Услышав о войне, люди забыли о личных горестях, неурядицах, о взаимных ссорах и обидах. Вдруг стали заботливыми, внимательными друг к другу, чувство родства взяло верх над всеми остальными помыслами.
Добежав до крыльца военкомата, Леонид на миг остановился, шумно перевел дух. Прошел в распахнутую настежь дверь. А там народу — яблоку негде упасть. И стар и млад столпились у стола, и каждый настоятельно требует, чтоб немедля — сегодня же — отправили его на фронт.
— Я снайпер. Грамоту имею за меткую стрельбу.
— А я кавалерист!
— Товарищи, разрешите мне сказать. Я орден за Халхин-Гол получил.
— Почему без очереди суешься? Молод еще! Я Зимний дворец штурмовал!
Немало тут девчат и женщин.
— Товарищ военком, возьмите меня санитаркой! Нынче весной кончила трехмесячные курсы.
— А я в аэроклубе занималась.
Леониду кажется, что во всех этих людях разного возраста, разного положения бьется одно сердце. Нет, никогда Гитлеру не победить такой народ!.. Однако весть о том, что враг уже бомбил Львов, Севастополь, Киев, что его остервенелые полчища прорвались на советскую землю, невольно наводила на тяжелые мысли. Как же это получилось? Где же наши летчики? Наши зенитчики? Почему они пропустили этих стервятников?..
Тем временем подошла его очередь.
— А-а, товарищ Колесников! — сказал военком. — И вы явились?
— Да, явился.
— Хорошо. Ждите повестки.
— Заявление нужно?
— Напишите. На всякий случай.
Домой Леонид шел сам не свей от возбуждения. «И чего тянут? Война, пожалуй, кончится, пока я до фронта доберусь…»
Маша была вся в слезах.
— Леня…
— Маша, я еду.
— Как едешь?
— На фронт.
— Прямо сейчас?
— Нет. Военком сказал, что повестку пришлет.
— Леня!.. — Маша бросилась в его объятия, приникла всем телом к широкой груди. Леонид услышал, как стучит ножками дочка, набирающая силы под материнским сердцем. — А мы?.. А мы-то как будем без тебя, Леня?
— В беде не оставят, кругом наши, советские люди. Мы с братишками вон в какое время не пропали. Горе-то общее.
Спустя несколько дней военком вызвал Леонида и вернул его заявление, на котором наискось черными чернилами было написано единственное слово: «Бронь».
Давно еще, когда пришел срок призываться в армию, его тоже не взяли. Специалист, дескать. Теперь опять бронь. Ладно, тогда, положим, время было мирное, а теперь, когда враг топчет нашу землю, когда вся граница наша, от Черного до Белого моря, объята пламенем… Нет, нет, не то что бронь, а даже кандалы не удержат его в тылу. Он молод, здоров… Правда, ему даже одного дня не пришлось проходить строевую подготовку, но стреляет он без промаха, гранату бросает на пятьдесят с лишним метров. Имеет значки «Ворошиловский стрелок» и «ГТО» второй ступени. Нет, он все равно добьется своего, все равно уйдет на фронт.
Вдруг в его памяти встает, как живой, отец. Он в серой шинели, в папахе, перетянутой алой лентой. В ушах гремит первый собственный выстрел и последний наказ отца: «Впредь, сынок, не в потолок стреляй, а по врагу целься!..» Нет, все равно он добьется своего, во что бы то ни стало добьется! Идет Леонид в РИК, в райком, волнуется, горячится. Но и тут, и там ему заявляют наотрез: «А как думаешь, товарищ Колесников, в тылу люди нужны или нет?..»
Леонид шлет телеграмму на имя наркома обороны.
Он дни и ночи отправляет на фронт лошадей, смотрит, как туда, на запад, уходят битком набитые солдатами эшелоны, и с нетерпением ждет ответа из Москвы. А враг уже в Пскове, враг подбирается к Новгороду, бомбит родной Ленинград.
И снова — в который уже раз — он прибегает в военкомат… И наконец слышит заветное слово. Два долгих месяца ждал он этого мига. Без памяти летит домой.
— Маша, сбылось!
— А мы?.. — Маша понимает, что Леонид прав, что он не может по-другому, но остаться одной с двумя малыми детишками?.. Да вот-вот появится на свет и Таня. — А если немец придет?
— Как так придет?
По правде говоря, Леониду до этой минуты даже в голову не приходило, что враг может добраться до Оринска. В самом деле, что будет с Машей и детьми, если город возьмут немцы?.. Круглые сутки хлопоча насчет лошадей, он не успел даже эвакуировать свою семью. Эх…
— Маша, так и знай, мы их обратно прогоним!
Маша без сил опустилась на стул. С какой-то глубокой тоской вымолвила:
— Леня! Чувствует сердце, не свидеться нам снова с тобой…
— Глупенькая моя, или думаешь, всякий, кто идет на фронт, обязательно умирает?
— Нет, не увидимся мы больше с тобой, Леонид. Кому-то из нас не дожить до встречи. Помнишь, в первый день, как приехали в Ленинград, мы пробродили до самого утра, белой ночью любовались? Тогда я сказала тебе, что слишком уж я счастлива, как бы, мол, не оказалось коротким оно, мое счастье. Так и вышло.
Поднял Леонид по очереди на руки своих сыновей, расцеловал и наказал:
— Будьте умненькими, слушайтесь матери…
А со старшим, с восьмилетним Жорой, побеседовал, как с равным:
— Ты теперь остаешься в доме за хозяина. Смотри, береги маму.
Напоследок Леня попрощался с приунывшим, словно бы понимающим, какие здесь творятся события, Джульбарсом.
— Ну, Джульбарс, давай лапу…
Пес подал лапу, лизнул хозяина в щеку, протяжно завыл.
Маша вместе с ребятишками проводила его на вокзал.
Лязг, дым, тревожные гудки. Неимоверно длинный состав, красные вагоны. Поют, пляшут, плачут … Последние слова, последние взгляды, прощальные поцелуи. Одно общее, огромное, как океан, горе и отдельные, свои, особые беды.
Слезы на глазах Маши уже высохли. Она приникла щекой к плечу мужа и еле слышно шепчет:
— Знаю, с войны не все возвращаются … Но ты, Леня, постарайся, вернись к нам живым и здоровым. Чтоб дочку повидать…
Паровоз пронзительно гудит, Леня вспрыгивает в теплушку.
— Будем ждать, Леня, все — вчетвером — будем ждать…
8
Прибыли в часть по месту назначения. В первый же день им выдали обмундирование: сапоги, гимнастерку, галифе и пилотку. Однако одеть Леонида оказалось не так просто. Нелегко было найти сапоги сорок пятого, пилотку шестьдесят второго размера. Старшина-украинец в поисках подходящего комплекта перевернул вверх дном склад ОВС. И все же пилотка была на размер меньше, а рукава гимнастерки чуть прикрывали локти.
Посмотрел Леонид на себя в зеркало и покатился со смеху. Наспех подобранная военная форма изменила его до неузнаваемости. Козырнул было он себе, гаркнув: «Здорово, боец Колесников!» — и затрещал, едва не оторвавшись напрочь, рукав под мышкой.
Его обступили однополчане.
— Ну и идет же тебе форма, товарищ!
— Прямо как корове седло.
— Не обижай человека, не корова — целый слон.
— В наш взвод просись, земляк, ребята у нас — во!
— Земляк?.. Ты тоже из Оринского района, что лн?
— Теперь мы все земляки! — пояснил тощий и длинный, на длинных, как у цапли, ногах боец. — Я из Сталинграда. — Он одернул рукав гимнастерки и протянул пятерню: — Дрожжак.
Сразу видать, что этот приятель, так смахивающий на цаплю, тоже никогда не носил военной формы и не хаживал в строю. Пряжка ремня сбилась на сторону, гимнастерка сморщилась на пузе, будто лицо столетнего старца. И никак не найдет человек, куда бы подевать ему длинные, до колен, руки, — то сунет в карманы, то резко заведет за спину. И другое примечает Леонид: неважнецкие нервы у этого Дрожжака, желваки на скулах так и ходят, подрагивают.
Только убрал руку Дрожжак, как к Леониду потянулись другие:
— Сажин … Иван Семенович. Ярославский мужик.
— Скоропадов. Москва, Арбат.
— А я из Могилевщины. Климович…
Пайковая пачка махорки пошла по кругу. «Ярославский мужик» тщательно растер крупинки на дубленой ладони, выбрал двумя пальцами и выбросил твердые комки, а оставшуюся пыль, приложив к носу, долго, с наслаждением втягивал в ноздри. Потом зажмурился, преуморительно раскрыл рот в пожелтевших зубах и чихнул. Кто-то крикнул:
— Будь здоров!
— Крепка! Хороша! — похвалил Сажин казенную махорку.
Леонид внимательно присматривался к своим новым знакомым. Землякам. Однополчанам. На первый взгляд вроде и не различить их, похожи друг на друга, будто близнецы: только вчера или даже сегодня утром полученные со склада гимнастерки, брюки-галифе с ромбическими накладками на коленях, кирзовые сапоги, пилотки… Но если посмотреть глазами души, чувствуется, что у каждого свой нрав, свой характер.
Муртазин — человек восточный. Щеки смуглые, скулы широкие. Он крепко поджимает свои тонкие губы и слегка хмурит густые, будто сажей намалеванные дуги бровей. Если же улыбнется, вместо глаз остаются узкие щелочки, лишь из-под ресниц поблескивают темные зернышки-чечевички. «Парень этот, — решает Леонид, — непременно настоит на своем. Упорен, а может — и упрям».
Длинные ноги делают Сажина несколько похожим на сталинградца Дрожжака, только тулово у него короткое и нос пуговкой. Иван Семенович настоящий русский крестьянин, живет по пословице «запас кармана не тянет». Ишь как топырится галифе, да кое-что, пожалуй, и за пазуху сунул человек.
А вот Скоропадов. «Москва, Арбат». Черты лица тонкие, четкие, как бы высеченные из благородного мрамора. И удивительные глаза: взгляд то сосредоточенно-задумчивый, с грустинкой, то живой, пронзительный, будто парень выискивает — торопливо и жадно — кого-то позарез нужного ему.
…Плечом к плечу с этими людьми ему предстоит пройти огни, воды и медные трубы. Как-то поведут они себя в трудный час? А как ты сам, Леонид, покажешь себя?.. Ты-то ведь уж не юноша, живущий романтическими порывами, — ты отец двоих, нет, троих детей. Твои действия теперь должны подчиняться не чувствам, в тебе должны главенствовать ум, трезвый расчет… Должны… Должны…
— Колесников, пошли к ротному, — позвал его Дрожжак. — Попросим, чтоб тебя в наш взвод определил. Ротный у нас грузин. Ну и горяч же… Прямо кипяток. А вообще-то настоящий генацвале…
…Леонид открывает глаза. Он и не заметил, как его сморил сон. Край неба в кроваво-красном зареве. Вот-вот взойдет солнце и зальет море ярким светом. Над головой прокружили и пролетели дальше два истребителя — из эскадрильи, охраняющей корабль.
— С добрым утром, товарищ командир! — дружно приветствовали его спутники.
— Доброе утро, друзья! — Леонид поднялся и обошел товарищей по оружию, пожимая каждому руку.
— Как прошла первая ночь на корабле? Какие сны приснились, Леонид Владимирович? — заботливо поинтересовался Иван Семенович Сажин.
— Только закрыл глаза, так и навалилось все пережитое, — сказал Леонид, потягиваясь и. приседая, чтоб размять затекшие мышцы. — По Ленинграду бродил, с вами разговаривал…
— А я вот до этих лет дожил, и хоть бы раз, хоть бы невзначай сон мне какой приснился, — сказал Петя Ишутин, то ли хвастаясь, то ли огорчаясь.
— Медведям сны не снятся, — пошутил Антон Таращенко, кольнув Петю его довоенной профессией охотника за медведями.
— Эх, когда-то выберусь снова в тайгу, прихватив с собой Дозора! — с жаром воскликнул Петя, но тут же помрачнел. — Хорошо, если жена ружье не продала. Невзлюбила она мои походы в тайгу. Проброжу дня два-три, вернусь, а у нее лицо темнее тучи. Посуду моет — чашки и тарелки разговаривают, шаг шагнет — из-под каблуков искры скачут. Был такой случай. Взяла Вика ружье, положила на порожке и нацелилась дверью прихлопнуть. А дверь-то у нас тяжеленная. Ставит вопрос ребром: «Или я, или тайга!..» Глаза, будто угольки, горят. Екнуло мое сердце, угробит, думаю, такую бесценную вещь! Подскочил к ней, поцеловал и выпалил: «Ты!..» Растаяла…
— Теперь уж не будет пилить, поцелует — убаюкает, разбудит — снова поцелует, — утешает Петю длинный и тощий, как Дон-Кихот, Дрожжак.
Но тут в разговор вмешивается Сережа Логунов, обладающий феноменальной способностью обо всем слышать и разузнавать прежде всех, и мысли друзей принимают совершенно другое направление.
— А мы, — заявляет он, — идем в Порт-Саид. Оттуда завернем в Каир…
И сразу же в ответ раздается недовольный гул:
— А почему не домой — прямиком?
— Чего мы в этом Египте не видали?
— Или союзники замышляют присоединить нас к своей армии?
— Фигу им с маслом!
— Почему не сказали об этом сразу, в Неаполе?
— Пошли к начальству!
— Пошли!
— Тсс… — Леонид поднял руку. — Не стоит, товарищи, шум затевать. В Греции, на Крите и Кипре — немцы. Пройти через Босфор невозможно. Поэтому придется добираться кружным путем.
Вот, значит, в чем дело. Ребята все поняли, но настроение, конечно, лучше не стало. Особенно раскипятился вспыльчивый Дрожжак: