Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дневник. 1918-1924 - Александр Бенуа на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В одном зале, впрочем, — там собрались низшие служащие, неуютно свирепые, — я услышал обрывки обсуждения — быть или не быть какому-то исполнительному комитету, — и сквозь густые облака курева увидел каких-то мрачных и взлохмаченных людей. Бедный, бедный папочка, убивший столько лет жизни придворным художником в этой трущобе (дума и в его время была такова!).

К обеду пришел Стип с чудесным, изящным листом Бламрабера. Акица пришла в восторг (больше не винил себя). Коля отнесся более критически к изъянам. Вечер мы завершили у И.И.Жарновского, ведя музыкальные разговоры, разглядывая каталог американца Джонсона и обжираясь омарами и компотом из абрикосов. После этого до утра поташнивало. Стип побоялся возвращаться в кромешной тьме (стаял снег, и улицы приобрели зловещий характер) и остался у нас ночевать. Я читаю «Приключения Наполеона». Все уроки пропадают даром для наших соотечественников на планете.

Живет Жарновский в очень элегантной квартире в очень мажорном доме, построенном Клейном при помощи всяких плагиатов с Палладио и Сансовино. Дом рядом с особняком Кшесинской. Масса цветов, приятные комбинации красок. Приятная жена (актриса, мимистка Павлова), стриженая мальчиком, легкая на ногу. Много приятной мебели. Среди картин одна диковинная: стоящая в пейзаже нимфа с элементами Джорджоне, но все же отнесенная мной к Досси (или к Боттичелли) приблизительно 1510 г. Сама фигура ужасно нарисована, но на большого мастера указывает зеленая драпировка и венецианский пейзаж в технике, предвещающей Гварди (sic!). Кроме того, отличный портрет картезианского аббата, близкий к Лебрену. Хороший фламандский портрет какой-то художницы, к сожалению, очень пострадавший, повторяющий манеру «юного периода Тьеполо» (несомненно, та же рука, что писала фигуры на картинах Оливье и Мишеля). Интересный натюрморт на черном фоне «Попугай». Большая картина «Исцеление паралитика Св. Петром» Строцци [?], хозяин считает за Претти.

Ракитский уже продал своего Каррачи Гржебину за 2000 руб. Вообще он, видно, охвачен тем же торгашеским вихрем, который крутит Степаном (Яремичем), Эрнстом и, может быть. Горьким и Десницким?

Четверг, 14 марта

Снова какая-то путаница с подоходным налогом. Дворник принес бумагу от податной инстанции, в которой с меня требуется немедленно внести 6722 рубля — сумма как штраф за невнесение в срок. Я его отправил с квитанцией…

В 12 часов пошел в Зимний, однако Луначарский и Верещагин запоздали, а там первого осадили всякие делегации и просители (снова приемные полны), и таким образом наше собеседование произошло только около четырех часов. Эти же часы голодного ожидания прошли в пустой болтовне и в захаживании в нищую столовую, в которой Курбатов, Щербатов и художник Соколов резали порционный хлеб на пять дней, раздавали сахар, резали лук, стряпали салат (без соли!). Привезенные из продовольственной управы остальные порции мяса (конина!) и другие яства лежали в сыром виде. Щербатов, наконец, почувствовал себя в своей тарелке. Господи, решен ли действительно вопрос Строгановского дворца? Это очень странно вяжется со всей фигурой и гадливым лицом Штеренберга. Он и Луначарский встретили меня каждый с заготовленной фразой тревоги и сожаления о случившемся инциденте. Луначарский даже как будто вскочил с кресла и проникновенно тряс мою руку, заверяя меня в своих чувствах. Сам же Ятманов не появлялся. Щавинский говорил, что он занят отыскиванием по всему дворцу кухонь подальше от нашей столовой — вот и отлично! Но, вероятнее всего, из конфуза, ибо он же высказал Вейнеру и Штеренбергу свое огорчение и готовность покинуть пост, если наша комиссия найдет это необходимым. Возможно, так и столковались.

Беседа с Луначарским, которого мы — Вейнер, Верещагин и я, к концу подошел Половцов — затащили в готический зал, касалась Гатчинского апроксишка, эвакуации и ассигнованных 10 000 руб. на выкуп вещей, с аукциона распроданных, Варшавского Уланского музея, демобилизуемого в Новгороде; регулирования взаимоотношений с Ятмановым. Относительно Гатчины Луначарский нас заверил, что он не верит в этот слух, но что все же откомандирует туда специального «товарища», некоего Кузьмина, который должен будет изучить на месте вопрос, выяснить точку зрения властей на сохранение исторического имущества (вполне схожей с нашей). По этому же поводу он нас выслушал поименно в том, что вообще могут быть и здесь подобные акты разрушения, ибо анархистам велено под строжайшей угрозой сидеть смирно. Эти «сомнения» невольно наводят на мысли, что СНК или «Коммуна» считаются с возможностью немецкой оккупации, но по этому вопросу

Луначарский поет самые оптимистические песни вплоть до уверенности в спасительном действии «крестьянского восстания», доставляющего много беспокойств растущей коммунистической миссии германцев. Относительно эвакуации золота и серебра утверждает, что впервые (от Вейнера) слышит, но от Соколова доподлинно нам известно, что немцы нуждаются главным образом в металлах, почему правительство спешным образом (по 400 вагонов в день) вывозит огромные трехмиллионные запасы меди, на которые немцы могли бы еще воевать полгода (тоже не без Суворина). Относительно ассигнования стал петь Лазаря вообще о бедности двух его ведомств, но все же обещал изыскивать способы позаимствовать вообще для искусства из 30 миллионов, ассигнованных на дошкольное образование, которое нам теперь значительно обещали немцы, так как отняли у нас столько земель, да и Украине, мол, мы ничего не дадим! «Относительно взаимоотношений с Ятмановым» попросил нас предоставить ему проект регламента (и я предложил его выработать сообща с Ятмановым, дабы не создавать из него непримиримого врага, с которым пришлось бы жить в одном доме).

Вообще же Анатолий Васильевич изволил все время смеяться, улыбаться, разыгрывать человека, уверенного в будущем, но тут же у него промелькнуло сравнение России с добычей (очень ненадолго), надежды которой все друзья и недруги должны слепить в один ком злобы и алчности. «И будут они ее делить до тех пор, пока не слетят вместе с ней на дно пропасти, после чего только и можно будет говорить о миротворении». Любопытно было бы знать, думает ли он в глубине своей души эту думу до конца и без митинговых фраз и верит ли он, что на самом деле будет место социализму! Моментами мне кажется, что он слишком хитер, чтобы тешить себя подобными иллюзиями, и что вообще он весь порабощен партийной дисциплиной, о которой, кстати сказать, он нам пел восторженные гимны (это по поводу несомненной ратификации мира в Москве).

Вечером был Стип. Кажется, я его огорчил тем, что попросил выдать расписку в получении им денег для Бубнова. Дал он ее с поспешностью, но потом сидел, скрестив ноги. Русские люди не любят такой простой вещи, как расписки (являющейся при нынешних опасных временах чем-то прямо необходимым). А может быть и то, что он не всю сумму собирался передать своему соратнику. Такого рода штучки за ним водятся, увы, я подозреваю и Эрнста в том, что он начинает постепенно заражаться «стратосферами» и попросту коллекционированием, порой дотошным. Ох, вообще напрасно он меня втянул в эту историю с Бларанбером, хотя я лично и чист перед Аргутоном, хотя я и считаю, что он заслуживает и не таких еще уроков, хотя я и уверен, что он на моем месте поступил бы так же и с полным убеждением в своей правоте, однако все же при встрече с ним теперь мне будет неловко. Долг дружбы требовал бы не участвовать (ведь он как-никак считает наши отношения дружественными, и это обязывает) в том, что причинит ему огорчение! Но как тогда быть с долгом собирателя? Лист все же прекрасен и станет совершенно прекрасен, когда он будет реставрирован.

Газеты полны странностями. Эвакуации внезапно остановлены, и проезд даже на пригородных поездах отменен для всех, за исключением служащих. Троцкий — главковерх или что-то в этом роде. Або взят. Гельсингфорс, видимо, немцы сдали, и уже там поговаривают о ликвидации гражданской войны. Немцы и украинцы в десяти верстах от Одессы, которой грозит расстрел со стороны русских военных судов в случае оккупации. Американцы согласились на вмешательство Японии и Китая, и уже начался десант во Владивостоке 50 000 армии, к которой присоединилась одна русская дивизия. Идет также осада Эрзерума и Батума. Самое удивительное, что теперь и вот эти достали! Больше и не произведут никакого впечатления. Здесь все заинтересованы только одним: будет оккупация Петербурга или нет.

Пятница, 15 марта

На днях был у нас Гарстман, с ним была мадам Бенкендорф. Заезжал прощаться. Принимала его Акица. Разговор коснулся дальнейших военных судеб, и Гарстман наговорил много обычных союзнических глупостей о том, что конечная победа достанется им. Но больше всего возмущает Акицу его «изъявление» дружбы с Россией. Они ее доконают, и что особенно странно — это именно то, что, по всему, где разбросаны теперь гарстманы, то есть военные, — там ждет провал.

Они огорчены гибелью бедной России и с лицемерными минами пели бы панихиду по своей бывшей союзнической проблеме. Блок думает, что рыхлое, но богатырское тело России соберет в себе изумительный остов Европы. Это не исключено. Но, может быть, случится и другое? Гарстманов, как и немцев, не испугаешь пространством. Они живо его превратят в плантации. Ведь с Америкой они это сделали быстро, в какие-то сто лет. Как бы русские не разделили участи краснокожих! Страшнее всякой саранчи и всяких грызунов такая армия тупых и ожесточенных, неприятных и просто бездушных людей. Они все переживут, и придется им или поддержать своих конкурентов — немцев и японцев, или с ними поделить вселенную. Французы же могут впредь быть уверенными, что останутся на причте. Мы же остаемся добычей; сказать кстати, едва ли мы это, в конечном итоге, потерпим. В этом смысле всем знаменательна и памятна прозорливость статьи Ирецкого сегодня в «Нашем веке» — «Санкт-Петербургу быть пусту», утверждающей что вольный город Петербург будет прямо какой-то Северной Генуей — заштатным портом. И-де он же как-то исполняет волю Петра I, но последняя мысль затушевана в угоду цензурным требованиям редакции.

Встретил вчера в Зимнем Чехонина. Он, несомненно, остается, ибо теперь идет разговор о необходимости общими усилиями товарищей «Мира искусства» перевести вещи Нарбута с одной квартиры — оттуда выселяется господин, приготовивший эти вещи, — на другую. Собирается часть первую перевезти собственными силами на тачке. Там был у Чехонина самый бревенчатый и самый гладко струганный домик. Да он, может быть, и не злой человек. Забавно, что теперь Карев и Матвеев тоже его поносят за то, что он их подвел. Ну уже эти господа — настоящее подполье Достоевского.

Вчера же был «приятно изумлен», прочитав свою фамилию рядом с Курбатовым в качестве художников, которые примут участие (не сфальсифицировано ли?) на предстоящем балу Матросского клуба в Бирже. Нечего и говорить, что помещение моего имени — есть нечто самовольное. Впрочем, возможно, что Курбатов, со свойственным ему нахальством, дал и за меня согласие, ибо он еще был на балу, а следовательно, знал о нем заранее, и даже, как говорят, очень веселился (царем же бала был гений революции — Керенский — мичман Козьмин). Спрашивается, что мне делать? Писать письмо в газету? Противно, да и опасно, ибо «культуртрегеры» матросы могут в этом усмотреть контрреволюционный акт. Ну да авось это пройдет незамеченным.

Пошел сегодня объясняться в налоговую инстанцию — все и выяснилось: они просто не могли себе объяснить, что значит справка из «Речи». В этой «ячейке власти» царит полная неразбериха и безвластие. Впрочем, кто же, кроме наших трусов, станет, как мы, в эти дни ожидания «освободителей» обращать серьезное внимание на угрозы видимости властей предержащих. А ждут очень, прямо не дождутся. Член нашей комиссии Некрасов рассказывает, что у них в домовом комитете готовятся к завтрашнему дню к возобновлению ночной охраны, в виду ухода всей Красной армии. Путя Вейнер, поехавший, по просьбе Луначарского, в районную управу Петроградской стороны, подслушал там странные обрывки разговора: «Чего вы рекомендуете эту братию: ведь она и опять на митинге не умнеет». — «Да, но зато она хорошо говорит по-немецки». — «В таком случае — другое дело». — «Наконец предложат старой армии оставаться в Новомихайловском дворце».

Переменили совершенно тон с нашими членами комиссии и заговорили о желательности возвращения домой великих князей (М.Философов поехал домой от нашего имени спросить Сергея Михайловича, согласен ли он на это?). Это поручение было вызвано тем, что управа сообщила Луначарскому об имеющихся у них на складе драгоценных предметах, частью реквизированных во время обысков, частью отобранных у воров. Немедленно выяснить, какие из предметов имеют художественное значение для музеев. Путя нашел все в большом порядке, но, к изумлению своему, огромная масса накопившегося серебра оказалась еще осенью выкрадена из дома Витте (нашлись даже семейные портреты в рамах от Фаберже, иначе говоря, известного характера). Путя попытался было убедить товарищей эти вещи вернуть их владельцам, но об этом и слышать не захотели. Помещается эта «берлога честных разбойников» в доме Гречанинова. Ну этот «внук Горчакова» и «домогатель Царьграда» вполне заслужил такую кару.

С Ятмановым я встретился в нашей кухне[11], служащей комиссии референтивной. Он сразу заговорил о прискорбном случае, но вовсе не изменил своей грубости и нахальства, а скорее, пользуясь какими-то «тончиками» юмора (впрочем, может быть, тут и не без конфуза, приправленного именно такими «тончиками»). Объясняться мы ушли к нему в кабинет, но путного из этого ничего не вышло. Теперь выходит из его слов то, что он вовсе не нас старался вызвать к деятельности, а ему важно выяснить, что собой представлял Гущик, получивший будто бы мандат от комиссии (будто бы от Зубова, на которого так удобно теперь валить) поручение эвакуировать полковые музеи. Это-де Гущик ему нисколько не внушает доверия, что он уже снарядил за ним негласный контроль (просто шпионаж!) в лице какого-то выборного от общества социалистов-художников (хороши, вероятно, эти «просто художники», по-видимому, коммунисты). И тем более странен Гущик, что это он ему жалуется на полное бездействие комиссии и, в частности, «очень недоволен» за что-то Верещагиным. Я пытался было навести Ятманова на более систематическое обсуждение наших взаимоотношений, на планомерные, конструктивные начала работы, но он или просто не способен на такого рода мыслительные возможности, или же он нарочно прикидывается, что не способен на то, чтобы лучше сохранить полноту власти. Во всяком случае, потребовался и на сей раз «талант Достоевского», чтобы передать все его «приемы женской логики», все его увиливания, все его высказывания, касания новых тем и т. д. Попутно узнал, что он поручил своему закадычному приятелю Ерыкалову («единственному человеку, которому верит») ликвидировать вопрос со служащими Аничкова дворца, что там сначала старые дворцовые служащие, сообща выступившие, устроили коллектив, избрали своим начальником генерала Ерыхова, что затем ввиду опустошения дворца Ерыкалов свел число служащих с двухсот до двадцати, причем наметил и Ерыхова, теперь Ерыкалов заведует приемной дворца. Такие важные административные акты совершают даже без оповещения нас, «триумвираторов», Ятмановым и Штеренбергом. Появился там и Миллер, вызывает для прочтения лекции в коллегии по «искусству творческому» (ныне официальное название). Миллер уверяет, что ни за что не войдет в эту комиссию, но готов войти в другую специально выделенную — музейную, о которой заикнулся Ятманов, и предложил привлечь Ростовцева и Марра. Но как сделать, чтобы не вызвать в художественной среде на себя нарекания в «назначении» или в «засилии». Сейчас приходит мысль, не пригласить ли всех в нашу автономию, всех притянуть в комиссию?

В вечерних газетах сенсационные сведения о взятии Одессы, о денационализации банков. Встревожен я и пожаром канатной фабрики на Выборгской, неужели это погорел и Эдвардс? Фаберже через Тройницкого заявил, что он берет миниатюру Обера за 2000 руб.

Стип снова остался ночевать. За вечер он «оттаял» совершенно. Сейчас он занят каким-то стратежемом в Смольном и собирается идти завтра к Рейтерну. Пили у нас чай Эрнст и Замирайло. Последний прямо не дождется немцев. Особенно он возмущен грязью и павшими лошадьми, лежащими неделями на улицах. По одной такой, у Тучкова моста, из-за сугробов ездят, и она растаскивается по кускам колесами.

Я посетил сегодня одно из сладчайших мест своего детства — кондитерскую Берэна. Боже, какая жуткая картина! Все шкафы и прилавки стоят пустыми. Торгуют конфетами «помадками» по 18 и 20 руб. за фунт… Куда все это провалилось?!

Суббота, 16 марта

Снова после большого перерыва (из-за судорог в руке) появились «Несвоевременные мысли» Горького. Одна есть сплошное надругательство над русским народом, другая содержит жалобы по поводу расстрелов, кончается призывом к единому демократическому строю (сказать иначе!). В искренность первой я не верю, во второй — сомневаюсь. Это перепевы старого Горького — «Буревестника», ныне сидящего в теплом гнездышке, познавшего, что «гнездышко» вообще неплохая вещь, что оно-то и есть то, о чем он и тогда мечтал; что значат вообще эти призывы к демократии с исключающей все другие элементы «диктатуры пролетариата»? Но вот этого я понять и не могу. Почему его диктатура? Какая лесть, какая реализация самого мещанского и в то же время разбойничьего (без романтики) требования: «А буржуям — никогда!» Или это просто фраза, ничего не означающая, «клише» наших дней? По Горькому подобное — никакое клише — не получается.

Имел сегодня длиннейшую и довольно занимательную беседу с Ятмановым и Штеренбергом. У нас должно было быть совещание с Верещагиным и Вейнером о взаимоотношениях, но я запоздал по милости Браза, его новых картин[12], его вкусного вина — и теперь радость, и отсутствие трамвая на целый час, и когда я прибыл во Дворец, моих товарищей там уже не было. Тут меня сцапали эти два представителя власти. Почему-то (может быть, после того, что Ятманов был осажен) говорилось сегодня легче. Да и вышло это как-то уютно: дивное веселое солнце с Невы, играя золотыми рефлексами по откосам окон, по старинным фрейлинским занавесам, сообщило всему весеннюю радость. Благодаря ему, я думаю, во мне так на сей раз и не зашевелилась злость, обыкновенно мешающая мне развивать перед людьми, мне чуждыми, свои мысли за пределы каких-то кратких, схематических предисловий. Может быть, я даже был слишком откровенен (на откровенность меня провоцировала как явная тупая глупость Ятманова, так и хитрая улыбочка, почти что подлизывающая — я, мол, со всеми заодно — позиция Штеренберга, которому и кровь помогает быть более тактичным, для которого пребывание в Париже не прошло даром). Но когда так все прекрасно, то исчезает как-то грандиозность труднейшей расчетливости, которая обыкновенно зажимает уста. Наконец-то договорились до конца, хотя в конце беседы чувствую, что все равно это не дано, что все равно словами не сломать то, что является в каждом из собеседников его главной внутренней твердыней. Но авось, если мне и не сломать тюремные и участковые стены товарища Ятманова, то, по крайней мере, я такими беседами подведу под них самые огромные шурфы для закладки мин. А подобная борьба разрушает совершенно необходимость запретов, ибо он — Ятманов — может оказаться еще более фатальным для искусства человеком, нежели Макаров — ставленник Керенского.

Важно теперь перетащить на свою сторону более гибкого (как будто прямо каучукового) Штеренберга. Именно последнее имея в виду, я его позвал к себе назавтра и снова заявил о своем желании так же по душам побеседовать с Луначарским. Разговор начал с обсуждения конструкции второй (музейной) коллегии. С него очень скоро мы перешли на выяснение вообще моих отношений с ним (почему я отказываюсь вступать в первую и какие у меня сомнения относительно возможности состава второй), ведь снова не пойдут многие, и если они не пойдут, то в обществе начнутся снова нападки на правительство. Тут нужно подождать до того момента, когда власть нынешнего правительства совершенно утвердится и в то же время сама более приблизится к реальным условиям жизни. Ведь это уже типично, что большевик Штеренберг теперь говорит о своем предпочтении монархии кадетизму и соглашательскому социализму (что в порядке вещей), а оттуда мне уже было нетрудно направить разговор снова на больной вопрос — о частной собственности, что в художественной жизни связано с этим институтом — базой всей культуры. Ятманов: «О какой культуре вы говорите, Александр Николаевич?» — «Я говорю о культуре вообще, о реальном достоянии культуры, о том, что есть и из чего следует тот же непреложный закон, будет вырастать новая, в сущности, все та же культура». — «Но ведь, Александр Николаевич, вы говорите о прошлой, ведь мы же видим, к чему эта культура нас привела!» — «Повторяю, я не знаю эту или ту культуру. Я знаю культуру вообще, одну созданную человечеством культуру, или, если хотите, то, что просто всей жизнью человечества накоплено, то, что ему дает возможность еще копать, обрабатывать землю по своему вкусу, быть хозяином жизни. А если эта культура и привела нас к ужасам войны, то это еще не значит, что она же не найдет и выход из нее. Присущий ей инстинкт самосохранения — это главный компас культуры — выведет ее из тупика!»

Конкретно мы попали снова на больной вопрос о выкупе художественных ценностей. Вопрос этот как будто частный, но в нем, как в жизни, схвачены, конденсированы многие другие самые общие вопросы. И мало того, именно он является пробным камнем для распознания, какая стихия живет в человеке: стихия свободы или стихия рабства — все равно активного (то есть порабощения) или пассивного (то есть подчинения). Прямо поразительно, как, попадая на него, нелогичный, беспомощный Ятманов становится «логическим», последовательным, энергичным, до чего он теряет обычную и нахальную робость и впадает в тон почти вещающий, экзальтированный. Видно, что это его глубоко волнует. Он даже бледнеет и закрывает глаза — что особенно усиливает сходство его головы с фотографиями кадавров из Моро. И во всем этом волнении проявляется одна только стихия полицейского, городового опричника. Я ему на это сегодня прямо указал: и ведь то, что он рекомендует — суть просто полицейские, ненавистные полицейские меры, практикуемые старой полицией, и он действительно обеспокоен тем, что столько вещей может теперь пойти по рукам, что целые коллекции могут распасться, что многое уйдет за границу. Казалось бы, чего об этом беспокоиться интернационалисту? Луначарский — тот логично, по словам Штеренберга, заявил своим коллегам, что он предпочитает любоваться картиной в Берлине, нежели знать, что она, спасаясь от врагов, погибла. Он мечтает о драконовых мерах, об учете всех художественных коллекций, о каких-то «коллекционных паспортах» (только сообщающих сведения о своих вещах: получившему паспорт собственнику будет разрешено продавать свои драгоценности, но и то не иначе как целиком), о том, что сопротивляющихся надо сажать в Петропавловку. И забавнее всего то, что обо всем этом хлопочет человек, едва ли когда-нибудь бывавший в Эрмитаже или видевший какую-либо коллекцию. Человек совершенно дикий и невежественный. Между тем стоит ему опереться на какой-нибудь идиотский Союз художников-социалистов, стоит ему словить Луначарского в удобный момент или просто в паузе между двумя лекциями — и вот подпись под декретом; «его надо издать безотлагательно» — твердит Ятманов, а о том, что затем пойдут неимоверные беды, он не думает.

Вот и подтверждается, что с ними мне быть действительно нельзя. Их сбросит жизнь, как нечто чрезмерно глупое, как слишком тяжелые оковы, причину общей голодной смерти, общего обнищания. Я не сочувствую ни в малейшей степени их утопиям, которые мне представляются апофеозом мещанства (общую сытость и общее призрение можно бесконечно легче достичь без этой общей ломки всего имперского) насыщения и просто, иначе говоря, «материальной» культуры. Наконец, «стихия» их мне теперь стала более ясной и окончательно опостылой. Правда, я их и теперь предпочитаю кадетам, эсерам и прочим слюнтяям и фантазерам. Но это предпочтение есть чисто эстетическое, меня просто до известной степени (все меньше) пленит их лиризм, даже Ятмановым — этим заклятым врагом — я любуюсь, хотя именно его смертный приговор не возбудил бы во мне ни малейшей жалости. Зато на них как на личностей я больше не возлагаю надежд. Нет, не эти Пустосвяты и Аввакумы дадут того нового Петра Алексеевича, не они спасут и мир вообще. Все эти мозгляки, внежизненные книжники, только потому и заполнили всю жизнь, что она замерла, зачахла благодаря войне. Теперь же, если мир войдет в силу, жизнь возьмет постепенно свое. Может быть, и среди них имеются свои Талейраны, Бонапарты или хотя бы Сийэсы? Но покамест я их не нащупываю, покамест я все же думаю, что эти спасители выйдут из иной среды, менее одержимые болтливостью, менее одержимые теориями благополучия, более близкие к простой действительности.

Вечером у меня был Петров-Водкин. Он снова в чем-то винит Чехонина (тот теперь подбивает его написать коллегии заявление, что он, Петров-Водкин, согласен с выбором

Академии), но мне эта история достаточно опротивела, чтобы о ней здесь подробно говорить.

В Глухове — резня интеллигентов. Мотя слышала, что Варфоломеевская ночь готовится и здесь. А что значит сегодня взрыв в 10,5 часов? Симптоматично, что эсеры свой выход из Советов хотят выразить захватом Пажеского корпуса. Чайковский так и заявил, что они ни за что не оставят столь выгодные позиции — доминирующий корпус и над Госбанком, и над Садовой, и над Невским. Чур всем вам! Пропадите без следа, без остатка!

Воскресенье, 17 марта

Пятый день пьем кофе с молоком. Это изумительно и невероятно. Но счастье это нам привалило совсем как в детской назидательной сказке…

Просматривал случайные газеты. В «Новой речи» заметка Д.Мережковского «Упырь». Он возмущается удушением печати Лениным, который ее опасается больше, чем бомбы террористов, чем яда и кинжала. Перед свободным словом Ленин беззащитен со своими тысячами штыков; Николай II начал избиением интеллигенции, Ленин — кончит. Причем оба самодержца призывали к воле народа — круг замкнулся. Когда убивают колдуна, то из его могилы выходит упырь, чтобы сосать кровь живых. Из убитого самодержца Романова вышел упырь — ленинское самодержавие. Упырям нужны темная ночь и беспамятство жертвы. Учредительное собрание — солнце русской земли. Пусть попробует разогнать — сломает себе голову. Трепетал Романов, трепещет Ленин. Карающий кинжал уже занесен над головой тирана. Последнее слово уже сказано, и не социалистами, и не буржуазией, а всенародным свободным собранием. Сказано прямо в лицо, а он молчит и молча душит и убивает свободу слова, выдвигая равенство без свободы!

Чувствую себя как бы отброшенным от переднего края уличной полемики. На то есть причины, которые указал Мережковский, но и кроме них, увы, Бог лишил меня «дара слова». Учитывая этот недостаток, перед такими внушительными трибунами-ораторами, как Моисей, я не вижу в этом ничего постыдного. Но неудобства возникают отсюда большие. «Дар слова» есть способность, невзирая на обстановку, не смущаясь ни количеством толпы, ни характером собравшихся, развивать перед ними свои мысли; делиться своими познаниями как ни в чем не бывало, и даже со значительным подъемом очертить круг проблем и беседовать с массой как с близкими людьми, мне не дано.

Сейчас мы вступили в период, когда сила созидания остается за ораторами. Отныне преимущество у тех, кто обладает зычным голосом, и наоборот, обречены фактически на безмолвие и окажутся в проигрыше при защите своей позиции люди, не обладающие даром оратора. У меня же есть что защищать, у меня есть, за что стоять, «дел» — хоть отбавляй, и потому я так горюю над своей немощью в ораторском искусстве. Не могу сам отстоять то, что мне дорого, не могу войти в контакт с публикой. Вот почему у меня остается лишь одна возможность — обратиться через печатное слово, потому и называю свои статьи «речами письменными». Я и прошу воспринимать меня как «пишущего импровизатора», подобно тем, кто вещает с кафедр. Я за своим столом буду представлять воображаемую стотысячную аудиторию и постараюсь быть искренним и откровенным до конца.

Есть один вопрос современной жизни, развиваемый «Речью» о реванше, которого я не буду касаться, ибо даже сейчас опасно его затрагивать, но этого требует человеческая совесть. Я христианин по убеждению и по жизни и потому осуждаю войну и ратую за скорейшее прекращение этой братоубийственной бойни.

Пятница, 22 марта

Стип взял на постоянную выставку в ОПХ «Морской пейзаж» А.Ахенбаха и нацелился на Ленбаха. Их мы вдвоем донесли до Общества поощрения художеств, где я порылся в книгах Икскульши.

Оттуда к Евгении Ивановне Зыбиной, которая с величайшей тщательностью уже перепечатала первую партию дневников. Что за ценный человек! По обыкновению и поболтали с ней о всякой всячине. Она ждет немцев, и, я думаю, несмотря на все бравады нашего воинства, их ждут все, не исключая Димочки Философова, который является как бы помощником редактора «Речи» при погибающем от массы дел Ганфмана. Итак, не угасает надежда, что они еще придут… Вчера Перетц, побывавший в Главном штабе для жалованья, узнал, что все там спешно эвакуируются, ибо уже шесть эшелонов немцев двинулись от Нарвы.

Большие терзания доставляют Евгении Ивановне путаные истории с домовым комитетом, во главе которого поставлен девятнадцатилетний мальчишка с лицом кретина.

Суббота, 23 марта

Прихожу сегодня к Половцову (мы должны вместе осмотреть Инженерный замок, но мне назначили второе заседание нашей комиссии), он сидит расстроенный, бледный после бессонной ночи. Оказывается, обыск у его племянника Д.А.Шереметева (заподозрили, что часто ездит в Финляндию, но там живут его родные), а заодно и его обыскали, хотя мандата у них не было, и каждую бумажонку Половцова читали, нашли одну, которая им показалась подозрительной (просьба брата о высылке 200 или 300 тысяч). Не добрались до ящика, в котором были опасные бумаги — корреспонденция с высочайшими особами. Да этот ценный исторический материал Половцов и сжег за утро. А нечто вроде дневниковых записей он предложил мне сохранить, вырвав их из изящного переплета. Это оказались записи его поездки по фронтам и беседы военных спецов о том, кого определить в диктаторы России для ее возрождения и освобождения от красной крамолы[13].

Второе заседание коллегии убедило меня, что мне в ней не быть жильцом. Начать с того, что Ятманов водрузил, несмотря на общий протест, портреты вождей, ссылаясь просто на то, что такова воля Луначарского. На то его, Господня, воля. Ну а затем и состав подобрал не в моем вкусе. На заседании была пущена масса шпилек по адресу Луначарского.

Вернулся из деревни Верейский и рассказал массу случаев произвола среди крестьянства, о смутьянах комитета бедноты.

Воскресенье, 24 марта

На западе завязались бои. Дай Бог, чтобы это были последние, решающие. Пока будто успех на стороне русских.

В «Правде» отповедь буржуазной интеллигентной культуре, прямо упрекают мирискусников. Во многом они правы, но не им говорить. Вся культура больна омерзительной болезнью, а не одна якобы буржуазная, интеллигентская… Как ни плохи, ни грубы, ни глупы, ни противны большевики, но есть еще хуже — некультурные в основе, глупые и омерзительные, но еще более опасные правые элементы нашей интеллигенции.

Всех их соединяет одно — полное нежелание считаться с Жизнью, какая-то страсть к принуждению и порабощению, какая-то органическая неспособность быть самим свободными и предоставлять свободу другим.

Теперь эти кретины — родственники Бушена — хлопочут о том, чтобы ринуться в объятия немцам, дабы те им помогли отвоевать обратно у германцев Россию, причем в будущем мерещатся и проливы Дарданеллы. А тем временем англичане — не промах, уже забрали Мурманскую дорогу и продвигаются сюда шестью эшелонами — кошмар. И, пожалуй, большевики слетят довольно скоро.

Вторник, 26 марта

Утром Стип относил деньги за проданные на выставке ОПХ картины Аргутинского.

В самой деспотии России Николая Палкина дышалось куда свободнее (по-пушкински свободнее!), нежели теперь, в лучах всевозможных свобод! Горький зовет меня завтра к себе…

Среда, 27 марта

Оказывается, Горький меня позвал, во-первых, чтобы отпраздновать его день рождения обедом, и, во-вторых, сообщить свой проект устройства в Петербурге Музея восточного искусства, для создания которого он хочет заручиться участием Луначарского. Я вполне согласен с идеей и предупредил, как бы не натравить большевиков на новые грабежи. Обедали Петров-Водкин, Гржебин, Смушкевич, Ракитский и Ладыжников. Горький сидел в своем золотом ристалище в китайском халате. Он был мил и доволен всем, о политике совсем не говорил, лишь иронизировал над легкомыслием Луначарского. На столе — огромная корзина с цикламенами и подношения служащих «Новой жизни». К обеду — рассольник, окорок и бутылка бордо.

Четверг, 28 марта

В «Правде» Джеймс Шмидт выступил с чисто большевистскими пожеланиями запрета вывоза произведений искусства. Он считает, что Европа к тому времени нас освободит от Ятмановых.

Пятница, 29 марта

Утром был Криднер. От него услышал, что славяне ближе к латинянам. История России намного бы выиграла в союзе с Францией и Англией. Сейчас Россию предали союзники, которые сами гибнут под ударами «грубого кулака» германцев. И снова о русском предательстве. Здесь любопытно и то, до чего русский человек падок на самооплевывание, и то, до чего вся толпа буржуазных критиков пассивна, пропитана одной и той же заразой — глупостью. Волна этой мутной водицы видна где угодно и дает совершенно идиотические элементы. Это и заставляет меня не видеть в будущем нашего и общего спасения.

Комиссаром Академии художеств определен Карев. По другую сторону Невы — комиссар Музея Александра III Пунин, и вокруг разные комиссары Киммель и Ерыкалов. Смрадно, темно, тускло. Луначарский усиленно занимает Щербатову, вероятно, он ее поучает жизни своих муравьев или же распространяется на любимую тему об абсолютных преимуществах советской власти. Со мной он какой-то сконфуженный. Я объясняю себе это тем, что ему, по всей видимости, претит моя ирония человека, столь много ему верившего в кредит и несомненно безнадежно разочарованного. Общий тон его стал, впрочем, дружественным, товарищеским и даже веселым.

В Верещагинской комиссии Луначарский излагал свой проект, общий для всех комиссий штатов. Меня поразило, до чего ни у кого нет настоящей строительной способности (старое и новое путается, не делается достоянием, на котором можно строить, как на фундаменте, прочно и логично, путаются в терминах, забывая понятия); и тут «бюрократ Верещагин» оказывается еще большим путаником, нежели все остальные. Мне, художнику, приходится их учить расчищать то, что они заваливают посторонней чепухой, выпрямлять саму линию обсуждения.

И все же не могу добиться упорядочения, чтобы по-настоящему вести заседания. Белкина я мягко заставил подать рапорт относительно осмотренного им музея Николаевского кавалерийского училища. Верещагин же никак не хочет требовать того же от таких растяп и дураков как Козлянинов, Надеждин, Пиотровский.

Вечером на заседании Коллегии так до главного вопроса — об ассигновании музеев — не дошли, застряв на очередных делах, которые я просил решить в начале. Семьдесят «речей», по торопливому и злому подсчету Миллера, было произнесено на тему: «Нужно ли им передавать содержание Ратной палаты», причем Луканин высказал чрезвычайно локальный патриотизм. Я ограничился воззванием, чтобы Коллегия не упустила из рук верховного руководства дело — положение всех музеев — и вела планомерную, далекую от случайностей работу. Могут быть и локальные интересы, но отнюдь не в ущерб центральным. Пример Мюнхена вполне убедил всех в признании моей мысли — положить в основание деятельность Коллегии.

Суждение о полковых библиотеках: Миллер хочет их забрать в Музей Александра III. О новом воззвании правительства, которое ох как бы не заняло дворцы, усадьбы, а между тем поступают сведения, что разрушено Михайловское (Пушкинские места), частные дома. Обсудили окончательный текст нашего заступничества за И.Грабаря.

Возвращался с Джеймсом Шмидтом. Он размышлял, предавался воспоминаниям о своем сотрудничестве в «Художественных сокровищах России». Я, разумеется, забыл всякую на него злобу за вчерашнее выступление в «Правде». Что возьмешь с такого кретина, вдобавок ученого. Дома еще застал Стипа, который посоветовал, на всякий случай, говорить, что он распродал свою коллекцию уже год назад.

Верейский, с которым я должен пойти к вдове коллекционера Бутовского, купил для меня очень дешево ряд прелестных офортов Ватерлоо. Вот и маленькое утешение среди общей тоски.

Были еще в Зимнем: Гауш, хлопочущий о школе народного искусства (милый человек, но его бездарность все портит в этом деле, уже из-за него нельзя поддерживать восстановление этой неплохой, но дилетантски поставленной затеи), и Шмаков, которого я привел сюда еще вчера за разрешением на выезд в Москву, где у него умер отец.

Бедняга совсем без средств и ждет месяц от Штеренберга разрешение получить денег за медали Гинцбурга, которые он раздобыл и препровождает в Эрмитаж на хранение.

Акица в отчаянии от Лели, от ее нежелания следить за своим здоровьем.

Ленин заболел воспалением легких. Новые террористические воззвания в Коломягах. Одесса едва ли в советских руках. Умер Дебюсси.

Я до сих пор отказывался, несмотря на приставания и убеждения Верещагина, от какого-либо вознаграждения за свое участие в делах комиссии, желая сохранить свою полную независимость, быть абсолютно материально незаинтересованным в «контакте с большевиками» (потому не домогаюсь и гонорара за «Петрушку»), Но сегодня Коллегия в мое отсутствие решила получать за разовое посещение заседания. Уж от этого, пожалуй, не увильнуть. Кажется, это всего 25 рублей.

Воскресенье, 31 марта

День Лелиного рождения… Стип, Костя Сомов — необычайно приветливые и оба «жениха». Атя в каком-то экстазе от своего Купидона и все время дико смеется. Днем был Саша Черепнин с Машенькой…

Странно: на меня ни смерть Жени Кавоса, ни панихида больше не производят ни малейшего впечатления. Быть может, отчасти, что я скорее завидую покойнику — Жене Кавосу. Женю с детства я считал за предел элегантности. Помню его верхом на лошади посреди двора дачи на Золотой улице Петергофа, помню яхтсменом… В последние годы Женю «помял» его роман с женой НЛ.Поповой (дамой в очках), все растущая ненормальность Катеньки, путаность дел (он был директором заводов Демидова), склонность драматизировать. К тому же он слегка оглох, что придавало беседе болезненный оттенок. Его самого многие считали «ненормальным» и, пожалуй, не без основания. Я с детства знал его товарищей Ратькова, Панова, Арциловича, Колю Гарина. Их на панихиде не было, в газете «Речь» — заметка о его смерти. Женя был кавосцем — типичным венецианцем. Нос слегка рулем. У его сестры Сони Дехтеревой те же черты (подобрана нижняя губа, тревожный взгляд, склонность к остротам, «крутой жест»). Что стало с его вещами?

Говорят, дом он продал, а семья из трех дочерей и сына (тот на Урале). У них еще остатки былой роскоши, из предметов — прекрасный фламандский шкаф, картина «Смерть Софонисбы», масса бронз, портреты деда и бабушки Тютрюмова.

Заходил ни квартиру Познанских смотреть гостящую у них двухлетнюю прелестную девочку Наташу. Оттуда с Кикой — на Каменный, где ждал Машу… Живет она в особняке Л.А.Ильина среди музея, не слишком важно. Там же пил чай с М.А.Колокольцевой…

Прочел гнусную заметку, которую про меня написал в газете Дима Философов. Надо бы ответить, да лень.

Понедельник, 1 апреля

Придумал, как правильно ответить Диме. Собираюсь письмо отнести в среду, когда пойду к Сувчинскому. Утром начал новый пейзаж с архитектурным мотивом, чтобы отдохнуть от листвы и зеленой гаммы. Кроме того, это и новая тема. Вот только как бы из-за этого богатства задач не произошел затор в их исполнении.

По дороге в Зимний дворец зашел к Бразу, не застал, но Лола мне показала новые приобретения. Соломон Рейсдал мне не очень нравится. Интересен семейный портрет художника в пейзаже, написанный Англада (цыгане) в 1650 г. Прекрасно «Святое семейство» Тинторетто 1550 г.

Вечером у В.Лебедева. Со мной потащился Петров-Водкин. Скука была чертовская (очень утомительно действует Сара Дмитриевна — жена В.Лебедева).

Вторник, 2 апреля

В час дня вынос бедного Жени Кавоса. Отпевали его в Сергиевской церкви, затем — на Волково кладбище до семейного места. Во время «прохода» Мария Андреевна сочла нужным рассказать дурацкий анекдот про Ленина в писсуаре…

Я себе испортил несколько настроение в начале обедни. Решил воспользоваться моментом и отнести Диме свое письмо (ответ на его гнусную статью в газете) и, как нарочно, налетел на него самого, отправившегося на панихиду в Преображенский собор. Вышло нехорошо, что он меня как бы уличил в каком-то утилитаризме по отношению к смерти близкого человека (племянника), и окончилось уродливой сценкой: мои братья выходили после отпевания Жени Кавоса в Сергиевской церкви — встреча «двух смертей» — и сочли нужным заявить Диме в глупо-циничной форме слегка кощунственной упрек.

Ведь вот я знаю Диму наизусть, я знаю все, что в нем маска, тартюфизм, и все же не все: одна его снисходительная мина чего стоит! И вот в этом видишь преимущество породы, силу аристократизма и, хотя бы чисто внешне, какого-то «морального папашу». О том, что я ему написал, я не заговорил (просто передав письмо для прочтения дома). Зато он не преминул меня кольнуть напоминанием о моей летней статье, где я говорил о социализме в сочувственных тонах и как бы впредь защищал вселение в буржуазные квартиры. Надо будет при случае напомнить ему, что тогда я был готов на все для мира, для действительного мира. Но, разумеется, одна злоба сменяется другой (при одинаковой пропорции глупости), чему я уже не сочувствую. По правде, «благоразумным Димам» будет всегда угодно обвинять меня в измене своей культуре или просто в легкомыслии. И я бы принял это объяснение, если бы оно было «благоразумно» всем своим трагическим приятием войны, всем своим кликушеством, всей смешанностью своих воззрений, в которых Божье и кесарево смешаны в одну гадкую чепуху, «обнаруживающее вящее безрассудство, всякую измену своей культуре, всему тому, чем до сих пор «буржуазный класс» служит человечеству.

Оглядываясь на всю эту многочисленную интернациональную буржуазию, на всех этих Аргутонов, Леонтьевых, Милюковых, Димочек, Мережковских, на всех подобных им представителей «союзников» и «врагов», я именно вижу в них стадо предателей, более, чем в военные годы, лишь способствовавших из-за своих засад разжиганию общего костра. И недоумеваешь: у многих из этих людей с уст не сходит имя Христа и слово гуманность!

Обедали мы у Полоцкой со Стипом, Эрнстом и Костей Сомовым. Нас угостили печеным гусем, вариациями Дебюсси и Баха (которых она очень глупо играет) — и все это для того, чтобы мы придумали бы ей идею издания в пользу политического Красного Креста. А когда я ей дал такую идею — очень хорошую, как раз подходящую к задаче (силуэты Кругликовой, разных популярных деятелей «Мира искусства»), то она с мужем-пошляком, племянником До-дом вздумали нам навязать и само осуществление этой идеи. Нужно бежать без оглядки от таких кретинов [?]. Притом же они меня злят слащавой бездарностью своей игры. Вот тебе и гусь!

Днем у меня были Саша Зилоти, Сувчинский и Астров. Сувчинский просит дать что-либо для третьей книжки «Мелоса», а я и вторую еще не разрезал. Пришлось снова откровенничать, говорить о своем душевном состоянии. Недоумеваю я и перед тем, что он не желает помещать «Дневники» В.Гиппиуса, и это потому, что Гиппиус вообще отпугивает. Вообще, пожалуй, я согласен, но в частности этот дневник мне представляется очень интересным и значительным (я склонен по тому же соображению отчасти полемизировать с ним более для того, чтобы потом найти недостающий мне предлог прервать молчание). Подозреваю, что «рыхлый» Сувчинский вообще падок на испуг и на заявления шептунов. А ведь шептуны, известное дело, всегда недовольны, больше всего тем, что служит особенно укором их бездарности. Ведь за многие годы я успел превосходно изучить психологию шептунизма в общих делах на «участи» Валички Нувеля и отчасти Нурока. Кстати, бедный Нурок совсем, говорят, плох, у него стали опухать ноги.

О политических делах ничего не пишу. Все переживают пору полного отчаяния. Ни один из диссонансов не разрешается. Трогательнее всего сегодня на похоронах была древняя старушка-экономка фрау Ферридио, проводившая Ковпиля [?] пешком до самой могилы. При нас много курьезного рассказал мне Сережа. Она по происхождению немка, родилась в Варшаве, вышла замуж за итальянца — укротителя диких зверей, но почему-то подданного англичанина. Попутно оказалось, что Сережа пишет свои мемуары и даже попросил за ним оставить чудную мадам Ферридио. Плакала она больше всех.

Благодаря Мишеньке нашел я сегодня могилу своих прародителей: дедушки и бабушки Бенуа, и во время опускания гроба в могилу осмотрел в подробностях и могилы дедушки и прадедушки Кавосов. Как это странно, что вот только теперь знаю, где лежат столь близкие мне по крови и столь далекие по жизни люди. Дед Бенуа умер в декабре 1822, дядя Кавос в 1863, прадед Кавос в 1840, бабушка Бенуа в 1852. Когда умерла родная бабушка Кавос — не знаю и не знаю, где похоронена. Бабушка Ксения Ивановна, вероятно, лежит тут же, на месте погребения, ее место как будто не отмечено. На могиле деда и бабушки Бенуа стоит один скромный памятник из мраморных плит с бронзовым распятием. Рядом круглый памятник на могиле тети Жаннетты Робер — сестры отца, умершей в 1880 г., и ее мужа… Место огорожено решеткой со сломанной калиткой и совсем занесено спилом, настолько плотным, что я по нему дошел до могил. На Кавосском месте довольно невредимый памятник во вкусе ренессанса Луи Филиппа с барельефом деда и длинной надписью, перечисляющей все его чины и ордена (не очень важные), и более скромные памятники на могиле композитора Катарино (украшен белым эмалевым крестом) и капельмейстера Джованни.

Среда, 3 апреля

Решил отказаться от заседания в Зимнем под предлогом нездоровья, сам же поехал к Сувчинскому, где только что вернувшийся из Кисловодска, загорелый, бодрый, веселый и необычайно ласковый (видно, стосковался) Прокошка нам играл 3-ю и 4-ю сонаты (в особенности мне по душе 3-я с ее нежно-меланхолической средней частью) и свои приведенные в сюиту «Собачки». Отдохнул душой, хотя разговор не особенно клеился (что-то мешает моему общению с Сувчинским и Асафьевым). Живет теперь Сувчинский на Надеждинской, 31, в квартире Белигера, более уютной, нежели его — слишком холодной, в особняке. Только слишком много Головиных по стенам, в чем он считает долгом передо мной извиняться.

Утром ездил к мадам Пёль, которая через Браза и старшего дворника меня извещала уже несколько раз о том, что она выложила из сундуков архитектурные книги своего тестя, которые она хочет продать. Но там оказался г-н Тауберг — уполномоченный нашего домового комитета, который до моего прихода ей предложил за весь грандиозный сундук всего 300 руб. и который мне заявил, что его «интересуют все книги». Собирался его «переждать», но в конце составил опись всей той партии, которая была налицо, я все же оставил его, заручившись первоначально тем, по крайней мере, что Диттерлейн мадам Пёль будет считаться за мной. Изъявлял я претензию и на Блонделя и Пиранета, если они окажутся по вскрытии других ящиков. Но и их он пожелал себе. Как бы этот подозрительный господин не вздумал на этой почве и меня, и старушку шантажировать? Про него ходит в доме слух, что он большевик, и он очень похож, во всяком случае, на таких людей, которые всегда как-то постараются устроиться, не стесняясь в средствах.

Оттепель… Германцы не то остановлены, не то только достигли первой из намеченных целей и готовятся к новым (по плану) действиям. Очень кусливая статья Суханова в «Новой жизни». Но теперь уже знаешь цену этим стараниям обратить одних — с тем, чтобы водрузить свою персону. Убирались бы они все к черту и оставили бы добрых людей жить в мирном труде.

Четверг, 4 апреля

Пятый акт трагедии (первые части трилогии, тетралогии, пенталогии) затягивается и осложняется. Немцы действительно ушли из Одессы. Эрзерум как будто отвоеван армянами. Киевская Рада предлагает мириться Советам. Москва милостиво соглашается, назначает Смольный для съезда делегатов (ох, арестуют хохлов!), но при этом не скрывается, что сочувствуют таганрогской Раде. В Гельсингфорсе высадились немцы и вместе с белогвардейцами берут Экенес. Здесь как бы к чему-то готовятся или делают вид, что готовятся. Во Франции продолжает литься кровь и гибнут лучшие люди. Ллойд Джордж кличет как для новых гекатомб всех колонистов-переселенцев (дай-то Бог, чтобы «не услышали»!). Вильгельм продолжает блефовать и собирается послать специально для утопления подводных лодок «старых», необученных рекрутов. Япония решила приостановиться. В Мурманском совдепе рабочие вместе с союзниками.

Здесь все более настойчиво поговаривают о восстановлении банков без отмены их национализации, все острее сказывается нужда, безработица, рабочие на митингах уже говорят: «Нам не обойтись без проливов!» Дутов берет Уфу, Корнилов пробрался в горы. И немудрено, что моя добрая, святая, жизнерадостная, несравненная оптимистка Акица все еще повторяет фразу: «Хотя бы пришла комета и уничтожила всю эту пакость». И немудрено, что умный Стип увлекается пошлостями, возрождает… под названием «Волынка — кузнецовый мастер», но не его вина, что смехачи у нас не Эразмы и не Свифты; немудрено, что и он, и сотни других людей, некогда живших чисто художественными интересами, ныне пустились в форменное художественное амикошонство, немудрено, что, например, целую организацию, превосходно печатавшую керенки, закрыли, немудрено, что хлеб наполовину смешан с соломой (это позволяет увеличивать паек), немудрено, что ночью поминутно слышишь выстрелы — и так к этому привыкли, что больше и не трудишься обращать на то внимание, немудрено, что Атя вчера весь день тщетно проходила по городу, желая разменять 1000 рублей, и с отчаяния чуть было на всю тысячу не купила провонявшего масла, немудрено, что Сувчинскому оттуда не достать 5 пудов сахара по 13 руб. за фунт, тогда как в городе его вовсе нет, немудрено, что Акице зять Кати предлагает 6 пудов муки по 6 рублей за фунт (Мотя утверждает, что это продают красногвардейцы, которые потом сами же придут реквизировать, еще оштрафуют), немудрено, что Урицкий, выставив из Набокова дома подлинных социалистов, сам туда вселился, немудрено, что великих князей выпроводили в места «не столь отдаленные» как самых ужасных ссыльных, немудрено, что императрица-мать всероссийская ютится в комнате с одним окном, немудрено, что Добычина ни гу-гу о продаже моих произведений, и последнее, сугубо неприятное для нас, ибо настал момент, когда придется идти на жалованье к большевикам (о, к тому моменту я еще успею с ними расплеваться окончательно).

Весь день провозился со своим «Версалем» (у первых ворот Сен-Сира с видом на дворец в бурный весенний день) и почти совершенно его погубил. Обедал со Стипом у Кости. Сомов живет в неведении всего, газет не читает, в современности не разбирается. Окончательно его как будто путает Валечка (Нувель) своим комментированием. Последнего я просил достать еды к обеду, но он не пожелал прийти под предлогом, что вечерами не выходит. Обнаружилось, что сейчас его дело становится все хуже. Живет он на то, что покупает ему сестра. Таманов откуда-то это узнал и обещает его устроить при Академии художеств, но теперь все это разлетелось. Признаться, я думал, что у Валечки большая практика, что он как должно оценивает теперь хороших, но иначе столь несвоевременных людей, и во всяком случае не станет прислоняться к ним. Но, видимо, на всякого мудреца довольно простоты, а когда мудрых в этом убеждают, то они начинают злиться. Я почему-то убежден, что в Валечке по отношению ко мне вырабатывается целое наставление только потому, что меня он считает устроившимся, угодившим в лучшую часть, и вторично, как это было прошлой весной, он ко мне за помощью не обратится.

Возвращались домой пешком. Я на днях накупил за дешевую цену прелестных детских книжек 1850–1870 гг. и среди них одну, бывшую у меня в детстве: 1-й том Библиотеки издания Ашета. Это большое утешение для меня и Акицы. Мадам Пёль книг не прислала. Ну и Бог с ней и с ними.



Поделиться книгой:

На главную
Назад