Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Прощай, Рим! - Ибрагим Ахметович Абдуллин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— В таком разе, ехать нам еще месяц, а то и два. — Желваки на скулах заходили, лицо пошло красными пятнами.

У Сажина характер другой — мужик он степенный, неторопливый, понимает, что против рожна не попрешь.

— Долго терпели, Микола, — урезонивает он Дрожжака, — столько-то уж потерпим. Не растравляй себе душу попусту.

Однако не урезонил, а только хворосту в костер подбросил:

— Попусту, говоришь?! Тебе, конечно, что? Доберешься к концу войны и будешь рад.

Такого уж и Сажин, при всем его мирном нраве, не стерпел, жилы на шее вдруг вздулись, и он чуть бойцовским петухом не набросился на друга своего закадычного:

— Иди вон прыгни через борт и плыви прямиком до жинки своей разлюбезной!

— А что, и поплыву.

— Жми! Там, говорят, акулы тебя ждут не дождутся.

Посмотрел Леонид на них и усмехнулся. Пусть, мол, их шумят, спорят. Плыть еще долго, не то заблагодушествуют или, еще того хуже, затоскуют от безделья, забьются в свои раковины, и, глядишь, постепенно пойдет на убыль прежняя боевая спайка.

9

Боевое содружество… Леонид без всякого преувеличения может сказать, что за это время стали они словно родные братья. Больше того, не каждый знает о своем брате столько, сколько они знают друг о друге, и не каждый доверится брату так, как доверялся — заслуженно доверялся — друг другу любой из этих людей, родившихся в разных концах нашей огромной Родины и полюбивших ее пуще души собственной…

Петя Ишутин ростом пониже Леонида, но силой, пожалуй, нисколько ему не уступит. Упрется — не колыхнешь, будто столб, врытый в землю. Целый год они маялись вместе в лагере для военнопленных, полгода с лишком партизанили в чужой стране: трудностей и опасностей было пережито столько, расскажешь кому — и не вдруг поверит… За все это время Леонид не слышал, чтоб Петя пожаловался, не видел, чтоб струхнул. Ни на миг не гас лихой блеск в его глазах, ни разу не клонилась голова, моля о пощаде.

Охранники в лагере прозвали Петю «Ротер Тойфель» — Красный Дьявол — и, как это ни странно, не на шутку побаивались его. Желая сорвать зло, немцы порой придирались к Пете ни за что ни про что. Навалятся всей сворой, хлещут плетьми, бьют дубинками. Но прикусит Петя язык и ни единого стона не издаст, чтоб слабостью своей палачей не порадовать, хотя полосатая куртка каторжника намертво прилипает к глубоким, кровавым рубцам на спине. А когда отпустят его истязатели — затянет во весь голос разухабистую частушку.

Друзья не раз уговаривали его затихнуть, притаиться, не дразнить убийц, но Петя смачно сплевывал, яро, словно необъезженный конь, поводил белками: «Двум смертям не бывать, одной — не миновать!..»

А потом, когда они вырвались на волю и слава о русских партизанах широко разошлась по селам Италии, там о «Ферро Пьетро» — Железном Петре — складывались легенды.

Родился и вырос он в маленькой сибирской деревушке, затерявшейся в густой тайге. Отец его, Матвей Тимофеевич Ишутин, по обычаю, издревле заведенному в этих краях, весной и летом пахал землю, сеял, косил сено, а осенью и зимой промышлял зверя в тайге.

К весне в клети набирались целыми охапками пушистые шкурки белок, горностая, соболя, черно-бурой лисицы. Однако высшей ступенью охотничьего искусства Матвей Тимофеевич почитал единоборство с медведем, общепризнанным хозяином тайги. Тут мало чуткого уха и меткого глаза, требуются хладнокровие, отвага. А этих-то достоинств у коротконогого, коренастого, как бортина, Матвея Тимофеевича с лихвой хватило бы и на пятерых. Быть мужчиной, по его убеждению, значило быть охотником. И понятно, что сына своего единственного он начал таскать в тайгу, когда тот был еще ростом поменьше хорошей двустволки.

Вступиться за мальчонку было некому, матушку свою он почти не помнил. Вот и воспитывал сына дядя Матвей на собственный манер. Никто, дескать, не рождается трусом или храбрецом. Но есть, мол, в человеке, как в любом другом живом существе, струнка такая: увидит злую собаку — деру дает, на забор карабкается, замахнется палкой недруг — безотчетно прикрывает лицо и голову… Чего только не вытворял дядя Матвей, чтоб выкорчевать из сердца своего наследника вот эти дурные замашки! Оставлял одного возле свирепо ощерившегося пса, прятался за кустом и, зарычав, как медведь, налетал врасплох на Петю…

Нет, не только быть смелым научил сына дядя Матвей. Петя по первому посвисту узнавал любую птицу, разбирал хитрую вязь следов в лесу, по шороху листьев, по хрусту валежника различал, какой зверь там идет. В любую пору дня и года он чувствовал себя в тайге, как в собственном доме.

Тринадцати лет он уже выходил на охоту самостоятельно, а еще год спустя принес свой первый настоящий трофей. Шкуру того медведя отец не стал сдавать в контору — оставил дома как память. Лежит она сейчас на полу у кровати его жены Вики. Каждое утро выпростает она маленькие тепленькие ноженьки из-под одеяла и погружает их в мягкий мех. Вика… Вспоминаешь ли ты, Вика, вот в эту минуту муженька своего? Или память о нем никогда, ни на миг не покидает твоего сердца?.. Вика, Вика… Провожала она Петю на станцию, заливалась слезами и все твердила, что не вынесет тоски, завянет, зачахнет. А когда паровоз прогудел в последний раз, так и вцепилась в мужа:

— И я с тобой! Я тоже поеду, Петюша-а!..

И впрямь, не иссушила ли, не загнала ли ее тоска в могилу? Жив ли, здоров ли отец, которому уже пошел седьмой десяток? Ходит ли, как прежде, в тайгу?.. Вика в последнем письме писала: «Скоро рожу тебе маленького солдата. Назову его Петей…» Благополучно ли прошли роды? Кто там растет — сынок или дочка?

Петя отнюдь не был бездумным разгильдяем, приговаривавшим на каждом шагу: жизнь — копейка, судьба — индейка, а все остальное трын-трава. Правда, в деревушке его называли сорвиголовой, а те, кто позлее на язык, хулиганом кликали. За два года он чуть не разнес вдребезги два трактора. Нет, нет, не с пьяных глаз, не на хмельную голову!..

В первый раз дело было так. Подъезжая к мосту, подхватил он мальчонку лет десяти, посадил к себе на колени и вручил ему баранку.

— Учись, пацан! Вырастешь, трактористом станешь. А в армии танки будешь водить. Слышал такую песенку:

Три танкиста, три веселых друга — Экипаж машины боевой!..

Малец почувствовал себя на седьмом небе и — как вертанет руль! Покатился трактор с крутояра в речку. К счастью, Петя успел подхватить мальца и выпрыгнул вовремя.

Второй раз поспорил с плугарем. Надумал Петя загнать трактор на отвесную, будто скала, гору. Уже совсем было выжал до макушки, но заглох мотор, и трактор кувырком сорвался вниз. И на этот раз уцелел Петя, даже пальца не поцарапал.

В МТС ему устроили жаркую баню, сняли с трактора, перевели в ремонтную бригаду. Дома дядя Матвей выпорол девятнадцатилетнего сына сыромятным чересседельником. Стегал и приговаривал: «Молодец, молодец!..» Образумился Петя. Но не сыромятный ремень и не суровый отец вправили ему мозги, а Вика, соседская дочка. Парень, который до сих пор даже не замечал эту самую Вику, если же и замечал, то проходил мимо, обозвав ее насмешливо «рыжей», — этот самый парень вдруг разглядел, до чего же чудесные у девушки косы. Аж рот разинул. В самом деле, каким живым светом они переливаются, будто медь начищенная. Обожгут, коли поднесешь руку поближе. А глаза, а глаза-то у проклятущей — в каждом зрачке по сотне бесенят играет…

— Что ни говорите, братцы, а во всей Европе нет девки красивее моей Вики, — хвалится он, вспоминая родную Сибирь, родную деревню. — Италию вдоль и поперек прошел… И разве что одну похожую на нее встретил… Эх, а как целовалась Вика! Губы вспухнут… Скажи-ка, Сережа, — обращается он вдруг к Логунову, простодушно хлопавшему глазами, слушая его рассказ, — тебе-то случалось целоваться?

Логунов засмущался, будто красная девица.

— Да. Один раз с Амалией поцеловался…

— С Амалией? С Амалией Чезарини, говоришь? — Антон Таращенко вскакивает на ноги.

— Не я… — растерянно оправдывается Логунов. — Она сама поцеловала меня…

— Хо-хо-хо!.. — гудит довольный бас Антона. — В таком разе мы с тобой, значит, не только земляки, но и свояки, так сказать.

К Антону подходит «ярославский мужик» Иван Семенович Сажин и укоризненно смотрит.

— Думаешь, за это тебя жена дома по головке погладит?

— А может, и она не бездельничает, — говорит Антон беззаботно, как о чем-то самом обыкновенном. — Недаром сказывают: смазливая баба для мужчины, что мед для мух. И ты ласковое слово скажешь, и я комплиментом награжу. Эх, мол, Маруся, ножки же у тебя! Эх, Маруся, глазки… Сердце женское не камень, мигом растает. А если баба некрасивая, на нее никто и не взглянет. Я всегда советовал друзьям: хочешь мирно и счастливо жить — женись на дурнушке.

— Чепуху мелешь ты, Таращенко, — говорит Иван Семенович, сердясь. — Мою Аннушку, к примеру, увидишь — пальчики оближешь, и характером хороша, просто ангел, только крылышек нету. Дело, брат ты мой, не в том, красива или некрасива баба, а…

— А в чем?

— В сердце. У моей Аннушки сердце из чистого золота.

На глазах помолодел, ожил, даже разрумянился Иван Семенович. Видно, и впрямь любил он свою Аннушку юношеской беззаветной любовью, несмотря на почтенный возраст и на долгие, тяжелые годы разлуки. И столько чистосердечия было в его словах, что дружки его, люди зубастые, никогда не упускавшие случая посмеяться над слишком прямым и откровенным выражением чувств, над телячьими, так сказать, нежностями, невольно растрогались и не стали перебивать Сажина.

— Аннушка на всю деревню первая красавица, лучший садовод в колхозе. Если она запоет — не наслушаешься, слеза прошибает…

Изобьют, бывало, Петю Ишутина фрицы в лагере до полусмерти, так он идет после экзекуции и похабные частушки горланит, а Иван Семенович, когда попадал в лапы истязателей, жалобно постанывал: «Аннушка, умираю! Аннушка, спаси!..» За это его и прозвали «Аннушкой».

…Иван Семенович, как всякий потомственный крестьянин, ходит, крепко упираясь в землю — чуть согнув ноги в коленях, и смотрит всегда с прищуром, будто близорук. Но он вовсе не близорукий, он хитрый. И эта хитринка, словно бы лучиками, морщит углы его глаз. Увидит он на земле щепочку, подберет и за колоском, повисшим у обочинки на сломанном стебельке, нагнется, разотрет в ладонях — зернышки в карман. И чего только не найдешь в его оттопыренных карманах! Пакля, чтоб чистить винтовку, ружейное масло, спички, зажигалка, кремень и обрубок подпилка, даже отстрелянную гильзу не выкинет: жалко, дескать, вещь все же. Бывает, что у всех кончатся патроны, а у него их еще полные карманы, да и сыщется в нужный момент запасная граната. Когда приходилось взрывать мост или другое какое сооружение, он искренне жалел, будто это его собственное добро: «Ну, скажи, сколько труда надо будет, чтоб после войны починить этот мост? А мы… ба-бах — и в минуту все в небушко взлетает!..»

Но самая прекрасная черта в характере Ивана Семеновича — любовь к земле. Это чувство в нем сильнее даже любви к Аннушке. Погрузит, бывало, обе руки по локоть в свежевспаханную борозду и долго потом нюхает.

«Знаете ли вы, что самое дорогое на свете? — говаривал он, взвешивая в горсти ком чернозема. — Золото? Алмаз? Жемчуг?.. — И тут же сам отвечал тоном, не допускающим никаких возражений: — Земля! Она породила и золото, и алмаз… И нас с тобой породила. — Сажин прижимает сложенные ковшом ладони к носу: — Житом пахнет, изюмом пахнет. Ежели убьют, в могилу меня вниз лицом кладите. Буду лежать и чуять, как пахнет земля».

Он избегает всего, что может испортить другому настроение. Завяжется спор какой, стоит в сторонке и слушает молчком. Если спросят: «Кто хочет идти на задание?»— не выскочит вперед, не закричит «Я!». Но все, что ему поручат, выполнит, как надо. Если враг поднимается в атаку, он вроде бы перекрестится, шепнет: «Не поминай меня лихом, Аннушка!» — и неторопливо прицелится. Раздается команда «Огонь!», а он будто и не слышит — он занят своим делом и, пока не возьмет врага на прицел, даже не подумает нажать на гашетку…

А вот Сережа Логунов полная противоположность и Ишутину, и Сажину; хотя и родился в Сибири, на сибиряка он не похож ни капельки. Маленький, тщедушный, щелкнешь по носу — и душа вон вылетит. К тому же Сережа готов вспыхнуть, как сухой порох, из-за любого пустяка.

Леонид, увидев его в колонне военнопленных на дороге в Лугу, с недоумением подумал: «И зачем это ребятенка такого в армию взяли?..» Худой, болезненный. Пожалел тогда его Леонид: не жилец, дескать. Не сегодня, так завтра загнется парень. Но в груди этого невзрачного «цыпленка» билось орлиное сердце. Не будь Сережи, пожалуй, не стоять бы сейчас Леониду здесь, в кругу друзей… А кроме всего, Логунов был необыкновенно любознательным и памятливым хлопцем. Покойный Вася Скоропадов называл его Сережкой Феноменовым. И правда, феноменальный он человек. Языкам выучивался на ходу, в любой местности даже ночью разбирался, расстояния определял с удивительной точностью.

…Около Сережи, возвышаясь над ним почти на полметра, этаким Дон-Кихотом торчит Дрожжак. Надо сказать, что не только внешнее сходство, а и безрассудная неожиданность поступков роднит его со славным героем Сервантеса. Еще в лагере в эстонском городе Тапе он не однажды сердил и восхищал друзей этой своей особенностью. Никому не говоря, ни с кем не советуясь, три раза пытался бежать. И лишь в четвертый раз, уже вместе со всеми, добился цели.

Человек он обидчивый, но быстро отходит. Зла не помнит и ко всем питает искреннюю нежность. Постоять спокойно хотя бы одну минуту — для него истинная мука. Он сразу начинает моргать, двигать желваками, царапает ногтем углы губ, приглаживает бровь, щупает пальцем мочку уха.

…Леонид переводит взгляд на Антона. Таращенко засунул руки в карманы брюк и, задумчиво насвистывая, глядит на море. По внешнему виду никто не скажет, что этот человек, вот так же спокойно насвистывая, водил тяжело груженные машины по бесконечным дорогам Сибири в злую стужу, когда плевок, не долетев до земли, замерзает в ледышку. Скорее подумают, что имеют дело с белой косточкой, с дворянским сынком, катавшимся как сыр в масле.

Поэтому не диво, что Леонид спервоначалу никакой приязни не почувствовал к нему. Больше того, его бесила картинная красота лица и безмятежно ясный взгляд продолговатых глаз Таращенки. Ба! В плен попал, и хоть бы тень боли или горя в глазах. Скажешь, нет у человека забот и никогда-то их не бывало.

Хотя Леонид и не хотел знакомиться с ним, как-то Таращенко сам подошел и протянул руку:

— Антон.

— Из каких краев?

— Родился на Украине, жил в Сибири, а вот где голову сложу, пока что неведомо.

— Умирать, значит, собираешься? — спросил Леонид, хмуро посмотрев в его ясные безмятежные глаза.

— Нет, покуда не свернем шею врагу, умирать не собираюсь, — ответил Антон словно бы шутя.

А вон стоит Коряков. То на море смотрит, то оглядывает товарищей своих. Пожалуй, тоже вспоминает пути-дороги, оставшиеся позади. Но в разговоры не ввязывается. Такой уж он. Из него, бывало, и прежде клещами слова лишнего не вытянешь — молчун! Но в деле надежен, как скала. Рядом с ним Ефимов, Конопленко, Касьянов, Остапченко, Алимжанов, Кулизаде… Но нет с ними широкобрового, с глазами, как чечевичные зернышки, Муртазина. Нет парня с Арбата, Васи Скоропадова… Многих нет с ними, очень многих. Одни сложили головы на древней новгородской земле, другие сгинули в лагере в Эстонии, третьи — в поезде смерти, четвертые остались лежать в виноградниках Италии. В народе говорят: «Не бывает свадьбы без обид, не бывает похорон без слез». Всех жалко. А вот Ильгужа Муртазин ушел и словно бы унес с собой что-то самое живое из Леонидова сердца…

10

Ратный путь Леонида Колесникова начался удачно. Он видел, как бежит враг сломя голову, как отбрасывает в сторону оружие и подымает руки.

…Безжизненные танки, словно бы в параличе задравшие кверху дула орудий или же уныло уткнувшие в землю свиные рыла свои, опрокинутые навзничь пушки, неузнаваемо искореженные пулеметы и — рыжеволосые, с остекленевшими глазами фрицы…

Уйма их. Кое-где просто навалом лежат — молодцы артиллеристы, не тратили снарядов впустую. Внесли свою долю и Леонид с Муртазиным. Когда противник залег в котловине и нельзя стало вести прицельный огонь, они, выскочив из окопа, пристроились на всхолмье. Кто-то что-то кричал им вслед. Где-то рядом разорвался то ли снаряд, то ли мина, но Леонид ничего не слышал, ничего не замечал. А может, и видел и слышал, но не обратил внимания.

— Муртазин, смени диск.

Было жарко. Он отбросил натиравшую потный лоб каску, лег на спину, проворно выпростал руки из рукавов шинели. Теперь стало куда удобнее действовать. Кто-то заорал:

— Почему пулемет замолчал?!

— Порядок? — спросил Леонид у Муртазина и подкатился к пулемету.

— Да!

— Тогда отодвинься!

ДП опять заговорил, запел, давая длинные очереди.

Артиллеристы перенесли огонь во второй эшелон немцев, и молоденький взводный детским, пронзительным дискантом скомандовал:

— Приготовиться к атаке!

— Муртазин, не отставай от меня! — сказал Леонид другу, лежавшему рядом, постреливая из винтовки. — Если я свалюсь, не задерживайся, хватай ДП и крой вперед.

А что было дальше, он вспоминает смутно, как бы сквозь сон.

— Вперед! За Родину! — крикнул взводный и выскочил из траншеи.

Леонид упер в живот приклад пулемета и большими прыжками побежал на врага. Волосы всклокочены, глаза налиты кровью, рот раскрыт до ломоты в скулах:

— Ура-а-а!!

Клич подхватили сотни голосов. В этом русском «ура!» есть все: и грохот летних гроз, и гул землетрясения, и последний привет родным полям, и торжественная музыка победы. Солдат, поднимаясь в атаку, сам ничего этого не слышит, но могучий шквал «ура!» дает ему крылья, одолевающие огонь и смерть.

— Ура-а-а!

Леонид перепрыгнул через траншею и упал, споткнувшись о бровку. Падая, краем глаза успел увидеть, как пучеглазый верзила занес над ним широкий штык. Но немца кто-то опередил — тот охнул и медленно сполз на дно траншеи. Леонид огляделся вокруг. Рядом, кроме Муртазина, не было ни души.

— Ура-а! — Он понесся дальше, не чувствуя, как по коленке ручьем бежит кровь.

До вечера наши успели освободить три деревни. Три пепелища — уголь и зола. Лишь кое-где уцелело несколько строений, тоже, правда, полуразрушенных, обгоревших. Это или каменная церквушка, или школа… В каждой деревне виселица и уже закоченевшие жертвы фашистских палачей… А в одном селе всех жителей загнали в церковь, заперли, стены облили керосином и подожгли. Более ста обуглившихся трупов. Старики, старухи, младенцы, приникшие к материнской груди… Вдруг потемнело в глазах, и Леонид покачнулся. «Если… А если эти гады и до Оринска доберутся?.. Нет, нет!..» На лбу выступил холодный пот.

Как и все советские люди, еще задолго до войны он много слышал и читал о зверствах фашистов у себя в Германии и в завоеванных Странах. Но ему и в голову не приходило, что эти варвары не щадят даже маленьких детей.

Пленных фрицев пригнали к той самой церкви. Один из них снял очки, вынул из кармана платок и вытер… нет, не глаза, а стекла очков и внимательно так стал разглядывать груду обугленных тел. А другой — в фельдфебельских погонах — вытащил из-под шинели фотоаппарат и нацелился щелкнуть затвором, но испуганно присел, когда Леонид замахнулся прикладом автомата. Мокрое место бы осталось от «фотографа», если б не перехватил кто-то руку Леонида:

— Нельзя!..

Взбешенный Леонид не посчитался с тем, что это был командир роты Хомерики, накричал на него:

— Нельзя?.. А им можно? Им все можно, да?.. И седобородых старцев можно вешать, и грудных детей сжигать?

Пальцем не тронули пленных. Накормили борщом и отправили в тыл. Не может Леонид понять такого гуманизма. Он зоотехник. Падет случаем ягненок, и то, бывало, переживал, жалел. Но этих нелюдей?.. Нет, волка добротой и уговорами на истинный путь не наставишь. За кровь положено платить кровью!

Противник долго еще не мог успокоиться, все рвался в отбитые нашими деревни. Часами носились в небе «мессеры», тысячами падали бомбы, бесновалась артиллерия. Несколько раз появлялись танки, но изменений в позиции не произошло. Хотя народу в батальонах заметно поубавилось, настроение у красноармейцев было самое хорошее. Величайшая сила, окрыляющая солдата, — это наступление! Вот и жили они, взбудораженные успехом. Одно отделение дежурит в окопе, а Леонид с друзьями отдыхают в подвале. Чистят оружие, подкрепляются горячей пищей. Уже ночь. Бой почти что совсем затих. Лишь изредка пулемет протараторит, будто из подворотни пес прорычит на запоздалого прохожего, или где-нибудь словно от нечего делать ухнет мина.

А в общем-то ночь проходит спокойно. Полевая кухня действует вовсю. На передовую в термосах тащат кашу, борщ. Старшина оделяет бойцов «наркомовским пайком», выкликая фамилии сиплым, застуженным басом:

— Дрожжак, добавка!

— Есть добавка!

— Муртазин, добавка!

— Нет, мою долю кому другому отдай.

— Старшина, мне, мне его пайку! — кричит Никита.

Старшина поднимает голову, заглядывает в его цыганские с яркими белками глаза и рукой машет:

— Тебе и так хватит, Сывороткин.



Поделиться книгой:

На главную
Назад