Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Превращения любви - Андре Моруа на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ах, как я люблю еще и теперь Одиль этих флорентийских недель! Она была так хороша, что я по временам начинал сомневаться в ее реальности. Я отворачивался от нее и говорил:

— Не буду смотреть на вас пять минут.

Но я никогда не мог выдержать дольше тридцати секунд.

Все, что она говорила, было овеяно поэзией. Несмотря на то, что она была очень весела, в ее фразах звучали время от времени ноты серьезные и торжественные как звуки виолончели, печальная дисгармония, которая внезапно наполняла воздух неясной, но трагической угрозой.

Какую это фразу она любила тогда повторять? «Осужденная роком…» Погодите… как это?… Да… «Осужденная роком, под влиянием Марса, девушка с золотыми волосами, остерегайся судьбы». В каком детском романе, в какой мелодраме вычитала или услышала она эту фразу? Я уже не помню сейчас.

Когда однажды вечером, в окутанной сумерками оливовой роще она, как бы украдкой, позволила мне впервые коснуться поцелуем своих теплых губ, она взглянула на меня с нежнейшей грустью и сказала:

— Вы помните, милый, фразу Джульетты?… «Я была слишком нежна, и, быть может, вы получили право опасаться, женившись на мне, что поведение мое будет слишком легкомысленным»…

Я с удовольствием думаю о нашей любви того времени. Это было очень красивое чувство и одинаково сильное как у меня, так и у Одиль. Но у Одиль чувство почти всегда сдерживалось гордостью. Позднее она объяснила мне, что годы учения в монастырском пансионе, а потом жизнь с матерью, которую она не любила, заставили ее так замкнуться. Но когда это скрытое пламя прорывалось наружу, его бурные короткие вспышки согревали мое сердце тем сильнее, что я чувствовал всю их непроизвольность. Подобно тому, как некоторые моды, скрывая от глаз мужчин все тело женщины, придавали некогда особую пикантность обтянутому платью, так и целомудрие чувств, скрывая от нашего внутреннего взора привычные симптомы страсти, дает возможность почувствовать все значение и все изящество едва уловимых оттенков речи.

В тот день, когда отец, наконец, вызвал меня в Париж телеграммой, в которой звучали недовольные нотки, мне пришлось сообщить о предстоящем отъезде у Гварди в присутствии Одиль, пришедшей туда раньше меня. Гости, которые были там, совершенно равнодушные к моему отъезду, вернулись к прерванному, довольно оживленному разговору о Германии и Марокко. При выходе я сказал Одиль:

— Очень интересно то, что говорил Гварди.

Она ответила мне почти с отчаянием:

— Я не слышала ничего, кроме того, что вы уезжаете.

V

Я покинул Флоренцию женихом. Необходимо было переговорить о моих планах с родителями. Я думал об этом с некоторой тревогой. По традициям Марсена, брак считался всегда делом, подлежащим семейному обсуждению. Мои дядюшки обязательно вмешаются в это дело и станут наводить справки о семье Мале. Что они узнают? Ведь я лично ровно ничего не знал о семье Одиль и никогда в глаза не видывал ее отца.

Я уже говорил вам, что странные обыкновения, установившиеся у нас, требовали, чтобы все важные новости ни в коем случае не сообщались тем, кто был в них непосредственно заинтересован, но всегда через других членов семьи и с тысячами предосторожностей. Поэтому я обратился к тете Коре, с которой охотнее всего делился своими интимными переживаниями, и попросил сообщить о моем обручении отцу. Она обещала помочь мне, но, по правде сказать, без всякого восторга. Дело в том, что она слыхала о Мале много разных историй и не любила их. Г-жа Мале была в третий раз замужем; отец Одиль был талантливый человек, но совершенно не работал. Я сказал тете, что Одиль совсем другая и нисколько не похожа на своих родных. К этому я прибавил, что все равно решение мое бесповоротно и лучше всего будет, если отец немедленно одобрит его.

Отец, узнав эту новость, проявил большое спокойствие и доброту. Он только просил меня подумать. Что касается матери, то она вначале отнеслась с радостью к мысли о моем скором браке, но через несколько дней, встретившись со своей старой подругой, знакомой с Мале, узнала от нее, что это была очень отличная от нашей среда, в которой царили свободные нравы. Г-жа Мале пользовалась скверной репутацией; говорили, что у нее до сих пор есть любовники. Об Одиль точно ничего не знали, но было известно, что она получила плохое воспитание, выходила на прогулку одна с молодыми людьми и вдобавок ко всему была слишком красива.

— Есть ли у них деньги? — спросил дядя Пьер, который, разумеется, присутствовал при разговоре.

— Не знаю, — ответила мать. — Кажется, этот Мале очень интеллигентный, но какой-то странный человек… Вообще, эти люди не для нас.

«Эти люди не для нас» была типичная фраза Марсена, которая заключала в себе беспощадное осуждение. В течение нескольких недель я думал, что мне будет страшно трудно заставить родителей примириться с моим решением.

Одиль вернулась с матерью в Париж через две недели после меня. Я тотчас же отправился к ним и познакомился с г-ном Мале. Трудно было допустить, что это отец Одиль. Довольно тучный человек, с черными усами, забавный и очень сердечный, но слишком уж веселый. У Одиль было два брата, Жан и Марсель, оба такие же красивые, как она, но шумные, как их отец.

Я два раза обедал у Мале. Одиль показалась мне такой же очаровательной, как во Флоренции, но я страдал, сам не отдавая себе отчета почему, когда видел ее в кругу этой семьи. За звуками блестящего триумфального марша моей любви слышался мне под сурдинку лейтмотив Марсена. В укладе жизни Мале было что-то фантастическое, возмущавшее мои глубоко скрытые инстинкты.

Родители мои нанесли два визита Мале. Никогда не существовало двух семейств, менее способных понравиться друг другу. Но отец мой, очень восприимчивый к женской красоте, хоть он никогда и не говорил об этом (я знал, что в этом отношении я похож на этого незнакомца), был покорен Одиль с первой минуты встречи.

Когда мы вышли, он сказал мне:

— Не знаю, прав ли ты… Но я тебя понимаю.

Моя мать заметила:

— Она действительно красива, но она странная; она говорит забавные вещи; надо ее переделать.

Одиль больше опасалась другой встречи, которая в ее глазах имела гораздо большее значение, чем встреча наших двух семейств: речь шла о знакомстве моем с самой близкой ее подругой Марией-Терезией, которую она называла Мизой. Вспоминаю, что я немножко побаивался: я чувствовал, что мнение Мизы было очень важно для Одиль.

Миза произвела на меня хорошее впечатление. Не блистая красотой, как Одиль, она обладала большим изяществом, и у нее были правильные черты лица. Рядом с Одиль она казалась немножко простоватой, но два их лица вместе составляли в общей рамке очень приятный контраст. Довольно скоро я привык объединять их в своем представлении и стал смотреть на Мизу, как на сестру Одиль.

Но в Одиль была природная тонкость, которая очень отличала ее от Мизы, хотя по рождению своему и воспитанию они принадлежали к одной и той же общественной среде. На концертах, куда я водил их обеих каждое воскресенье, я замечал, что Одиль слушает лучше, чем Миза. Одиль, закрыв глаза, давала музыке потоками вливаться в ее существо, казалась счастливой и забывала обо всем на свете. Миза смотрела вокруг себя любопытными глазами, искала среди публики знакомых, разворачивала программу, читала ее и раздражала меня непоседливостью. И все-таки она была милым товарищем, всегда веселым, всегда довольным, и я был ей признателен за то, что она сказала Одиль, которая не замедлила передать мне ее слова, что она находит меня очаровательным.

Мы отправились в свадебное путешествие в Англию и Шотландию. Я не могу припомнить более счастливого периода в моей жизни, чем эти два месяца уединения вдвоем. Мы останавливались в маленьких убранных цветами гостиницах на берегу рек и озер и проводили целые дни, вытянувшись в плоских, лакированных лодках, украшенных пестрыми подушками из ярких кретонов. Одиль приносила мне в дар эту страну, ее луга, наводненные синевой гиацинтов, ее тюльпаны, поднимающиеся над высокими травами, ее подстриженные мягкие газоны, ее плакучие ивы, склонившие над водой свои ветви, похожие на женщин с распущенными волосами.

Я обрел там новую Одиль, неизвестную мне до тех пор, еще более прелестную чем та, которую я знал во Флоренции. Созерцать ее жизнь было для меня наслаждением. Стоило ей войти в комнату отеля, как тотчас же комната преображалась в произведение искусства. У нее была наивная, трогательная привязанность к некоторым вещам, сохранившимся у нее с детства, и она всюду возила их с собой: маленькие часы, кружевную подушечку, Шекспира в переплете из серой оленьей кожи… Когда позднее наш союз был расторгнут, Одиль ушла от меня с этой самой кружевной подушечкой под мышкой и со своим Шекспиром в руках. Она едва касалась жизни… скорее дух, чем женщина… Ах, если бы я мог воспроизвести ее идущей по берегу Темзы легкой походкой, которая скорее похожа была на танец…

Париж по возвращении показался нам чем-то бессмысленным. Мои родители, как и родные Одиль, вообразили, что нашим единственным желанием было как можно чаще встречаться с ними. Тете Коре вздумалось устраивать обеды в нашу честь. Друзья Одиль сетовали, что были лишены ее общества целых два месяца, и умоляли меня вернуть ее им хоть на короткое время.

Но мы с Одиль не хотели ничего другого, как только продолжать нашу уединенную жизнь. В первый вечер, когда мы очутились в нашей маленькой квартирке, где еще не были разостланы ковры и где пахло свежей краской, Одиль в шаловливом ребяческом порыве подбежала к парадной двери и перерезала проволоку звонка. Этим жестом она как бы порвала с внешним миром.

Мы обошли с ней квартиру, и она спросила, можно ли ей устроить себе рядом с своей комнатой маленький кабинет.

— Это будет мой уголок… Ты будешь входить туда только по приглашению. Ты ведь знаешь, что у меня бешеная жажда независимости, Дикки. — Когда мы были в Англии, какая-то девушка окликнула при ней этим именем молодого человека; с тех пор она стала звать меня Дикки. — Ты еще не знаешь меня, ты увидишь, какая я ужасная.

Она притащила шампанского, пирожных и букет крупных королевских маргариток. Из низенького столика, двух кресел и хрустальной вазы она создала в миг очаровательную декорацию. У нас был чудесный ужин, очень веселый и очень нежный. Мы были одни и любили друг друга. Я не жалею об этих минутах, хоть они пролетели так быстро, их гармоничное эхо еще и сейчас отдается во мне, и, когда я напрягаю слух и заставляю смолкнуть шумы настоящего, я улавливаю его чистые, уже умирающие звуки.

VI

А между тем на следующий же день произошел первый толчок, от которого появилась тонкая, почти невидимая трещина на прозрачном хрустале моей любви.

Мелкий эпизод, но как бы предвосхищение всего, что последовало потом. Это было у обойщика. Мы заказывали мебель. Одиль выбрала занавеси, которые показались мне дороги. Мы поспорили немного, но очень дружески, и она уступила. Продавал нам мебель молодой человек, который рьяно стал на сторону моей жены и все время раздражал меня. В тот момент, когда мы выходили из магазина, я перехватил в зеркале взгляд взаимного понимания и сожаления, которым обменялась с ним Одиль. Не могу описать вам, что я испытал в ту минуту. Со времени нашего обручения у меня сложилась бессознательная, бессмысленная уверенность, что ум моей жены отныне связан с моим и что благодаря постоянному общению мои мысли будут всегда ее мыслями. Представление о независимости живого существа, совершающего рядом со мной свой жизненный путь, по-видимому, было мне чуждо и недоступно. Тем менее мирился я с представлением, что это существо может устраивать против меня заговоры с совершенно посторонним человеком. А между тем это был самый беглый, самый невинный взгляд. Я ничего не мог сказать, я даже не был уверен, что хорошо видел его, и все-таки я чувствую, что именно с этого момента зародилась во мне ревность.

Никогда раньше, до моего брака, я не думал о ревности иначе, чем с величайшим презрением, считая ее чувством, годным только для театральных подмостков. Типом ревнивца трагического был для меня Отелло, типом ревнивца комического — Жорж Данден. Мысль о том, что в один прекрасный день я могу выступить в роли одного из этих персонажей или, быть может, в обеих ролях сразу, показалась бы мне донельзя нелепой. Я сам первый всегда бросал моих любовниц, когда уставал от них. Если они обманывали меня, я никогда не знал об этом. Воспоминаю, что я ответил однажды приятелю, который рассказывал мне, как он страдает от ревности:

— Я тебя не понимаю… Я не способен был бы сохранить чувство к женщине, которая меня разлюбила…

Почему я тревожился, лишь только видел Одиль в обществе ее друзей? Она была нежна со мной, всегда ровна и в то же время, не знаю уж сам каким образом она создавала вокруг себя атмосферу тайны. Я не замечал этого раньше, до нашей свадьбы и во время нашего путешествия, потому что тогда одиночество и полное слияние наших жизней не оставляли места никакой тайне, но в Париже я с первого мгновения уловил ее. Это было как бы предчувствие далекой, еще неосязаемой опасности.

Мы были связаны очень тесно, были очень нежны друг к другу, но так как я хочу быть искренним до конца, я должен признаться вам, что, начиная со второго месяца нашей совместной жизни, я уже знал, что подлинная Одиль была не та, которую я любил раньше. Правда, эту новую, которую я открывал каждый день, я любил не меньше, но эта любовь была совершенно иная. Во Флоренции мне казалось, что я встретил мою Амазонку; я сотворил из моей собственной субстанции мифическую и совершенную Одиль. Я ошибся. Одиль не была богиней, выточенной из слоновой кости или сотканной из лунного света. Это была женщина. Как вы, как я, как вся несчастная человеческая порода, она была сложна и многогранна.

И она, вероятно, находила, что я тоже мало похож был теперь на влюбленного спутника ее флорентийских прогулок. Как только мы вернулись в Париж, я должен был возобновить свою работу и очень серьезно заняться Гандумасским заводом и нашей парижской конторой. Отец мой, поглощенный своими обязанностями сенатора, был слишком перегружен работой за время моего отсутствия. Наши лучшие клиенты при первом же свидании со мной стали жаловаться на недостаток внимания к их заказам.

Деловой квартал был расположен очень далеко от улицы Фезандери, где мы жили с Одиль. Я скоро убедился, что не могу каждый день возвращаться домой к завтраку. Если прибавить к этому, что мне надо было ездить каждую неделю на один день в Гандумас и что это быстрое путешествие туда и обратно было слишком утомительно, чтобы я мог брать с собою Одиль, вы поймете, что против нашей воли жизни наши сразу разделились и потекли по обособленным руслам.

Когда по вечерам я возвращался домой, меня охватывало счастье при мысли, что сейчас я снова увижу чудное лицо Одиль. Мне нравилась обстановка, которой она себя окружила. Я не привык жить среди красивых вещей, но теперь мне казалось, что у меня была врожденная потребность в них, и вкус Одиль приводил меня в восхищение.

У моих родителей в Гандумасе было слишком много мебели. Все эти старые вещи, которые накапливались без всякой системы тремя или четырьмя поколениями, загромождали гостиные, оклеенные безвкусными обоями, где по яркому сине-зеленому полю разгуливали среди неестественных деревьев грубо намалеванные павлины.

По желанию Одиль раскраска стен всюду была мягкая, однотонная; она любила почти голые комнаты; широкие, пустынные долины светлых ковров. Когда я входил в ее будуар, я испытывал ощущение красоты настолько острое, что меня охватывала смутная тревога. Одиль полулежала на шезлонге, почти всегда в белом платье, и подле нее (на низеньком столике нашего первого ужина) стояла венецианская ваза с узкой шейкой, в которой был только один цветок и иногда немного зелени. Одиль любила цветы больше всего на свете, и я в свою очередь заразился этой страстью и полюбил выбирать для нее цветы. Я научился следить за сменой сезонов в витринах цветочных магазинов; я с удовольствием замечал, что вернулось время хризантем или тюльпанов, так как их яркие или нежные тона давали мне возможность вызвать на губах моей жены улыбку «счастливой Одиль».

Когда она видела, при моем возвращении из конторы, что в руках у меня белеет бумажный сверток с туго закрученными концами, она поднималась мне навстречу с радостным восклицанием: «Ах, спасибо, Дикки!..» Она молча любовалась цветами, потом становилась серьезной. «Пойду, поставлю их», — говорила она и проводила целый час, подыскивая вазу такого фасона, высоты и оттенка, которые придали бы стеблю ириса или розы наиболее изящный изгиб.

Но нередко случалось, что после этого вечер наш протекал как-то необычайно печально. Он напоминал тогда те яркие солнечные дни, когда большие тени облаков внезапно окутывают все предметы на земле. Нам не о чем было говорить. Я очень часто пытался беседовать с Одиль о моих делах, но это не слишком занимало ее. Мои рассказы о годах моего детства и юности успели уже утратить для нее интерес новизны. Мысль моя возбуждалась меньше, чем раньше, так как я не имел времени для чтения. Она это чувствовала.

Я сделал попытку приобщить к нашей жизни двух самых близких моих друзей. Андре Гальф сразу не полюбился Одиль. Она находила его насмешливым, почти враждебно настроенным к ней, и, действительно, так оно и было. Я сказал ему как-то:

— Тебе не нравится Одиль?

— По-моему, она очень красива, — ответил он.

— Но не очень умна?

— Пожалуй… Впрочем, не так важно, чтобы женщина была умна.

— Ты ошибаешься, Одиль очень умна, но это не твой тип; тебе нужно другое, она интуитивна, она мыслит конкретными образами…

— Очень возможно, — ответил он.

С Бертраном дело обстояло иначе. Он попытался завоевать доверие Одиль, завязать с ней интимные дружеские отношения, но наткнулся на раздраженное сопротивление с ее стороны, на непреодолимый внутренний отпор.

Мы охотно проводили с Бертраном целые вечера, сидя с папиросами друг против друга и перестраивая вселенную. Одиль предпочитала заканчивать день в театре, ночном кабаре или на рыночной площади, среди ярмарочных балаганов. Один раз она заставила меня таскаться три часа между лавками, ларьками, лотереями и тирами. С нами были ее братья. Одиль не переставала забавляться и хохотать не меньше, чем эти два избалованные мальчугана, очень веселые и сумасбродные. Около полуночи я ей сказал:

— Не довольно ли, Одиль? Сознайся, что это немножко смешно. Не может быть, чтобы тебе действительно доставляло удовольствие бросать шарами в бутылки, вертеться на каруселях и выигрывать игрушечные пароходики, выжидая, пока колесо обернется сорок раз?

Она ответила мне фразой одного философа, которого я советовал ей прочесть:

— «Не беда, если удовольствие наше ложно, лишь бы мы верили, что оно настоящее…» — и, взяв за руку своего брата, побежала с ним к тиру: она стреляла отлично и, сбив десять яиц десятью выстрелами, вернулась в прекрасном настроении.

Когда я женился на Одиль, мне казалось, что и она, подобно мне, питает отвращение к светской жизни. Это было неверно. Она любила обеды, балы. Стоило ей сделать открытие, что вокруг тети Коры группируется веселое и блестящее общество, как ей захотелось бывать на авеню Марсо каждый вторник. Моим единственным желанием со дня моей свадьбы было, напротив, иметь Одиль для себя одного. Я был спокоен только в те минуты, когда чувствовал, что ее совершенная и безупречная красота замкнута в узком кругу нашего дома. Это было чувство настолько сильное, что я по-настоящему был счастлив лишь в те дни, когда Одиль, всегда хрупкая и легко поддающаяся усталости, вынуждена была лежать дома и отдыхать несколько дней.

Эти вечера я проводил в кресле подле ее постели. Мы вели с ней длинные разговоры, которые она называла «palabres»[8], я читал ей вслух. Я очень скоро уловил, какой тип книги может сосредоточить на несколько часов ее внимание. У нее был недурной вкус, но книга нравилась ей лишь в том случае, если она была печальная и страстная. Она любила «Доминика»[9], романы Тургенева и некоторых английских поэтов.

— Странно, — говорил я ей, — когда тебя знаешь мало, ты производишь впечатление легкомысленной, а, в сущности, ты любишь книги довольно грустные.

— Но я очень серьезна, Дикки; может быть, оттого я и легкомысленна. Я не хочу казаться всем такой, какая я есть.

— Даже мне?

— Тебе, да… Вспомни Флоренцию…

— Да, во Флоренции я знал тебя хорошо… Но теперь, милая, ты совсем другая.

— Разве надо быть всегда одинаковой?

— Но ты даже не говоришь мне ничего ласкового.

— Ласковые вещи не говорятся по заказу. Потерпи. Они вернутся.

— Как во Флоренции?

— Ну, конечно, Дикки; ведь я не изменилась.

Она протягивала мне руку, которую я брал, и потом начинались нескончаемые «palabres» о моих родителях, о ее родных, о Мизе, о платье, которое она заказала, о жизни. В эти вечера, когда она бывала такая усталая и нежная, она действительно похожа была на миф «Одиль», каким я создал его. Грациозная, слабая, она была в моей власти. Я был признателен ей за это изнеможение, которое возвращало ее мне. Но стоило ей ощутить прилив сил и начать выходить из дому, чтобы я снова находил загадочную Одиль, окутанную тайной.

Никогда она не рассказывала мне сама, подобно большинству болтливых и насквозь прозрачных женщин, что она делала в мое отсутствие. Если я спрашивал ее, она отвечала в нескольких словах, почти всегда оставляя главное недосказанным. То, что она мне говорила, никогда не позволяло мне представить себе с достаточной четкостью последовательность событий.

Вспоминаю, как одна из ее подруг говорила мне позднее с той жестокостью, на которую способна только женщина по отношению к другой женщине:

— Одиль! Она страдала болезненной лживостью!

Эго была неправда. Но если в тот момент, когда эти слова были сказаны, они возмутили меня, то позднее, поразмыслив над ними, я очень хорошо понял, что именно в Одиль могло дать основание для такого суждения… Эта небрежность в передаче фактов… Это презрение к точности… Когда, удивленный какой-нибудь совершенно неправдоподобной деталью, я начинал расспрашивать ее, я видел, что она замолкала, как ребенок, которому неумелый учитель задал слишком трудную задачу.

Однажды против обыкновения я успел освободиться и прийти домой к завтраку. Ровно в два часа Одиль попросила горничную подать ей пальто и шляпу. Я спросил ее:

— Что ты делаешь сегодня после завтрака?

— Мне нужно зайти к зубному врачу.

— Да, милая, но я слышал, как ты звонила ему по телефону. Он назначил тебе прийти к трем. Что ты будешь делать до этого?

— Ничего, мне хочется пройтись не спеша.

— Но, детка, это же глупо. Зубной врач живет на авеню Малахова кургана. Ты будешь там через десять минут, а еще целый час впереди. Куда ты идешь?

Она ответила:

— Ты меня смешишь, — и вышла из комнаты.

Вечером я не мог удержаться, чтобы не спросить ее:

— Ну, что же ты делала от двух до трех?

Она попробовала сперва отшутиться, но, так как я настаивал, поднялась с места и пошла спать, не пожелав мне спокойной ночи. Этого никогда еще не случалось. Я пошел попросить у нее прощения. Она поцеловала меня. Когда я увидел, что она успокоилась, я, прежде чем уйти, сказал ей:

— А теперь будь душкой и скажи мне, что ты делала от двух до трех?

Она разразилась смехом. Но позднее, ночью, услыхав какие-то странные звуки, я зажег свет и, войдя в ее комнату, увидел, что она тихо плачет. Отчего она плакала? От стыда или от досады? Она ответила на мои расспросы:

— Ты должен быть более чутким, Дикки. Я так люблю тебя. Не забывай, что я очень гордая… Я способна уйти от тебя, любя, после нескольких таких сцен, как сегодняшняя. Может быть, я и не права, но надо принимать меня такой, как я есть.

— Родная моя, — ответил я ей, — я постараюсь сделать все, что в моих силах, но и ты, со своей стороны, должна попытаться немного переделать себя. Ты говоришь, что ты гордая. Разве ты не могла бы иногда победить свою гордость?

Она отрицательно покачала головой и упрямо сказала:

— Нет, я не могу себя переделать. Ты всегда говоришь, что больше всего любишь во мне мою естественность. Если я изменюсь, я перестану быть естественной. Тебе легче стать другим.

— Но, милая, я никогда не стану другим до такой степени, чтобы понимать то, чего не понимаю. Я был воспитан отцом, который учил меня прежде всего уважению к реальному, к точности… Это вошло в мою плоть и кровь… Это форма моего мышления. С моей стороны было бы неискренне, если бы я сказал, что понимаю, где ты была сегодня от двух до трех.

— О! Довольно с меня! — сказала она сурово.

И, отвернувшись к стене, притворилась, что спит.

* * *


Поделиться книгой:

На главную
Назад