Цыганские глаза лукаво улыбаются:
— А я доброволец. Две пайки положено.
— И нас никто насильно не гнал, — говорит Дрожжак.
— А я от брони отказался и на фронт попросился, — не отвязывается Никита, все тянет старшине свою кружку.
— Кем же ты работал, Никита? — спрашивает Ильгужа Муртазин, подсаживаясь к нему.
— Золотоискатель.
— О!.. — Ильгужа крепко хлопает его по спине. — Было время, я тоже золото добывал. Потом на нефть перешел. Поинтереснее дело.
Ильгужа принимается уговаривать старшину:
— Товарищ старшина, отдай ему добавку.
— Не дам. Вспьянится. А во хмелю дурнее Никиты человека нет. Матюкается, похабные песни поет.
— Вспьянится?.. — широко разевает рот Никита и хохочет до слез. — Если хочешь знать, я в Бодайбо на спор целый литр спирту выдул.
— Бодайбо? — Леонид даже вздрогнул, услышав такое.
— Ну да, Бодайбо. А что?
Собрался было Леонид сказать, что жена его тоже из Бодайбо, но раздумал. Дескать, ничего, просто так. Признаться, и раньше он недолюбливал этого слишком уж развязного и прилипчивого человека, а теперь, когда тот с такой жадностью потянулся за водкой, и вовсе расхотелось разговаривать с ним.
Никита между тем выпил долю Муртазина и сам подошел к Леониду.
— Слушай-ка, Колесников, ты тоже, что ли, сибиряк? Нет? Жаль. Впрочем, ты мне все равно нравишься. Здорово воюешь, прямо герой. Давай дружить.
Но старшина увидел, что в подвал зашел командир роты, скомандовал:
— Встать! Смирно-о!
— Вольно, вольно! Ну, как настроение, орлы? — спросил ротный, прикуривая папиросу от коптилки, сделанной из гильзы ПТО.
— Если так пойдет, товарищ командир, к Новому году с фрицами рассчитаемся, — говорит Никита, поблескивая замаслившимися зрачками. — Рассчитаемся ведь, а?
Хомерики, разумеется, тоже совсем не против покончить с войной к Новому году, однако он понимает, что не так-то скоро дело делается. Враг еще силен и вон уж куда забрался. Занял Киев, рвется на Москву… Но не хотелось ему огорчать своих бойцов, вкусивших радость победы. Правда, и обманывать, обещая быстрый конец войны, не годится.
— Точно сказать, когда мы добьем врага, не могу, друзья. Но сегодня вы геройски сражались. Спасибо. — Командир роты подошел к Леониду. —Молодец, генацвале, умеешь, оказывается, воевать. Я при случае поглядывал на тебя. Что ни говори, первый бой. А я давно приметил, что человек, принимая боевое крещение, или совсем теряется, или безрассудно прет на рожон. Ты же, Колесников, действовал с холодным расчетом. Только вот не следовало каску скидывать. От выстрела в упор она, конечно, не убережет, но от рикошета, пули или осколка на излете есть определенная гарантия … А ты не смейся! Смотри! — Он снимает каску и показывает вмятину и царапины. — Не будь каски, где бы оказались эти пули, а? Вот в этой черепушке! — Хомерики поворачивается к Никите. — Чего у тебя глаза так блестят, генацвале? Норму, что ли, крепко перевыполнил?
— Эх, если б и мне заиметь этакий ремень, товарищ командир!
И в ответ совершенно неожиданный вопрос:
— Какое у тебя образование, Сывороткин?
— А что, разве человеку без образования грех носить ремень со звездочкой?
— Если, говорю, имеешь хотя бы неполное среднее, к весне пошлю тебя на курсы младших лейтенантов.
— Ха-а, — скалится Никита, показывая крупные зубы. — До весны Гитлеру капут!
— Да нет, друзья, похоже, война не так скоро кончится.
— А как по-вашему, товарищ старший лейтенант, когда? — спрашивает Муртазин, пристроившийся на ящике, чтоб написать письмо домой.
Что может ответить на это Хомерики? Отшучивается:
— Как назначат Верховным Главнокомандующим, скажу точно.
— А сам-то Верховный знает, когда? — ляпнул вдруг Дрожжак. Ну и характер у человека: что на уме — то и на языке.
От такого вопроса Хомерики бросило в пот. Но он сумел скрыть смущение и уверенно, четко сказал:
— Рано ли, поздно ли, однако война все равно кончится. И кончится она нашей победой. Вот в этот день я тебе подарю, Сывороткин, свой ремень со звездочкой. А пока что, извини, не могу. Скажут, нарочно, мол, чтобы скрыть на всякий случай, что командир, подпоясался солдатским ремнем.
Он двинулся к выходу, завешенному плащ-палаткой.
— Товарищ командир, завтра опять пойдем в наступление?
Хомерики потрогал тонкие, словно только что народившийся месяц, усы:
— Будет приказ, пойдем.
— Здорово! — не удержался, крикнул Ильгужа.
— Здорово, говоришь, эдакий ремень носить? — буркнул Никита, то ли всерьез, то ли поддразнивая Ильгужу.
— Нет, такие сапоги, говорю, — отрезал Ильгужа и принялся чистить пулемет. — Командир сказал, что оружие в бою и жена тебе, и друг, и единственная опора. Держи его всегда в порядке!
11
К нему подходит Леонид.
— Давай вместе.
— Ничего, один управлюсь. Ты подворотнички красиво пришиваешь. А у меня то высоко получается, то совсем не видать. — Он живехонько сдернул с себя гимнастерку. — Пришей и мне. Нитка с иголкой в правом кармашке. Там и подворотник. Матерчатый, правда. Быстро грязнится, зато шею не трет.
— Семьей-то успел обзавестись? — спросил Леонид, усаживаясь напротив Ильгужи. — Оба в одном пулеметном расчете, а толком друг о друге ничего не знаем.
— Есть семья, — говорит Ильгужа, и в улыбке его сквозит тоска. — Жена и два сына…
Где-то с влажным щелком капает вода. Снаружи едва слышно протрещат выстрелы.
— Раз башкир, стало быть, с Урала?
— Да. И из самых красивых мест Урала. С берегов Инзера. А теперь в Ишимбае живу… Вернее сказать, жил там.
— Ишимбай, Ишимбай?.. Да, да, слышал, молодой город нефтяников, — припоминает Леонид. — Спой что-нибудь по-своему. Я лет пять прожил по соседству с бурятами. Люблю песни восточных народов. Протяжные, задушевные…
— Так я не мастер петь.
— Так мы не в театре.
— Будь у нас курай, лихо бы сыграл…
И все ж запел Ильгужа на родном языке, тихонько, едва шевеля губами:
Кто-то сквозь сон горестно застонал, кто-то сладко засмеялся во сне.
Правду сказал Ильгужа, голос у него был не ахти какой, но мелодию он чувствует тонко и поет ото всей души, — хотя и совсем чуждый напев, хотя и совсем не понять слов, а трогает в сердце самые заветные струны.
— Как называется эта песня? — спросил Леонид, помолчав.
— «Эскадрон».
— Интересно. Значит, песня военная?
— Да. Ее сложили в Отечественную войну тысяча восемьсот двенадцатого года, когда с Наполеоном сражались. В той войне участвовало почти что тридцать башкирских кавалерийских полков. Уральские кони пили воду из Сены, скакали по улицам Парижа.
— Когда будет время, обязательно выучишь меня этой песне, ладно?
— Выучить ее — дело не очень хитрое, знаком.
— Знаком?.. А что это значит? Знакомый, что ли?
— Не совсем так. В нашей стороне был такой обычай. Каждый башкир имел в соседней русской деревне близкого, настоящего приятеля. Товарища. Они друг дружку звали знакомами. И семьи их словно бы родными становились. У отца моего был знаком очень на тебя похожий, такой же рослый, сильный и волосы кудрявые. Ох, и чудаки были! До сих пор без смеха вспомнить не могу. Один шпарит по-русски, другой сыплет по-башкирски, и все равно все понимают. Так тот знаком куска хлеба, бывало, не съест, не поделившись с нами. Не сидеть бы мне здесь, если бы он не выручил нашу семью в голодном двадцать первом году. Нас-то было одиннадцать человек малышей…
— А кто был твой отец? — спросил Леонид, протягивая ему гимнастерку с белоснежным подворотничком. — На, хоть на парад иди!
— Кылысбай Неурожай.
— Как, как?
Ильгужа взял гимнастерку, полюбовался:
— И впрямь хоть на парад. Спасибо, знаком. Сейчас пойду вымою руки и шею, потом расскажу.
Он приподнял плащ-палатку и вышел из подвала, а Леонид принялся снаряжать запасные диски, пытаясь напеть про себя мелодию «Эскадрона».
— Везет фрицам, небо проясняется, — сказал Ильгужа, вернувшись. — Не миновать, целый день «юнкерсы» над головой будут висеть…
— Все равно ни шагу не отступим.
— Оно так, конечно…
Горький дым махорки заполнил небольшой подвал.
— Стало быть, интересуешься, кто такой Кылысбай Неурожай? — усмехнулся Ильгужа, взяв в одну руку круглый, как сковородка, пулеметный диск, а в другую горсть набрав патроны. — Самый невезучий человек в округе. Одиннадцать детей. Десять девочек и единственный мальчик, то есть я. А землю дают лишь на мужскую душу. Все достояние — срубленная из бревен чуть толще слеги избенка в три окна, плетневые сени, ленивый меринок да коза со сломанным рогом. Половина жителей деревни беднота, но беднее нас никого не было.
Кто-то распустил слух: если, мол, весною первым на пашню выедет Кылысбай Неурожай, то быть недороду. Поверили. И поэтому весной народ крепко следил, чтоб не ступил на поле Кылысбай Неурожай, то есть отец мой, пока кто-нибудь другой не отсеется.
И сейчас помню такой случай. Надел наш был на бугре, на солнцепеке. Накануне отец прошелся по полю и, верлувшись, рассудил:
«Земля подсохла. Положусь на милость божью, выеду с утра, посею четверть пшеницы и осьминник овса».
Он повернулся к матери, стоявшей у печки:
«Старуха, завтра на зорьке свари яйца и выкрась их в шелухе луковой. Сеять поеду».
Отец обратился к девочкам своим, игравшим на нарах в считалку:
«Слышали, кудлатые, завтра сеять поедем. Вымойте личико и глаза земляничным мылом».
Мама отошла от печки:
«Ладно, не трать-ка на этих сопливок дорогое мыло. Я сама-то им только по праздникам моюсь».
«Старуха, на поле положено выходить с чистой душой и с таким же чистым лицом. Будем надеяться, что бог услышит молитвы детские и смилуется».
«Смилуется… Каждый год, как сеять, заставляешь одалживать у соседей яички, варить, красить. Без „господи, благослови“ руку в лукошко не сунешь…»
«Даже осеннему ягненку майская травка снится, говорили наши деды. Велика щедрость господня. Раз откажет, в другой раз даст».
«Да ведь не дает. Чем беднее человек, тем его больше обижает. Вона у Афзал-бая пять пузатых стогов пшеницы нетронутыми перезимовали, а мы уже полгода как в долг кормимся».
«Нынче тоже полдесятины придется ему в аренду отдать, старуха. Семян не хватит».
«Скоро, поди, совсем без земли останемся. — Мама подняла глаза на нас и скомандовала: — Эй, волки степные, бегите руки мыть, будем затируху есть».
Будто вихрем каким сдуло нас: мы спрыгнули с нар, подхватили стоявший у порожка мятый кумган и взапуски выскочили во двор.
«Мне полей!»
«Нет, я первой прибежала!»
«Не толкайся. Маме пожалуюсь».
«Попробуй только, ведьма!»
«А-ай, не дергай за косу!..»