень уместными и целесообразными. Тогда нашей коллегии наступит конец благодаря отпадению главы ее (и в этом весь грех официального представительства Ятманова), и тогда какой-то комитет всего правительства окажется очень импонирующим в глазах людей новых и посторонних. Недаром же немцы возвращают всюду думы прежнего состава, и именно думы, а не
И вот потому-то при самом расставлении петель, после тьмы недоговоренных, неприятных Таманову слов (сочувствующих моему искреннему и незлобивому убеждению), я все же как-то даже неожиданно для себя взял тон более мягкий, сказал, что еще подумаю. Забавно было мне во всем этом словопрении наблюдать за товарищами. Забавно и поучительно, ибо, как в миниатюре, опять видишь все свое время, всю его душу. Все более или менее откровенно и лишь на разные лады только и говорили о том, что я должен решиться на компромиссное, «полезное для дела решение» и что вся процедура с выборами «понятно, комедия», цену которой они знают (почти в таких выражениях говорят теперь и недавние еще маниакально настроенные деятели в духе ереси избирательного начала Таманова). Но нюансы были у этих, убежденных «друзей Иова», очень пикантные. Наивно и мило бухали их Добужинский и Щуко с витиеватыми подходами лукавства; «соблазнял» Шухаев, неистово благородным метался Петров-Водкин, мучимый желанием «остаться на микеланджеловской высоте», в то же время понимающий, что иначе он окажется в зависимости от «дурака» Карева и что его проведение в Академию художеств может оказаться эфемерным. Таманов обнаружил по обыкновению изумительную тактику во всей технической стороне дела. Прямо мне непонятно, как у них терпения хватает обсуждать эти вопросы: о мандатах, о кворуме, о правомочии, о правах и преимуществах председателя (значительный запас провинциальной пошлости — все его шуточки про большевиков ужасно как «отдают Леонтием»), и, наконец, изумительную чуждость художественной психологии.
Попутно мне был рассказан скандал, произошедший на конференции учащейся молодежи, созванной примириться с большевиками, Бриком и Андреевым, с целью надломить последние устои Высшего художественного училища (для этой цели им была даже выделена Штеренбергом субсидия в 1300 руб.), и обсуждение, благодаря отпору Академии. Молодежь настолько против них, что эти полубольшевики вынуждены были удалиться из своего собрания, которое затем продолжалось без них.
Запишу себе с одной стороны то, что Союз деятелей искусств входит в какой-то, хотя бы «протестующий контакт с властью», с другой — ту «независимость», которую проявляет зеленая молодежь.
Судя по телеграммам Дмитриева из Парижа, союзникам приходится туго. Я был перепуган, прочитав в этикетке в «Вечернем часе» про декрет о памятниках, но самый текст этого «обезьяньего» акта меня снова утешил. Какой памятник нельзя подвести под категорию, гарантирующую от разрушения, «представляющий исторический и художественный интерес»? Если не один, то другой признак будет всегда налицо. Не скрывается ли под этим следующее: какой-нибудь московский обезьяний революционер внес в Совет Р. и С. Д. проект такого декрета, отказаться от него власти не решаются, но лукавый Луначарский постарался его обезвредить, надеясь его этим первым параграфом и всеми дальнейшими благоглупостями провалить.
Завтра надо будет выяснить, что означает германский ультиматум относительно восставших с требованием арестовать какое-то большевистское бюро оных в Москве, занимавшееся распропагандированием?
Ятманов сегодня на заседании подтвердил мою догадку, что в декрете о памятниках Луначарский уступил давлению извне и что, во всяком случае, в Петербурге нам нечего опасаться, ибо от нас будет зависеть приведение декрета в исполнение. Дай Бог, но все же боюсь, как бы такие лозунги, брошенные в ненравственную толпу (или, еще хуже, — всяким Пуниным и прочим Геростратам), не привели бы к гибели прекрасных вещей. Само заседание происходило частью в пустой галерее драгоценностей, в «гостях» у Тройницкого, развернувшего с большим блеском (и не без пыли в глаза — полезной, впрочем, Ятманову) свою систему коллекционирования и регистрации у почтенного толстяка Маркова на хорах чудного зала, и, наконец, у дурака Бобки Веселовского, который принял коллегию на ходу, так как не приглашен, и который своими поступками всячески выказывал свою непригодность и никчемность. Ятманов был снова изумлен (несмотря на пустоту всех отделов) и в то же время раздражен пылом, причем каждый его приступ выражался в каком-то воззвании ко мне: «Александр Николаевич! Ведь это удивительно, ведь тут мы нашли клад, подлинный клад!» (Особенно его отчего-то привел в возбуждение Бартоломей И.А., набор монеток, которые почему-то не эвакуированы.) Вообще все же он делает успехи, и, в сущности, при нашем подыгрывании из него мог бы получиться неплохой художественный администратор года через два или три. Вся беда в том, что этим деятелям все хочется сейчас же переделать, переустроить.
Вернувшийся вчера Романов говорит, что никаких особых ужасов в связи с анархическими арестами он в Москве не пережил. Возвращение музейных коллекций он все же считает в высшей степени желательным, тем более что железнодорожное движение совершается почти нормально. Поезд, на котором он ехал, был вовсе не переполнен. Грабаря как будто удается отстоять.
Вечером на концерте Прокошки [Прокофьева] зал был наполовину пустой, да и те, кто были, наполовину пришли с контрамарками. Температура довольно низкая. Тем не менее, он играл с обычной яростью и на бис повторил свой шедевр — 9-ю сонату. «Мимолетности» не имели успеха у нашей молодежи (Саша Черепнин напоминает в этом отношении тех, кто считает своим долгом быть вообще разочарованным в опере «Великан»), и нужно сознаться, что вся сюита не выиграла от той полноты, которую он ей придал, прибавив еще однообразные и скудоумные аффекты в чередовании смены настроений. Прелестный музыкант, но если жизнь не углубит его интеллект и психику, то в конце концов он так же быстро потеряет интерес, как какой-нибудь Глазунов.
К чаю дворник подал обе книги, отобранные мной у хозяйки. Не знаю только: есть ли это подарок за экспертизу, или надо платить? Акица, бывшая у нее вчера, ей давала за них ту сумму, которую я за них назначил, но мадам Пёль отклонила, сказав, что это «потом», что она «пришлет». Ввиду катастрофического состояния наших финансов я лучше теперь оставлю дело без движения, но при первой крупной получке я поеду ей это дело
С величайшим трудом, после бесконечных переписываний составил письмо с отказом Лемке.
«Многоуважаемый Михаил Константинович!
При первой же проверке подтверждается то опасение, которое я Вам высказал относительно невозможности совмещения моих текущих занятий (от которых
Из нашей беседы Вы должны были увидеть, в какой мере я оцениваю все лестное, что содержит предложение, и к тому же лично я тронут Вашим желанием заручиться моим участием. Мне и сейчас совсем нелегко выяснить создавшееся положение в отрицательном смысле, однако все же я решаюсь на последнее, так как действительные условия моей (в общем, уже перегруженной) деятельности таковы, что, и приняв Ваше предложение, я бы не был в состоянии исполнять принятые на себя обязанности.
Еще раз позвольте выразить Вам мою душевную признательность за оказанную честь и прошу Вас быть уверенным в моем глубоком уважении и совершенной преданности.
Александр Бенуа».
Завтра его отправлю. Что-то скажет столь о том хлопотавший Альберт…
Акица купила на улице новую немецкую газету «Вечерний САН-Петербург» (стоит 80 к.). К ней приложен подлинный текст Брестского договора. Бароны благодарят Вильгельма за спасение от русского ига. Немецкая колония здесь хлопочет об учреждении архива русского… Общее впечатление — культурное и очень скучное, представлены сообщения о состоянии продовольствия в Германии (ведь теперь только на нас надеются). Даже в курортах дела плохие.
Божественная Нева чиста от льда и судов, и в ней отражаются берега.
Утро провел в подготовительной работе к новому пейзажу на мотив из Трианона. Бился, не имея линейки, в отчаянии перед своей беспомощностью. Днем забрел в Зимний дворец. Приемная возвратившегося Луначарского битком набита. Скромно в углу киснет исхудавший Глазунов, деловито прохаживается Проппер, пришедший с проектом новой народной газеты, в амбразуре сидят супруги Пуни (с ними я только что познакомился — это тип Лоренцаччо по Мюссе), пришедшие интервьюировать в пользу «новых течений». Она ужасное и зловредное дрянцо. Уже вся возбуждена декретом о памятниках — будто бы рассчитывает воспользоваться им для свержения плохих, но я-то знаю, чем это пахнет, когда такие люди берут под свое попечение интересы «истинного» искусства. Тут и случится, что фальконетовский [памятник] полетит, а Глинке — останется!
Приходил я специально для [получения] пропуска несчастному Ростиславову, который мне выдала встретившаяся жена Пиотровского, оказавшаяся уже секретарем Ятманова. На глаза самому Луначарскому я постарался не попасться. В ожидании бумаги прождал у Верещагина в зале, причем слушал интересный разговор только что вернувшегося из Перми по недоразумению вместе с Михаилом Александровичем захваченного делопроизводителя Гатчинского дворца Власова, прибывшего к нам прямо с вокзала. Ехали они туда целых семь дней по двое в купе при шести латышах. На месте об их приезде никто не знал, и лишь в тот же день в местных известиях появилось сообщение об аресте великого князя. В Перми сначала они жили в двух комнатах в каком-то казенном доме, а потом — в одной гостинице (причем Власов спал на двух креслах и лишь Михаил Александрович — на кровати). Кормили недурно и дешевле, чем здесь, но диету великий князь не мог соблюдать и т. п.
В Музее Александра III я передал Казнакову купленный мной когда-то у Березина-Шевелева портрет Нелидовой для его книги, и этот маньяк вцепился в него с яростью и стал клянчить, чтобы я ему его уступил. Однако не стану же я при его нынешней бедности брать с него деньги — придется поднести. Обсуждение было очень вялое. Нерадовский запросил неофициально передать наше мнение: приемлемо ли ему приглашение Неманова и Руманова, собирающихся открыть антикварный магазин на строго художественных началах и ищущих себе экспертов, и обещающих задерживать вещи, подходящие для музеев. Липгардт уже согласился и привлекает Стипа, который, однако, отказался. Нерадовский высказался об этой затее в отрицательном смысле, отказался и я. Ростиславова я в Коллегии не застал, вечером он позвонил. Напросился и Неманов, притащив с собой альбом, в котором рядом с превосходными рисунками — хороший швейцарский пейзаж 1839 г., удивительный восточный тип Декана. Не подозревал Неманов, что обладает сокровищем, а я ему это и выложил… Прекрасный человек Замирайло к чаю хоть и напустил своего духа в изобилии, однако на сей раз и порадовал, притащив с собой вторую серию своих каприччо. Лучший — «Пир во время бедствий» — уже оставил за собой Яремич. Я пожелал себе приобрести два варианта удивительно странных композиций, изображающих какой-то мутный городской канал, в котором купается или же плавает веселая юная женщина; большая лодка с тремя дьяволятами — совершенные сны. В сущности, какой удивительный и подлинный художник, а вот не хватает некоторых вымыслов — и получается калька. Жаль, что у Акицы нет дара к рисованию. Она видит изумительные сны. Я тоже вижу жуткие сны про революцию, расстрелы и проч.
Вечером были Бушен, которому я прочел лекцию о технике (увы, мной не превзойденной) графики, и Володя Зеленков, совсем расклеившийся из-за отсутствия известий о своих [Серебряковых-Лансере, находящихся в имении в Харьковской губ.].
Положение на англо-французском фронте признается критическим… слухи о мире.
Утро зря проторчал над Трианоном. Ничего не вышло, отчасти по вине бумаги, отчасти — от настроения.
Днем ходил по просьбе Горького к Скрыдлову, желающему сдать за 400 000 руб. восточный брик-брак, награбленный им в Иедо (Токио). Есть три буддийские иконы. С ним были два типичных «калединца» — отец и сын Кульневы.