Процесс увольнения старшего министра обычно состоит из двух этапов: собственно сложение звания — которое можно специально подгадать к моменту так, чтобы доставить правительству наибольшие неприятности — и затем выступление перед Парламентом с речью об отставке. Прощальные спичи — относительно торжественные моменты в жизни Палаты общин, состоящей из непрерывных свар и перебранок: министра выслушивают в благопристойной тишине — оппозиция молча отмечает положительные для себя стороны этого события (и сочувственно кивает, когда экс-министр расскажет, как чудовищно она с ним поступала), а правительство прикидывает, какие меры следует принять, чтобы минимизировать ущерб. Сэр Джеффри предстал перед Парламентом после обеда во вторник, 13 ноября, и не исключено, тот факт, что в течение двенадцати дней, прошедших с того момента, как он подал заявление, бывшие коллеги по Совету министров и прочие выстраивались в очередь, чтобы объяснить средствам массовой информации, что его расхождения с премьер-министром относились больше к стилю, чем к существу вопросов, закалил его решимость. Ибо речь, с которой он обратился, была в высшей степени не похожа на речь человека, обещавшего остаться лояльным правительству. Те, кто услышал ее с правительственных скамей, расценили ее как сокрушительный удар по миссис Тэтчер и сигнал к началу гонки за лидерство. Оппозиция потребовала безотлагательных всеобщих выборов (хотя члены оппозиции склонны требовать безотлагательных всеобщих выборов всякий раз, как мышь выбегает из-за плинтуса). Вечером того же дня, покинув Палату общин, консервативные рыцари своих графств[32] ошарашенно хлопали глазами под прожекторами телевизионщиков, словно угодившие на открытый огонь мотыльки, и заявляли, что не слышали такой забористой речуги об отставке лет двадцать-да какое там, все двадцать пять. Кусающийся Половичок отхватил здоровый кусок мяса от Хозяйки Дома. Или, как выразился Питер Рост, депутат парламента от Иарвош: «Дохлая овечка оказалась переодетым ротвейлером. Ничего более фееричного я не видел лет двадцать».
«Феерично» здесь следует понимать, учитывая особенности именно сэра Джеффри Хау. Он стоял в самом центре сектора Тори, рядом со своим товарищем по несчастью Найджелом Лоусоном — бывшим канцлером Казначейства и прошлогодней Еврожертвой миссис Тэтчер; говорил он размеренно, ссутулившись над своими бумажками, время от времени отрываясь от них, чтобы одной рукой энергично рубануть воздух на глубину в пару миллиметров. Его внешний вид и голос были столь же овечьими, как и его репутация; но на самом деле он изо всех сил валил премьер-министра. Действительно ли расхождения между этими двоими носили стилистический характер? «Если некоторых моих бывших коллег можно считать достойными доверия, я оказываюсь первым в истории министром, который выходит в отставку из - за того, что был на сто процентов согласен с политикой правительства». (Надо полагать, сэр Джеффри запамятовал случай Николаса Ридли.) По его словам, на протяжении последних восемнадцати лет он провел вместе с миссис Тэтчер около 700 совещаний в составе кабинета или теневого кабинета и находился бок о бок с ней в течение примерно 400 часов на более чем тридцати международных встречах в верхах. Большинство этих проведенных в ее обществе часов были для него великой честью, и так далее и тому подобное. Но в последнее время все изменилось. Премьер-министр, сказал он, «все больше и больше рискует, вводя в заблуждение и себя, и других — как по сути, так и стилистически». Что касается стиля, то тут он упомянул обыкновение премьер-министра добавлять к официальным заявлениям «фоновый шум» и «персонализованное недоверие» и процитировал письмо, отправленное ему британским бизнесменом, работающим в Европе (время отправки было рассчитано идеально) на прошлой неделе. «Люди во всей Европе, — сетовал бизнесмен, — видят, как она грозит пальцем, и слышат ее гневное НЕТ, НЕТ, НЕТ гораздо отчетливее, чем то, что пишут в искусно сформулированных официальных документах». Что до сути, то Хау охарактеризовал отношение премьера к Европе как глубоко подозрительное — она, «такое ощущение, выглядывает иногда на континент, который, вне всяких сомнений, кишит злокозненными жуликами, помышляющими, по ее словам, ликвидировать демократию», «спустить на тормозах наши национальные интересы» и затащить нас «через черный ход в федеральную Европу». Сэр Джеффри даже использовал против нее цитату из Уинстона Черчилля — поступок безрассудный и не имеющий аналогов, поскольку миссис Тэтчер в последние годы монополизировала право цитировать Черчилля — исключение могло быть пожаловано разве что лебезящему члену парламента, желающему сравнить двух премьеров. Завершая свое выступление, Хау сказал, что, уйдя в отставку, он «сделал то, что полагал правильным для его партии и его страны», и добавил: «Пора другим продумать их собственную реакцию на тот трагический конфликт лояльностей, на разрешение которого сам я потратил, не исключено, слишком много времени». Это «не исключено» было типично хауанской вводной конструкцией (это как «Не исключено, я на тебе женился» или «Не исключено, мы объявляем войну»), но благодаря тому, что в манере обращения к слушателям и стилистике сэр Джеффри на протяжении всей своей речи оставался почти пародийно хауанским, эффект от нее был — ладно, не исключено, что был — еще более впечатляющим.
Консервативные члены парламента, до глубины души пораженные неброской пылкостью сэра Джеффри, не могли поверить, что он сам решился на подобное вероломство; нашлись такие, кто указывал на жену экс-министра, которая была известна своим неприязненным отношением к политике миссис Тэтчер. «Речь, на сочинение которой Элспет Хау понадобилось десять минут, а Джеффри, чтобы произнести ее, — десять лет», — гласил вердикт. Но вопрос об авторстве обсуждался недолго, поскольку сэр Джеффри, как обладающая единственным жалом пчела, сделавшая свое дело, теперь свалился за батарею, и его запечный стрекот потонул в жужжании приближающегося шершня. На следующий день после того как Хау произнес свою речь, Майкл Хезлтайн, бывший член совета министров, жужжавший на премьер - министра с задних скамей начиная с момента своей отставки в январе 1986-го, объявил, что намерен баллотироваться в лидеры. В отличие от сэра Джеффри, которого за сорок лет его политической карьеры сравнивали разве что с дохлой овечкой и кусающимся половичком, Хезлтайн всегда был заметным политиком, чья активная, бойцовская позиция (и некоторая несуразность) отразилась в его прозвище: Тарзан. Как и миссис Тэтчер, он богат, подтянут и ослепительно белокур — щирнармассы от таких балдеют; но тогда как миссис Тэтчер является миллионершей исключительно благодаря браку, Хезлтайн владеет своими деньгами единолично. Его текущее состояние оценивается приблизительно в £65 миллионов — таким образом, он самый богатый член Палаты общин. Это обстоятельство в числе прочего позволяло ему финансировать то, что в течение почти пяти лет было равносильно необъявленной кампании по борьбе за лидерский пост. И вот сейчас наконец у него появилась возможность повести игру в открытую. «Тарзан против Железной Леди» — может статься, этот номер в программе боев и не сулил ничего особенно нового, но страна прильнула к телеэкранам.
Еще в 1952-м, проходя курс обучения в Оксфорде (где он был известен под разными именами: Майкл Филистер — за свои интересы в сфере культуры, а также Фон Хезлтайн — за свою арийскую внешность), Хезлтайн нацарапал свой жизненный план на задней стороне конверта. Пост председателя в дискуссионном обществе Оксфордского университета, успешное сколачивание состояния, место в Парламенте, должность министра — все эти намеченные пункты были в должное время пройдены. В конце этого генплана, напротив девяностых годов, он написал: «Даунинг-стрит». Очень кстати, и не без известной пикантности, на той министерской фотографии 1979 года Хезлтайн стоит непосредственно за креслом миссис Тэтчер — идеальная дислокация для «улыбающегося с ножом»[33]. С первых своих шагов он был откровенно честолюбив (честолюбие в британской политике грехом не считается, чего не скажешь об откровенности); на конференциях тори он бросался в глаза, как Чиппендейл в партии Тапперверов[34]; в качестве министра он проявил себя рьяным тэтчеритом, налево и направо распродавая муниципальные дома и приватизируя военные предприятия; производил впечатление человека сметливого, но не пораженного интеллектуальной червоточиной. Как написал его старый друг и коллега по Парламенту Джулиан Критчли: «Майкл уж точно не интеллектуал, но в партии Тори помехой это не считается». Большей помехой могло быть то, что для консервативной Старой Гвардии он казался чуточку выскочкой, эдаким шибко оборотистым мальчонкой на побегушках. Из буржуазного Суонси, через строительство и издательский бизнес, к дому в Белгрейвии, затем поместье в 400 акров, где парковые ворота специально переделывались, чтобы вставить туда указывающий на нового владельца вензель с инициалами «МРДХ»[35] — не кажется ли вам, что он как-то уж чересчур пронырлив, слишком социально мобилен, а?
Уильям Уайтлоу, бывший заместитель миссис Тэтчер на посту премьера, из сквайров старинной закваски, поставил Хезлтайна на место, назвав его «человеком, который расчесывает волосы на публике». Но такого рода колкости и снобские подковырки, исходящие от аристократического и крупноземлевладельческого фланга партии тори, неизбежны и свидетельствуют скорее в пользу допущения об утрате власти. Двум последним консервативным премьер-министрам также приходилось выносить эти кривоватые насмешки: Эдвард Хит был широко известен как Бакалейщик, Маргарет Тэтчер — как Дочка Бакалейщика (не в смысле ее политической преемственности, а потому что ее отец владел продуктовой лавкой).
Не станем задерживаться на его имидже парвеню; более существенным было предположение о том, что Тарзан ведет себя в соответствии со своим прозвищем — а именно непредсказуемым образом скачет с дерева на дерево, издавая тарзановский рев, чтобы привлечь к себе внимание. Эта его репутация зиждется главным образом на двух инцидентах. В ходе первого, еще в 1976 году, принимая участие в дебатах в Палате общин, он схватил спикерскую булаву[36] и размахивал ею предосудительным образом. Во втором, десять лет спустя, он стремительно рванул из Кабинета министров миссис Тэтчер, променяв теплое местечко в правительстве на ледяные пустыни задних скамеек в парламенте. Оба этих факта о мистере Хезлтайне были общеизвестны; но сейчас, когда из колоритного аутсайдера он преобразился в кандидаты в премьеры, их снова вытащили на свет божий, и на этот раз в них обнаружился совсем другой поворот. Когда он схватил булаву и тарзанически размахивал ею, то угрожал ли он размозжить головы ничтожным, трепещущим от ужаса министрам тогдашнего лейбористского правительства посредством этого тупого и блестящего предмета? Было ли то безрассудным и грубым действием, оскорблявшим достоинство членов Палаты? Согласно откорректированной версии — ничуть: то был утонченный жест, образец сценической иронии, в тот момент принятый на ура патриархами тори, которые впоследствии принялись воротить от него нос.
Что касается отказа от должности в Кабинете миссис Тэтчер, то тут пристального рассмотрения заслуживают как его суть, так и манера, в которой он произошел. Отставка в политике некоторым образом похожа на креативное банкротство: если все сделать надлежащим образом и в правильный момент, то можно восстановить и состояние, и даже репутацию. Гляньте-ка, говорят избиратели, тут перед нами человек принципов — принципы для него важнее, чем соображения кошелька и табличка на двери кабинета — и, когда придет время, мы об этом вспомним. Тут, однако ж, надо правильно спланировать решающий шаг. Отставка из-за Мюнхенского сговора с Гитлером служила охранной грамотой на всю дальнейшую карьеру. Отставка из-за англо-французского вторжения в Суэц[37] — не менее эффектно, но чуть менее надежно. (Ультраконсерваторами впоследствии были выдвинуты обвинения в измене.) К сожалению, редко кому из политиков удается ухватить тог идеальный момент, когда одновременно совпадают важное в масштабе страны событие, дело принципа и тот час в их карьере, когда reculerpour mieux sauter [38] окажется самым лучшим вариантом. Майкл Хезлтайн ушел из тэтчеровского кабинета из-за того, что получило широкую огласку под кодовым названием Дело о Вертолетах Уэстленд. Четыре года спустя мало кто может вспомнить детали этого казуса, и еще меньше найдется людей, которых вообще всеэто волнует. Избиратели могут припомнить продажу британской вертолетостроительной компании американской фирме; Хезлтайна, министра обороны, который требовал, чтобы на торгах была рассмотрена заявка европейцев; какие-то перетасовки документов и интриги фаворитов миссис Тэтчер; стремительный рывок Хезлтайна из Кабинета министров; дело о каких-то просочившихся в печать документах; затем еще одна министерская отставка. Но шла ли там речь о принципах? Какое-то армейское имущество, остающееся в руках европейцев, что-то имеющее отношение к тому, как должно действовать правительство, и гораздо больше к принципу премьер-министра ни на минуту не выходить из образа старой противной раскомандовавшейся мымры.
Большинство избирателей, однако, запомнят обо всей этой истории только одно: что мистер Хезлтайн «рванул» с Даунинг-стрит, 10[39]. Слово это употреблялось по поводу и без повода. В конце концов, то был глагол со значением ухода, отбытия, который соответствовал его имиджу: он был Человек Действия, легкий на подъем, Тарзаноподобный. А как еще он мог уйти? На протяжении четырех лет все верили в этот «рывок». Но с того момента, как мистер Хезлтайн сделался потенциальным премьер-министром, он стал в телевизионных интервью отрицать, что «рванул» — слово, стопроцентно подходящее для того, чтобы описать его поведение в то далекое утро: нет, он просто высказался в том плане, что не готов продолжать служебную деятельность, собрал свои бумажки и был таков. В целом более благопристойно и правдоподобно, да и более к лицу тому, кто пытается вернуться на Даунинг-стрит, 10, полноправным хозяином. И, надо сказать, отчеты, представленные непосредственно после инцидента теми, кто при нем присутствовал, подтверждают вторую, более умеренную версию событий. При обсуждении некоего процедурного вопроса мистеру Хезлтайну не удалось убедить коллег в правомерности своей позиции; сохраняя спокойствие, он отреагировал: «Я не могу согласиться с вашим решением. Посему я вынужден покинуть этот Кабинет». После чего он вышел. Но его коллеги комическим образом не были уверены, что он имел в виду. Подразумевал ли он под словосочетанием «этот Кабинет» «конкретно это совещание Кабинета» или имел в виду «ваш Кабинет, которым вы, сударыня, руководите неприемлемым образом»? И только когда известие просочилось обратно снаружи — Хезлтайн, мол, подтвердил свою отставку, — только тут его коллеги окончательно уразумели, свидетелями чего они стали. А чем они занимались после этого? Дуглас Херд, на тот момент министр внутренних дел, вспоминал несколько дней спустя: «До чего ж уморительно британской была вся эта сцена. Заседание Кабинета продолжалось, будто бы ничего особенного не случилось. Мы обсудили Нигерию и, после перерыва на кофе, очень плодотворно побеседовали о реформе коммунального налогообложения».
Реформа коммунального налогообложения: очень кстати, что именно это продолжал обсуждать Кабинет и, более того, что их диалог оказался «в высшей степени плодотворным». Потому как раз уж они не вполне осознавали в тот момент смысл поступка Хезлтайна, то уж тем более не могли прогнозировать, к чему приведет реформа коммунального налогообложения в ближайшие несколько лет: значительная непопулярность правительства, уличные бои в центральном Лондоне, получившее новые подтверждения представление о премьер-министре как о толстокожем деспоте, смятение на уровне избирательных округов, недовольство среди избирателей из квалифицированных рабочих и низов среднего класса, с которыми тори надо было поддерживать хорошие отношения, чтобы выиграть четвертые выборы подряд, и наконец, под музыку Элмера Бернстайна[40] предвещающее грозу возвращение с Запада, в лучах солнца, отражающихся в его золотых локонах, не кого иного, как Майкла Хезлтайна. И уж на этот раз без всяких сомнений можно сказать, что когда он вернулся на арену, то в самом деле «рванул».
При старой системе граждане сами финансировали местное самоуправление, выплачивая коммунальные налоги. Для каждого дома или квартиры местными органами власти определялась «оценочная стоимость», теоретически основывающаяся на рыночной стоимости аренды жилья. То была система неточная, но эффективная, еще более неточная в силу длительных промежутков времени между переоценками имущества для налоговых целей (перерасчеты всегда были непопулярны); однако эта система подразумевала, что в общем и целом те, кто жил в больших домах, отдавали на обеспечение деятельности местных служб больше, чем те, кто жил в маленьких домах, и что бедные платили значительно меньше богатых, а то и вообще ничего. Время от времени на протяжении послевоенного периода раздавались жалобы по поводу коммунального налога, но после того как были рассмотрены другие системы — такие как местный налог с оборота или местный подоходный налог, — было признано, что существующий метод был наименьшим злом. Три вещи заставили тори влезть в это в 1987 году. Во-первых, серия стычек между консервативным центральным правительством и «высоко-затратными» (как их вечно именовали) муниципальными лейбористскими советами, которые, по мнению тори, давно пора было прижать к ногтю. Во-вторых, страх, что предстоящий перерасчет коммунальных налогов в Англии и Уэльсе, скорее всего окажется чрезвычайно непопулярным. И в-третьих, тот простой факт, что тэтчеризм был доктриной радикальной реформы, а по прошествии известного количества времени осталось не слишком-то много того, что еще нуждалось в радикальном реформировании. Миссис Тэтчер проявила персональный глубокий интерес к упразднению коммунальных налогов, ну а приказ есть приказ. Наверное, не стоит и упоминать, что одним из самых рьяных поборников членовредительского курса, который взяли тори, был мистер Николас Ридли.
Новый «районный налог», призванный заменить местный коммунальный налог, ввели в Шотландии с 1 апреля 1989 года, а в Англии и Уэльсе — на год позже. Он основывался не на оценке имущества, а на принадлежности к жителям одного и того же района, и, чтобы разобраться в нем, не требовалось никаких усилий — объяснить его можно так: поскольку каждый проживающий в границах одного и того же квартала потребляет приблизительно равное количество одних и тех же удобств и объектов общего пользования (дороги, школы, больницы, полицейская охрана общественного порядка, библиотеки, уличное освещение и так далее), значит, и платить за обеспечение содержания этих удобств он должен приблизительно одинаково. При старой системе коммунального налогообложения примерно £50 миллиардов собирались с примерно 14 миллионов избирателей. Миллионы людей не платили ничего, однако пользовались общественными службами; куда как справедливее было бы распределить стоимость этих служб между еще 34 миллионами местных избирателей. Вполне логично; но существенно ближе к поверхности реформистского сознания тори лежал следующий социальный сюжетец: благонамеренные консервативно настроенные избиратели вытесняются из паршивых лейбористских районов посредством несправедливо завышенного коммунального налога, а еще их постоянно обходят при голосовании нищенские выводки — семеро по лавкам в собесовской конуре — лейборюг, которые похрюкивают от удовольствия, зная о скидках при расчете коммунального налога, что действует как откровенная взятка при решении продолжать голосовать за лейбористов. Районный же налог, как видно даже по его названию, подразумевал демократически равную фискальную ответственность в пределах данного участка. Противники утверждали, что на самом деле это был избирательный налог — соответствующий количеству душ населения. Как о политических убеждениях ирландца можно узнать по тому, говорит ли он «Лондондерри»[41] или «Дерри», точно так же термины «районный налог» или «избирательный налог» немедленно расшифровываются как «за» или «против». Не прошло и нескольких недель с момента его введения, как разве что члены консервативного кабинета и непримиримые тори сохранили верность «районному налогу».
Летом 1989 года Внутриконсервативная фракция реформ предрекла: «Все это приведет к катастрофе. Избирательный налог справедлив исключительно в том смысле, в котором справедлива была «черная смерть». Они не ошиблись: этот налог незамедлительно спровоцировал катастрофу. С очень простыми идеями есть одна проблема — что в них не так, очень быстро становится очевидным даже самому недалекому противнику. В данном случае каждый был в состоянии понять, что подразумевал этот налог: что два дворника, ютящихся в комнатушке на самой паршивой окраине района Вестминстер[42], будут платить столько же, сколько миллионер и его недурно зарабатывающая благоверная, проживающие на Даунинг-стрит, 10. Граф, сидящий за стенами замка (или Тарзан за своими воротами с монограммой), сэкономит несколько сотен или тысяч фунтов; заплатить за это придется теснящимся под одной крышей сельхозрабочим и их семьям. Миссис Тэтчер любит читать своим противникам снисходительные проповеди на экономические темы, и ее излюбленная, наиболее часто повторяемая фраза звучит следующим образом: «Вы не сделаете бедного богаче за счет того, что сделаете богатого беднее». Здесь, однако, был самый яркий из возможных примеров того, как богач становится богаче, а бедняк (и человек со средними доходами) — одновременно и в силу того же процесса — беднее.
За первый год со дня введения этого налога в Шотландии остались недобранными £158 миллионов, или 16,3 процента от ожидаемых поступлений. На следующий год дела пошли еще хуже: к сентябрю 1990 года, то есть практически в середине фискального года, по-прежнему были не заплачены £769 миллионов, или 73 процента. Попытки арестовывать счета и зарплаты оказались в значительной степени неудачными; в Стратклайде пришлось выписывать 500000 ордеров. Многие отказывались платить налог за второй год, протестуя против субсидирования тех, кто еще не заплатил за первый. В Англии и Уэльсе негодование по поводу избирательного налога было не менее бурным. 31 марта произошел самый большой бунт из тех, что за многие десятилетия видел центр Лондона: ожесточенный бой на Трафальгарской площади, сожженные автомобили на Сент-Мартинз-лейн, мародерство на Чаринг-Кросс-роуд. Триста тридцать девять человек задержаны, ста сорока четырем понадобилась медицинская помощь. Вина за нападение на мирную демонстрацию была возложена на троцкистские и анархистские группы; но даже если это и правда, сам по себе протест был массовым, в нем участвовали 200 000 человек.
Негодовали все политические группировки — как из-за сути налога, так и из-за халатного безрассудства, с которым он был реализован. Правительство просчитало, что в масштабе страны средняя сумма районного налога составит £278 (в отличие от среднего прошлогоднего уровня в £274); как выяснилось, он составил £370. Также правительству не удалось возложить вину на те самые «высокозатратные» лейбористские муниципальные советы; налог, введенный тори, ударил по консервативным графствам. Согласно прогнозам правительства, норматив налогообложения, к примеру, в Челмсфорде и Дувре должен был составить £181 и £150; нормативы, установленные этими консервативными муниципалитетами, равнялись соответственно, £397 и £298. В Западном Оксфордшире восемнадцать муниципальных советников, члены консервативной партии, подали в коллективную отставку в знак протеста против районного налога; когда лидер этой группы выставил свою кандидатуру на перевыборах в качестве независимого, он разгромил официального кандидата-тори с преимуществом четыре к одному.
Дрязги и кляузы тянулись целый год, пока неповоротливый бюрократический аппарат старался провести в жизнь вызывающий отторжение налог. Особенно чудовищно выглядели повестки, приходившие недавно умершим — суммы - то были рассчитаны подушно, а не в зависимости от стоимости имущества. Группа солдат в Солсбери-плэйн попыталась отказаться от уплаты налога на том основании, что они не пользовались муниципальными службами: магистраты[43] приказали 389 из них заплатить. На острове Уайт массовые вызовы в суд отправили 4000 неплательщикам; история превратилась в фарс, поскольку повестки разослали почтой второго класса, в силу чего у людей не осталось времени, чтобы заплатить. В Восточном Лондоне, в районе Тауэр-Хамлетс, возглавляемый либерал-демократом муниципальный совет пригрозил прекратить вывоз мусора у тех, кто не смог раскошелиться. В прочих местах бейлифы[44] не справлялись с работой. «Не могу — значит не буду платить» — так звучал лозунг протестующих. К концу октября, через шесть месяцев после введения налога, каждый седьмой из 36 миллионов плательщиков избирательного налога в Англии не выложил ни гроша; двадцать пять процентов лондонцев отказались от сотрудничества; в лондонском административном районе Харингей уровень неплатежей составил 42 процента. Невозможно было даже сослаться на то, что процесс взимания налога был организован предпочтительнее, чем раньше: собрать его стоило £12 с человека, тогда как при коммунальном налоге — £5.
Самым знаменитым тори, боровшимся против избирательного налога — или по меньшей мере против того, каким образом он собирался, — был Майкл Хезлтайн. В своей майской статье в The Times он напрямую, пусть даже и ради красного словца, связал этот налог с шансами тори на предстоящих выборах. «Во многих колеблющихся избирательных округах, от которых зависит победа и срок пребывания у власти, коммунальный налог воспринимается как нарушение того пакта о взаимном доверии, который негласно существует со времен Дизраэли и на котором зиждется власть тори» — что переводится как «Полегче с квалифицированными рабочими, иначе мы в пролете, приятель». Три главных его предложения звучали следующим образом: местные органы власти должны сами определять, какой бюджетный норматив они назначат, но что если они превысили правительственный расчет на определенный процент, то должны быть проведены новые местные выборы, чтобы дать бюджету подлинную легитимность; что налоговые обязательства, наносящие политический ущерб — со студентов, обучающегося медперсонала, пожилых людей, прикованных к постели, и инвалидов, — должны быть списаны; и что состоятельные члены общины должны платить больше. На несуразном канцелярите этот последний, не-тэтчерианский проект называется «вертикалированием общества согласно достатку».
Таким образом, первый раунд выборов лидера — бой Тарзана и Железной Леди один на один — имел в качестве подоплеки Европу, подушный налог, шансы Консервативной партии на четвертую подряд победу во всеобщих выборах, точку зрения, что премьер-министру следует должным образом советоваться с кабинетом министров, и мнение, что миссис Тэтчер пребывает в состоянии глубокой невменяемости и затыкает дамской сумочкой рот всякому, кто пискнет против нее хоть слово. Кампания длилась меньше недели, но в ней было достаточно мерзостей, чтобы порадовать самых кровожадных вампиров из Оппозиции. Естественной тактикой для действующего премьер-министра было бы невозмутимо функционировать в обычном режиме, демонстрируя компетентность и уверенность в себе — пока нахальный недотыкомка-противник из кожи вон лезет, лишь бы привлечь к себе внимание публики. В действительности имело место противоположное — явный знак тревоги в тэтчеровском лагере. Верно, премьер-министр за пару дней до голосования отбыла в Париж, чтобы присутствовать там на конференции по безопасности и сотрудничеству в Европе — но все опрометчивые обвинения исходили именно от нее. Курьезным образом все они крутились вокруг того, что мистер Хезлтайн, самый богатый человек в Палате общин, скакнувший из мальчиков на побегушках в аристократы-землевладельцы, ярый поборник приватизации, был — втайне, глубоко под этими его сомнительными белокурыми локонами — кем-то вроде криптосоциалиста. Пока миссис Тэтчер обрушивалась на Хезлтайна из Парижа, дома ее команда мобилизовала двоих ее любимых тонтон-макут — Нормана Теббита и неизбежного Николаса Ридли, чтобы те надавили и приструнили бывшего своего коллегу по кабинету. Ирония заключалась в том, что Ридли теперь рассматривали как официального тэтчеровского представителя по вопросам Европы — хотя на этот раз ему удавалось избегать комментариев о немецком хамье и парижских пуделях. Главные прегрешения, приписываемые Хезлтайну, состояли в том, что в экономической политике он будет «интервенционистом» и «корпоративистом», тогда как в вопросе о Европе — «федералистом». Вся эта политическая тарабарщина была слишком мудреной для того, чтобы сработать как добротный удар-по-яйцам, но худо-бедно позволяла воспринимать Хезлтайна на достаточно высоком — чтобы не сказать премьер-министерском — уровне. Когда миссис Тэтчер обвинила его в том, что он состоит исключительно из «личных амбиций и затаенной злобы», тот смог позволить себе снисходительную улыбку — тогда как всем прочим осталось только гадать, что такое «безличные амбиции», от которых, надо полагать, страдала сама миссис Тэтчер, когда в 1975-м свергла тогдашнего лидера тори Эдварда Хита.
Лейбористская партия, которой известно о политическом мазохизме и о том, как остаться не у дел из-за внутренних раздоров, с редким удовольствием откинулась на спинку стула, расслабленно наблюдая, как партия тори наматывает на ритуальный меч свои собственные кишки. Консервативные депутаты старой закалки не без ностальгии, надо полагать, припоминали деньки до 1965-го, когда такие вопросы решал «магический круг»[45] и когда после «традиционной совещательной процедуры» новый лидер просто «появлялся». Кандидату А говорили, чтобы он прошелся щеткой по своему утреннему костюму перед визитом в Букингемский дворец, а кандидат Б получал инструкцию прогуляться по снежку, подышать свежим воздухом и некоторое время не возвращаться. Теперь система сделалась открытой, сумбурной и неподконтрольно-демократичной. Мало того, эта система еще больше сама себя запутывала из-за некоторых совершенно ненужных мудреностей. Чтобы выиграть при первом голосовании, кандидат должен получить не только абсолютное большинство, но также и на 15 процентов больше голосов, чем его или ее противник. Таким образом, в данном случае при отсутствии воздержавшихся миссис Тэтчер сможет победить мистера Хезлтайна с перевесом в пятьдесят или около того голосов в борьбе один на один — и тем не менее оказаться втянутой во второй тур. Во втором туре в борьбу могли включиться другие кандидаты, еще больше усложняя ситуацию и раскалывая баллотировку. Фактор 15 процентов во втором туре не задействуется, но если ни у одного кандидата нет абсолютного преимущества, противостояние опять может зайти в тупик — и таким образом вылиться в третий тур. Более того, кандидатам запрещается выходить из игры между вторым и третьим турами, и, если явное преимущество не достигается с третьей попытки, начинает действовать система, при которой голос может быть передан другому кандидату — пока наконец из трубы не заструится белый дымок.
Первые итоги голосования повергли тори в феноменальное замешательство. Никто не знал в точности, как действовала система голосования. Никто не знал, кому можно и кому нельзя было выставлять свою кандидатуру на второй тур. Те, кого не устраивал ни Хезлтайн, ни Тэтчер, должны были решать, воздержаться ли им, и, с высокой степенью вероятности, вручить, таким образом, победу Тэтчер в первом туре или проголосовать за Хезлтайна, чтобы, не исключено, обеспечить ему решающий рывок — но тогда у их собственного кандидата во втором туре не останется шансов. Консервативные члены парламента столкнулись и не только с тактическими сложностями. Следует ли им сохранить верность прошлому — премьер - министру, который вы игра! трое выборов подряд, или прагматично позаботиться о спасении собственных шкур на следующих всеобщих выборах? Результаты опросов, опубликованные перед решающим уик-эндом кампании первого тура, показывали, что если партия во главе с Тэтчер отставала от лейбористов на пятнадцать пунктов, то в случае передачи власти Хезлтай ну дефицит очков превращайся в лидирование на один пункт. Но даже — если ерзающий член парламента убеждал себя остановиться на этой пикантной позиции, где личные, партийные и национальные интересы вроде как совпадали, возникали прочие, не желающие укладываться в схему факторы. Поперечный разрез партии на тот момент выявил бы эффект слоеного пирога: кабинет публично поддерживает Тэтчер, заднескамеечники глубоко расколоты, активная часть членов партии в округах настроена протэтчеровски, пассивная — гораздо менее верноподданнически. Если вы были членом парламента от «ненадежного» избирательного округа[46], то миссис Тэтчер гарантированно могла выиграть для вас один голос от электората, тогда как мистер Хезлтайн — целых полтора, но без гарантии. Как правильно рассчитать? И как объяснить это землякам-активистам тэгчеритской партии? Мистер Сирил Таунсенд, член парламента от Бекслихита с 1974 года, решил проголосовать за Хезлтайна, хотя знал, что тамошняя соль земли при выборе между миссис Тэтчер и мистером Хезлтайном склоняется в пользу первой в соотношении четыре к одному. Председатель Консервативной ассоциации Бекслихит за десять минут до совещания местного исполнительного комитета отвел Таунсенда в сторону и убедительно попросил его помалкивать о своих намерениях при голосовании. «Его взгляды, — объяснил председатель, — шли вразрез с мнением избирательных комитетов, дамских клубов, дневных и вечерних клубов, бизнесменов, муниципального совета и всех, кроме одного, членов президиума». Мистер Таунсенд помалкивать отказался; хуже того, он воззвал к избирателям через головы дневных и вечерних клубов, дамских клубов и бизнесменов. «Я верю в то, что меня поддерживает большинство людей, прого лосовавших за меня», — объявил он, вписывая в избирательный бюллетень имя мистера Хезлтайна. Вице-председатель его собственной ячейки ответил на это требованием выборов нового кандидата в парламент: «Я прошу [председателя] запустить процесс. Желающие выдвинут свои кандидатуры, и одним из них будет Сирил Таунсенд. Надеюсь, он проиграет».
Первый тур состоялся во вторник, 20 ноября, и его исход был идеальным для лейбористской партии — то, что руководители тори назвали «кошмарным сценарием»: Тэтчер — 204 голоса, Хезлтайн — 152, воздержались 16. Так что хотя премьер-министр и выиграла бой один на один пятьюдесятью двумя чистыми голосами, ей не удалось получить 15 процентов сверх абсолютного большинства, как того требовали правила. (Вот тут люди начали задавать вопрос, кто придумал эту идиотическую систему. Оказалось, бывший консервативный член парламента Хэмфри Беркли — еще в 1964 году, по требованию тогдашнего лидера тори сэра Алекса Дуглас-Хоума. Беркли впоследствии дезертировал от тори к лейбористам, от лейбористов к СДП[47], а затем переметнулся обратно к лейбористам. Может статься, такого рода карьера каким-то образом объясняет извилистые правила, которые он изобрел.) Этот результат означал, что миссис Тэтчер была ранена, но не смертельно; что мистер Хезлтайн проявил себя более серьезным соперником, чем это представлялось; и что консерваторам предстоит еще один изнуряющий тур кампании. Бывший председатель партии тори и верный тэтчерит Сесил Паркинсон немедленно назвал результат «хуже некуда для партии в целом».
Миссис Тэтчер не преминула тотчас же сама его ухудшить. Перед голосованием она дала понять, что будет отстаивать свое премьерство до последнего и что победа даже с минимальным преимуществом — это все же победа. Все восприняли это как риторическое заявление: плохой результат для миссис Тэтчер, и она уступит дорогу преемнику-тэтчериту во втором туре — будет ли это умиротворяюще-патерналистская фигура вроде Дугласа Херда, ее министра иностранных дел, сочиняющего триллеры, или кто-нибудь из следующего поколения вроде ее канцлера казначейства Джона Мэйджора. Но что было плохим результатом для миссис Тэтчер? Политический обозреватель Би-би-си Джон Коул подсчитал, что 210 голосов были минимальным проходным количеством, тогда как 200 и меньше были «непроходными». В 18.34 пришло известие, что миссис Тэтчер набрала 204 голоса. Ага, переглянулись пикейные жилеты, это означает вечер на телефоне — выслушивание советов «людей в сером», как образно именуются старшие партийные деятели. На свежую голову она еще раз все обдумает и объявит о своем решении, когда придет время. Главный парламентский корреспондент Би - би-си, заняв позицию перед резиденцией британского посла в Париже, где остановилась миссис Тэтчер, заверил зрителей, что ничего особенного скорее всего уже не произойдет, и приготовился передать микрофон диктору. Но миссис Тэтчер, как и повторялось не раз и не два, — «политик твердых убеждений», и одним из ее твердых убеждений было то, что она — лучший человек для того, чтобы руководить Консервативной партией. В 18.36, в тот момент, когда парижский корреспондент уже собрался было переключить зрителей обратно на Лондон, за его правым плечом нечто стремительно пришло в движение. Миссис Тэтчер, проразмышлявшая над своей затруднительной ситуацией полные девяносто секунд, с грохотом скатилась по ступенькам резиденции и набросилась на ожидающих журналистов как волк на овчарню. Она вчистую выиграла первый тур; и посему она согласна на то, чтобы ее имя продвинулось во второй тур. В очередной раз премьер-министр вытащила страну из пучины неопределенности. Она также на корню пресекла саму возможность того, что мистер Херд или мистер Мэйджор будут задействованы как компромиссные кандидаты-тэтчериты во втором туре. Одним из наиболее умилительных зрелищ вечера был момент, когда чуть позже мистер Херд трусил из посольской резиденции, дабы засвидетельствовать свою неистребимую верность своему лидеру. На то, чтоб добраться, у него ушло сорок минут, и то было одной из самых коротких зарегистрированных демонстраций покорности — занявшее полные двадцати три секунды.
Может статься, эта ни в какие ворота не лезущая тэтчеровская самоуверенность, ее твердое убеждение, что она сама и есть Консервативная партия в целом, и ее публично пренебрежительное отношение к советам — могла бы ведь хоть бы из любезности сделать вид, что ей интересно чье-то мнение — усилили противодействие членов кабинета министров и «людей в сером» (эти две категории, естественно, отчасти совпадают). На следующий день, 21 ноября, она вернулась в Лондон, заменила руководителя своего избирательного штаба, заявила: «Я по-прежнему в борьбе, я борюсь, чтобы победить», — и начала вызывать по одному членов своего кабинета для того, что выглядело явно post-hoc [48] консультацией. Большинство министров заверили ее, что и дальше поддержат ее во втором туре голосования. Многие добавили, однако, что предполагают, что она проиграет; некоторые выразили опасение, что, возможно, ей придется подвергнуться унижению. В 7.30 на следующее утро, на этот раз на свежую голову, миссис Тэтчер проинформировала свое ближайшее окружение о том, что она решила уйти в отставку. Министров вызвали к девяти, на час раньше, чем обычно, и через некоторое время страна услышала, что самое долгое с 1827 года премьерство закончится в течение недели. Дугласу Херду опять пришлось продемонстрировать надлежащую физическую форму, чтобы номинации кандидата на второй тур (сопровожденные именами лиц, предложивших кандидатуру и поддерживающих ее) поспели к середине дня. Канцлер Джон Мэйджор также припустил рысцой — а миссис Тэтчер тем временем покатила сообщить новость Королеве. Широко обсуждаемое замечание премьер-министра о том, что она уходит, трижды выиграв всеобщие выборы, ни разу не лишившись доверия Палаты общин и уложив своего главного соперника на обе лопатки, подхватили таблоиды и переформулировали его шершавым языком плаката: «Хорошенькое дельце!» Кеннет Бэйкер, председатель партии тори и человек не без литературной одаренности, в стилистическом смысле прыгнул повыше, сказав: «Ей подобных нам уже не встретить!»[49] — хотя сходство между уходящим лидером и отцом Гамлета было не вполне очевидным. (Оба отравлены честолюбивыми соперниками?) Депутат Уинстон Черчилль в тот же день, выступая в Палате общин, назвал ее «самым выдающимся премьер-министром мирного времени за все время существования этой страны», заботливо зарезервировав не обремененный никакими ограничениями титул для собственного деда.
Во втором туре выборов борьба шла подчеркнуто корректно — будто нарочно, чтобы продемонстрировать вызов тэтчеровской методе. Любопытное это было явление — примирительная битва. Из сведений о социальном происхождении кандидатов извлекли не бог весть сколько жареных фактов, хотя — такова уж нынешняя Консервативная партия, если что и было, то все больше на тему «чай, мы сами не графья». (Мистер Мэйджор, как выяснилось, ушел из школы в шестнадцать лет и работал на стройке. В этом смысле он обставил мистера Херда, который был отягощен фундаментальным образованием и наличием отца — депутата парламента. Херду, которого вечно попрекали его привилегиями, пришлось пуститься на какие-то неловкие воспоминания о том, что он и сам-де тоже от сохи и в детстве выращивал картошку. Никакие скандальные обстоятельства не муссировались, а впрочем, пресса порезвилась, эксгумировав давно не переиздававшиеся триллеры мистера Херда и процитировав все описания грудей, которые можно было сыскать. (Лагерь Херда тотчас же приписал эти пассажи соавтору своего лидера.) Но в основном звуки, раздававшиеся в течение кампании, складывались в подозрительную гармонию, не сулящую ничего хорошего. Каждый кандидат страстно жаждал объединить Партию; каждый требовал поддержки от левых, правых и центра; каждый восхищался достижениями другого; каждый горел желанием заняться Европой — или по крайней мерс горел в большей степени по сравнению с миссис Тэтчер, чьи негативные имидж и мнения витали над противостоянием. Каждый рвался в бой пересмотреть избирательный налог, хотя здесь между кандидатами была незначительная разница, однажды не без остроумия высмеянная Нилом Кинноком: «Когда доходит до избирательного налога, выбирать можно между Хезлтайном, который знает, что проблема есть, но не знает, что с ней делать; Мэйджором, который знает, что проблема есть, но не хочет что-либо с ней делать; и Хердом — который только что узнал, что проблема существует».
Соревнование проходило по-джентльменски — за исключением, разумеется, самой Леди. Как следовало бы по идее поступить миссис Тэтчер? Ну, вообще-то предполагалось, что, выбыв из выборов, она сделает все возможное, чтобы поспособствовать объединению тори — тем, что не станет особенно мозолить глаза, хотя, пожалуй, она могла бы позволить, чтобы те кому надо потихоньку догадались, как она будет голосовать. Однако ж позволить, чтобы о чем-то потихоньку догадывались, никогда не было стилем миссис Тэтчер. Вскоре стало известно, что она будет голосовать за Мэйджора; и предполагалось даже, что если Хезлтайн выиграет, она уйдет со своего места в Палате общин и форсирует дополнительные выборы в своем избирательном округе в Финчли. (Это был один из тех «вредных, но спорных» слухов, которые сообщались с той оговоркой, что она, разумеется, могла просто ляпнуть это в накале страстей.) День перед вторым туром она просидела на телефоне, активно выкручивая руки всем кому можно, чтобы те голосовали за Мэйджора. Ее прощальная речь перед центральным советом Консервативной партии, которая, понятное дело, была записана кем-то из присутствующих и просочилась в прессу, содержала хвалу как президенту Бушу, так и себе самой за действия во время кризиса в Заливе: «Он не станет колебаться, и я не стану колебаться. А дело все в том, что я не стану хвататься за рычаги сама. Зато я буду отличным советчиком с заднего сиденья». Может, Тэтчер больше и нет, но тэтчеризм-то жив, поучала она кандидатов. Кому угодно могло бы прийти в голову, что она попросту прочла в «Британской энциклопедии» статью о втором графе Ливерпульском, чью продолжительность премьерства ей уже никогда не превзойти: «Лорд Ливерпуль не мог похвастаться широкими симпатиями и подлинной политической интуицией, поэтому за его отставкой практически тотчас же последовала полная и долговременная смена всей его внутренней политики». Ничего из этого не имело отношения к миссис Тэтчер: может, мятежники и выпихнули ее с водительского места и завладели рулем, но она уцепилась за подножку, вскарабкалась обратно и снова уселась у них над головой.
Вторая кампания проходила под знаком несколько тревожных, опасливых сомнений. Сэр Джеффри Хау (отныне «Убийца» для тори-лоялистов) поддержал Хезлтайна, точно так же как миссис Тэтчер поддержала Мэйджора. Насколько желанны были оба этих поцелуя? Консервативные депутаты позиционировали себя как «самые изощренные избиратели в мире», что главным образом означало, что некоторые из них лгали прессе, некоторые — «людям в сером», некоторые — всем троим кандидатам, и большинство из них — организациям в своих округах. На уровне местных ячеек смещение миссис Тэтчер в значительной мере рассматривалось как поступок, близкий к государственной измене, а голосование за Хезлтайна — как соучастие в убийстве. Побудит ли членов парламента чувство стыда, вызванное низким поступком, поддержать ее кандидатуру, мистера Мэйджора? В самом ли деле Хезлтайн был таким уж рискованным вариантом? А Херд, которого превозносили как «надежные руки», был ли он слишком старомодным? А Мэйджор, в свои-то сорок семь, — слишком молодым? И ладно б еще молодым только в смысле опыта: а ну как он продержится столько же, сколько Она, и закупорит таким образом нормальный процесс преемственности?
У троих кандидатов были длинные выходные, чтобы набить себе цену: последним моментом, когда можно было выставить кандидатуру, был полдень четверга, 22-го, а голосование началось во вторник, 27-го. Администраторы кампании заглядывали под каждый камень в поисках никому до настоящего времени не интересных депутатов и щекотали их за ушками; крупные партийные деятели выступали с речами в поддержку кандидатов; в окружных ячейках проходили тревожные консультации. Мистер Хезлтайн великодушно заявил, что, став премьер-министром, оставит своих соперников в Кабинете на их нынешних должностях; двое других осмотрительно воздерживались от подобных обещаний мистеру Хезлтайну. К дню голосования стало ясно, что такого, как в первом туре, роста числа сторонников мистера Хезлтайна не предвидится, что привлекательность мудрой-головы и надежных-рук мистера Херда имеет свои границы и что единственный заметный прогресс был сделан наименее известным, наименее опытным, наименее харизматичным и наименее поддающимся описанию Джоном Мэйджором. По окончании уик-энда результаты опросов подтвердили то же, что было сказано семь дней назад — что мистер Хезлтайн мог бы победить лейбористов, — но теперь уже с той зловещей оговоркой, что и мистер Мэйджор тоже мог бы, и даже с еще большим преимуществом. Все эти предварительные результаты опросов следовало бы с легким сердцем сбрасывать со счетов, но если более ранний опрос давал мистеру Хезелайну дополнительное доверие, то почему бы не предположить, что это доверие было бы оказано и мистеру Мэйджору. С какой стороны ни возьмись, толку мало, особенно в том непонятном, как будто загипнотизированном состоянии, в котором оказалась Консервативная партия. Они убили Злую Ведьму и вышвырнули ее в навозную кучу, но они по-прежнему верили в чародейство. Они давно были знакомы с колдуном Хезом; может, у этого невыразительного малого, о котором они так мало знали, был какой-то специальный джу-джу, о котором им пока что просто не было известно?
В тот финальный вторник утром мистер Мэйджор открывал японский банк в Сити, мистер Херд фотографировался в министерстве иностранных дел с Александром Дубчеком, а бедный мистер Хезлтайн вынужден был отправиться на работу в свое издательство. Результаты стали известны примерно в полседьмого вечера. На сей раз все 372 консервативных члена парламента сподобились проголосовать, не испортив ни одного избирательного бюллетеня: 185 — за Мэйджора, 131 — за Хезлтайна, 56 — за Херда. Раздавались сдавленные крики двух родов: первый — изумления по поводу фантастического прогресса Мэйджора и второй — негодующего разочарования из-за ситуации, которая опять сложилась в силу особенностей данной избирательной системы. Если миссис Тэтчер не хватило четырех голосов для непреложной победы, то Мэйджор подошел еще ближе: ему не хватило двух. И что эти правила, эти треклятые правила, которые не имели к консерваторам никакого отношения и которые выводили из себя всех кого только можно, — что они теперь говорят? Они предписывают третье голосование в течение двух дней, причем обоим кандидатам, находящимся в подвешенном состоянии, приказывалось не сдаваться, хотят они того или нет. После чего произошли две вещи. Во-первых, Хезлтайн и Херд во всеуслышание признали свое поражение, объявив, что в третьем туре они будут голосовать за Мэйджора; а вскоре после этого «Комитет 1922 года», куда входят консерваторы-заднескамеечники и который отвечает за проведение выборов лидера, решил, что тот свод правил, с которым они обязаны работать, был чудовищным, не имеющим никакого отношения к тори, бредом сивой кобылы. Повторное голосование? Да вы хоть когда-нибудь слышали о чем-либо подобном? Третьего тура не будет, так и знайте. Да за кого их принимают, чтобы им морочил голову какой-то ноль без палочки, который, кем бы он там ни был, дезертировал из партии к «розовым»?
Так второй уроженец расположенного в Восточной Англии города Хантингдон был избран управлять страной — первым был Оливер Кромвель. А стране осталось только гадать над маленькой тайной: как это миссис Тэтчер, которую поддержали 204 консервативных депутата, лишилась премьерства, тогда как мистер Мэйджор, которого поддержали только 185, приобрел его. Вообще тут пришел звездный час ненормальных нумерологов и специалистов по статистике: тори, низложив премьер-министра, прослужившего в этом столетии дольше всех прочих, заменили ее самым молодым премьером этого века. (Предыдущим самым младшим был лорд Роузбери, который в 1894 году унаследовал власть от величественного предшественника — Гладстона. Так совпало, что Роузбери был также большим почитателем Кромвеля. Мистеру Мэйджору не рекомендуется педалировать более близкое сравнение с премьерством Роузбери, которое стремительно обернулось неприятностями — Асквит[50] сказал, что это была «пахота песка». Роузбери остался не у дел через шестнадцать месяцев, потерпев поражение в Палате общин при голосовании о снабжении и резерве боеприпасов к стрелковому оружию. У самого Мэйджора есть максимум восемнадцать месяцев до того, как он обязан был назначить всеобщие выборы.)
Страна также уселась поудобнее, чтобы поломать голову над еще большей тайной: кто таков этот Джон Мэйджор, человек, которого за пять минут пропихнули разом и в лидеры, и в премьеры, который за четыре дня кампании добился большего, чем Майкл Хезлтайн за пять лет поглощения благотворительных обедов из резиновых кур по всей стране. Что нам известно о нежданном триумфаторе? Он, твердили нам во время выборов его сторонники, не исключено, слишком часто, — «обычный человек из народа». Его отцу, когда он произвел на свет Джона, было шестьдесят шесть, он зарабатывал на жизнь эстрадными представлениями в мюзик-холлах и цирках, и у него, на пару с его первой женой Китти Драм, в программе был номер, называвшийся «Драм и Мэйджор». Впоследствии он открыл дело по производству садовой утвари, втом числе гномов. Школьное обучение Джона закончилось в шестнадцать; он трудился чернорабочим, девять месяцев перебивался на пособии, а затем подал заявление с просьбой переквалифицировать его в автобусные кондукторы. «Нас было трое, — вспоминал он в свою бытность канцлером Казначейства, — и проверялись наши знания по арифметике, а затем был экзамен на то, как мы управляемся с этими машинками, и тут я оказался не лучшим». (Интересно заметить, насколько несущественной стала академическая квалификация для того, чтобы достичь высших должностей. Совокупные достижения нынешних лидеров двух главных политических партий — одна степень бакалавра без отличия на двоих, полученная со второй попытки в Университете Уэльса. Как прикажете толковать это — как проявление здоровой меритократии, удручающего антиинтеллектуализма или просто списать это на случайность?) Мистер Мэйджор, который также мечтал о том, чтобы стать профессиональным игроком в крикет, получил место в страховой компании, затем устроился в Standard Chartered Bank. Работа в местных органах самоуправления в Южном Лондоне привела его к политике в масштабе страны, месту в парламенте в 1979-м, работе в аппарате «главного кнута»[51], нескольким второстепенным постам, не самым веселым трем месяцам на должности министра иностранных дел и затем году в Казначействе. Считается, что он на правом фланге партии в вопросах, касающихся экономики, на левом — по социальной политике, в центре — по Европе и скорее бог знает где в отношении прочего мира. Все, кто работал с ним, описывали его — до настоящего по крайней мере времени — как порядочного, честного, компетентного и трудолюбивого; слово «дарование» упоминалось нечасто. Его первый ход при формировании Кабинета был довольно дальновидным: он сделал Майкла Хезлтайна министром по делам окружающей среды, назначив, таким образом, главного консервативного критика избирательного налога ответственным за улаживание проблем и спасение шеи правительства. (Как раз в дни возвращения Тарзана безработный линкольнширский каменщик стал первым человеком, которого посадили в тюрьму за отказ платить избирательный налог; трудно было подобрать для этого инцидента более идеальное место, поскольку случай произошел в Грэнтэме, городе, известным главным образом тем, что в нем родилась Маргарет Тэтчер.) Второй ход Мэйджора был менее дальновидным: пообещав собрать Кабинет, «где засияют все таланты», он забыл включить туда хотя бы одну женщину.
Скептики, разумеется, предполагали, что одна там и так уже была: дух миссис Тэтчер будет обитать в Десятом номере[52], а ее отделенный от тела голос вещать с заднего сиденья автомобиля Джона Мэйджора. Естественно — ничего не поделаешь, — в ту сумасшедшую вторую половину ноября 1990 года ее уход затмил его вступление в должность. Как политики уходят с должности? Сломленные духом? Опечаленные, но умудренные? Распираемые тихой гордостью? Озабоченные, каким будет Приговор Истории? Миссис Тэтчер, которая в конце концов была смещена с наивысшей общественной должности своими собственными близкими сторонниками и абсолютно у всех на виду, ушла не просто с высоко поднятой головой, но в неистовом ликовании по поводу самой себя. Она взяла Историю за лацканы и вкатила ей пощечину на тот случай, если та планировала дать ей меньше, чем с нее причитается. В разговоре с сотрудниками Центрального Совета Консервативной партии она заметила., что прочие европейские лидеры «абсолютно убиты горем» по поводу ее ухода (самое курьезное, должно быть, заблуждение последнего десятилетия). Стоя на крыльце Номера 10 по Даунинг - стрит, пока фургон для перевозки мебели направлялся к пригороду Южного Лондона Дал идж, она временно прощалась с публикой, еще раз вернувшись к своему королевскому «мы» — тенденция, на протяжении последних лет возраставшая. «Мы очень рады, — сказала она, — что оставляем Соединенное Королевство в гораздо, гораздо лучшем состоянии, чем когда мы пришли сюда». Это было умопомрачительно, почти по-царски, а еще вызывало в памяти галантные надписи на табличках во французских ватерклозетах, обращающиеся к вам с просьбой оставлять место по отбытии таким же чистым, как вы надеялись бы найти его по прибытии.
Она ушла, и все главные актеры могли поразмышлять над тем, что всем чего-то перепало. Мистер Хау добился смещения миссис Тэтчер; миссис Тэтчер — того преемника, которому она покровительствовала; мистер Мэйджор — ключей от Даунинг-стрит, 10; мистер Хезлтайн — места в Совете министров и своей политической реабилитации. А мистер Херд? Даже мистер Херд мог пошутить, что по крайней мере после событий последних двух недель у него появился хороший сюжет для романа. Прочие комментаторы рассматривали случившееся как нечто большее, чем просто материал для беллетристики. Часто поминалось слово «трагедия», особенно с отсылкой к «Юлию Цезарю», тогда как почтенный журналист Питер Дженкинс из Independent заявил, что мы стали свидетелями «трагической драмы», восходящей к «ницшеанской воле» миссис Тэтчер. Но как-то не слишком похоже, что будущие авторы трагедий, которые станут прочесывать двадцатое столетие в поисках материала, с радостью набросятся на события ноября 1990 года. Ода, они были в высшей степени захватывающими, и можно утверждать, что непоколебимое чувство цели и правоты миссис Тэтчер, равно как и та ее сила, с какой она карабкалась к власти и утверждала себя там, стали минусом, из-за которого она и упустила власть. Но великого падения не было, что и продемонстрировала бывший премьер-министр своим появлением в Палате общин в самый день отставки. Никакого расколотого сознания; она была монолитна, жизнерадостна, даже празднична. Да и вообще трудно говорить о трагедии, когда предполагаемая цена мемуаров жертвы — несколько миллионов фунтов, а ее муж удостоен наследственного титула баронета. Так что, самое большее, мы стали свидетелями увлекательной драмы, в которой демократически избранный лидер Консервативной партии был демократически отвергнут той же самой партией, которая решила, что хотя она, Тэтчер, и выиграла трое всеобщих выборов, ее шансы выиграть четвертые были заметно меньше, чем у кого-то еще.
И так ли уж нам следует верить в непогрешимость модели событий, которые якобы неотвратимо привели к такой развязке? Когда мистер Хезлтайн вышел из Кабинета в 1986 году, это было высокопринципиальным решением — или попросту той отставкой, которая наконец так кстати ему подвернулась? Когда Кусающийся Половичок тяпнул за лодыжку Хозяйку Дома, это произошло в силу того, что появилась некая новая причина значительной важности, некий беспрецедентный аспект тэтчеровского поведения, или просто от усталости — потому что даже вытертые ветошки в состоянии выносить притеснения до известного предела? И когда Консервативная партия в конце концов предложила своему премьер-министру большинство, слишком недостаточное для ее выживания, порицали ли они таким образом ее стиль руководства (который принес им так много) или заявляли, что ее позиция по Европе отныне стала неприемлемой — а может быть, тревожились по поводу избирательного налога? Все это хорошо для анализа конкретных причин, для игры если-б-только-она-не-сделала-того-то-и-того-то, но, пожалуй, то, что случилось, больше похоже было не на Шекспира или Ницше, а на брак, который выдохся и теперь разбирается в суде по бракоразводным делам. Там пара выискивает причины, которыми можно объяснить свои законные требования, и причины эти должны быть такими, чтоб они были понятны суду: гляньте, как он поколотил меня, смотрите, как она запустила детей. Но иногда никаких причин, кроме того, что один партнер больше не хочет жить с другим и не понимает, почему он или она должен делать это, — нет. Да, «Европа» отчасти была причиной отставки мистера Хезлтайна, и отставки сэра Джефри, и неприемлемости миссис Тэтчер. Но один из самых проницательных, хотя и наименее драматичных, взглядов на ее отставку предложил Почтенный Уильям Уолдергрейв, которого миссис Тэтчер недавно назначила министром здравоохранения. Должна ли она была уйти из-за Европы? «Кроме двух маленьких групп, одной федералистской, второй антифедералистской, очень сложно убедить Консервативную партию поговорить о Европе. В большей степени это было ощущение, что хорошего понемножку и одиннадцати с половиной лет было достаточно». В процессе развода не обошлось без обоюдно неприятных моментов, но Консервативная партия сохраняет некоторые джентльменские инстинкты, и чета по-прежнему будет часто видеться, несмотря на окончательно утвержденный судом развод. В сущности, можно сказать, что теперь, когда они развелись, отношения у них стали даже лучше, чем в последние несколько лет их брака.
Январь 1991
Бекслихитские консерваторы простили Сирила Таунсенда, который сохранил свое место на выборах 1992 года.
4. Год путаницы
Как-то раз, ожидая своего рейса, я сидел в аэропорту Хитроу — в одном из тех покойных закутков, которые сдизайнированы таким образом, чтобы всякая тревога рассеивалась здесь на податливые, технологичные крупицы времени. Воронка для приема пассажиров напротив меня, такая же безликая, в какой-то момент принялась изрыгать из себя людей с рейса «Суисэйр». Несколько бизнесменов, парочка загорелых пижонов в дорогой одежде спортивного стиля, и затем — пара дюжин обитателей девятнадцатого столетия: сквайр в эффектном твидовом костюме, епископ при полном параде, две пышно расфуфыренные дамы в атласе, щеголь в бархатном жилете с нафабренными усами, еще один представитель духовенства в черных чулках. Двигались они с решительностью, свойственной людям предыдущего столетия, и ручная кладь у них была из наилучшей викторианской кожи. У одного трость с серебряным набалдашником, другой с трехтомным романом под мышкой — и никто из них не обращал внимания ни на обстановку XX века, ни на изумленные взгляды соседей. Ощущение примерно такое, будто попал в кэрролловскую галлюцинацию. Но действительность оказалась разом и проще, и интереснее: то были члены Лондонского общества Шерлока Холмса, возвращающиеся с экскурсии на Рейхенбахский водопад.
Никто не показывал на них пальцами, не потешался над ними, не присвистывал от удивления. Британцы не без удовольствия относятся к своей репутации людей, балансирующих между чопорностью и эксцентричностью, и это касается не только актеров, но и зрителей в аэропорту: тот факт, что существовала целая группа этих викторианских чудаков, подтверждал их легитимность. Если уж валяете дурака, то чем больше народу, тем меньше риска. Когда Ивлин Во в двадцатые годы учился в Оксфорде, там существовало общество, именовавшееся Гистерон-Протерон Клуб[53]. Его члены, вспоминал он в «Недоучке»[54], «причиняя себе изрядные неудобства, проживали день наоборот — с утра пораньше выряжались в вечерние костюмы, тянули виски, курили сигары и перекидывались в карты, а затем в десять часов обедали задом наперед, начиная с дижестивов и заканчивая супом». Нынешние, менее декадентски настроенные студенты могут вместо этого записаться в Оксфордскую каскадерскую студию, члены которой прыгают с подвесных мостов, обвязавшись толстым резиновым канатом, или скатываются по Креста Ран[55] в посудных раковинах, попыхивая при этом кальяном.
Крупным планом характер народа проявляется в его внешней политике, его официальной архитектуре, его великих писателях. Выкрутасы темперамента становятся видны по мере удаления от центра. Очень типичный показатель — садово-парковый дизайн. Во Франции несмягченную временем строгость буржуазных ценностей можно наблюдать даже в глухих деревнях: природу здесь держат в ежовых рукавицах, галька начисто вымыта, фонари все как на подбор, изгороди подкорнаны, цветы строго ранжированы по видам: Британская традиция более инертная — здесь с природой скорее ладят по-приятельски, чем обращаются как с жертвой: индивидуальность и потакание слабостям имеют право на высказывание. На уровне шестисоточников это может претвориться в араукарию в передней части сада и пристроенную теплицу сзади, где осуществляется попытка вырастить самый большой в мире крыжовник, и в придачу декоративный пруд, в котором молчаливо рыбачат пластмассовые гномы. С большей помпой это проявляется в давней традиции архитектурных чудачеств: не просто бутафорская руина и ракушечный грот, но сарай для лодок в готическом стиле или кузница в форме замка с зубчатыми стенами, мавританская пагода и египетский птичник или каменный ананас в сорок футов высотой в Данмор Касл в Стерлингшире. Еще одна эманация этого духа фантазии, поверенной алгеброй, — садовый лабиринт, любопытный жанр, лежащий на пересечении двух английских страстей: любви к огородничеству и любви к головоломным кроссвордам. К некоторому удивлению даже и тех относительно немногих, кто заметил это, 1991 год был официально назначен Годом Лабиринта. Почему 1991-й? Потому что в этом году британцы, обособившись от остального человечества, мелодично гаркающего «ура-ура-ура» в честь двухсотлетия со дня смерти Моцарта, пианиссимо отмечали трехсотлетие посадки Хэмптон-Кортского лабиринта.
9 июня 1662 года Джон Ивлин, сочинитель дневника и садовник-профессионал, посетил Хэмптон-Корт, обнаружив там «благородно выглядящую и выполненную в единой стилистике громаду, настолько просторную, насколько это возможно было в готической архитектуре». Он оценил «несравненные интерьеры»; полотна Мантеньи; «галерею рогов» (охотничьих трофеев); королевское ложе, ценой Ј8000; а также крышу церкви, «украшенную превосходной лепниной и вызолоченную». Покинув помещение, Ивлин, переводчик «Французского садовника» и в недалеком будущем автор важного трактата о науке разведения деревьев Sylva, был с первого взгляда поражен парком с его «искусственно высаженными липовыми аллеями, очаровательными» и «каналом, уже почти законченным». «Беседка из грабов в парке — благодаря замысловатым переплетениям ветвей — вполне различима» — прилагательное, которое, будучи, несомненно, одобрительным по смыслу, звучит довольно осторожно, вроде выражения «в самый раз для коллекции», которым пользуются торговцы антиквариатом, чтобы порекомендовать предметы, которые сами они считают заурядными, но которыми по невежеству восхищается состоятельный любитель. Единственная капля вежливого сомнения срывается с пера Ивлина лишь в самом конце его очерка. «Весь этот парк, — замечает он, — можно было бы весьма значительно улучшить, поскольку он несколько не соответствует такому дворцу».
На протяжении жизни Ивлина сады были и впрямь значительно улучшены — Джорджем Лондоном и Генри Уайзом. Среди их посадок была и живая изгородь в форме лабиринта, самая почтенная в своем роде, сохранившаяся до наших дней в Британии, и самая знаменитая в мире парковая головоломка. Оправданно ли мы на самом деле празднуем его трехсотлетие в этом году — бабушка надвое сказала: парк был разбит между 1689 и 1702 годами, точных записей о посадках не сохранилось, и до сих пор наиболее общепринятой датой рождения считался 1690-й. Но мы не должны слишком привередничать, когда речь заходит о таких многообещающих материях, как коммерция и туризм. Как объясняет Эдриэн Фишер — самый главный в Британии дизайнер лабиринтов, который в течение последних десяти лет бился за то, чтобы какой-нибудь год стал Годом Лабиринта, — «год с нечетной цифрой даже лучше — ни тебе Олимпиады, ни чемпионата мира, ничего такого». Как бы и тоже кстати, 1991-й является еще и цифровым палиндромом, штука, которая должна прийтись по сердцулабиринтофилам.
За первые 300 лет с Хэмптон-Кортским лабиринтом чего только ни случалось. Очень рано ему пришлось отвергнуть ухаживания Капабилити Брауна[56], который в бытность свою королевским садоводом квартировал поблизости с 1764 по 1783 год, и Королю пришлось специально предупредить его, чтобы он не лез туда. В следующем столетии лабиринт пережил канонизацию в поздневикторианском классическом фарсе — с канотье и банджо — Джерома К. Джерома «Трое в лодке». В новейшие времена сюда ломанулись орды автобусных туристов, давящихся за то, чтобы поглядеть на одну из главных достопримечательностей Англии. Тропинку заасфальтировали, насаждения (в оригинале грабовые, а сейчас разновидовые, с преобладанием тисов) пришлось защищать с помощью ассагаеподобных[57] решеток, на дороге после близлежащего местечка Лайон Гейт — постоянное столпотворение, и плата за вход поднялась с двух пенсов в джеромовские времена до £1,25. Несмотря на все эти напасти, в лабиринте сохраняется некая загадка, и высота изгороди (около 7 футов) даже представляет легкую опасность. Но это и приятно запутанный лабиринт. Харрис, персонаж «Трое в лодке», самоуверенно заявляет, что все, что вам нужно делать, — это при первой возможности все время поворачивать направо, и тут же с треском проваливается, оказавшись в тупике. Правильный и быстрый путь к центру — повернуть на входе в лабиринт налево, затем направо, опять направо, налево, налево, налево и налево. Альтернативный, медленный путь — использовать технику «рука на стене», которая неизбежно — при известном усердии — раскалывает лабиринты этого типа. Положите правую (или левую) руку на правую (или левую) стену из зелени и неотступно держите ее там, на входе и на выходе из тупиков, и рано или поздно вы окажетесь в середине. Там вы обнаружите два конских каштана, стволы которых несут на себе злобные инталии[58] имен победителей. Сирил, Мэд, Йын, Миг и Айки в числе прочих пробились сквозь препоны трапецоидной головоломки, композиция которой, кстати, была использована в ранних бихевиористских экспериментах с крысами. Теперь возникает проблема, как выйти. Все, что вам нужно… — но вот это уже секрет. Ни на какую помощь от человека, сидящего в билетной будке, тоже не рассчитывайте. Как он реагирует на крики людей о помощи? «Мы не обращаем на них внимания». Да уж, жестокие времена — по-прежнему пропитанные духом сомнительных тэтчеровских идеалов: спасение утопающих — дело рук самих утопающих. «В старые времена на смотровой платформе всегда кто-то оставался, чтобы выводить людей в конце дня. А сейчас мы просто закрываем лавочку и отправляемся восвояси. Раньше или позже, они выйдут к калитке».
В Британии самая богатая и наиболее многообразная традиция лабиринтостроения в Европе; здесь есть великолепные образчики обоих главных лабиринтовых жанров. Хэмптон Корт — классический лабиринт из живой изгороди: такие головоломки обычно расположены в частных владениях, служа украшением аристократической территории (или в последнее время отелей и тематических парков, расположенных в усадьбах); обычные растительные материалы — тис, остролист, граб и бук. Другой тип — наземный дерновый или каменный лабиринт. В таких не заблудишься: вьющаяся водном направлении тропинка неизбежно, хотя и, возможно, окольным путем, приводит к центру-финишу. Такие лабиринты обычно располагаются на общинных землях, в поселениях норвежского происхождения, и, по-видимому, строились иммигрантами, обозначавшими таким образом присутствие своей культуры. Изначально скандинавы создавали их с практическими и символическими целями: они использовались, чтобы принести удачу рыбакам (заманить туда скверную погоду и поймать ее в силки) или как места, где можно отправлять обряды, связанные с любовью и плодородием, — девица, путаясь в кругах, улепетывает к центру, а ее преследует пыхтящий ухажер.
Крупнейший сохранившийся в мире лабиринт из нарезанного дерна находится на общинных землях в Сэфрэн-Уолден в Эссексе: в нем 38 ярдов в ширину, и с птичьего полета он выглядит как круглая сковородка с четырьмя ушками-ручками; тропинка, змейкой вьющаяся к центру, достигает в длину почти милю. Дата создания лабиринта неизвестна, но самое раннее упоминание о его существовании относится к 1699 году, когда Гильдия Святой Троицы заплатила 15 шиллингов, чтобы подновить в нем дерн. (С тех пор дерн для него нарезали еще шесть раз, а в 1911 году тропинку, раньше меловую, выложили кирпичом.) Документ XVIII века описывает древнее состязание в беге, которое проводится там до сих пор: «Лабиринт в Сэфрэн-Уолден — место сходок окрестной молодежи; у них есть свои правила передвижения по лабиринту, и здесь частенько выигрывают и проигрывают на спор галлоны пива. В былые времена, когда здесь собирались городские щеголи и красотки, — девица стояла в центре, который называется Дом, а парню надо было вытащить ее оттуда на руках, кто быстрее, и не споткнуться».
Прогулка по сэфрэн-уолденскому лабиринту занимает минут пятнадцать, если вы решите не мухлевать и поскольку тут нет разветвляющихся тропинок, единственное, по поводу чего здесь можно поволноваться, — как бы не подвернуть лодыжку в местах, где узкая, выложенная кирпичом дорожка и дерновые проходы в фут шириной попадают на невысокие бугорки. Это приятное опустошающее голову развлечение — вроде ножной мантры, и однообразие этого опыта соблазняет поразмышлять о том, до чего ж незатейливы были некоторые из Простых Радостей Былых Времен. Наконец вы добираетесь до круглого холмика, где раньше рос ясень, пока его не спалили на праздновании Ночи Гая Фокса в 1823 году. Здесь мысли о превосходстве XX века обычно испаряются — когда разглядываешь праздничный детрит[59], оставленный современными курильщиками и собаками.
В наше дни любопытство туриста как мотив, оправдывающий интерес к лабиринтам, в общем и целом заменило атавистическую охоту за юбками или благочестие христианина - паломника; но порой старинные ассоциации вновь всплывают на поверхность. Когда в марте 1980 года предпоследний архиепископ Кентерберийский Роберт Ранси взошел на престол, он вставил в свое устное послание следующую психоаналитическую деталь: «Мне был сон о лабиринте. Там были несколько человек, очень близко к центру, но они не могли найти дорогу. В непосредственной близости от лабиринта стояли другие. Они находились дальше от сердца лабиринта, но скорее пройдут они, чем те, которые метались и нервничали внутри». Такой сон можно принять за неожиданное поощрение тех из нас, кто в теологическом смысле шатается вокруг да около лабиринта; в более прямом смысле, он вдохновил леди Браннер из Грейз Корт в Темз Валли заказать строительство Архиепископского Лабиринта. Изящная композиция из дерна и кирпича, без особых излишеств выложенная в саду, состоящем из множества укромных закоулков, каждый со своей особенной атмосферой, она одновременно и однонаправленная, и многонаправленная и пузырится христианским символизмом (семь дней творения, девять часов Крестных Мук, двенадцать апостолов). В центре романский крест из серого батского камня возлежит рядом с византийским крестом из голубого уэстморлендского камня, примиряя таким образом Восток и Запад, католичество и протестантизм, римскую и православную церкви (устремление, дорогое сердцу недавно избранного архиепископа). На каменной квадратной колонне вырезаны четыре изречения, из которых наиболее подходящий к теме лабиринта — из бл. Августина: «Мы приходим к Богу не знаниями, но любовью». Сам архиепископ Кентерберийский освятил лабиринт ровно через девятнадцать месяцев после того, как поверил общественности свой сон, и если его психические источники кажутся, пожалуй, несколько неоднозначными — это скорее символ, вдохновляющий христианскую мысль, чем христианская мысль, воплощенная в символе, — то по крайней мере он демонстрирует, что одно из ответвлений традиции лабиринтов по - прежнему живо.
Есть и другие тому свидетельства, хоть и не столь официального характера. Поскольку лабиринты притягивают интеллектуалов, любящих кроссворды, понятно, что равным образом они восхищают и простодушных поклонников заезжих Калиостро. Давайте заглянем на большое и респектабельное собрание в церкви Сент-Джеймс на Пиккадилли, состоявшееся на четвертом месяце Года Лабиринта, и послушаем американского лабиринтолога Сига Лоунгрена. Построенная Кристофером Реном церковь элегантна, прямолинейна и в плане рациональности пропорций может поспорить с Господом. Родившийся в Вермонте Сиг Лоунгрен помят, криволинеен (точнее, пузат), экспансивен и в интеллектуальных вопросах склонен прибегать скорее к доводам интуиции. Вечер начался в духе современной церкви — имеется в виду, рассчитанной на то, чтобы потрясти воображение непосвященных. Для начала мы зажгли три свечи — «одну за Любовь, одну за Истину и одну за то, что выберет говорящий». Сиг выбрал Общение. Затем у нас было демократическое голосование поднятием руки на тему, сколько должна длиться наша молчаливая медитация — две, пять или десять минут. Под конец у нас было обязательное двухминутное собеседование с ближайшим незнакомцем, и затем мы разошлись. Ну или почти. Еще там было несколько, совсем немного, объявлений, в числе которых одно почти карикатурное — о том, что питания сегодня не будет, поскольку «Иннека ушел на заседание по бизнес-сетям».
Мало того что Сиг Лоунгрен лабиринтолог, он еще и большая шишка в Американском обществе лозоходцев; надо ли напоминать о том, что его первый труд — «Духовное лозоходство» — еще можно достать. В нужное время он оказался в Гластонбери, центре духовной активности английских хиппи, а еще у него есть обескураживающая привычка обращаться к Земле «Мамуля»: «Есть что-то эдакое, когда ты прямо на Мамуле, прямо на Земле, когда ты ходишь с ивовым прутиком». При чем здесь лабиринты? «На протяжении последних двадцати лет я работал с древними орудиями, которые могут помочь нам с нашей интуицией». Так мы влипли в вечер «сакральной геометрии», «узлов мощи», нумерологии, Мамули, музыки лабиринта (прокрученной на еле живом магнитофоне Сига), псевдоюнгианского трепа, «того, что я лично предпочитаю называть «her-story» [60], и мифа о Дедале, модифицированного в духе современности. (Говорил Дедал Икару — не летай слишком близко к солнцу… «Но разве дети — они слушают? Никогда!») Бессистемно смешивая свои религии и цивилизации, будто взбалтывая самодельное мюсли, Сиг вдруг всполошился, не обидится ли кто-нибудь на то, что он, в духе новейших веяний, переименовал «молитву Господу» в «молитву Господу-и-Госпоже». Но кто ж обидится хоть на что-нибудь в современной англиканской церкви? Разве что тени кристоферреновских покровителей разворчатся в своем осажденном логове на хорах — откуда им открывается вид на Сига, разложившего лабиринт из красной пряжи перед алтарем — с тем, чтобы все мы промаршировали по нему после лекции. Ну, не все, за одним исключением. Когда Сиг достиг завершающей темы вечера «Как мы можем использовать лабиринт сегодня», свеча Общения полыхала безбожно. Все понятно уже с благоговением, восхищением, развлечением — как насчет использования? «Лабиринт — это штука, которая помогает решать проблемы, — провозгласил Сиг. — Для детей лучше не придумаешь». На этом, словно репортер из желтой прессы перед порочным притоном, ваш корреспондент извинился и был таков.
В 1980 году в Британии было сорок четыре лабиринта. По нынешним подсчетам — более ста, причем около двадцати из них открылись, пока шел Год Лабиринта. Около трети построенных в последнее десятилетие — работа фирмы, называющейся «Минотавр Дизайн», которой руководит Эдриэн Фишер. Дородный, кипучий сорокачетырехлетний англичанин, Фишер идет навстречу Сигу Лоунгрену с другой стороны радуги. Он живет в большом одноквартирном доме из красного кирпича в Сент-Олбансе[61], где входную дверь стерегут два пестрых гнома не выше колена, «так что сами-то мы не особенно надуваем щеки насчет садоводческих идей». В передней комнате валяются груды пластиковых покрытий кричащих расцветок — на них кроятся будущие лабиринты. Бывший консультант по вопросам управления в ITT[62], Фишер построил свой первый лабиринт в саду своего отца. (Материалом послужил остролист, и «если повернуть направо, направо, направо, вы выйдете к середине; если повернете налево, налево, налево, то пройдете полтора круга внутри лабиринта и все равно окажетесь в середине».) Полностью он посвятил себя строительству лабиринтов с 1983 года. С тех пор он конструировал лабиринты-изгороди, лабиринты-тропинки (в том числе архиепископский в Грейз-Корт), водяные лабиринты, лабиринты из тротуаров в центрах городов, битловский лабиринт в Ливерпуле с уходящей под воду Желтой Подводной Лодкой, и даже зеркальный лабиринт в Пещере Вуки в Сомерсете. Обходятся эти штуковины недешево. Стоимость лабиринта может начинаться в пределах цифры в £20–50 000 — пара кирпичных тротуаров для пешеходной зоны, выложенных рисунками Льва и Единорога, встанет в £35 000 каждый — и может дойти до 250 000 фунтов и выше. Фишер также дизайнирует схемы автобусных маршрутов и карты дня посетителей усадеб; это обойдется дешевле.
«Минотавр Дизайн» — единственная лабиринтостроительная фирма в Европе да, наверное, и в мире, Фишер по крайней мере ни о каких других не слышал. На вопрос о том, можно ли записать ему в актив поразительное возрождение Британского лабиринта в последние десять лет, он отвечает: «да, в общем и целом». Дизайн лабиринтов он считает «вполне современным видом искусства» и «новым способом подхода к ландшафту» и обнаруживает привлекательность лабиринта в том, что это «описание жизни» («с тем, что ты выбрал в двадцать лет, приходится разделываться после тридцати»). Он замечает, что, по его мнению, почти в каждом взрослом лабиринты высвобождают дух ребенка, но становится осторожным, чтобы не сказать откровенно уклончивым, когда речь заходит о том, нагружены ли они для него самого неким метафизическим содержанием. «Да как-то сложно сказать, когда детишки вокруг», — наконец сознается он. Ему приятнее говорить о бизнесе и о конструктивной стороне дела. «Мой стиль, — объясняет он, — найти такую рыночную нишу, где нет никого больше, и разрабатывать ее». Он думает о лабиринте как о «маркетинговой машине»; дать имя — это «хорошая маркетинговая стратегия». Все это очень разумно, даже если и лишено мистики. Но так ведь даже и в архиепископском лабиринте, где духовность прет изо всех щелей, лишь немногие посетители, добравшись до армиллярных солнечных часов в центре, начинают размышлять — как по идее должны были бы — о том, что они, хрупкие смертные, очутившиеся в определенном месте в определенное время, пред лицом божественной вечности и бесконечности, умаляются до ничтожных пылинок, ибо… И близко ничего подобного: в тот момент, когда там был я, очередной разгадыватель лабиринтов начал с того, что взглянул на свои «касио», а затем посетовал на то, что солнечные часы не годятся для британского летнего времени.
Фишер признает, что в буме на строительство лабиринтов сейчас присутствует и стремление хапануть побольше. Редко попадется виконт-землевладелец, возжелавший обзавестись энигмой в грабе ради своего собственного частного интеллектуального развлечения; ему попросту нужно открыть свой парк для праздношатающихся толп — а лабиринт придаст ему дополнительную привлекательность: вроде как исторически соответствует и не пошло, все-таки поавантажнее будет, чем поезд призраков. Это сочетается с домашним джемом, питомником фруктовых деревьев и закладками из кожзаменителя с памятными тиснениями. Так некоторые из старейших и самых популярных усадеб страны облабиринтились совсем недавно: Чатсуорт в 1962-м, Лонглит в 1978-м, Хатфилд Хаус в 1980-х; а в Бленеме обзавелись самым большим в мире символическим лабиринтом из живой изгороди в марте этого года. Где именно дизайнер конструирует лабиринт, служащий для поместья дополнительным аттракционом, зависит и от туристической пропускной способности, и от эстетики ландшафта. Лидс Касл в Кенте предлагает туристам (с 1988 года) построенную на разных уровнях феерию с умопомрачительным гротом и подземным выходом-туннелем; Фишер объясняет, что этот лабиринт нарочно поместили на некотором расстоянии от замка, чтобы клиентов можно было «растягивать, как мармайт».
Какой лабиринт можно счесть удачным? По мнению Фишера, тот, который стопроцентно вписывается в окружающий пейзаж, который является приятной головоломкой («"Забава" — вот слово, которое куда-то делось») и который сдизайнирован с фантазией — так, чтобы он брал задушу, — «как на диснеевском аттракционе», и желательно, чтобы все это заканчивалось «пиршеством чувств». Короче говоря, баланс между потраченным временем и усилиями на преодоление коварной конструкции плюс вознаграждение. И поскольку наследники Хэмптон Корт должны апеллировать скорее к турникету, чем к феодальному солипсизму, запас заинтересованности и интеллектуальные способности широких слоев населения следует принимать в расчет. На вопрос, какой лабиринт можно счесть плохим, Фишер указывает на Лонглит (не им построенный), демонстрируя энергичное неодобрение. «В нем нужно ходить полтора часа, и ничего забавного в этом нет. Идешь все время с одной скоростью — и хоть бы что - нибудь забавное. Стыд и срам для всего рынка». Ну, по крайней мере для британского рынка. Может статься, Лонглит нацелился на японских клиентов. В 1980-х в Японии был короткий, но энергичный бум на лабиринты. Усовершенствованные, трехмерные, да еще и сделанные из дерева, они были еще и переносными: структуру можно было изменять хоть каждый день, так что преданных клиентов вновь и вновь ставили в тупик. Внутри требовалось оказаться у нескольких целей, за каждую из которых посетителя или посетительницу награждали штемпелем на входном билете. На то, чтоб пробиться сквозь эти японские лабиринты, уходило много веселых часов — веселье, имеющее некоторое отношение к состязательному азарту.
Фишеровская дизайнерская группа также несет ответственность за один из самых дерзких, самых впечатляющих и самых неоднозначных лабиринтов, построенных в наше время. Кентвелл Холл, что у Лонг Мелфорд в Саффолке, — изысканнейшиая тюдоровская усадьба из сочно-красного кирпича: ее помпезные главные здания образуют три стороны квадрата, тогда как четвертая, незастроенная, выходит на ров и подъездной мост через него. Внутренний двор, ранее мощенный камнем, к тому времени, когда нынешние владельцы взяли на себя заботу о поместье, давно уже исчез под слоями гравия и глины. Было решено не расчищать старинную мостовую — вместо этого новые хозяева предпочли выложить двор кирпичом, в тон основным постройкам. Смело, ничего не скажешь, хотя почему нет. Как объясняет посетителям владелец Патрик Филипс, королевский адвокат, «мы постановили сделать кое-что необычное». Кое-что необычное, как выяснилось, — это огромная мостовая с лабиринтом в форме исполинской розы Тюдоров, 70 футов в ширину, созданная из 25 000 кирпичей, около 17000 из которых пришлось кромсать вручную. Кирпичи четырех цветов — светло-красного, коричневого, оранжевого и светло-желтого-двое рабочих укладывали в течение пяти месяцев. Смонтировать такой лабиринт сейчас будет стоить около £ 120 000. «Мы остановились на тюдоровском мотиве из-за очень тюдоровской атмосферы дома и нашего собственного интереса к этому периоду, — объясняет Филипс. — Еще нам хотелось отметить 500-ю годовщину восшествия Тюдоров на престол. Мы решили сделать лабиринт-головоломку, потому что подумали — получится забавно, и еще это зарифмуется, в современной стилистике, с тюдоровским пристрастием к садам с раздельными клумбами».
Понадобилось ли на эту самодеятельность планировочное разрешение от муниципального совета? «Мы им написали, — объясняет Эдриэн Фишер, — и спросили, нужно ли разрешение, чтобы выложить внутренний двор кирпичом не так, как обычно, а они сказали, чтоб мы не морочили им голову такими вопросами». Были кое-какие протесты от местной общественности, которые притихли, когда на официальном открытии внутреннего дворика объявили, что лабиринт выиграл премию за Сотворение Наследия, присуждаемую Британским управлением по туризму. (Призы спонсировала молочнопромышленная компания, победители получали круги сыра, отлитые в бронзе, с бронзовым же ножом для сыра в придачу.) Ну а сам Фишер — не екнуло у него сердце, когда он навязал свой дизайн освященной временем усадьбе? Он характеризует свое отношение к Кентвеллу как «умеренно благоговейное» и объясняет: «в чрезмерной робости есть что - то жалкое». Понимаете, говорит он, это как грабеж: если потенциальная жертва не протестует, ей же хуже — больше отнимут.
Все это очень хорошо, но кто здесь грабитель, а кто ограбленный? Некоторые могут счесть Кентвелл Холл скорее жертвой, чем атакующей стороной. Потому как даже с земли мостовая выглядит довольно спорно, а по мере того как глаз отдаляется от поверхности, ощущение странности только усиливается. Лабиринт определенно «вполне различим», как выразился бы Джон Ивлин. С высоты вы можете увидеть либо подобранную в тон кирпичную кладку и гармоничный символичный дизайн, дополняющий усадебную атмосферу старинного дома характерной современной изюминкой, — либо нечто напоминающее чрезвычайно большую — и чрезвычайно затейливую — мишень для соревнований по прыжкам с парашютом. И нет ли чего-то в общем и целом сомнительного, даже если и очень британского по сути, в самом понятии Сотворения Наследия? Это говорит о самосознании, о гордости собственной историей. Само собой, у каждого народа есть свои грехи по части разных сооружений, которые развалили за сотни лет (и лабиринты, которые быстро изглаживаются с лица земли, стоит их только запустить, были утрачены в больших количествах). Но смягчим ли мы эту вину, объявив некоторые едва-едва появившиеся на свет божий артефакты мгновенной классикой? Хорошо ли для культурных объектов сразу же после создания оказываться лакированными и законсервированными: сыр, отлитый в бронзе? Не слишком ли дерзко предвосхищать ход истории таким образом? Лабиринт во дворе Кентвелл Холла поплатился своим правом на настоящее, актуальное, открытое всем ветрам истории существование, своей живой жизнью — потому что с самого начала был классифицирован, с шибко прозорливой авторитарностью, как прошлое будущего.
Сентябрь 1991
5. Джон Мэйджор шутит
В начале октября, на конференции Консервативной партии, премьер-министр пошутил. По правде сказать, пошутил он несколько раз, и пропустить эти шутки было нелегко, поскольку Джону Мэйджору пока еще не удалось овладеть одной из тонкостей публичной комедии, а именно — улыбаться скорее после того, как сделаешь выпад, чем заранее. Однако тут мы услышали остроту особенную, стоящую того, чтобы ее запомнили и подробно прокомментировали. Примерно за неделю до того свою ежегодную конференцию провела Лейбористская партия, и мистер Мэйджор позволил себе обвинить Оппозицию в том, что она растаскивает некоторые идеи Правительства; обвинение вполне традиционное. На этом, однако ж, он не остановился: «И ведь они даже не дают себе труда скрывать, что крадут кое-что из моих личных вещей. Вы видели, сколько из них на прошлой неделе были в серых костюмах? Есть у них совесть после этого?»
Во-первых, стоит отметить, что представление мистера Мэйджора о шутке — или, выражаясь более точно, представление его спичрайтеров о шутке, которая подходит мистеру Мэйджору — в корне отличается оттого, что было у его предшественницы. Миссис Тэтчер на протяжении всего своего Царствования никогда не обнаруживала на публике, что признает такое понятие, как юмор. Шутка для нее была бы знаком слабости, попыткой прибегнуть к политике консенсуса, нечто невыгодное и потенциально подрывное, вроде бутылки иностранной минералки, украшающей стол на банкете на Даунинг-стрит. Чего было вдоволь, так это тяжеловесного сарказма — с того самого момента, как она только появилась на политической арене, и почти до конца ее премьерства, когда была предпринята отчаянная попытка продемонстрировать миру новую, заботливую, человечную Мэгги вместо того Робокопа, который заправлял всем раньше. Так, иногда она расслаблялась чем-то вроде игры слов, которая свалила бы с ног и носорога: например, отстаивая свое яростное неприятие-федерализма и нападая на Жака Делора, президента Европейской Комиссии, она, в числе прочего, заявила: «Делор мастера боится». Даже в своих попытках пошутить она оставалась агрессивной и безапелляционной. Тогда как шпилька, которой одарил участников конференции мистер Мэйджор, была скромной, исполненной самоиронии и направленной на завоевание симпатии избирателей.
Второе, на чем следует остановиться, — это упоминание серого костюма. Когда в ноябре 1990 года мистер Мэйджор приступил к исполнению премьерских обязанностей, он столкнулся с несколькими затруднениями, и одно из них заключалась в том, что почти никто не знал, что у него на уме и вообще что он за фрукт. На протяжении тэтчеровской эпохи много раз возникали молодые претенденты на ту роль, которая неофициально именовалась «вероятный преемник». Должность это была каторжная, чем-то напоминавшая обязанность состоять фаворитом при дворе Екатерине Великой, и те, кто терял расположение миссис Тэтчер, оказывались в неопределенном — чтобы не сказать комическом — положении. Однако мистеру Мэйджору выпала удача оказаться тем самым пострелом, что очутился рядом с единственным оставшимся креслом, когда музыка возьми да и замолкни. Когда он развалился на мягком сиденье, чей пластический рельеф сформировался в результате тесного соприкосновения с обширным афедроном другого человека, и обнаружил, что подлокотники оказались чуть выше, чем он ожидал, у него тотчас же возникла тактическая проблема. Миссис Тэтчер была смещена, потому что достаточно много членов ее партии посчитали, что ее деспотический догматизм потерял свою привлекательность для избирателей. С другой стороны, мистер Мэйджор был кандидатом от уходящего в отставку лидера и непримиримых тэтчеритов. От него требовалось выставить в окошко объявление «Жизнь продолжается» и, сделав косметический ремонт помещения, одновременно обновить ассортимент: вместо колючей проволоки и винтовок семейная лавочка отныне будет торговать шоколадными батончиками и притираниями. Но в том, что касается персонального имиджа — где, надо сказать, было поменьше пространства для маневра, — мистер Мэйджор тоже столкнулся с дилеммой. Если бы он стал играть роль решительного, бескомпромиссного лидера, все принимали бы его за убогий суррогат его предшественницы; если бы принялся мешкать и вернулся к старинной системе консультаций, будучи при этом готовым изменить свою точку зрения, столкнувшись с убедительным аргументом, его обвинили бы в нерешительности. Как-то раз новый премьер-министр попытался было продемонстрировать замашки грозного лидера — в частности, выступив с проектом создания надежного убежища для курдов, пока все остальные продолжали клевать носом, — но это был не тот стиль, который шел ему. Вместо этого мистер Мэйджор, не стесняясь, следовал почтенному политическому курсу неделания ничего особенного, до тех пор пока это не станет неизбежным, параллельно все-таки заявляя, что еще Много Чего Нужно Сделать. За что оппозиция часто упрекала его в слабохарактерности.
Также его осуждали за то, что он неуклюжий, невыразительный и нехаризматичный. Однако в иные политические эпохи (и в контексте вашего предшественника) эти характеристики не обязательно оказываются негативными. Да еще все стороны быстро сошлись на том, что мистер Мэйджор — славный, честный малый из тех, что обожают смотреть крикетные соревнования, усевшись в полосатом шезлонге с окутанной паром кружкой чая, которая так уютно согревает в паху. В нем не было ничего угрожающего вроде двух высших образований, скрытого увлечения современной скульптурой или склонности использовать в речах длинные слова. Он был из тех премьеров, которые — таким деталям не без пользы для дела позволяется просачиваться в прессу — могут попросить притормозить свой членовоз и с жадностью уписать грошовый обед в грошовой же придорожной забегаловке, известной под решительно нехаризматичным названием «Счастливый Едок». Другими словами, естественный процесс политической презентации и самоподачи шел полным ходом: ограниченные возможности подавались как нормальность, нормальность — как достоинство. Так что когда на своей первой в качестве лидера конференции Тори — которая могла также оказаться и последней, поскольку выборы должны состояться в первые шесть месяцев 1992 года — мистер Мэйджор подтвердил представление о себе как о парне в сером костюме, тем самым он подтверждал неизменность политического курса и свое соответствие тем ожиданиям, которые возлагала на него страна. Да ради бога, можете называть меня простачком, размазней и кем угодно, казалось, говорил он, но ведь ничего не попишешь — это все я: сам всего добившийся, работящий, хвост не задираю, надежный, воплощение английской глубинки, соль, можно сказать, земли. Снобы могут держать мистера Мэйджора за мещанина, ну так за снобов всегда голосуют меньше, чем за мещан. Премьер-министр пока еще не посетил, насколько известно публике, выставку Тулуз-Лотрека в Галерее Хейуарда (у него еще есть шанс успеть до 19 января), но если бы он зашел туда, то наверняка ему пришлась бы по душе одна из самых изящных и дерзких литографий художника, «Англичанин в Мулен-Руж» (1892). Там изображен в высшей степени корректно одетый господин средних лет, пристающий к двум девушкам. Фон ярко-желтый и ярко-голубой: у девушки на переднем плане потрясающие рыжие волосы и нежно-зеленое платье. Вмонтированный в эту декорацию из броских цветов, сам англичанин нарисован целиком серым. Его костюм, шляпа, галстук, перчатки и трость — серые; волосы, усы, лицо и уши — серые. Этот оттенок въелся в него намертво, его ничем не вытравишь.
И последнее, что стоит сказать о шутке мистера Мэйджора, — в ней есть доля правды. Сейчас мы вошли в финальную, изнурительную стадию в преддверии всеобщих выборов, когда соперничающие партии больше всего стараются избегать ошибок, когда имидж становится важнее, чем политика, и когда разрыв между лейбористами и консерваторами в смысле программ и обещаний постепенно сокращается. Отсюда и обвинение в краже костюма. Потому как в этом году мы увидим Битву «людей в сером». Давно прошли времена противостояния хлыщей, щеголяющих в твидовых пиджаках, и голошмыг в матерчатых кепках; сейчас куда ни глянь — всюду лежбище котиков, серое на сером. Две партии наступают друг другу на ноги, как неуклюжие курсанты на параде, у каждого глаза навыкате, мол, это он на меня налезает, а я тут ни при чем. Ориентировочная цель для каждой из них на будущих выборах — представить себя как эффективного, дальновидного организатора рыночной экономики, который, кроме того, проявляет соответствующую степень социальной озабоченности. Тори знают, что их десятилетний натиск под знаменами тэтчеритской идеологии неизбежно должен подойти к концу — пора откопать на чердаке старую пронафталиненную униформу прагматизма и заодно присмотреть, чтобы не слишком много больниц закрылось в ближайшие месяцы. Лейбористская партия, проигравшая выборы три раза подряд и ставшая свидетельницей так называемого крушения социалистического восточного блока, либо (зависит от вашей точки зрения) вышвырнула большинство своих давних принципов на помойку, либо в конце концов приспособилась к реалиям сегодняшнего мира. К примеру, именно в тот момент, когда Горбачев отвел от этого самого мира ядерную угрозу и сделал первые шаги на пути к серьезному разоружению, Британская лейбористская партия отказалась от своей установки на неприменение атомного оружия и объявила, что любит бомбу — ну или, во всяком случае, немножко любит ее, разумеется, намного меньше, чем тори, но в любом случае неправильно было бы садиться за стол переговоров голышом, при том что лейбористы, само собой, были бы более ответственными, более рачительными бомбопользователями, чем консерваторы, в том случае, если события будут разворачиваться неблагоприятным образом… И все потому, что после каждых следующих выборов становилось до боли понятно, что британский избиратель не испытывает особенного восторга от идеи уменьшения потенциала вооружений. Похожим образом обходительная и дружелюбная увлеченность Европой, которую демонстрирует сейчас лейбористская партия, комическим образом идет вразрез с теми вспышками гнева и стремлением к изоляции, которые сопровождали ее деятельность на протяжении многих лет. Ну так Европа — это место, где сейчас сходятся дорого себя ценящие люди в костюмах. У них там в Европе серый — цвет власти.
В Британии нет фиксированных дат выборов — только пятилетний срок, в течение которого правительство должно взглянуть в глаза народу. Так что если вас выбрали незначительным большинством, вы можете не мешкая ринуться обратно к избирателям, надеясь на более щедрое и существенное одобрение, а если дела идут ни шатко ни валко, можете оттягивать процедуру голосования до последнего возможного момента. Эта гибкость дает правительству тактическое преимущество; партии не приурочивают свои усилия к известному месяцу, зато обе стороны могут как следует поломаться касательно того, на когда назначить дату. Это представление часто напоминает школьную драку на перемене, когда оба противника пританцовывают друг вокруг друга, стараясь выглядеть покруче, и один из них орет: «Давай, я готов, сейчас мы посмотрим, чего ты стоишь, трус несчастный!» — тогда как второй занимает более благородную позицию и игнорирует издевки, словно заявляя: «Посмотрим, когда начнется настоящий бой». Ритуальные танцы такого рода регулярно устраиваются во время партийных конференций. Этой осенью из надежных источников стало известно, что премьер - министр наверняка — ну ладно, почти наверняка — распустит парламент и назначит новые выборы до конца текущего года, да уж, разумеется, он так и сделает, и почти наверняка в ноябре — если только, конечно, не передумает.
Все эти разговоры про «распустит не распустит» вспыхнули с удвоенной силой, когда в конце сентября появились новые рекламные ролики обеих партий. Да, Мэйджор против Нила Киннока — главная схватка ближайших месяцев, но не следует пренебрегать и недурственным мордобоем, заявленным в той же афише, только шрифтом помельче: речь о Хью-«Колесницы огня»-Хадсоне, постановщике рекламной телепродукции для лейбористов, и Джоне-«Полуночный ковбое-Шлезингере, импортированном с целью укрепления позиций консерваторов. При том, что отечественная киноиндустрия, которой в течение последнего десятилетия правительство предписало продолжать ездить на своем инвалидном кресле, стоит одной ногой в могиле, зрителю это будет интересно не только политическом, но и в кинематографическом смысле. Если это и не вполне бой на равных — Шлезингера наняли в пожарном порядке, скорее как профессионала, способного спасти ситуацию в последнюю секунду, тогда как Хадсон был задействован с самого начала, — то по крайней мере можно было надеяться на то, что качество продукции будет немножко выше среднего. Нельзя сказать, что первый раунд этого рекламного поединка отпечатывается в памяти на всю оставшуюся жизнь. В шлезингеровском фильме есть рассветы и закаты, грудной ребенок и Двадцать первый Фортепианный концерт Моцарта: Британия при тори, заключаем мы, была мирной и пасторальной, полной сил, но одновременно в этой картине присутствовали некоторым образом и элегические нотки. Ответный лейбористский выпад Хадсона оказался неуклюжей агиткой, в которой пара деятельных родителей (мистер и миссис Избиратель) отправляются в школу, чтобы потребовать отчет о своем мальчике (Консервативной партии) у учителя (Господа Бога, надо думать), — и получают ответ, слишком, увы, предсказуемый: «А тори-то по успеваемости плетутся в хвосте класса» и «По правде сказать, пирожных им не полагается».
В рекламе консерваторов премьер-министр появляется в коротком аудиофрагменте, чтобы сказать о «нации, которая чувствует себя в своей тарелке». Понятное дело, такого рода гипнотическое самоуспокоение — традиционная политика тори: в 1957 году премьер-министр Макмиллан, эхом отразив — а возможно, украв — слоган Демократической партии 1952 года, уверил избирателей, что «у большинства наших людей никогда еще дела не шли так хорошо». Тэтчеровская эпоха во многих отношениях была аномальной, поскольку консерватору сложно переварить идею о том, что британский образ жизни нуждается в хорошей взбучке; предпочтение отдается старомодному имиджу нации как спящего льва с ударением на слове «спящий». Восемнадцать месяцев (время с момента отставки миссис Тэтчер до крайней из возможных даты выборов) — не слишком большой срок для Джона Мэйджора, чтобы избавиться от этого нового, исторически не укорененного имиджа Тори как радикальной партии реформ; и избавление от этого имиджа было в значительной степени связано с избавлением от миссис Тэтчер — но при этом одновременно нужно было убеждать ее держать язык за зубами.
Однако миссис Тэтчер никогда не отличалась по части умения держать язык за зубами — более того, потоки брани в адрес профсоюзных деятелей, безработных, иностранцев и прочих подонков были неотъемлемой частью тех чар, которые она насылала на британскую общественность. После своей отставки с поста премьер-министра ей нужно было заняться обдумыванием своих мемуаров — впрочем, пока речь шла не о написании, а о продаже. Тогда же был основан Тэтчеровский фонд — нечто вроде международного исследовательского центра, официально зарегистрированные цели которого при перечислении вызывают нарколептический эффект в силу своей неопределенной всеобщности, зато безупречно резюмируются самой хозяйкой: задача фонда, сказала она, «увековечить все то, во что я верю». Старт проекта был омрачен отказом Комиссии по делам благотворительности предоставить фонду статус необлагаемой налогом организации на том основании, что распространение благой вести от миссис Тэтчер при любых послаблениях в правилах не может быть признано филантропической деятельностью; фонд в настоящее время зарегистрирован — непатриотически — в Швейцарии, где журналистам гораздо труднее выяснить, какие иностранные миллионеры ужинают девушку. Для начала требовалось собирать Ј 12 миллионов в год, так что значительную часть прошлого года миссис Тэтчер колесила по миру, встречаясь с толстосумами: говорят, недавно султан Брунея пообещал 5 миллионов долларов. Эти вояжи, естественно, включают в себя и такие милые пустяки, как подношения почетных степеней. Одну она получила в ноябре от Университета Кувейта (тогда как несколько лет назад ей отказали в этом в Оксфорде: уникальное пренебрежение к премьер-министру). В своей официальной благодарственной речи она раскрыла имя того, ранее находившегося вне подозрений благодетеля, у которого она позаимствовала свое мировоззрение. «Перелистывая Тенниссона — мне это иногда свойственно в предрассветные часы — и взыскуя вдохновения», она обнаружила строчки, которые стали квинтэссенцией и предвестием философии Тэтчер: «А чудо в том, что ты есть ты и у тебя есть сила управлять и животом своим, и миром».
Тенниссоновское стихотворение «Два поздравления», довольно маловразумительная здравица по поводу рождения ребенка, в действительности лишено какого-либо политического подтекста; но, без сомнения, мы в любом случае должны радоваться, когда какая-либо поэтическая строчка отражается звуковым импульсом на ночном сонаре политика.
Традиционный способ занять экс-премьер-министра — имеется в виду с минимальным ущербом для общества, — это спровадить его в Палату лордов. У парламентских сателлитов миссис Тэтчер всегда вызывало раздражение, что ее предшественник тори Эдвард Хит, отказавшись и от Палаты лордов и от соблазнительной дипломатической должности, предпочел остаться в Палате общин в качестве несговорчивого рудимента прежнего, более либерального консерватизма. Спроваживание миссис Тэтчер, в теории вроде как обговоренное, на практике оказалось не менее мудреным. Идея безоблачного перехода в утопающий в горностаях старческий маразм провалилась, когда выяснилось, что миссис Тэтчер не имела в виду то, что ее ближайшие предшественники понимали под уходом в Палату лордов. За исключением Хита, который остался в Палате общин, даже без посвящения в рыцарское звание, недавние премьеры — Вильсон, Каллаген, Хоум — приняли пожизненное пэрство. Миссис Тэтчер дала понять, что не собирается принимать столь половинчатое признание ее заслуг перед нацией, каким является возведение в дворянский чин ее самой до конца ее дней, и возжелала полных наследственных прав. «ТЭТЧЕР — БЕЗ ПЯТИ МИНУТ ГРАФИНЯ ФИНЧЛИ» — гласил заголовок на первой полосе The Times от 3 октября, и весь этот чреватый множеством неловких моментов вопрос о наследственном пэрстве снова оказался в фокусе общественного внимания. Действительно, Гарольд Макмиллан принял титул графа, но его уламывали двадцать с лишним лет после того, как он сложил с себя обязанности премьера и, как считается, согласился на этот знак уважения в возрасте девяносто одного года исключительно чтобы развеяться. Уинстон Черчилль отклонял даже предложение герцогства. В случае с Тэтчер есть еще одно обстоятельство. Ее сын без забот и хлопот становится из мистера Марка сначала сэром Марком, а затем графом Финчли и таким образом превращается в одного из законодателей нации[63] — перспектива из тех, что приводят в ужас меритократа и в восторг — сатирика. Шариковские повадки младшего Тэтчера уже отпугнули нескольких многообещающих спонсоров Тэтчеровского фонда, в том числе Чарльза Прайса, бывшего посла Соединенных Штатов к Сент-Джеймсскому двору. Деликатность своего делового подхода он в очередной раз продемонстрировал в ходе недавней поездки, посвященной сбору средств, по Дальнему Востоку, оскорбив одного гонконгского миллионера достопамятной директивой: «Пора раскошелиться для мамашки!»
Сам факт, что даже природа благодарственного презента миссис Тэтчер от консерваторов стала предметом бурных дискуссий — один комментатор заметил, что титул графини Финчли был «геральдическим эквивалентом пары пушистых финтифлюшек, болтающихся на заднем сиденье казенного автомобиля», — показывает, насколько спорной фигурой она остается. Даже спустя год после отставки ее талант провоцировать раскол в собственной партии по-прежнему не имеет себе равных. Тори на своей конференции, к примеру, пришли к выводу, что позволить этой леди обратиться к делегатам и нации напрямую было бы чревато непредсказуемыми последствиями. Но поскольку внезапно объявить ее персоной нон-грата выглядело бы слишком бесцеремонным, ей дали добро на короткое появление в конференц-зале — не выступить, так хоть показаться (всего на секундочку, и то молча; если не звуковой, так хотя бы визуальный фрагмент).
Овация, которую ей устроили в роли статиста без единого слова, длилась пять минут и была оценена в 101 децибел. Программная речь Джона Мэйджора удостоилась рукоплесканий, длившихся четыре минуты двадцать восемь секунд и не превысивших уровень 97,5 децибела. (Министры рангом пониже наскребли каждый минуты по три с зарегистрированным уровнем шума где-то в районе 90.) Любопытно, что единственный оратор, вызвавший больший приступ истерии, чем немотствовавшая миссис Тэтчер, был одним из тех, кто низложил ее, — Майкл Хезлтайн; он раскочегарил хлопометр до 102.
Необходимость и желание мистера Мэйджора продемонстрировать дистанцию между собой и предыдущим начальством отразились в хореографии его появления. Неброский, но при этом источающий флюиды бодрости, абсолютно натуральные, он закатился в зал через заднюю дверь, пожимая по пути на трибуну руки самым махровым тори. После своей речи — или, если быть более точным, после увенчавшего ее патриотического исполнения «Края надежды и славы» (и 100-децибельной, продлившейся пять минут и четырнадцать секунд овации — которая была вызвана скорее последней частью), он выдвинулся в народ, где и продолжил циркулировать. Что касается самой речи, то о том, что такое Новая Консервативная Интонация, можно было догадаться по отсылкам мистера Мэйджора к Черчиллю. На протяжении десяти лет миссис Тэтчер безраздельно владела авторскими правами на аллюзии к Уинстону, как она его фамильярно называла: только она могла курить сигару и приподнимать серый хомбург[64], поскольку это она равным образом сражалась с иностранцами на пляжах[65], призывала граждан отдавать кровь, пот и труд и так далее. Время Ч для мистера Мэйджора настало в тот момент, когда он заговорил о политике правительства в сфере образования. Черчиллевская фраза, прославляющая действия командования истребительной авиации ВВС Великобритании во время Битвы за Британию («Никогда еще за всю историю человеческих конфликтов столь многие не были обязаны всем столь немногим»), была переиначена Мэйджором в шутку о его собственной тощей преподавательской биографии и том любопытстве, которое она вызывала у журналистов: «Никогда еще столь много не было написано о столь малом». То была озорная загогулина дирижерской палочкой, нериторический, очень человеческий жест.
Но нериторическое — это и есть сущность мистера Мэйджора, и без задних мыслей следует пожелать ему держаться от всякой риторики подальше. Симпатичная пресность в стиле обеспечит ему привлекательную контрастность не только по отношению к миссис Тэтчер, но также и к своему непосредственному противнику Нилу Кинноку, который, несмотря на то что ему отчасти удалось обуздать свою склонность к высокопарности, всегда охотно впадает в валлийское краснобайство. Единственный почти риторический момент в тексте мистера Мэйджора наступил, когда он подошел к тягостной, но неминуемой части программной речи — «Каким Я Вижу Будущее» (хотя тема «Какой Я Вижу Следующую Неделю» более соответствовала бы его натуре и, надо полагать, была бы более полезной для избирателя). Он намекал на возможное изменение в налоге на наследство: «Я хочу, — провозгласил он, — видеть, как благополучие каскадом низвергается на все поколения». Вот это выглядело решительно неправильно; в мире мистера Мэйджора ничего не может и не должно низвергаться каскадом. Водопады чересчур драматичны; ирригационная или, лучше того, водопроводная метафора представляется более подходящей. И хотя Британия при Тэтчер сделалась толстокожей и более не относится с предубеждением к колоссальным, вульгарным потокам денег, ниагарские брызги низвергающегося каскадом благополучия все еще имеют незаслуженный — американский, понятное дело — привкус.
В течение остальной своей пятидесятисемиминутой речи мистер Мэйджор держался подальше от рискованных тем, прибегая к неуклюжим банальностям и сомнительному оптимизму. «Я хотел бы жить в мире, где перспектива есть у каждого, где мир действительно во всем мире и где свобода гарантирована», — провозгласил он, едва ли отмежевавшись таким образом от кого-либо из политиков западного мира, за исключением непримиримых брежневцев и красных кхмеров. Мистер Мэйджор жаждет сильной Британии, прочной безопасности, уважения к закону, хорошего образования, низкой инфляции, применения суровых мер к преступникам, европейского партнерства (с защищенной британской автономией), бесклассового общества и бесплатного здравоохранения для всех. «Представление» мистера Мэйджора о «свободе и перспективах» звучит — даже если не вполне подразумевает — также, как у любого другого человека; оно плоское, как тротуар, и в этом его привлекательность. Общепринятая мудрость гласит, что те, кто в политике занимает середину проезжей части, рискуют попасть под колеса тех, кто едет справа и слева. Но в Британии перед выборами все участники политического дорожного движения намертво приклеились рылами к разделительной линии; кювет мало кого привлекает, и обочины вновь принадлежат коровьей петрушке, землеройкам и крапивникам.
Ни в частной, ни в публичной сферах жизни у мистера Мэйджора нет ни ярких характерных черт, ни подозреваемых пороков, ни опасных страстей. Он — немезида сатирика. Попытки называть его Major Minor [66] и прочие вариации на темы Джозефа Хеллера в целом потерпели фиаско; Old Major- старик Главарь, призовой хряк средней белой породы в «Скотном дворе», тоже не слишком помогает делу. Однажды какой-то интервьюер, заставший премьер-министра в момент расслабления — у него брюки съехали на пару дюймов, — углядел, что рубашка мистера Мэйджора заправлена в трусы. Является ли эта небрежность в манере одеваться делом привычки или то был кратковременный и извинительный ляпсус занятого политика, проверить так и не удалось, однако этот случай дал самому ершистому карикатуристу страны — Стиву Беллу из Guardian — долгожданный ключ к образу. Он нарисовал мистера Мэйджора в фирменном сером костюме а-ля Тулуз-Лотрек, но при этом трусы — не боксеры, разумеется, а самые прозаические мешковатые уай-франты — были надеты поверх брюк.
На других рисунках комикса премьер-министр убеждает прочих членов своего кабинета носить трусы так же, как он, — чтобы публично продемонстрировать свою лояльность. Забавный укол, но такова уж не склонная к конфронтациям природа Мэйджора, что вся эта голая правда теперь уже не производит впечатления совсем уж беспощадной. Наглядная инверсия верхней одежды и нижнего белья чем дальше, тем больше кажется чуть ли не умилительной: загогулина, никакой тебе риторики, и по-человечески все очень понятно — ну да, да, опять все то же самое.
На руку мистеру Мэйджору играет тот факт, что его почти не пришлось подвергать косметическому ремонту. Миссис Тэтчер ставила себе голос, прическу, одежду; Джордж Буш обратился за ценной тренерской помощью Роджеру Айлзу. («Опять вы ходите с этой долбанной рукой! — задал тот однажды Президенту целую трепку. — Выглядите пидор пидором!») Все, что требуется от мистера Мэйджора, — заправлять свою рубашку туда, куда надо, и пожалуйста — готовый премьер-министр. Когда вы видите его во плоти, единственно экстраординарным кажется то, что он выглядит в точности так, как вы его себе и представляли, ни выше, ни ниже, ни неряшливее, ни щеголеватее, ни жизнерадостнее, ни унылее. Короче говоря, эта заурядность — или непритязательность — скорее идет в зачет мистеру Мэйджору. Здесь, в наших палестинах, нам кажется, что мы живем в заурядные времена. Наш новый архиепископ Кентерберийский, Джордж Кэри, — весьма заурядный человек; вступив в должность, он дал свое первое в национальной прессе интервью не The Times или Daily Telegraph, a Reader's Digest. Симметричным ответом мистера Мэйджора было совершенно феерическое по своей банальности интервью журналу Hello!этим летом. Это издание специализируется на том, чтобы не ставить знаменитостей в неловкие положения, если только у тех не хватит ума сконфузиться от докучливого лебезения. Брат принцессы Ди был пойман со спущенными штанами в скором времени после своей свадьбы — кончилось все это непотребной перебранкой в прессе с сексуальными оскорблениями в адрес своей бывшей девушки; Hello!было тем местом, откуда можно было приступить к реставрации доброго имени виконта. Hello!(восклицательный знак в названии надлежащим образом отражает тон возбужденной невинности, принятый в журнале) предпочитает смотреть в будущее, замечать не грязь, но трагедию и интервьюирует знаменитостей из положения «стрельба с колена». Так вот, Джон и Норма Мэйджоры, угодившие под шквал вопросов о том, чем им нравилось заниматься во время их отпуска в Испании, сподобились ответить весьма в духе журнала. Итак, Джон: «Ну прежде всего я поспал немножечко больше, чем обычно. Я даже смекнул, чего это за штука такая — сиеста! Грех жаловаться — тут испанцы молодцы». На просьбу более развернуто описать национальные характеристики местных жителей, мистер Мэйджор отвечал: «Испанцы очень горячие. Когда я стал премьер-министром, я получил несколько прелестных поздравлений из Канделеды — один раз мне даже сосиску прислали». Hello!избежал потенциально криминального аспекта этого жизнерадостного откровения — вопроса о том, сырой или вареной была преподнесенная в дар сосиска. Если сырая, то ее ввоз, пусть даже и самим премьер-министром, был бы нарушением положений Таможенного и акцизного управления Ее Величества.
Таким образом, мистер Мэйджор выработал себе на период с конференции Тори до будущих выборов такую стратегию игры, для которой он по самой своей природе наиболее подходит: не совершить ничего неосторожного. Лейбористская партия, несмотря на то что она вроде как требует всеобщих выборов осенью, втихомолку может радоваться, что их отложили на весну. Чем дольше мистер Мэйджор остается в должности, тем больше вероятность, что он, на их счастье, угодит в какую-нибудь пиковую ситуацию. Куража лейбористам могут придать судьбы последних британских премьер-министров, сломленных лютой «зимой тревоги нашей» (словосочетание, пережившее редкую лингвистическую инверсию: в шекспировском оригинале метафора, сейчас она обратно превращается в реалистическое описание). И Хит, и Каллаген пали после пришедшейся на холодное время года суматохи. С другой стороны, профсоюзы сейчас в гораздо более слабом положении, чем десять лет назад. И чем дольше продержится мистер Мэйджор, тем меньше он будет казаться паллиативной затычкой и больше — настоящим премьер-министром, которому сосиску в рот не клади.
Все, однако, зависит от того, не случится ли чего-нибудь тревожного. Тревожного с большой «Т», с которой обычно начинается слово «Тэтчер». На своей конференции тори удалось пригасить ее, но в конце ноября снова пошло-поехало — лампадным маслицем да по костерку. Поводом стали дебаты в Палате общин при подготовке к саммиту Европейской комиссии в Маастрихте, где должны были обсуждаться следующие стадии политического и валютного союза. При том, что в мнениях трех главных партий имелось больше общего, чем они, надо полагать, готовы были признать на публике, дискуссия обещала пройти сравнительно мирно, разве что с некоторыми имитациями боевых выпадов. Все вышло ровно наоборот: с этого дня началось возвращение ожесточившейся миссис Тэтчер во внутреннюю политику — сначала в дебаты в Палате общин, а впоследствии и на телевидение.
В ходе полемики она была очень похожа на саму себя старого образца: деспотичную, грозящую пальцем, непримиримую — один раз она даже упомянула «моего министра иностранных дел», будто по-прежнему командовала парадом. Она с пренебрежением высказалась об идее единой европейской валюты и бесцеремонно предложила общенародный референдум по этому вопросу, раз уж все три главные партии согласились быть лакеями Европы. Консервативный кабинет выдерживал это цунами в молчаливом смущении — надо полагать, каждый министр раздумывал о том, как она — по выражению недавно обретенного ею Теннисона — «горгонизировала меня с головы до ног/ледяным британским взором». Однако ее выступление в телевизионном интервью в вечерних новостях два дня спустя было еще более обличительным, и ущерб от него грозил стать еще более значительным. Она выглядела еще свирепее и в то же время всем своим видом источала страдание — как вдовствующая особа, которая передала управление своим имуществом следующему поколению только затем, чтобы увидеть, что ее любимая полоска леса продана на лесопилку, а озеро осушено с целью сделать на его месте арену для скейтбордистов. Ее речь была популистской, душещипательной и апеллировала к патриотическим чаяниям. «Мы должны чуть-чуть больше доверять своим согражданам, — поучала она интервьюера. — Это мы — мы отодвинули границы социализма, мы стали первой страной, которой это удалось». Зрителям напомнили: «Это звон курантов Биг-Бена раздавался над Европой, пока шла война. Мне не хотелось бы, чтобы наша мощь иссякла». Закончила она очередной отсылкой к своему тотемному идолу: «Что такое случилось с британским львом, о котором Уинстон сказал, что подавать рык — это его прерогатива? Тот же Уинстон в 1953-м говорил: "Мы будем с Европой, но не в ней, и когда они спросят нас, почему мы упорствуем, мы скажем — потому что мы обретаемся на нашей собственной земле"».
Все это очень мило, особенно тот факт, что миссис Тэтчер забавным образом заделалась вдруг сторонницей референдума; как напомнил Палате общин Дуглас Хёрд, несомненно, разгневанный тем, что его обозвали «ее» министром иностранных дел, это ведь именно она упиралась руками и ногами, не желая проводить референдум о вступлении в Европу, предложенный Харольдом Уильямсом в 1975-м. Очень, очень мило — ну разве что можно еще поставить под сомнение уместность цитирования фразы тридцативосьмилетней давности («Какова ваша позиция в отношении твердого экю?» — «Пожалуй, я предпочитаю обретаться на своей собственной земле»). Факт тот, что миссис Тэтчер — то ли в силу уязвленного самолюбия, то л и будучи искренне уверенной в собственной правоте, — похоже, страдает от опасного приступа идеализма. Когда профессиональные политики начинают лепетать о том, что «моя страна для меня главнее моей партии», самое время вызывать психовозку.
Однако выступление мистера Мэйджора в Маастрихте в начале декабря удалось как в смысле умиротворения еврофобов, так и, одновременно, удовлетворения еврофилов. Миссис Тэтчер поначалу заявила, что «крайне встревожена» тем соглашением, с которым он вернулся. Сам премьер-министр с восторженной незамысловатостью хвалился, что для Британии это было «гейм, сет и матч»; и поскольку все прочие главы европейских государств были заняты празднованием необыкновенной победы каждый на свой лад, никто не стал возражать против британских претензий на спортивный Азенкур. Правительственная версия событий состояла в том, что там, в Голландии, развернулась нешуточная рукопашная, и уж премьеру пришлось засучить рукава и навалиться на них всем своим авторитетом. «Федеративный» — страшное слово, в настоящее время для людей в серых костюмах гораздо более нецензурное, чем разговорное на три буквы — вычеркнули из соглашения; Британия добилась особого статуса касательно валютного союза; ей также позволено было не участвовать в «социальном параграфе» (раздел, где речь идет о таких правах рабочих, как минимальная заработная плата и равные возможности). Более скептично настроенному наблюдателю мистер Мэйджор напоминал водителя, который, получая права, принялся решительно доказывать, что ему надо позволить водить свой автомобиль только по самому медленному крайнему ряду; тем временем мистер Киннок изрядно позабавился насчет того, что премьер-министр так и не проявил настоящую волю к Европе. «Где-то поучаствовали, что-то пропустили, затем все перемешали — бояре, а мы к вам пришли — бояре, а зачем пришли?» — изгалялся он на двухдневных дебатах в Палате общин по поводу Маастрихта. Через неделю после саммита сама миссис Тэтчер перестала производить впечатление «крайне встревоженной»: она не выступала во время дебатов и воздержалась от участия в голосовании. Кроме того, она по крайней мере не говорила и не предпринимала никаких действий против мистера Мэйджора, а поскольку ее возможности повлиять на его перспективы на получение работы в течение нескольких следующих лет несомненно больше, чем те, которыми обладают президент Миттеран или канцлер Коль, кое-кто может сказать, что его политические приоритеты в Маастрихте были правильными.
Так что в настоящее время миссис Тэтчер помалкивает себе в тряпочку, пусть и на свой особый манер. Однако мистеру Мэйджору и его коллегам, пожалуй, следовало бы посоветовать вставить в их нынешнюю предвыборную стратегическую программу пункт насчет «где-то поучаствовала — что-то пропустила». В частности, следовало бы позаботиться о ряде настоятельных приглашений, адресованных миссис Тэтчер иностранными миллиардерами. Тэтчеровскому фонду можно было бы посулить крупные денежные суммы — в обмен на то, что его хозяйка воспользуется этим принудительно обеспеченным гостеприимством. С визитами она посещала бы исключительно отдаленные гористые страны, где не работают ни факс, ни телефон. А уж если и из этого ничего не выйдет, вот тогда, пожалуй, мистеру Мэйджору самому следует дождаться полуночи и достать с полки томик Тенниссона. Там он сможет обнаружить стихотворение «Власть повсюду» и внутри него — следующий совет:
Январь 1992
Миссис Тэтчер получила пожизненный титул баронессы; Марк Тэтчер унаследует только баронетство своего отца и, следовательно, не представляет собой непосредственной угрозы для Палаты лордов.
6. Голосуйте за Гленду!
В один из тех пасмурных и промозглых субботних дней, какие выпадают иной раз в середине марта, в ту пору, когда шибко бойкие цветочки-выскочки нет-нет да и окоротит последний мстительный морозец, ко мне в дверь позвонила всемирно известная актриса, лауреат премии «Оскар». Она представилась; при ней был микрофон, а на тротуаре, в дюжине ярдов позади, толклась телевизионная группа — которая не мешала нашей непринужденной, хотя и не особенно бурной, беседе. В ее спокойном голосе чувствовалась утомление, но я понимал, что та часть роли, которая потребует максимального напряжения, у нее еще впереди. Она не стремилась покорить меня своими женскими чарами: макияжа на лице у нее не было, волосы на ветру подрастрепались, а ярко-красные брюки под длинным коричневым пальто скорее принадлежали к гардеробу домохозяйки, чем кинодивы. Она внимательно выслушала то, что я сообщил ей о своих убеждениях, попросила меня о содействии и через пару минут — а казалось, что больше, намного больше — откланялась с дружеской улыбкой. Провожая ее взглядом, я осознал, что I'esprit de I'escalier [67] настигает и тех, кто стоит на верхних ступеньках. Мои коронные шпильки и каверзные вопросы так и остались нерасчехленными. Однако ж когда к тебе в дверь стучится Гленда Джексон и в качестве кандидата от Лейбористской партии просит проголосовать за нее на всеобщих выборах, тут уж у кого угодно язык отнимется.
Такие глубоко личные моменты следует холить и лелеять, поскольку выборы 1992 года были скучными, муторными, тягомотными — одно расстройство, сплошная базарная грызня из-за каких-то нелепых фитюлек. Такое ощущение, что в жизни не осталось ничего неполитизированного — стипл-чейз «Гран Нэшнл»[68] и то выиграла лошадь по кличке Политика Партии, — пока партийные лидеры скребли по сусекам, пытаясь отыскать еще какой-нибудь способ навязать себя нам; Джон Мэйджор и Нил Киннок умудрились в течение четырехнедельного избирательного периода отгулять свои дни рождения, а затем Киннок еще и подлил масла в огонь празднованием двадцать пятой годовщины своей свадьбы с Гленис. Разумеется, с самого начала предполагалось, что итоги этих выборов будут такие пленительные, что дальше некуда, при том что по результатам опросов лейбористы и консерваторы все время шли ноздря в ноздрю, в силу чего у либерал-демократов появлялся реальный шанс оказывать влияние на баланс силы; но сама процедура достижения этого результата казалась нескончаемой. Для избирателя это было похоже на увязание в любовной связи, от которой следует бежать как от огня, с откровенно садомазохистскими обертонами, в том числе непреодолимой зависимостью и отвращением, терпеть которые можно лишь постольку, поскольку знаешь, что это точно кончится в течение месяца — в смысле, до следующего раза кончится. Короче, ты стискивал зубы и думал об Англии, страшно удивленный тем не менее, что тебя в очередной раз вынудили принять участие в гонке за власть и политическое доминирование.
Предвыборные войны традиционно начинаются с разбрасывания пропагандистских листовок. В стародавние времена в партийных манифестах, которые раздавали бесплатно или продавали за гроши, кратко излагались намерения и упования; за последние годы, однако ж, они вымахали до размеров добротных повестей, стоят соответственно, да и по части вымысла недалеко ушли от художественной литературы — есть, во всяком случае, такое мнение. Лейбористская брошюра (Пора снова сделать Британию рабочей) оказалась самой дешевой — и она же была единственной, где лицо партийного лидера не фигурировало на обложке; вместо того там демонстрировались четыре флага Соединенного Королевства, что, надо полагать, в завуалированной форме декларировало идею равенства-при-сохранении-самостоятельности. На манифесте Консерваторов (Лучшее будущее для Британии) был изображен синюшный, несколько в расфокусе снятый Джон Мэйджор, радостно улыбающийся и словно самолично иллюстрирующий свою часто провозглашаемую идею «нации, которая чувствует себя в своей тарелке». Манифест Либерал - демократов (Переменим Британию к лучшему) был, как и подобает самой маленькой партии, самым большим по формату, а всю его обложку занимала вылизанная ретушерами до мельчайшего прыщика, очень высокого разрешения фотография строгого Падди Эшдауна, не улыбающегося вовсе (нечего тут зубы скалить, когда Британия в таком бардаке), но выглядящего решительно (нужно принимать жесткие решения) и одновременно человечно (и мы примем эти решения, испытывая сострадание). Предполагается ли, что эти брошюры должны обращать в свою веру или служить карманными катехизисами для агитаторов, напоминая им об обещаниях нынешнего года, чтобы не спутать их с прошлогодними, — неясно; в любом случае в них есть отступления от собственно политического курса, функционирующие в качестве оружия массового поражения. Консерваторы обещают принять «самые суровые в Западной Европе законы против порнографии», одновременно обучив плавать каждого ребенка к одиннадцатилетнему возрасту. Лейбористы будут добиваться выгораживания пустошей, запрещая при этом торговлю моделями оружия и обеспечивая животным максимально комфортабельные условия при перевозке. Либерал-демократы будут высаживать больше широколиственных лесов, «защищать тех, кто занимается рыбной ловлей в разумных пределах, таких как удящих макрель на леску без удилища», и введут новые стандарты эффективности для электрических лампочек, холодильников и кухонных плит.
Мало кто из кандидатов упоминал в своих кампаниях несовершеннолетних пловцов или широколиственные зеленые насаждения; ну да точно так же мало кто упоминал такие более первоочередные вопросы, как внешняя политика, Северная Ирландия ил Европейское Сообщество, поскольку все эти темы, равно как и судьба мистера Салмана Рушди, рассматриваются основными партиями как потенциально и с высокой степенью вероятности чреватые потерей голосов — или, по крайней мере считается, что они не привлекут дополнительных голосов. Либерал-демократы сфокусировали свою кампанию на администраторских талантах мистера Падди Эшдауна, политике одного пенни на тарифную ставку налога, специально предназначенного для улучшения системы образования, и требовании омолодить избирательную систему пропорциональным представительством. Лейбористы сосредоточились на здравоохранении и образовании, предложив альтернативный бюджет, разработанный так, чтобы заставить материально обеспеченных платить больше налогов (подняв максимальный уровень с 40 до 50 процентов), одновременно пытаясь убедить общество, что при лейбористах девять семей из десяти станут более состоятельными. Кампания консерваторов строилась по большей части на отрицании — они утверждали, что цифры лейбористов противоречат самим себе, что голоса, отданные за либерал-демократов, играют на руку лейбористам и что промышленный спад, который в любом случае — не их вина, идет к концу, и раз так, то это умопомешательство — менять столь трезвомыслящее и ответственное правительство на высокозатратную лейбористскую альтернативу с ее немыслимыми налогами — это в поворотный-то момент британской истории. (Выборы, ясное дело, всегда проводятся в поворотные моменты британской истории. Как-нибудь премьер-министр наберется храбрости назначить выборы под лозунгом «Сейчас сравнительно незначительный период в истории нашей страны».)
За неделю до дня выборов я беседовал с Оливером Летвином — консерватором и конкурентом Гленды Джексон в Хампстед и Хайгейт — о том, что кампания тори особых восторгов не вызывает. Он ответил (сначала предусмотрительно осведомившись, когда будет опубликован этот опус): «Какое там, да она вообще была не ахти. Никто так и не решил заранее, что они хотели сказать в этой кампании». Когда партия находится у власти — и aforteriori [69] когда она находится у власти уже тринадцать лет, — есть два правильных подхода к электорату. Один — хвастаться тем, что вы уже достигли; второй — задорным голосом отрапортовать о своих планах на ближайшие пять лет. Тори пошли третьим маршрутом: цапаться по мелочам с лейбористами (а в свободное время так еще и с либерал-демократами). В принципе при почти равных рейтингах это можно было понять, но с точки зрения тактики это была затея так себе. Летвин сравнил кампанию Джона Мэйджора с миссис-тэтчеровской — он работал у нее на Даунинг-стрит, 10, в Политической секции: она начинала кампанию, точно зная, что хочет сказать, и повторяла это еще раз, еще раз и еще раз, не обращая внимания на те потери, которые она несет из-за того, что аудитория утомляется, гарантируя подобной методой, что по крайней мере это именно она задает повестку дня.
Из-за того что кампания консерваторов была несфокусированной и насквозь негативной, лейбористы автоматически стали выглядеть так, будто это они облечены властными полномочиями. Не то чтобы лейбористы сами не облекали себя, даже и в самом буквальном смысле. На протяжении некоторого времени Барбара Фоллетт, жена романиста Кена, снабжала лейбористских членов парламента и министров «теневого кабинета» советами, как им одеваться так, чтобы выглядеть максимально привлекательно. Для тех, кто наблюдает за лейбористами не первый день, в этой истории обнаруживался известный комический аспект. В былые времена лейбористский депутат мог бы, чувствуя себя весьма в своей тарелке, вырядиться чуть ли не в дерюгу; его платье как бы заявляло, что для него главное — высокие материи и нравственные идеалы. Мешковатая штанина, заканчивающаяся у колена, свидетельствовала о солидарности с рабочим классом, а кожаная заплатка на локте натвидовом спинджачке была знаком бережливости и добродетельности. В особых случаях член парламента мог облачиться в свой наименее драный костюм и развеселить его кумачовым галстуком. Point culminant [70] лейбористской манеры одеваться «чтоб и в пир, и в мир, и в добрые люди» случился несколько лет назад, в День перемирия[71], когда Майкл Фут, предшественник Нила Киннока, явился на церемонию возложения венков в Кенотафе[72] в том, что в общем и целом принято называть спортивной курткой[73] (его собственное, впрочем, описание этого наряда звучало иначе). С того момента лейбористские политики — за исключением тех, кто состоит в ранге идеологов — стали одеваться попристойнее, а уж биг боссы сейчас расфуфыриваются так, будто они биржевые маклеры. Запуск телетрансляций парламентских заседаний форсировал нововведения. Умеренно-серые конфекционы из универмагов — те, что надеваются под коричневые замшевые туфли на резиновой подошве, сменились хорошо пошитыми костюмами темных оттенков; галстуки стали намного более банкирскими, вплоть до этаких темно-синих в маленькую белую крапинку; тогда как зарезервированный для особых случаев красный галстук трансформировался, словно в каком-то малоизвестном античном мифе, в петличную красную розу. Кончилось тем, что лейбористы, явившись на выборы, выглядели так, будто они уже стали правительством. То, что им позволили так себя вести, по существу, было очередной ошибкой тори. Для правительства, находящегося у власти, естественный способ вести игру — действовать так, как если ваша сторона — это государственные мужи (это существительное тут как нельзя кстати, затем что женщины в Кабинете мистера Мэйджора отсутствуют), тогда как оппозиция — это всего лишь политики. Неповоротливые тори умудрились разыграть исходные позиции с точностью до наоборот, и в телерекламе мистер Киннок вальяжно относился к «моему канцлеру Казначейства», «моему министру здравоохранения», словно его команда просто перекантовывалась по необходимости пару дней перед тем, как окончательно утвердиться на своих должностях.
Несмотря на множество предсказаний о том, что избирательные кампании будут очень грязными, в целом политики не особенно ударялись в ложь и оскорбления. Подобная сдержанность была благоразумной, поскольку считалось, что у каждой партии есть секс-досье на ключевых игроков противной стороны; но отсутствие эротических инсинуаций также могло быть связано с удивительным провалом случившейся чуть раньше компроматной бомбардировки. Затри месяца до выборов, когда дело шло к тому, что либерал-демократы в конечном счете вроде как могли стать существенным фактором, произошло незаконное вторжение в офис солиситора Падди Эшдауна. В сейфе же возьми да и окажись рабочие записи юриста о встрече с мистером Эшдауном, в которых лидер признавался, что за пять лет до того у него приключился роман с собственной секретаршей. Подробности из похищенных заметок естественным образом проторили себе дорожку в несколько лондонских газет, и после недолгих осмелятся-не осмелятся и есть-же-у-нас-хоть-какая-то-ответственность мистер Эшдаун — похоже, неблагоразумно — в судебном порядке наложил запрет на публикацию. Поскольку все эти судебные директивы теряют свою грозность за Адриановой стеной[74], The Scotsman незамедлительно обнародовал историю, сразу после чего Флит-стрит с ликованием навалилась на это дело всем гуртом. The Sun, правый таблоид, тратящий изрядное количество времени на полировку своих выносов — потому как для чего-либо еще на первой полосе остается немного места, открылся выкриком, за которым чувствовался серьезный мозговой штурм: «А ВОТ И ПАДДИ БЕЗ ШТАНОВ!»[75]
То, что происходило далее, было весьма поучительным и позволило британским гурманам секс-скандалов на короткое время почувствовать себя впереди своих американских коллег. Мистер Эшдаун признал, что связь имела место; секретарша оказалась неболтливой; миссис Эшдаун, которую телевизионщики отловили на крыльце и объявили ей, что ее муж публично признал свою неверность, бесстрастно кивнула и ответила: «Так-так-так», — после чего скрылась в доме без дальнейших комментариев. А затем произошла самая удивительная вещь в истории британских политических секс - скандалов: следующий опрос общественного мнения показал, что личный рейтинг мистера Эшдауна вырос на тринадцать пунктов. На этом весь компромат моментально накрылся медным тазом — а прочие партийные лидеры, надо полагать, долго еще гадали, не стоит ли и им грешным делом приволокнуться за кем-нибудь, раз уж от этого выходит одна только польза.
Разумеется, закончилось все не столь уж радужно. Была еще крайне неловкая кода, когда в апрельском выпуске Good Housekeeping появились интервью с тремя женами троих главных партийных боссов. В силу особенностей производственного цикла журнала все они были записаны до того, как разразилась история с Эшдауном. Джейн Эшдаун описывала себя самоуничижительно — «зачуханная буренка» и «жена как жена, звезд с неба не хватаю». Что, однако, в самом деле заставляло поежиться, так это ее простосердечная преданность Падди: «Про него говорят, что он, мол, крутит романы, а его это выводит из себя, он ужасно обижается. Да не флиртует он, ему просто нравится проводить время в компании с женщинами. Они себе флиртуют — а он-го ни сном ни духом».
Более того, страна быстро обнаружила, что правило Не Навреди (или даже Повышение Рейтинга), открытое в ходе саги Эшдауна, имело весьма ограниченное применение. Неверность должна быть старой и закончившейся, все партии должны вести себя хорошо, и центральной фигурой должен быть мужчина. (Если бы лидером партии была женщина, вообразите лицемерие и безжалостность ответного удара газет.) И уж безо всяких разговоров мужчине следует быть гетеросексуальным. Словно бы нарочно для того, чтобы без околичностей указать на рамки допустимого депутатского поведения, новый случай разразился в марте, прямо перед тем, как были назначены выборы. Член парламента от Хексема в Нортумберленде, тридцатидевятилетний холостяк (ультраконсерватор, противник абортов и курения, трезвенник), задержан был с другим мужчиной у Хампстед-Хит;[76] оба находились в автомобиле, припаркованном на улице, известной своими жителями-гомосексуалистами, которые часто встречаются в определенном районе Хита — Гобблерз Галч. Члену парламента сделали внушение, как это обычно случается с лицами, впервые совершившими противоправное деяние, но обошлось без официального обвинения; и хотя полицейские внушения не являются публичным достоянием, не стоит особо удивляться, что информация об этом случае просочилась в прессу. «ГОЛУБОЙ ПОЗОР ДЕПУТАТА» — участливо озаглавила свою заметку The Sun\ не прошло и сорока восьми часов, как хексемские тори подыскивали себе нового кандидата. Флит-стрит, раз начав принюхиваться к Хексему, тут же надавила на молодого претендента от либерал-демократов, чтобы тот сознался в своей гомосексуальности. Так он и поступил — очень любезно с его стороны, а попутно заявил: «Я как раз на этом и хочу выиграть». Разумеется, он проиграл, на этом или не на этом, получив на 4000 голосов меньше, чем либерал на выборах 1987 года, тогда как (не-гомосексуальный, судя по всему) тори за здорово живешь увеличил консервативное большинство на участке более чем на 5000 голосов.
Никакие вопросы подобного рода не нарушали мирное течение кампании в избирательном округе Хампстед и Хайгейт. За исключением единственного безобидного выпада — а именно дерзкого крика «неандерталец», — ни о какой грязи не было и речи. На первый взгляд, это место само должно было приплыть в руки лейбористов. У них был кандидат-знаменитость; прошлые выборы Тори выиграли с перевесом всего в 2221 голос, и таким образом округ стоял двадцать четвертым номером в списке ключевых колеблющихся округов, где должна была одержать реванш лейбористская партия; нынешний консервативный депутат уходил на покой, так что личный фактор не будет играть роли при голосовании; наконец, молодой конкурент Гленды Джексон был одним из тех, кто нес ответственность за введение районного — или избирательного — налога, самого поносимого налога, введенного в стране за последние десятилетия, если не века. Что такого должно было случиться с лейбористами, чтобы они упустили этот шанс?
Много чего. Во-первых, несмотря на свою репутацию инкубатория левачествующих интеллектуалов, избирательный округ всего один раз за восемьдесят с чем-то лет выбирал лейбористского кандидата, да и то только на срок четыре года, сразу после того как был вышвырнут феерический болван, сидевший министром в правительстве тори. Более того, обычно он колеблется не более чем в половину среднего показателя по стране: и у консерваторов, и у лейбористов есть глубоко эшелонированные резервы сторонников. Наконец, были еще два не так давно возникших фактора, которые также могли качнуть чашу весов не в сторону лейбористов. Первый — это то, что Хампстед и Хайгсйт находится внутри лондонского боро[77] Камден, которое двадцать или что-то около того лет назад экспонировалось в качестве модели радетельного и вызывающего симпатию муниципального социализма, однако в настоящее время подвергается многочисленным нареканиям как несуразный, расточительный, несостоятельный, беспочвенный, насквозь прогнивший и лишенный всякого будущего проект. Камденская тема сулила кандидату лейбористской партии одни убытки — из-за повышения платы на муниципальное жилье в среднем на Ј11 в неделю незадолго до выборов; само существование и репутация Камдена обеспечили консерватору Оливеру Летвину простую линию атаки в его предвыборной брошюре: «Вы только гляньте на наше собственное правительство в миниатюре — Муниципальный совет Камдена. Лейбористская партия руководила Камденом в течение многих лет. Нечего и сомневаться, когда лейбористские лидеры излагают свои взгляды на то, как они собираются устраивать и планировать нашу жизнь, они искренне считают, что улучшат обстановку. Результат, как вам придется узнать слишком хорошо, будет удручающим; ничего хорошего нам не светит… То же самое происходило с британскими правительствами, когда они пробовали применить камденскую модель в масштабе страны. При послевоенной «умеренной» лейбористской партии бюрократы и сторонники планирования процветали. Но кончилось это едва ли не катастрофой. Британию стали называть больным человеком Европы». Заметьте — так, на минуточку — ловкость рук автора, когда он ничтоже сумняшеся заявляет, что лейбористские правительства следовали «камденской модели», как если бы боро было старинным гнездом уильям-моррисовских[78] прядильщиков и красильщиков, вдохновлявшим всю партию целиком, этаким источником коллективного первородного греха; тогда как на самом деле Камден попросту испытал на собственной шкуре, с кое-какими вариациями, все прелести централизованной лейбористской политики.
Второй дополнительный фактор упоминался в локальной прессе мало. Даже партийные активисты не особенно стремились обсуждать его, предпочитая бороться за жизненно важный голос в одном месте, тактическое превосходство на следующей улице — и так далее, доблестно складывая затем сотню или около того подвижек и закреплений стабильности в каждом уорде[79], и затем приступать к штурму или обороне этого магического числа — 2221. Если обследовать, однако ж, избирательные списки, то обнаружится цифра, котокарликовым моськамрая может оказаться более значительной, чем результат всех законных усилий любого количества рьяных активистов. В 1987 году, на последних всеобщих выборах, в списке людей, голосующих в данном избирательном округе, был зарегистрирован 63 301 человек; в 1992-м эта цифра снизилась до 58 203. Население Камдена всегда было кочующим, однако здесь налицо был демографический спад на 8 процентов за 5 лет. О чем это могло свидетельствовать? О том, что люди переезжают из боро, чтобы бежать из-под власти Камденского Муниципального совета? О всеобщей апатии в отношении к политическому процессу? Возможно. Но наиболее правдоподобное объяснение состояло в том, что довольно значительное количество людей отказались внести себя в избирательный список по простой причине: страх, или неодобрение, или ненависть к избирательному налогу. Формально избирательный реестр не связан со списком, который используют для сбора избирательного налога, но мало кто верит в это. Если ты не зарегистрирован для голосования, так они не смогут преследовать тебя за неуплату избирательного налога — такова общепринятая мудрость. В результате мы можем столкнуться с одним из самых сочных политических парадоксов: мистер Летвин сохраняет Хампстед и Хайгейт для консерваторов благодаря отсутствию решающего большинства сочувствующих лейбористам, которые сами лишили себя права голоса, чтобы избежать уплаты налога, в разработке которого принимал участие он.
Летвину тридцать пять, он учился в Итоне и Кембридже, работал в Политической Секции на Даунинг-стрит под началом миссис Тэтчер, и в настоящее время возглавляет в «Rotschild» [80] группу, занимающуюся приватизацией и коммунальными услугами; Гленде Джексон пятьдесят пять, она два года работала продавщицей в аптеке Бута, поступила в Королевскую академию театрального искусства, выиграла два «Оскара», и в 1978 году была награждена Орденом Британской Империи. Летвин, втянутый в противоборство с таким именитым соперником, хорохорится. «Местные избиратели — люди весьма и весьма искушенные, — отвечает он столь же часто, сколь часто возникает этот вопрос, — и гламуром их не проведешь — ни Гленды, ни моим». Пребывающая в ажитации пресса в большинстве своем гоняется, само собой, залейбористкой, и результатами этих фотосессий наводнены национальные ежедневные газеты: Гленда подает чай в районном общественном центре, шикарная Гленда в боулинге, готовится бросить шар, в компании с теневым канцлером Казначейства, и — самая дурацкая — Гленда и Гленис Киннок, притворяющиеся, что они вместе строят стену в Учебном дорожно-строительном центре в Блэкберне. На фото изображены две женщины, склонившиеся к ограде из кирпича и жидкого строительного раствора, Гленда размахивает мастерком и спиртовым уровнем, у Гленис в руках еще один запасной мастерок. «У меня отец каменщиком был, — напоминает Гленда обступившим ее матерым репортерам. — Мы должны строить для будущего», — добавляет она, помогая таблоидам интерпретировать событие в символическом ключе. Последующий перекрестный допрос сотрудников учебного центра выявил, что две Г уложили всего один кирпич, и что саму стену, когда свидетели удалились, пришлось стереть с лица земли и перестраивать заново.
У Оливера Летвина в плане фотовозможностей труба пониже и дым пожиже. Когда поддержать его прибывает реальный канцлер казначейства, репортаж об этом событии украшает собой исключительно страницу номер 21 в HampsteadHighgate Express. Визит миссис Тэтчер по крайней мере вывел его на первую полосу — более того, цветную, — и газета старательно доложила о замечании бывшего премьер-министра о том, что Летвин достаточно талантлив, чтобы самому однажды стать премьер-министром; но озаглавить заметку она все же не преминула «ГЛЕНДА НАДИРАЕТ МЭГГИ УШИ». Когда за чаем в рабочей резиденции консервативной партии к югу от Свисс - Коттедж Л етвина спросили о факторе Гленды, тот заявил, что, в сущности, не видит оснований для серьезных опасений: «У меня есть подозрения, что Гленда весьма популярна у пролейбористских избирателей. Среди консерваторов она весьма непопулярна. И довольно многие либералы собираются проголосовать за нас». В целом он считает, что для лейбористов ее присутствие будет иметь «отчасти негативный эффект». «Будь она чуть более приветливой, к ней повернулось бы больше тори». Я спрашиваю его о митингах, на которых им до недавнего времени приходилось оказываться вместе: «Ну что ж, время от времени ей удается увязывать факты друг с другом, но скорее в риторическом потоке». Большее любопытство в его позиции — и вот это замечание кандидата в члены парламента по-настоящему трогает своей чистосердечностью — вызывает то, что «большинство людей ни понятия не имеют, ни беспокоиться не желают о том, кто их депутат». Летвин обращает внимание на то, что его предшественник, сэр Джеффри Финсберг, представительствовал за этот округ на протяжении двадцати двух лет, и к концу его срока лишь 12 процентов избирателей оказались в состоянии вспомнить, как его зовут. Разумеется, есть и альтернативные объяснения подобного невежества.