Он смотрел, как темнеет зелень, а небо приобретает металлический оттенок, и прислушивался к тому, что происходило наверху. «Сам не понимаю, что творится у меня в душе. Впрочем, здесь, на востоке, достоинство — звук пустой. Существует определенный склад ума и следует с ним считаться. Видимо, я в этом отношении не отличаюсь от моих сограждан, — рассуждал он. — В чем моя вина? Ей следует думать только о своем здоровье».
Поскольку наверху медлили, он стал прохаживаться по комнате с выкрашенными в розовое стенами и разглядывал легкую мебель, пока не появилась служанка.
— Барышня одевается. Прошу наверх, господин доктор.
Он оставил шляпу и трость на вешалке в передней и поднялся по деревянной лестнице на выступавший, как эркер, деревянный балкончик в тирольском стиле. Дверь в глубь этажа отворилась, и на пороге показалась Элеонора. Доктор Старирадев почувствовал, как забилось учащенно сердце. Элеонора была одета точно на бал — длинное темное платье, глубокое декольте, открывавшее юную грудь, обнаженные до плеч руки, отливавшие матовым блеском в мягких вечерних сумерках. Высокая прическа делала ее старше, придавала вид дамы. На него пахнуло духами, и в памяти возникла его подружка с Монмартра, всегда встречавшая его разодетая как куртизанка.
— Вы надели корсет! Это для вас убийственно, — сказал он, строго глядя на нее, чтобы остудить ее лихорадочное возбуждение холодностью и деловитостью тона.
Она вся пылала и улыбалась, упоенная своим туалетом и прической. Глаза ее горели. «Не следовало мне приезжать», — мелькнуло у него в мозгу.
— Что же вы не входите? Простите, что заставила вас ждать так долго, — проговорила она, отстраняясь, чтобы дать ему пройти.
Узким коридорчиком доктор прошел в ее комнату, погруженную в вечерний полумрак. Кровать была наспех прикрыта, на туалетном столике лежал скомканный платочек, на канапе — раскрытая книга.
— Вы неблагоразумны. Корсет сдавливает грудную клетку и затрудняет дыхание. Быть может, вам угодно убить себя? Зажгите, пожалуйста, лампу, тут уже темно. Он поставил свой докторский саквояж на низкий пуфик, а сам остался стоять.
— Вы боитесь темноты? По-моему, так лучше, но если вы желаете…
Зашуршало платье, он слышал, как она нервно чиркает спичками, которые ломались и падали на ковер. Огонек бледно осветил фарфоровый шар, и обрамленное широкой бронзовой рамой зеркало золотисто сверкнуло.
— Извольте немедленно снять корсет! — настойчиво произнес он, помогая ей поправить в лампе фитиль.
— Отчего же? Я вам в нем не нравлюсь?
— Полно вам кокетничать.
— А вы оставьте свои докторские замашки, это смешно, — сказала она…
— Я буду вынужден отказаться от дальнейших забот о вашем здоровье, коль скоро вы не следуете моим советам.
Она стояла перед ним, вызывающе глядя ему в глаза. Лампа освещала половину ее лица, вторая половина находилась в тени, и ему почудилось, что в затененном глазу таится какое-то дерзкое решение.
— Мне самой не снять. Помогите. — Она, словно любуясь им, склонила голову набок.
— Но ваше платье… Придется снять платье…
— Застежка на спине.
Он колебался. Как бы не выставить себя в смешном свете… С хмурым видом принялся он расстегивать черные пуговки на темном кружеве. «Она просто смеется надо мной. Отхлестать бы ее хорошенько», — неотвязно вертелось в мозгу.
Тяжелые благоухающие волосы приблизились к его лицу, зеркало отразило вздернутый подбородок, дивный профиль, легкую улыбку на губах. Глаза были закрыты. Его пальцы касались нежной девичьей спины, он почувствовал, что волнуется. Под обнаженными плечами показался корсет, и доктор принялся расшнуровывать его неловкими, нервными движениями. Стягивая с крючков тонкую шелковую тесьму, он слышал свое и ее дыхание. Планки корсета задевали за кружево платья, он не снимался, потому что был завязан еще и спереди.
— Позовите горничную и ступайте в другую комнату, снимите там! Это невозможно! — воскликнул он, сдаваясь.
— Какой же вы неловкий! Помогите хоть снять платье.
Прежде, чем он нашелся, что сказать, она покачнулась, словно ей вдруг стало дурно, и прижалась спиной к его груди. Он увидел обнаженные плечи, ощутил тяжесть ее тела, испугался, что она упадет, и подхватил ее под руки. Она порывисто повернулась и обвила обнаженными руками его шею. Рыдания сотрясали ее, и, пока он искал слова утешения, он увидел в зеркале себя и ее, повисшую на нем, прячущую лицо меж лацканами его пиджака. И понял, что исправлять ошибку поздно. «Будь что будет. Она все равно умрет». Решив это, он поцеловал ее в плечо. И услыхал: «Ты ведь любишь меня… Хоть немножко, пока я еще хороша собой. Я умру…»
— Нет, ты не умрешь, не умрешь! Помилуй, что ты говоришь! — сказал он, прислушиваясь, не приехали ли ее родители.
Но услышал лишь трели соловьев, и майский вечер хлынул в его душу, причинив боль. Молнией пронеслось воспоминание об июньской ночи, проведенной на виноградниках под открытым небом, и породило мечту пережить такие же волшебные, счастливые часы с той, которую он сейчас держал в объятиях. Он вздрогнул, сердце защемило от жалости к ней. Он попытался открыть ее лицо, но она продолжала всхлипывать на его груди, и сквозь плач нельзя было разобрать слова, вырывавшиеся судорожно, по слогам. «Прячет рот, боится меня заразить. Бедняжка!» — мелькнула мысль, и, подняв ее голову, он поцеловал ее в губы, чувствуя, как она трепещет в его руках, готовая ему отдаться.
— Скажи, что любишь меня, ведь ты меня любишь?.. Ведь я не умру?
— Нет, конечно. Конечно, нет… Но ваши могут с минуты на минуту приехать. Приведите себя в порядок, чтобы нас на застали врасплох. Успокойтесь же.
Он помог ей снять платье, и, когда увидел её полуобнаженной, застыдившейся, в нем проснулась страсть к этому молодому, девственному телу. Развращенный парижскими кокотками студент норовил взять верх над врачом, однако врач победил, и он высвободился из ее объятий. Уговорил ее лечь в постель и, заметив на туалетном столике платочек, взял его.
— Кровь. Второй раз, — сказала она.
— Ничего удивительного. Это не должно вас пугать.
Послышался шум подъехавшей пролетки.
— Вернулись ваши родители. Лежите спокойно и вытрите слезы. — Он подал ей свой носовой платок. Девушка схватила его руку, неожиданно рассмеялась и, подняв на него заплаканные глаза, сквозь смех проговорила:
— Видимо, Тырновская царица не носит корсета.
Доктор отшатнулся, как от пощечины.
— Ревновать к прислуге недостойно вас, — сказал он. — Стыдитесь!
_ — Не могу, я и вправду ревную! О, как я ее ненавижу! Прогоните ее, немедленно прогоните! Ведь вы не любите ее, вы любите одну меня? Поцелуйте меня еще раз. — Она прижала к своей груди его руку, и он поцеловал ее, но был вынужден тут же отпрянуть и взять с пуфа свой саквояж, потому что по лестнице поднимались.
Господин Смилов вошел, постучав. Доктор успел опуститься на низкий пуфик возле постели больной. Его пригласили поужинать, а после ужина, оставшись с коммерсантом с глазу на глаз, он сказал ему, что болезнь прогрессирует и необходимо отправить дочь в одну из швейцарских санаторий. «Это единственный и самый разумный способ избавиться от нее и исправить сделанную ошибку», — думал он, убеждая потрясенного отца, что в Швейцарии больная скорее поправится.
Было уже темно, когда он собрался ехать. Турок — кучер терпеливо дожидался хозяина, пустив лошадей попастись. Доктор пытался осмыслить последствия своего любовного объяснения. Образ полуобнаженной Элеоноры витал в его памяти, мешая сосредоточиться, так же, как и воспоминание о тех виноградниках, где он проводил лето в годы детства и отрочества. Он слушал уханье филинов и шепот майской ночи. Старые вязы, пережившие годы турецкого ига, казались мрачными тенями, за которыми прячутся многие тайны, широкие кроны орехов тоже говорили о минувших днях, и звук журчавшей где-то воды уносил с собою время. Образ девушки отступил перед Мариной, и его помощница показалась доктору близким существом, связанным с этими дорогими его сердцу местами.
«Как я оплошал! Ну да ничего, она уедет, и вряд ли мы еще когда увидимся», — пришел он к заключению, ожидая, пока кучер запряжет лошадей.
10
Летом в городе вспыхивали различные эпидемии, свирепствовала оспа, были случаи скарлатины и дифтерита, особенно в Варуше. По этим крутым улочкам, где вечером, шатаясь, бродили пьяные, редко проезжали мусорщики. В дождь мусор выбрасывали за порог, на улицу, и дождевые потоки уносили его за собой, куда придется. Доктор настойчиво требовал от местных властей навести в городе чистоту, однако все шло по-старому, простонародье жило, как привыкло, и доктор был вынужден отступиться.
Каждый день приходилось взбираться пешком по крутым улочкам, где не проехать коляске, кого-то наставлять, кого-то бранить. Он без предупреждения входил к больным по скрипучим лестницам, через калитку или крыльцо, осматривал немытые тела, переодетые в застиранные рубахи, женщин, родивших по семь-восемь детей и не раз перенесших воспаление легких, отощавших мужчин, плачущих ребятишек. Так познакомился он с жизнью этих кварталов, где то и дело объявляли очередной карантин, населенных мясниками, малярами, мелкими чиновниками и всевозможной беднотой, где все еще носили крестьянские антерии, широкие матерчатые пояса и меховые шапки. Жили тут также старые девы — в таинственно мрачных домах, где из окон выглядывала герань и чахлые, пожелтевшие цветы, которые здесь называли «кавалер и дама». Внизу, на главной улице, жили господа с золотыми цепочками на жилетках, крахмальными манжетами и тростями — адвокаты, коммерсанты, учителя гимназий, надменные офицеры. Но и тут, среди женских корсетов, зеркал, люстр, лакированных сапог и тюлевых гардин проглядывала балканская мешанина европейского и местного, скрывалась тупая самоуверенность и нечистоплотность. Были тут игроки, просиживавшие весь день в кофейне «Рояль», рантье, прогуливавшиеся, гордо выпятив грудь и засунув большие пальцы за проймы жилета, слабоумные господские сынки, проедающие отцовские денежки. Доктор видел и себя среди этих людей и частенько задавался вопросом, чем, в сущности, его жизнь отличается от их жизни. Разве не ютился он в таком же ветхом неудобном доме, что и большинство его сограждан, разве не сожительствовал со своей прислугой? Но больше всего его терзало сознание, что придет день, когда он смирится, и это существование станет ему нравиться, как нравится ему турецкая баня. В больнице, дома на улице его эстетические вкусы входили в противоречие; с тем, что он видел; светлые надежды, высокие порывы к совершенно иной жизни, сообразующейся с его врачебными представлениями и требованиями медицины, стали казаться ему миражом.
К личным неурядицам добавилась еще и угроза войны. Прежде он узнавал о волнениях на Балканах из французских газет и от наезжавших в Париж соотечественников, главным образом, студентов, которых встречал в кафе на бульваре Сен-Мишель или в дешевых ресторанчиках Шартьера. Там он узнал о провозглашении независимости Болгарии, о том, что Босния и Герцеговина присоединены к Австро-Венгрии, о младотурецкой революции, о внушаемых ею надеждах. Но теперь дела обстояли совсем по-иному. Газеты были полны сообщений о массовых убийствах болгар, сербов, греков и албанцев, о союзе Болгарии, Сербии и Черногории против Турции.[12] В Македонии продолжали действовать повстанческие отряды, совершались покушения, убийства, на турецкой границе происходили перестрелки, велась таможенная война. Младотурки стремились истребить болгарское население, вытеснить его в глубинные области Болгарии. В Софии шли митинги, произносились гневные речи, и в марте был заключен военный договор с Сербией.
В «Турине», если только кто-нибудь не затрагивал старые темы — гибель «Титаника» или перелет через Ламанш, — ежевечерне вспыхивали горячие споры, обсуждались, не без наивности, балканские конфликты, буйно разгорались политические страсти. Иванчо Тошев разругался с господином Николаки, нотариус не мог простить аптекарю и судебному приставу Иллариону то, что демократов отстранили от власти и на их место царь Фердинанд призвал партии цанковистов и народняков.[13]
Доктор Стари радев задумывался над грядущим и возвращался из «Турина» в прескверном расположении духа. Долго не мог уснуть, терзаемый дикими воплями безумного армянина или песней запоздалого бедняка-гуляки — ее горестные, похожие на стоны коленца, казалось, уносились вдаль водами Янтры. Он подходил к окну, смотрел на редкие огоньки, и в памяти чередой проходили картины детства, перемежаясь с впечатлениями дня, разговорами с различными людьми — больными, коллегами, с воспоминаниями о студенческих годах в Париже. Как и все его поколение, он вырос в ненависти к поработителям — туркам, однако Франция остудила эту ненависть неосознанным им самим космополитизмом, побуждавшим его взирать свысока на запутанный «балканский вопрос». В эти полуночные часы его одолевали мучительно-тяжкие мысли, он раскаивался в том, что уступил своему влечению к Марине, связь с ней угнетала и пугала его. А больная Элеонора казалось ему уже ушедшей, словно он любил ее когда-то давным-давно, хотя ее образ и навещал его довольно часто.
Круг размышлений замыкался на угрозе войны. Его несомненно мобилизуют и направят в какой-нибудь походный лазарет, так что до конца войны заглядывать в будущее бессмысленно. Да и какое будущее могло ожидать искалеченную Берлинским договором[14] Болгарию, за пределам и которой осталась четверть коренного населения? С детских лет помнилось ему постоянное вмешательство внешних сил в судьбу страны, исступленность политической борьбы, перевороты, убийства и насилия. Не раз видел он, как тащат к урнам для голосования лежачих больных, как разгоняют оппозиционно настроенных горожан и крестьян. В корчме «Безим-отец» до поздней ночи гремела музыка, пьяные выкрики мешали людям спать, перед выборами все поленницы перед пекарнями растаскивали. Но несмотря на всю эту борьбу за власть и партийные распри в стране царил патриотический подъем, стар и млад были одержимы стремлением освободить Фракию и Македонию. Дух национального возрождения разгорался в те дни с новым жаром, с новой силой. Сидя по вечерам возле домов или городских фонтанчиков, мальчишки распевали «гимн» «У Босфора шум подымается»,[15] «Марш, марш, Царьград уже наш!»[16] и «Вставай, вставай, юнак балканский». Детвора вздергивала на виселицу вырезанного из бумаги турецкого султана, возобновились побоища между кварталами — в нижнем квартале турчата не смели перейти по мосту через Янтру, в Картале варушские мальчишки с рогатками гонялись за сынками богачей и офицеров с Офицерской улицы, били черепицу на крышах и окнах, так что против победителей приходилось высылать вестовых и стражников. Вошла в моду переиначенная на болгарский лад французская песенка, ее распевал весь город, она долетала к доктору сквозь стрекот швейных машинок и постукиванье ткацких станов. «Юный капитан, откуда вы идете?» — умоляюще! вопрошало чье-то сопрано и само себе отвечало: «С гор Балканских, с поля брани…» Многие при докторе вслух мечтали о том, как будут убивать турок в сражениях, дети с жаром декламировали «Земля черногорская, на турок восставшая».[17] На плацу Марно-поле с самого раннего утра звучали холостые выстрелы, усиленно обучали новобранцев, пулеметные очереди прошивали воздух над городом. Патриотический восторг и воинственность особенно усилились после того, как Тырново посетил царь Фердинанд с министрами нового кабинета.
Доктор уделял газетам и слухам мало внимания — балканские распри казались ему хроническими, но когда и французские газеты заговорили о неизбежности войны, он содрогнулся. В ту же пору к его прежним личным треволнениям прибавились новые. Несмотря на все увещевания Элеонора отказывалась ехать в Швейцарию. После того, как он объяснился ей в любви, приходилось разыгрывать роль влюбленного и часто бывать у Смиловых. В этих вынужденных визитах таилась опасность, ибо они накладывали на него известные обязательства по отношению не только к девушке, но и ко всей семье. Единственным оправданием служило то, что во время визитов он убеждал Элеонору поехать лечиться, и если бы преуспел в этом, то избавился бы от нее. Ее упрямство вызывало в нем раздражение, и он пользовался любым поводом, чтобы отложить свой визит, но на следующий же день находил у себя в почтовом ящике опущенный служанкой Смиловых розовый конверт без марки. Тем не менее он не терял надежды, что Элеонора уедет, — болезнь в конце концов принудит ее. Куда серьезней были неприятности, причиняемые Мариной. Ее манера держаться переходила все допустимые для прислуга границы. Она распоряжалась в доме точно законная супруга, свободно, без стеснения выражала свои суждения о пациентах, об убранстве комнат, даже позволяла себе давать ему советы, как поступить в том или ином случае, причем делала это с такой уверенностью, будто этот дом уже принадлежал ей. Но в конце июля она неожиданно и без всяких объяснений перешла вниз, к старухе, и становилась со дня на день все молчаливее, смотрела на него отчужденно, а однажды он услышал, как она плачет. Доктор воображал, что причиной тому участившиеся в последнее время письма от мужа, полные брани и угроз. Озлобленный супруг преследовал ее, когда она шла на базар, так что Марина боялась выйти из дому. «Злится, что не помогаю ей получить развод», — думал доктор. А тут еще вышел пренеприятнейший инцидент.
Когда она возвращалась с базара, весовщик по прозвищу «Кушай-Детка» попытался затащить ее в свою лавку. Скандал стал достоянием всего города. Марина вернулась домой сама не своя, вся в слезах, и до вечера не притронулась к еде. Мало того, оказалось, что госпожа Старирадева накинулась посреди улицы на «негодяйку, которая делает из ее сына посмещище», и Марине пришлось спасаться от разъяренной старухи бегством. Доктор нашел ее у бабки Винтии. Марина всхлипывала, сжимая в руке мокрый носовой платок, а когда он вошел, вновь разразилась рыданиями. Бабка Винтия подробно пересказала ему, что стряслось за час до его прихода.
Доктор кипел от беспомощного гнева. При виде опущенных плеч Марины, раздвинутых под платьем коленей, на которые она упиралась локтями, его гнев перекинулся на эту женщину. Ее красота, ее тело теперь казались ему оскорбительными.
— Что я могу поделать, если в этом городе царит такая мерзость! Тебе остается только подыскать себе другую квартиру, — злобно крикнул он, не дослушав старуху, словно нарочно твердившую одно и то же — как его мать колотила Марину зонтиком и до самого порога гналась за ней.
Марина взглянула на него, и в затуманенной голубизне ее глаз доктор увидел то же отчужденное выражение, полное недоверия и немого укора, какое он видел последние дни, но теперь в этих глазах была еще и враждебность, словно его: «А что я могу поделать» — подтвердило ее сомнения в том, что он встанет на ее защиту. Его вновь охватил страх, что их отношения зашли слишком далеко, и окрепло убеждение в том, что она отдавалась ему лишь для того, чтобы дело окончилось свадьбой.
— Что проку в слезах! Вымой лицо и ступай наверх. Потом поговорим, — в сердцах произнес он, вспомнив, что в приемной ждут двое больных.
«Да, ее взгляд говорил об этом. Она свыклась с этой мыслью, потому что весьма высокого мнения о своих достоинствах. Дескать, раз ты со мной близок, то обязан жениться…» Должно быть, делилась этим с бабкой Винтией. Но это шантаж! Вот она на что рассчитывает!» И доктор решил уволить ее, не вдаваясь в объяснения. «Хорошо я попался!» — думал он с досадой, вспоминая тот вечер, когда вернулся с охоты и Марина отдалась ему, свои угрызения и ту ночь, когда она обронила: «Чего б тебе не взять меня в жены?»
Проводив пациентов, он снял халат и сел за письменный стол. Марина молча взяла халат с кушетки.
— Постой, — сказал он, заметив, что она направилась к двери. — Сядь, поговорим.
Она осталась стоять с халатом в руках и смотрела на него с тем же выражением оскорбленной женщины, уверенной в своей правоте.
— Сама видишь, тебе не следует более ночевать в доме. С завтрашнего дня подыщи себе квартиру. Это самое разумное, ничего не поделаешь…
— Мне и без того пора убираться отсюда.
— Муж тебя не оставит в покое. Ты все еще его жена»- продолжал он, подбирая слова и глядя на нее жестким взглядом хозяина.
— Не в муже дело, сам знаешь, а в ней, в чахоточной. Она, чай, богатая!..
— Что ты хочешь этим сказать? — закричал он, ошеломленный ее дерзостью.
Марина кинулась к двери и громко захлопнула ее за собой.
Доктор не верил своим ушам. Эта особа позволяла себе бесноваться в его доме, точно разъяренная супруга? Кровь хлынула ему в голову, он был готов догнать ее и тут же выставить вон. «Не в муже дело, сам знаешь…» — звучало у него в ушах, и он вдруг понял, что Марина читала письма от Элеоноры, которые он выбрасывал в мусорную корзинку. Как легкомысленно было думать, что эта связь завершится так же, как и все прежние. Но разве не сама она пожелала этих отношений? Разве он не пошел навстречу ее желаниям, не одел ее, не дал ей работу?.. Неизбежно и естественно, что он отдал ей и свои чувства, но он никогда и ничем не давал понять, что женится на ней… Но здесь так водится… Да, здесь так водится — все живут с сознанием своего равенства. «Тысяча и одна ночь» здесь не просто сказки, и Марина убеждена, что раз он с ней близок, раз покупает ей одежду, обувь, белье, то непременно соединит с ней свою судьбу, оттого и настаивала, чтобы он похлопотал в митрополии, ускорил ее развод… Какую он сделал глупость, вообразив, будто имеет дело с очередной парижской любовницей.
Он услыхал, как стукнула входная дверь и слабо звякнул колокольчик. Выглянул в окно и увидел, что Марина переходит на другую сторону улицы. Судя по походке, она шла с каким-то твердо принятым решением.
Доктор хотел было спуститься к старухе, спросить, куда это направилась Марина, но тут пришла женщина с больным ребенком. Проводив ее, он поспешно спустился вниз.
Старуха разговаривала с кем-то у себя в каморке. Он позвал ее и в открытую дверь увидал сидящую на лавке госпожу Зою.
— Что делает у тебя эта женщина?
— Ждет, пока ты ее примешь. Экзема у нее, господин доктор.
— Я не в состоянии вас больше лечить! Я дал вам мазь. И не желаю видеть вас у себя в доме! Слышите? Немедленно уходите! — крикнул он с порога.
Содержательница «Двух белых голубков» окинула его дерзким взглядом, взяла свой ридикюль и с надменным видом проследовала мимо него, громко стуча каблуками.
— Если она пришла на прием, почему не ждет в приемной? Это ты ее приглашаешь?
Бабка Винтия виновато моргала.
— Из-за Марины сюда ходит. Толкует ей, что не ценит она своей красоты. Сколько, мол, шансонеток и публичных повыходили за офицеров и разных больших людей…
— Ах, вот в чем дело! Если увижу ее здесь еще раз, то тебя тоже выгоню! Куда пошла Марина?
— Квартиру искать. Ты же сам велел.
«Прочь, прочь из этого дома… Но куда? Да и где я найду приличную прислугу?» — спрашивал он себя, снимая с вешалки шляпу и трость, не в силах избавиться от ощущения, что барахтается в грязи, которая проникла даже в его дом…
11
На другой день он решил не ехать в больницу и отменить домашний прием, приказал турку подать коляску и около восьми утра отправился поохотиться.
Он запоздал, но охота занимала его сейчас меньше, чем мысль о том, где Марина провела ночь и думает ли вернуться. Он был бы чрезвычайно доволен, если бы она в его отсутствие забрала свои пожитки и все обошлось бы без объяснений и сцен.
Июльский денек обещал быть жарким. На рассвете прошел дождик, и пыльное шоссе было словно в оспинах. От земли струились запахи мокрой стерни и бурьяна. Звучно перекликались иволги, в окрестных дачках звенели веселые детские голоса, белели вывешенные для проветривания постилки.
Слушая цоканье лошадиных копыт и время от времени встречаясь взглядом с печальными глазами старого сеттера, лежавшего у него в ногах, доктор Старирадев проехал мимо виллы Смиловых, крыша которой проглядывала сквозь кроны деревьев. Он понимал, что после охоты заедет туда и в обществе этих опечаленных, но умеющих держать себя людей к нему, быть может, вернется доброе настроение, как в те исполненные надежд зимние дни, когда он верил, что болезнь Элеоноры будет побеждена. Как знать, возможно, девушка все же выздоровеет, такие чудеса случались… Не слишком ли рано он отчаялся?..
И что так быстро остудило его любовь — болезнь или трезвая рассудочность, которой чужды возвышенные чувства? Боязнь всю жизнь ухаживать за больной женой, которая не сумеет рожать детей и вести дом? У него защемило сердце, он презирал себя теперь за эту холодную расчетливость и походил на человека, который торгуется сам с собой и не знает, какую назначить цену…
Охота заняла его мысли, но ненадолго — пока не стало припекать солнце, и старый пес, не в силах больше рыскать по лесу, поплелся у его ног, высунув язык, облепленный бодяком и репейником. Доктор подстрелил трех молодых куропаток и одного зайца и поспешил укрыться в тени ореха неподалеку от разложенного Исмаилом костра. Отстегнув патронташ, он повесил свои трофеи на ветку и сел на солнышке, чтобы обсохнуть.
Как ни ругал он Марину, ему было жаль ее. И песня жнецов, доносившаяся с пожелтевших нив на холме напротив, и одинокие стога, трепетавшие в знойном мареве, и сизая цепь Балканских гор, сиявшая в невыразимом блаженстве, и панорама города, хранившего скорбные тайны минувших времен, — все каким-то странным образом говорило ему о ней. И такая навалилась тоска, будто его обобрали и бросили одного средь поля…
После обеда он попытался вздремнуть, но сна не было, и он лежал, заглядевшись на изумрудную крону грецкого ореха. Мысли устремились к дочерям тех семейств, где он бывал, к барышням, с которыми танцевал на вечеринках в городском клубе. Жениться бы на одной из здешних девиц и послать к черту все свои амбиции, или же на иностранке. Как ни крути, жениться — единственный выход из создавшегося положения… Впрочем, приближается война, бог весть сколько она продлится и чем окончится…
Он с трудом дождался трех часов — времени, когда прилично нанести визит, и час спустя его коляска уже катила по заросшей травою пустоши, которая вела от шоссе к загородной вилле Смиловых. Доктор увидел, что госпожа Смилова идет ему навстречу, потом заметил швейную машинку на вынесенном в сад столе, стоявшем в тени дома. При виде меланхоличной улыбки и озабоченного лица этой высокой худой женщины, всегда в черном, он снова подумал о том, что над этой семьей тяготеет какой-то злой рок, что их печаль вызвана не только болезнью дочери.
— Привез вам дичи. Как наша больная? — произнес он своим звучным баритоном, рассчитывая, что Элеонора услышит его.
— Она стала такой капризной, доктор… Сама измучилась и мучает нас… Как хорошо, что вы к нам заглянули…
— По-прежнему не хочет ехать?
— Поговорите с ней, поговорите, может, хоть вам удастся ее вразумить!
Он отказался войти в дом и присел к столу.
— Не следует долее откладывать отъезд. Думаю, излишне вас убеждать в этом, сударыня, — сказал он, каждую минуту ожидая услышать на лестнице шаги и украдкой поглядывая на окно Элеоноры. Присутствие матери смущало его. Снова станет приставать с вопросами, придется ее успокаивать различными советами и обещаниями, в которые он и сам не верит. Мог ли он сказать ей: «Ваша дочь не уезжает оттого, что влюблена в меня». Он знал, что Элеонора сейчас занята своим туалетом, и мысленно видел, как она стоит перед зеркалом, слушая его голос, радостно улыбается и замирает от счастья. Даже не скрывает своих чувств, потому что родители тоже видят в нем ее будущего супруга… Ведь он врач и будет лучше всех беречь ее слабое здоровье, а они со своей стороны отдадут ему все, что имеют… Тем не менее она уедет и не вернется, по крайней мере живой. В этом доме угнездилась смерть. В нем все одиноки и отчуждены от местной среды, так же как и он чужд всем в этом городе и, несмотря на профессию, живет обособленно, в постоянном конфликте с самим собой…
— Естественно, ей нужны развлечения, чтобы не предаваться мрачным мыслям. Но какие же развлечения здесь? В швейцарской санатории она скучать не станет…
Приходилось повторять одни и те же советы, одни и те же доводы, упирать на приближающуюся угрозу ' войны — не столько для матери, сколько для дочери, которой был слышен этот разговор — только бы она поскорее уехала, избавила его от обязательств и, главное, от связанных с нею искушений.
Улегшаяся у его ног собака выгрызала прилипшие к шерсти колючки. Его охотничий костюм пропитался запахами пота и трав, и поэтому аромат кофе, поданного служанкой в синих чашечках с золотым ободком, был особенно приятен. Отбрасываемая домом тень удлинялась, от нее веяло прохладой. Над лужайкой, куда Исмаил пустил пастись лошадей, с пронзительным криком пролетел зеленый дятел.
Госпожа Смилова говорила о долгом путешествии в поезде. Элеоноре следует по пути заехать в Вену. У ее отца там много добрых знакомых — известных торговцев фарфором, у которых он обычно гостит, когда приезжает за товаром и для заключения сделок. В одном из венских банков на ее имя положена довольно крупная сумма. Разумеется, поедет она не одна, а с отцом. Отчего она так упрямится?
Он прятал глаза. Понимал, что ему предстоит убедить дочь. Он мог пообещать ей все. Вернется здоровой — тем лучше, тогда он женится на ней. А если умрет — он свободен от всех обязательств. Таким образом он выпутается из этой нелепой истории с Элеонорой и той, другой, которая, возможно, уже забрала из дому свои пожитки… Он будет свободен, избавится от страха перед скандалом и, в зависимости от обстоятельств, устроит свою жизнь…
Наконец на лестнице послышались шаги, и он увидел Элеонору. Она кинулась к нему. В радостных звуках ее голоса он уловил тот же трепет, какой испытывал сам, и, как при каждой их встрече, постарался сдержаться, твердя себе, что он врач и не должен поддаваться своим влечениям.