Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Письма из Лондона - Джулиан Барнс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Джулиан Барнс

Письма из Лондона

Предисловие: на совести автора

В детстве я ужасно любил книжки I-Spay, эти практические задачники для юных следопытов. Они были тематические — про бабочек, про лондонские статуи, про колесный транспорт. По каким-то наводкам ты разыскивал указанные объекты и вписывал в соответствующие графы их точные координаты. За каждую находку ты получал определенное количество очков: десять за бабочку-адмирала, тридцать за раритетный почтовый ящик Эдуарда VIII и так далее. Затем ты отправлял заполненную книжку (нет-нет, никто в мыслях не имел жульничать) в вигвам Великого Вождя I-Spay — News Chronicle, на Бувери-стрит. Взамен этот мифический персонаж — мне он почему-то казался обитателем глухой глубинки — присылал тебе декоративное перо в качестве наглядного свидетельства твоей ястребиной зоркости.

Перо мне не досталось ни разу: либо мне не удавалось обнаружить требуемое количество объектов, либо какая-то деталь, без которой никак нельзя было стать членом клуба, препятствовала тому, чтобы я приступил к оформлению своего «ирокеза». Но мне запомнилась пара осуществленных под прикрытием старших вылазок из Актона W3 в центр Лондона, в ходе которых, вооруженный заточенным карандашом, я лихорадочно испещрял свой бортовой журнал адресами разного рода диковинок вроде фургонов с продтоварами на конной тяге или эполетов швейцаров. Насколько я понимаю, мы сравнительно редко практикуем этот тип сосредоточенного вглядывания: в целом мы склонны разыскивать то, к чему уже испытываем интерес. Всякий раз, когда мы фокусируем взгляд на чем-нибудь или рассеиваем его, наши привычки, наблюдения и наше видение мира попросту подтверждаются в очередной раз.

Вот почему, когда в конце 1989 года Боб Готтлиб, главный редактор The New Yorker, пригласил меня стать лондонским корреспондентом журнала, меня охватили самые разные чувства — противоречивые и вполне предсказуемые. Это могло быть очень приятной работой; это могло стать приговором к пожизненному заключению; это могло хорошо оплачиваться; это могло оказаться классической западней для писателя. Однако, помимо всех этих «про» и «контра», я услышал самый убедительный аргумент в пользу того, чтобы взяться за эту работу: это заставит тебя открыть глаза. Ага, подумал я, вот оно, приплыли — I-Spy. «Я буду шпионом в Лондоне»; «шпионом в Англии».

В самом деле, я собирался стать иностранным корреспондентом в своей собственной стране. Эта роль сопровождалась вызовом технического характера, с которым в журналистике мне прежде не доводилось сталкиваться. У меня будут искушенные читатели, на уровне слов понимающие все мною сказанное, но обычаи и события, которые я описываю, в культурном отношении могут выглядеть для них столь же странными, как какие-нибудь древнеримские. Разумеется, на свете много американцев-англофилов: именно с ними мы в Британии обычно и сталкиваемся. Но неамериканцам всегда следует помнить, что любая страна интересуется Америкой больше, чем сама Америка — прочими странами: это естественное следствие международного баланса мощи и денег. Оказавшись в Соединенных Штатах, вы без особых затрат можете провести сеанс магии: покупаете газету — и видите, как ваша страна исчезает. Лет десять назад я гостил в Форт Уорт и смотрел там по телевизору церемонию открытия Олимпийских игр в Лос-Анджелесе. Во время шествия участников состязания, комментируя географическое положение и величину каждой страны, субтитры канала ABC объясняли эти параметры посредством отсылки к американским реалиям: Бутан соответственно был в Центральной Азии и «прибл. 1/2 Индианы». Однако ладно б еще только Бутан. Кому-то пришло в голову, что американского зрителя следует просветить также и касательно Бельгии («на северо-западе Европы»), Бангладеш («прибл. Висконсин») и, страшное дело, Британии. Мне посоветовали переосмыслить мою страну как «ту, что размером с Орегон».

Так что в правиле «не держать даже самую очевидную фразу за само собой разумеющуюся» был свой прок. «Следующие всеобщие выборы, которые пройдут в мае или октябре…» Минуточку, взвивается у меня в голове американский бузотер, то есть как это «или»? О, вы что же, хотите сказать, что выборы не проводятся регулярно? И правительство само назначает дату выборов? Да вы шутите. Кто мог додуматься до того, что это хорошая идея? И так далее. Радикальнее всего мне пришлось переосмыслить все то, что мне представлялось общеизвестным, когда я работал над статьей про Лондонский Ллойдз, одну из тех типично британских институций, которые вроде бы и так понятны просто потому, что ты британец и живешь в Британии (размером с Орегон). Я не думаю, что мои тонкостенные предрассудки выдержали бы легкое потюкивание очевидности. И если уж я, беспристрастный наблюдатель, был ошеломлен тем, что выяснилось, то вообразите удивление ллойдовских Имен, которые пребывали в блаженном неведении, а затем внезапно обанкротились несколько раз кряду, я уж не говорю об отдаленном и ни в какие ворота не лезущем удивлении американского инвестора. Ничего сверхъестественного в том, что многие американские Имена в настоящее время отказываются оплачивать свои счета.

Моя предшественница на посту лондонского корреспондента, писательница Молли Пантер-Дауниз, была нанята в 1939 году и сохраняла за собой это место на протяжении почти полувека. Брендан Гилл писал, что во время войны «для нас и наших читателей она была таким же воплощением доблестного английского духа, как сам Черчилль». Мои собственные первые (и последние) пять лет были менее насыщены событиями всемирно-исторического значения, чем ее, но и в них случались свои поучительные моменты, иной раз драматичные (как падение миссис Тэтчер), иной раз фарсовые (как устойчивость Нормана Ламонта). Разумеется, я никогда не претендовал на то, чтобы быть воплощением чего-либо, не говоря уже о духовной параллели с каким-либо из премьер - министров, которые правили бал, пока я писал; и я сомневаюсь, чтобы американские читатели рассматривали меня подобным образом. Я также с настороженностью отношусь к Zeitgeist-журналистике и к тенденции кромсать историю на десятилетия, каждое якобы с присущими только ему специфическими характеристиками. Чувствовались ли в общественной жизни, в первой половине девяностых, усталость и повторяемость, некое ощущение близкой развязки? Да пожалуй, что и чувствовались. И если так, то есть и чему порадоваться, и от чего впасть в уныние: Флобер говорил, что его любимые исторические периоды — это те, которые заканчивались, потому что это подразумевало рождение чего-то нового. Если большинство наблюдателей не ошибаются — журналистская формулировка, которая обычно означает «я думаю», — то текущий четвертый срок консерваторов у власти пока что будет последним. Заключительная вещь в этом сборнике приоткрывает то «нечто новое», что вот-вот должно родиться.

Писать для The New Yorker означает — повезло так повезло — подвергаться редактуре The New Yorker, бесконечно цивилизованный, радетельный и благотворный процесс, который откровенно сводит тебя с ума. Это начинается в приснопамятном — не всегда с нежностью — департаменте, известном как «полиция стиля». Это суровые пуритане, которые разглядывают твои фразы и, вместо того чтобы увидеть в них, как ты сам, счастливую смесь правды, благолепия, ритма и остроумия, обнаруживают исключительно никчемные руины поверженной грамматики. Плотно стиснув губы, они делают все возможное, чтобы защитить тебя от тебя же. Ты издаешь сдавленные хрипы протеста и пытаешься восстановить свой первоначальный текст. Приходит новый набор гранок, и иногда тебе милостиво дозволяется единственная небрежность; но рано радоваться — одновременно ты обнаруживаешь, что они исправили другой грамматический недогляд. Любопытно, что сам ты не имеешь возможности добраться до полиции стиля, чтобы поговорить с ними, — ни при каких обстоятельствах, тогда как они сохраняют за собой право вмешиваться в твой текст в любое время — отчего существа эти кажутся еще более инфернальными. Я представлял, как они сидят в своем офисе, где со стен свисают электрошоковые дубинки и наручники, и обмениваются сатирически-безжалостными комментариями по поводу авторов New Yorker',а: «Угадай, сколько разорванных инфинитивов[1] этот английский телепень допустил на этот раз?» На самом деле, не такие уж они твердолобые, какими я описал их, и даже признают, как полезно бывает иной раз разорвать инфинитив. Мое личное слабое звено — нежелание выучить разницу между определениями со словом «который» и причастной конструкцией. Да, я знаю, что есть какое-то правило, имеющее отношение к индивидуальности в противоположность классу или что-то в этом духе, но у меня есть свое собственное правило, которое звучит примерно так (или надо было сказать «звучащее примерно так): если у тебя где-то поблизости уже орудует «КОТОРЫЙ», то лучше прибегнуть к причастной конструкции. Не думаю, что когда-нибудь мне удастся убедить полицию стиля в эффективности этого базового принципа.

Редактором, осуществлявшим мягкое посредничество между мной и полицией стиля, был Чарльз МакГрат. Я работал с ним в связке на протяжении пяти лет, под всеохватной верховной властью сначала Боба Готтлиба, а затем Тины Браун. В этом пункте предисловия к сборнику статей принято хвалить такт вашего редактора, его находчивость, настойчивую любезность и прочее, и равным образом читатель предисловия в этой точке должен зевнуть так, чтобы затрещало за ушами. Так что вместо всего этого расскажу-ка я вам лучше историю о редакторской работе мистера МакГрата. Примерно на середине моего пути мы вели третий или четвертый бесконечный разговор о некой очередной статье; она прошла уже через сколько-то гранок. В этой стадии любой автор знает статью практически наизусть: она надоела тебе хуже горькой редьки, и ты ждешь только одного — что ее наконец пустят в печать, но приходится вежливо участвовать в том, что, как ты надеешься, является последней парой вопросов. Именно в этой точке Чип привязался к какому-то прилагательному, которое я использовал, одному из тех слов, вроде «гонадный» или «карбонизированный», которые не входят в твой базовый словарь, но до которых время от времени ты дотягиваешься. «Вы уже однажды использовали «карбонизированный», — сказал Чип. «Мне так не кажется», — ответил я. «Да, я уверен, что да», — сказал он. «Я совершенно уверен, что нет», — ответил я, начиная несколько раздражаться — какого черта, я знаю эту статью вдоль и поперек. «А я вполне уверен, что да», — отвечал Чип — и я услышал, как его голос также напрягся, словно он собирался с силами, чтобы продолжить натиск. «Ну и позвольте осведомиться, — сказал я тоном чуть ли уже не истерическим, — в какой же гранке, в таком случае, я использовал это слово?» «О, — сказал Чип, — я не имел в виду эту статью. Нет, это было пару статей назад. Я разыщу». Именно так он и поступил. Месяцев девять назад я употребил это слово. Разумеется, я тут же его вычеркнул. И вот это, если кому интересно, и есть редакторская работа.

После того как твою статью подкорнали и подзавили (не всегда гладкий процесс: иногда тебе кидают обратно сущего пуделя), она доставляется в отдел проверки информации The New Yorker. Фактчекеры — люди молодые, бдительные, безупречно вежливые и на редкость упертые. Они выколачивают из тебя всю душу, а потом спасают твою задницу. Также они подозрительно относятся к обобщениям и риторическим преувеличениям и предпочли бы, чтобы последнее предложение выглядело так: «Они выколачивают из тебя четверть души и в 17,34 процента случаев спасают твою задницу». Давать показания под присягой перед судом — это пустяки по сравнению с тем, чтобы предстать перед отделом проверки из New Yorker'а. Им наплевать, кому позвонить, чтобы удовлетворить свою страсть к блохоискательству. Они переспрашивают тебя, твоих информаторов, сверяются со своей компьютеризированной системой информации, с непредвзятыми экспертами; они наводят справки очно и заочно. Когда я интервьюировал Тони Блэра в Палате общин, на меня произвели впечатление элегантные дверные петли в зале Теневого Кабинета. Мой Певзнеровский гид сообщил мне, что они принадлежат Пуджину или, точнее, «Огастесу У.Н. Пуджину». Певзнер утверждает: «Не рискуя ошибиться, мы можем сказать, что он разработал дизайн всех металлических деталей, витражей, плитки и так далее, вплоть до фурнитуры дверей, чернильниц, вешалок и проч.». Затаив дыхание — проглотит ли отдел проверки фразу «не рискуя ошибиться», я приписал в своей статье эти петли «Огастесу Пуджину» и принялся ждать звонка фактчекера по этой и смежным темам. «Могли бы мы убрать слово «Огастес», чтобы не перепутать его с его отцом?», — раздался первый выстрел. Да пожалуйста, о чем речь: я написал «Огастес Пуджин» исключительно из тех соображений, что, как мне казалось, американцы предпочитают говорить «Джон Мильтон» вместо «Мильтон» (правда состоит еще и в том, что я не подозревал, что у Пуджина был отец, не говоря уже о том, что мое сокрытие инициалов спровоцирует генеалогическую катастрофу). Затем я стал ждать следующих вопросов. Их не последовало. Настроившись едва ли не на сатирический лад, все с тем же Певзнером, открытым на нужной странице, перед глазами, я спросил: «Вас устраивает, что петли принадлежат Пуджину?» «О да, — последовал ответ, — я справился в Музее Виктории и Альберта».

За все эти пять лет я всего раз видел, как фактчекеры потерпели поражение. В статье про новые изображения на британских монетах я рассказывал о том, как члены Консультативного комитета по дизайну монет, направляясь к месту своих заседаний в Букингемском дворце, проходят мимо картины Ландсира. Звонок из Нью-Йорка не заставил себя ждать. «Меня чуточку беспокоит Ландсир». — «Что значит беспокоит?» — «Мне надо выяснить, висит ли он по-прежнему там, где он висел в тот момент, когда ваш информатор проходила мимо него». — «Ну что ж, полагаю, вы ведь всегда можете позвонить в Букингемский дворец». — «О, я уже говорил с дворцом. Нет, проблема в том, что они отказываются подтвердить или опровергнуть, есть ли такая картина вообще внутри дворца».

Я изрядно повеселился, когда их энергия направлялась не на меня, а на моих информаторов. Помимо всего прочего, в процессе проверки фактов обнаруживались комические несоответствия между тем, как ты описываешь людей, и тем, как они воспринимают сами себя. Один акционер Ллойдз не хотел говорить, что он живет «у Лэдброук-Гроув» — только «в Холланд-Парк» (оказывается, в тот момент он пытался продать свой дом). Другое ллойдовское Имя требовало, чтобы отдающее чем-то нехорошим словосочетание «второй дом» непременно поменяли на «коттедж». А еще был политический обозреватель, который ни с того ни с сего заартачился, наотрез отказавшись от определения «ветеран», и умолял фактчекера, что «видавший виды» будет более подходящим эпитетом.

Но в конечном счете фактчекеры всегда возвращаются к тебе, автору. И вот тут я открыл — после нескольких лет мытарств — три самых заветных слова для New Yorker: «на совести автора». Если, например, фактчекеры пытаются подтвердить, что сон о хомяках, который приснился твоему дедушке в ночь, когда Гитлер вторгся в Польшу, — сон, который нигде не был зафиксирован в письменной форме, но изложен был тебе лично, когда ты мальчонкой сидел у него на коленях, сон, для которого, после смерти дедушки, ты являешься единственным сосудом, — и если фактчекеры, приперев всех живых родных и близких к стенке и безуспешно прочесав словари подсознательного, наконец признаются, что они сломались, вот тут по транслатлантической связи ты примирительно бормочешь: «Думаю, это можно оставить на совести автора». После чего эти магические слова, слова, освобождающие The New Yorker от ответственности и перекладывающие конечную литературную ответственность на тебя, автора, царапаются на полях гранок. Разумеется, ты должен произнести эту фразу правильным тоном, подразумевая, что ты не менее фактчекера скорбишь о том, что проверить это невозможно, и ты не должен пользоваться этим слишком часто, иначе тебя будут подозревать в легкомыслии, в том, что ты не докапываешься до правды. Но однажды произнесенные эти слова обладают безмятежной властью, совершенно понтификианской.

Это предисловие, faute de mieux [2], было проверено на достоверность сведений мной самим (и, да, я могу подтвердить, что площадь Соединенного Королевства довольно близка к площади Орегона), тогда как «Письма из Лондона» весьма выиграли от того энергичного редакторского процесса, который я описал. Но само собой разумеется, все нижеследующее будет, если использовать выражение, которое, мне жаль, я не могу использовать больше, — на совести автора.

Ноябрь 1994

1. Депутат-TB

«Лучшее шоу в городе» стартовало в прошлом ноябре, и спонсоры взяли на себе необычное обязательство: спектакль гарантированно продержится восемь месяцев. Неужто новый Ллойд Уэббер — или Дастин Хоффман, стремительно возвращающийся на сцену после своего триумфального Шейлока? Как бы не так: новой потехой, которую нам пообещали, стала телетрансляция заседаний Палаты общин. И, в лучших традициях шоу-бизнеса, высочайшее требование учредить это дневное представление в прямом эфире исходило от одного из главных участников: сэра Бернарда Уизерилла, спикера палаты, чья милостивая непредвзятость входит в его обязанности. Шестидесятидевятилетний сэр Бернард, отпрыск текстильного магната, в свое время поставлявшего джодпуры[3] королеве, ныне красуется перед телекамерами, а заодно и перед строптивой палатой, облаченный в башмаки с пряжками, черные чулки, черную мантию со шлейфом и полный, с буклями, щекочущими ключицы, парик. Мало кто мог предположить что-то подобное, но он сам отхватил себе эту двойную работенку — парламентского блюстителя дисциплины и персонажа телевизионных рекламных роликов. Ярмарочный клоун, зазывающий публику в фанерный балаган, когда сам оказывается внутри, перепрофилируется в арбитра.

Британский парламент, который в XVIII веке подвергал тюремному заключению тех, кто стремился дословно запротоколировать его деятельность, отчаянно сопротивлялся требованиям показывать его по телевизору еще с шестидесятых годов, когда эта тема впервые замаячила на повестке дня. Палату лордов разрешили снимать несколько лет назад, хотя нельзя сказать, чтобы эта пенсионерская «мыльная опера» собирала толпы зрителей: в Верхней палате все до чрезвычайности учтивы (некоторые благодаря любезности Морфея) и подчеркнуто корректны по отношению к своим седобородым коллегам из оппозиционной партии. Там не было материала ни для драмы, ни для рейтингов; с другой стороны, все очевиднее становилась нелогичность странного закона, в соответствии с которым деятельность Верхней палаты была доступна гражданину в нормальной телевизионной реальности, тогда как то же самое в Нижней было представлено в девятичасовых новостях цветными рисунками, озвученными радиозаписью.

Разумеется, против новшества были выдвинуты обычные доводы. Вторжение телевидения нанесет ущерб достоинству палаты; члены парламента нарочно будут рисоваться перед камерой; торжественный процесс управления государством падет жертвой телеамбиций исполнителей эпизодических ролей. Сторонние наблюдатели придерживались противоположной точки зрения, поскольку радиосвидетельства демонстрировали, что с достоинством в палате и так дела обстояли не лучшим образом. Простому избирателю, воспринимающему законотворческий процесс на слух, все это казалось не столько многомудрыми дискуссиями, сколько болтовней в пивной, где ораторов все равно невозможно услышать из-за помех хрипатых тори, которые надсаживаются за свои центральные графства, и сипатых лейбористов, надрывающих горло за свой черноземный люд. Мать Парламентов — британцам нравится думать о своем законодательном учреждении именно в таком ключе — скорее производила впечатление жирной свиноматки, катающейся на своих поросятах. У скептиков также возникал вопрос: а что, если от камер не сумеют укрыться те члены клуба, которые не имели привычки беспокоиться насчет того, чтобы почистить перышки перед выходом на сцену? Преимущественно состоящая из мужчин, Палата общин на протяжении десятилетий была выставкой убогости, не имеющей себе равных ни в одной другой профессии, кроме разве оксфордских преподавателей: то была витрина сшитых левой ногой костюмов, музей коротких носков, паноптикум галстуков с узлами типа «мотай потуже — красивше будешь», коллекция безобразных гарнитуров, порошковая бомба из перхоти. И точно так же, как оксфордскому преподавателю по-прежнему феерически легко прославиться в качестве местного «персонажа» (носить одежду с чужого плеча, передвигаться на мотоцикле, каждый вечер сидеть в одной и той же пивной на одном и том же стуле), так же и в палате хохмач, однажды сумевший вылить на кого - нибудь ушат грязи, имел все основания рассчитывать на репутацию бесподобного остроумца, тогда как малейшее потакание своим слабостям в одежде превращало тебя в денди. Может статься, именно этого они боялись — не дай бог мы все это увидим.

Естественно, после стольких-то лет опасений, предшествующих введению камер, да еще усугубленных дополнительными подозрениями насчет того, что степенно выглядящие парламентарии априори будут проигрывать колоритным, были установлены строгие правила — куда именно дозволяется совать свое рыло камере. Разрешаются общие, широкоугольные, отснятые со стационарной позиции планы, но впоследствии режиссер должен (в течение испытательного срока по крайней мере) следовать пакету инструкций, выработанных, чтобы (сами выберите наиболее подходящую точку зрения): а) акцентировать торжественность происходящего или б) отфильтровывать из событий всю возможную драматичность. В частности, камера должна оставаться на ораторствующем члене парламента до тех пор, пока он не закончит свою речь; врезы других депутатов — кадры реакции — позволяются только в том случае, если говорящий специально обращается к коллегам по ходу своей речи; съемки галерей прессы и публики не позволяются, равно как и горизонтальное панорамирование скамеек; наконец, в случае возникновения беспорядка камера должна либо удовольствоваться изображением спикера, призывающего парламент к порядку, либо вернуться к широкому кадру, который не включает в себя сцену дебоша. В этом наборе правил, ограничивающих откровенную игру на публику и искусственное привлечение к себе внимания с помощью дурного поведения, несомненно, есть своя логика; но беспристрастному зрителю все это напоминает о суровых предписаниях, которым должны были следовать участницы фарсовых ревю в старинном мюзик-холле «Уиндмилл»[4]. Танцовщицам позволялось оставаться обнаженными до тех пор, пока они не двигались; если что-нибудь шевелилось, это было против правил.

Стоит ли удивляться, что члены парламента уже начали эксплуатировать ограничения, наложенные на камеру. Если кадры ответной реакции зала зависят от называния имени члена парламента, то у любителя поразглагольствовать может появиться соблазн как бы невзначай вставить в свою речь имя того парламентария со скамеек оппозиции, который демонстративно игнорирует говорящего. И если во всех прочих случаях камера должна неукоснительно держаться на ораторе, то, стало быть, в нее также неизбежно попадет и небольшая группа людей (членов той же самой партии), которые сидят спереди и сзади него/нее. Так родилась техника, известная как «даунаттинг»[5], в соответствии с которой окружающие говорящего ведут себя так, словно им не приходилось слышать столь захватывающей речи с тех пор, как Генрих V обратился к своим войскам перед Азенкуром. Даунаттинг затруднительно проделывать маленьким партиям, и на первых порах можно было видеть, как либерал-демократы en masse (masse в данном случае — не более полудюжины) взволнованно привстают где только можно, чуть только один из них собирался произнести речь, которую транслируют по телевизору. «Даунаттинг!» — кричали другие партии. «Ничуть, — объясняли либерал-демократы, — просто когда один из нас произносит речь, всем прочим нравится его слушать…» Существует также ухищрение, известное как «негативный» или «ядовитый» даунаттинг. Оно применяется, когда инакомыслящий член партии обрушивается на свою собственную переднюю скамейку[6]; в этих обстоятельствах лояльные партийцы, окружающие диссидента, могут зевать, почесываться, ерзать, энергично трясти головами с неодобрением, в общем, выражать свою точку зрения языком жестов.

Запуск «Депутат-ТВ» — так это все называется — происходит в тот момент, когда миссис Тэтчер продержалась на посту премьер-министра вот уже десять лет и лидера партии — пятнадцать; к тому времени, как она поведет консерваторов на следующие выборы (в 1991-м или самое позднее в 1992- м), появятся новоиспеченные избиратели, которые с самого раннего своего сознательного возраста не знали никакого другого лидера тори (и следовательно, никакой другой консервативной традиции — к примеру, либерального консерватизма предыдущего лидера Эдварда Хита). Оппозиционные партии — что по сути означает только лейбористов, поскольку все прочие в очередной раз отодвинулись в статус охвостья — познали десятилетие схизмы, распрей и немощи. Однако сейчас, впервые за много лет, лейбористская партия впереди — значительно впереди — по опросам общественного мнения. И раз уж политические паковые льды вскрываются в Восточной Европе, то почему тому же самому не произойти и у нас? Миссис Тэтчер, какой ее видят со скамей оппозиции, — пария среди своих коллег-лидеров стран Общего Рынка, она не может похвастать сердечными отношениями с Бушем, как это было у нее с Рейганом, она не способна адекватно отреагировать на быстротекущие процессы в Восточной Европе и остается настолько же безапелляционной и доктринерской на одиннадцатом году службы, какой была на самом первом. На «Депутат-ТВ» лидер лейбористов Нил Киннок любит начинать свои вопросы с фразы: «Разве премьер-министр не находится в абсолютной изоляции в своей позиции по?..» Снова и снова лейбористы пытаются создать премьер-министру репутацию человека, который не имеет представления даже о собственных сторонниках, — лидера, окруженного поддакивающими подхалимами, которые скрывают от нее реалии сегодняшнего мира.

Изоляция, однако ж, дело такое — тут все зависит от точки зрения. В конце прошлого года на поверхность всплыл пузырек возбуждения — когда, впервые за пятнадцать лет, миссис Тэтчер как лидеру консерваторов был брошен вызов. В уставе партии есть положение о ежегодном неодобрении, но то был первый раз, когда кто-либо захотел — или осмелился — воспротивиться ей. Сэр Энтони Мейер, почтенный, мокроватый[7] заднескамеечник без какого-либо определенного политического будущего, вызвал огонь на себя: он был самоотверженным кроликом, щебечущей канарейкой, которую запустили в угольную шахту, чтобы проверить, есть ли там ядовитый рудничный газ, или — предложим корректное выражение из мира животных — заслонной лошадью. Он не собирался выигрывать; что могло оказаться интересным, так это как именно он проиграет. Если бы он набрал, скажем, восемьдесят голосов (из 374 возможных), это выглядело бы так, что огромную слониху ранило. Если бы он набрал достаточно, чтобы спровоцировать второй тур, мог бы возникнуть реальный кандидат: одинокие хищники после долгих лет жевания травки на задних скамейках ополоумели от голода; плотоядные лидеры шайки с передних скамеек замерли в ожидании первого промаха.

Голосование показало, что если где-либо еще миссис Тэтчер и изолирована, то только не в консервативной партии. Она получила 314 голосов, сэр Энтони — 33; еще было 25 испорченных избирательных бюллетеней и трое не проголосовали. Последние два пункта требуют некоторых разъяснений. Людям со стороны может показаться странным, что 7,2 процента партии, по общему мнению опытной и гордой следованием путем демократии, оказываются не в состоянии ответить на простой вопрос: кого из двух лиц они предпочитают видеть лидером своей организации? Не то поведение, которое служит хорошим примером широким слоям электората. С какой стати члену парламента портить бюллетень? Значит ли это то, что значит, когда избиратель делает это на всеобщих выборах: анархическое добавление лишнего имени в документ, опрометчивая попытка проголосовать более чем за одного кандидата, накарябанная на скорую руку похабщина? По-видимому, ничем это особенно не отличается. Наиболее правдоподобное объяснение, которое можно выдвинуть по поводу испорченных избирательных бюллетеней, — что данные консервативные члены парламента не хотели поддерживать миссис Тэтчер, но не хотели и признаваться в своей измене: голосуя за обоих кандидатов (и таким образом аннулируя свое право голоса), они могли вернуться в свои избирательные округа и заверить принадлежавших к более правому крылу сторонников, что, разумеется, они проголосовали за Мэгги, не чувствуя при этом угрызений совести.

Лейбористская партия, пытаясь держать хвост пистолетом, заявила, что этот результат был ровно то, что они хотели: премьер-министру нанесен ущерб, но она по-прежнему сохраняет за собой свою позицию. Лейбористская партия полагает, что миссис Тэтчер — главное препятствие партии тори, и в этом мнении (также как и в представлении тори, что она — их величайшая сила) есть некое правдоподобие, но точка зрения лейбористов, поздравляющих себя с тем, что премьер-министр теперь точно поведет консерваторов на следующие выборы, не вполне убедительна. Против кого вы скорее сплотитесь в Олимпийском финале — против трижды золотого медалиста, чьи результаты в последнее время несколько разочаровывали, или новичка, которого выставили на замену в последнюю минуту?

Понятное дело, лейбористы приветствовали «Депутат - ТВ» как возможность публично продемонстрировать то, в чем они уже долгое время были уверены, но что никак не могли втолковать на всеобщих выборах: что премьер-министр — тупорылая экстремистка, которая систематически руинировала страну на протяжении десятилетия. Самое время продемонстироровать это — в институции, известной как «Вопросы депутатов к премьер-министру»: каждый вторник и четверг в три-пятнадцать. Это тот момент в процессе управления государственными делами, которым парламентарии гордятся: в американской системе, указывают они, эквивалента нет. Премьер-министр обязана дважды в неделю являться в Палату общин и в течение четверти часа отвечать на вопросы парламентариев с обоих краев палаты о своих обязанностях и политике правительства. Это момент, по их словам, когда премьер-министр наиболее уязвима, когда миссис Тэтчер, полагающуюся только на свои служебные конспекты и на то, что у нее достанет сообразительности справиться с чем бы то ни было, что в нее швыряют, можно «вышибить из колеи» усилиями оппозиции. Спикер действует как арбитр и ведущий ток-шоу, предоставляя слово членам парламента вроде как наобум (обычно он чередует два края палаты), резервируя до трех вопросов для Нила Киннока и один для лидера либерал-демократов. И вот этот момент — одновременно священный и жизненно важный — в демократической жизни страны наконец должен был быть засвидетельствован голосующей общественностью.

Такова, во всяком случае, была теория. Реальность, теперь обнародуемая в прямом эфире дважды в неделю, оказалась несколько менее клокочущей и драматичной. Во-первых, есть традиция, которой хочешь не хочешь надо следовать. В соответствии с ней, каждая составная часть процедуры предваряется номинальным, чтобы не сказать идиотическим, вопросом — например, что премьер-министр собирается делать этим вечером. В ответ на что она объясняет, что намеревается дать обед послу Замбии, затем вновь занимает свое место, пока парламентарий приступает к своему «настоящему» вопросу. Когда с разрешения спикера палата может перейти к обсуждению следующей темы, сначала будет задан все тот же вводный вопрос, после чего премьер-министр поднимется, скажет: «Я отсылаю почтенного джентльмена к ответу, который дала несколько минут назад», — и снова вернется на свое место, чтобы выслушать собственно вопрос. «Вопросы депутатов к премьер-министру» состоят из множества вставаний и усаживаний. Когда с первым вопросом по теме разобрались, парламентарии будут стараться «ловить взгляд спикера», чтобы задать дополнительный вопрос. Это включает в себя вскакивание на ноги, бросание умоляющих взглядов в направлении председателя, и затем опять плюхание на зеленые обитые кожей скамейки, всех, кроме одного-единственного парламентария, которому в силу какой-то минутной и по идее произвольной справедливости выказал благоволение спикер. При том, что приблизительно половина палаты встает на ноги и рушится таким образом каждые тридцать секунд или около того, эффект получается как от клочковатой, но неопадающей Мексиканской волны.

Этот окольный метод выцыганить у премьер-министра какую-нибудь информацию и/или поддеть ее отягощается далее осведомленностью о том, что, кроме лидера оппозиции, ни один член парламента не вправе переспросить премьера в том случае, если ее ответ сочтен неудовлетворительным. Тори, как бы то ни было, скорее предлагают своему лидеру предсказуемые, даже подхалимские вопросы, с которыми она обычно справляется на раз. Например, на одном из первых показанных по телевидению «Вопросов депутатов» консервативная дейм[8] заднескамеечница Дженет Фукс спросила премьер-министра: «Отведет ли мой достопочтенный друг сегодня немножко времени на то, чтобы поразмышлять о… своем выдающемся достижении, каковым является тот факт, что впервые премьер-министром Британии стала женщина?» — после чего миссис Тэтчер охотно ровно так и поступила. Этот диалог скорее был бы уместен в последние годы режима Чаушеску в Румынии, чем в парламенте, который гордится тем, что здесь разговаривают без обиняков. Лейбористская партия, с другой стороны, разрывается между: а) тем, чтобы превратить вопрос в речь, и б) попытками выбить ее из седла, спросив о чем-то, к чему она может оказаться не готова. Джайлз Рэдис, член парламента от Северного Дарема с 1973 года и старейший лейбористский заднескамеечник, объясняет, что лучший способ сделать это — пригласить ее поразмышлять о достоинствах чего-либо, в чем она, согласно имеющимся сведениям, не видит никаких достоинств. Соответственно «Не расскажет ли премьер-министр палате, в чем состоят положительные стороны присоединения к механизму контроля курса валют ЕЭС?» может сбить с толку премьер-министра, которая не в состоянии думать о каких-либо положительных сторонах, вызывая тем самым раздражение проевропейски настроенных тори, которые с ней не согласны. Рэдис предлагает выбивать премьер-министра из седла таким образом примерно раз в две недели.

Заметят зрители, что казачок-то засланный, или нет, это другой вопрос. Соль телевидения — не в том, что происходит, а в том, что показывают. Консультант по имиджу, общавшийся с членами парламента перед тем, как подняли занавес, подсчитал, что влияние депутатов на телезрителей зависит от следующих факторов: 55 процентов — внешний вид, 38 процентов — голос и жестикуляция, и всего лишь 7 процентов — то, что они на самом деле сказали. Хотя палата изрядно повеселилась, когда им доложили об этих уморительных подсчетах, члены парламента тем не менее приняли эти кулуарные советы, касающиеся костюмов (рекомендуется умеренно-серый), сорочек (ничего полосатого) и галстуков (ничего особенно кричащего, ничего слишком темного). Каковой бы ни была в долгосрочной перспективе польза от «Депутат-ТВ» для электората, несомненно, что первыми выгодоприобретателями стали владельцы химчисток и торговцы галстуками в районе Вестминстера. Плешивым членам парламента даже предложили бесплатные papier poudre [9], чтобы их блистательные макушки не слишком отсвечивали; до ермолок, однако ж, дело пока еще не дошло.

К настоящему времени «Депутат-ТВ» снискал умеренный, неоспоримый успех, даже если «Вопросы депутатов к премьер-министру, похоже, не в состоянии составить конкуренцию по рейтингу «Шоу Опры Уинфри», напротив которой он стоит в сетке передач. Также и опасения по поводу дурного поведения не подтвердились (впрочем, все это надо еще проверить кабинетным кризисом или предвыборным периодом). Консерваторы иногда принимаются орать в сторону лейбористских скамеек «Тут Лондон, а не Бухарест!», а верноподданная оппозиция Ее Величества разражается воплями «Лакейское правительство! Холуи!». Но все это не более чем рутинные дипломатические любезности. Наибольший интерес в первые месяцы вызывали переднескамеечные обмены репликами между миссис Тэтчер и мистером Кинноком. Телетрансляции сулили лейбористской партии больше, чем тори: во-первых, телевидение продемонстрировало бы оппозицию собственно в деле (вместо всего лишь прений в студии); оба партийных лидера, каждый в своем собственном боксе, в окружении своей группы поддержки, будут показаны с полезным до известной степени равноправием; наконец, миссис Тэтчер могла оказаться уязвимой в тот момент, когда она была не в состояни заранее контролировать правила боя.

Однако ж, может статься, премьер-министр извлекла из этой затеи побольше пользы, чем оппозиция. Чем дольше продолжалось ее правление, тем пикантнее становились слухи. Она абсолютно сошла с нарезки, станут уверять вас все подряд: у нее паранойя; мания величия; тут на самом деле вся штука в гормонозамещающей терапии — из-за которой ей кажется, будто она будет править бесконечно. Когда в прошлом году стало известно, что премьер-министр время от времени посещает в Западном Лондоне врача, специализирующегося на нетрадиционной медицине, и, погрузившись в ванну с теплой водой, получает крошечные электрические разряды, это далеко не черчиллевское поведение поразило даже некоторых ее приверженцев как достаточно своеобразное. Но, возможно, от всех эти разговорчиков она только выиграла: ей всего-то нужно было выглядеть хоть сколько - нибудь вменяемой в «Вопросах депутатов к премьер-министру», чтоб показаться обнадеживающе адекватной.

На самом деле все сошлись на том, что она предусмотрительно поменяла свое поведение перед телекамерой. «Мы-то думали, сейчас нам покажут подлинную миссис Тэтчер — визгливую самодуршу, — сокрушается Джайлз Рэдис. — Но она не попалась на эту удочку. Она полностью сменила свой стиль. То она рычала, аки львица, а сейчас воркует, словно горлица». Дэвид Димблби, чуть ли не единственный политический интервьюер на британском телевидении, который не подползает к премьер-министру на четвереньках, предусмотрительно расслабив зажим ошейника, чтобы каблуку - «шпильке» легче было войти между шейных позвонков, вспоминает: «В прежние времена она стояла руки в боки и орала на оппозицию благим матом, как базарная баба». Теперь она «полностью сменила тон». Но даже и в этой модифицированной версии, смягченной ради телевидения, ее поведение остается отталкивающим, столь же неистовым, сколь и эксцентричным. Она стоит в своем боксе готовая ко всему — волосы забраны назад, строгие черты лица, все более и более упитанные формы круглятся под английским костюмом синего или изумрудно-зеленого, отсылающего к символике тори, цвета; оттуда, рассекающая в мелкие брызги штормовые волны верноподданной оппозиции Ее Величества, она напоминает резную фигуру на носу старинной ладьи, одинаково символичную и декоративную. Сейчас она щеголяет в больших очках, которые часто держит за дужку, зачитывая ответ, перед тем как сдернуть их — чтобы впериться в скамейки лейбористов взглядом василиска. Она никогда не была великой полемисткой или великой актрисой, но внешность ее всегда производила сильное впечатление. Как в пьесе Жарри «Король Убю» один исполнитель иногда представляет Всю Русскую Армию, так и миссис Тэтчер, кажется, осознает, что она работает за Всю Консервативную Партию. И среди прочих одним из условий этой роли является обязательство время от времени заглядывать за парапет и прислушиваться к отдаленному кошачьему концерту тех несчастных, которые по какой - то экстравагантной причине объединились в партии, не являющиеся консервативными.

В «Вопросах Депутатов к премьер-министру» на следующий день после того, как первое судно с вьетнамцами, приплывшее в Гонконг, посреди ночи отослали обратно в Ханой, мистер Киннок предпринял двухвопросную атаку, умышленно прибегнув к сравнению с насильственной репатриацией Британией казаков, которых в 1945 году обрекли на смерть в сталинских лагерях. Разве это не тот случай, спросил мистер Киннок, когда премьер-министр в данной ситуации был единственным человеком, который не мог сказать, что она «просто подчинилась приказам» в вопросе о репатриации вьетнамцев — по той самой причине, что она сама была «той, кто отдает приказания»? Хамоватое заявленьице; но Вся Консервативная Партия не соблаговолила и бровью повести даже и на эту клеветническую лабуду насчет военных преступлений. «Высказывания досточтимого джентльмена, — царственно ответствовала она, — ничтожны и чепуха». «Ничтожны и чепуха»: небезупречная деликатность и неабсолютное следование правилам грамматики едва ли навредят ей в глазах электората. Если Палата общин, с ее беспрестанным фоновым шумом, с ее школьнической строптивостью, с ее преобладанием мужчин и невысоким уровнем остроумия, часто больше всего напоминает столовку в приготовительном отделении частной школы-интерната, то миссис Тэтчер здесь отведена роль Надзирательницы. Это она присматривает за обедами и разносит рыбий жир; и когда Киннок-младший обвиняет ее в самых чудовищных на свете преступлениях, она просто слегка хмурит брови, словно ему опять, видите ли, не понравился ее заварной крем к пудингу. Потому как она перевидала на своем веку множество поколений мальчиков — бывали здесь паиньки и тихони, бывали огольцы и сущие троглодиты, но она-то знает, что все они, придет время, будут вспоминать ее легендарную строгость с нежностью. Также ей знакомо сочинение мистера Хилэра Бэллока, да и остальные, она знает, помнят это двустишие:

Детей держи в ежовых рукавицах, Воздастся за труды сторицей.

Очень кстати «Депутат-ТВ» запустили ровно в тот момент, когда в более традиционных лондонских театрах открылся сезон рождественских пантомим. К обоим этим почтенным развлекательным жанрам относятся с сентиментальным уважением; оба регулярно прибегают к старейшим из сюжетов, в перерыве обновляя свои кадры; в обоих есть нечто инфантильное. Но тогда как Мать Парламентов может в некотором роде похвастать своей экспортируемостью, пантомима прочно остается локальным развлечением. Англичанам удалось экспортировать несколько удивительных вещей — крикет, мармелад, юмор Бенни Хилла, — но они так и не преуспели в том, чтобы сбагрить еще кому-нибудь свои новогодние пантомимы.

Исторические корни пантомимы лежат в арлекинаде, которая затем подверглась перекрестному опылению викторианским мюзик-холлом. В сущности, она состоит из сказки — истории Золушки, Матушки Гусыни, Ападдина, Дика Уиттингтона[10], - которая, не сбиваясь с традиционной повествовательной линии, постоянно обновляется злободневными отсылками, часто сатирического свойства. Главные ее изводы — фарс и мелодрама, с большими брешами, зарезервированными для сверхъестественного и сентиментального; она обращается разом и к детям, которые реагируют на неожиданные перипетии сюжета с потрясающей непосредственностью, и к сопровождающим их родителям, которых улещивают пикантными двусмысленностями, по идее через головы их отпрысков. Пантомима включает в себя два элемента, обладающих для британца исключительной привлекательностью: переодевание (главного мальчика часто играет девочка, а Даму Пантомимы — мужчина средних лет) и комические животные (которые тоже не то чтобы сами себя играют). Здесь сохраняется, пусть в разжиженной форме, мировоззрение, согласно которому Британия правит морями, и иностранцы здесь появляются в комических сценах на вторых ролях. Наконец, пантомима кичится своей всеядностью по части отношений с современной культурой — в любой момент на сцену запросто может ворваться какой-нибудь двухминутный телевизионный культ, на который родители только что подсели. Персонаж в костюме Дарта Вейдера распихивает телевизионных фокусников, старорежимный имперский расизм пробивается сквозь шуточки про ирландцев, и вся эта свистопляска уколбашивается с участием аудитории и пением хором: и уж туг кто халтурит, из того дух вон. Надо полагать — по здравому размышлению — не больно-то удивительно, что пантомима не особо популярна в других странах.

Это всегда был обветшалый, простонародный жанр: что в рот, то и спасибо. Родители, которые через много лет после того, как сами были детьми, вновь оказываются на своей первой пантомиме, как правило, сокрушаются о вырождении этого старинного популярного британского жанра, но правда состоит в том, что пантомима всегда была деградировавшей — в смысле пестрой, эклектичной, вульгарной, злободневной и местечковой. В самом ли деле одна пантомима «лучше», чем какая-нибудь другая, взрослому человеку определить практически невозможно. Наверно, тут важнее, что пантомима — обычно первое знакомство ребенка с театром и что очарование утопающих в темноте галерей, бархатного занавеса и мороженого в антракте, похоже, не уменьшается, да и как оно может уменьшиться. Удивительное дело, но пантомима не вызывает у детей отвращения к театру на всю жизнь.

В этом году было из чего выбирать — даже еще больше, чем обычно. Все что угодно: современные пантомимы, ретропантомимы, Зеленые пантомимы и даже (наверно, ничего странного, учитывая сексуальную двусмысленность жанра) лесбийская пантомима — «Снежная Королева: Рождественская сказка». Что касается кадровой политики, то жанр всегда рекрутировал личный состав из самых разных слоев исполнителей: вышедшие в тираж поп-звезды, телевизионные комики, юные дарования, лица среднего возраста, некогда прописанные по ведомству юных дарований, дошедшие до ручки и закаленные неудачами служители Мельпомены, которых раз в год на полтора месяца отрывают от пенсионных утех — пусть «повыбьют пыль из подмостков» и прокомпостируют мозги новому поколению юных дарований про романтику театральных белил, а еще сборная солянка из посторонних лиц, которые достаточно знамениты в своих областях, чтобы осуществить переход в театр, несмотря на вызывающий опасения дефицит сценического дарования. Эта последняя категория отражает природу современной славы и сама по себе является формой кросс-дрессинга: если вам аплодируют в одной сфере, то с распростертыми объятиями принимают и в другой, где у вас в силу самой природы вашего таланта нет профессиональных интересов. К примеру, в этом году в пантомиме засветились трое телевизионных дикторов — в Лондоне, Стивенэйдже и Торки. Рассел Грант, сфероидальный астролог, сделавший себе имя выступлениями в передаче «С добрым утром!», клоунскими свитерами и неприкрытой голубизной, выступил в главной роли в «Робинзоне Крузо» в Кардиффе. Эдди Кидц, мотоциклист-трюкач, перемахнувший через кучу лондонских автобусов и по ходу дела переломавший себе чуть ли не столько же конечностей, явился не запылился в «Дике Уиттингтоне» в Дептфорде. Но подлинным новшеством были кулачные пантомимы. В Рединге можно было увидеть Барри МакГигана, экс-чемпиона мира в полулегком весе, дебютировавшего в театре в «Белоснежке» — тогда как саму Белоснежку, странным образом очень сноровисто — в пантомиме такое случается нечасто, играла Линда Лусарди, одна из самых любимых топлесс-моделей страны. В лондонском гвозде сезона, «Аладдине», также блистал боксер, бывший обладатель звания чемпиона Британии в тяжелом весе Фрэнк Бруно.

Бруно, первый чернокожий чемпион в своей весовой категории, — очень большой, очень воспитанный и очень популярный. Он является великолепной иллюстрацией к традиционному британскому почитанию тех, кто не унывает при поражении, — синдрому «отважной маленькой Бельгии» в национальном духе. Многие десятки лет в стране не было боксера, способного выиграть титул чемпиона-тяжеловеса, но то, как именно американские победители разделывались с местными чемпионами, всегда подвергалось пристальному рассмотрению. Генри Купер однажды завалил Кассиуса Клэя (а затем его самого завалили) на брезент левым хуком, и за то что он вырубил Липа[11], хотя бы и всего на пару секунд, Купер с тех пор на веки вечные сделался национальным героем, снискав возможность рекламировать туалетные принадлежности Брюта и появляться в бесчисленных телевикторинах и турнирах по гольфу для знаменитостей. Бруно — самый симпатичный чемпион со времен Купера, и за то, каким макаром он в прошлом году потерпел неизбежное поражение от Майка Тайсона, нация прониклась к нему такими чувствами, что поколебать их может разве что обвинение в покушении на растление малолетнего. Он честно продержался несколько раундов, один раз так врезал Тайсону, что мы были практически уверены, что он, считай, напрочь ухайдакал американского чемпиона и не опозорил флаг. Храбрый верзила Фрэнк! Телевизионщики за ним только что в очередь не выстраивались; в театре «Доминион» на Тоттнем-Корт-роуд на шесть недель он получил роль в «Аладдине»; а в новогодней церемонии вручения наград[12] королева пожаловала ему звание кавалера Британской империи пятой степени.

В «Доминионе» Бруно играет Джинна, раба Лампы, главная задача которого — тут же материализоваться, когда Аладдин трет волшебную лампу и просит его о помощи. Бруно и так никогда не был Нижинским ринга, вот и его Джинну так же было далеко да парижских трелей. Когда от него требуется танцевать, он смотрит себе на ноги — как бы те не дали маху и сгоряча не отчебучили чего-нибудь не то; когда от него требуется боксировать, он смотрит себе на руки, как бы те не дали маху и сгоряча не отчебучили чего-нибудь то. Он играет с усердием дубовой колоды, трогая публику безупречным знанием текста, выдавая слова так же, как он выдавал удары слева, — скорее заученно, чем по наитию. Однако эта его неуклюжесть в глазах зрителей только прибавляет ему популярности, и когда экс-чемпион в тяжелом весе стоит на сцене, в облачении наполовину с боксерского ринга, наполовину из «Династии» (женские полусапожки на каблуке и громадные плечищи), выглядит он не так уж и нелепо.

«Аладдин», сказка о любви младшего сына китайской прачки к дочери императора, по существу, выражает идею яппи нашего времени: все, что нужно сделать, — потереть волшебную лампу (заключить правильную сделку, грамотно купить фьючерсы), и в твоем распоряжении окажется сколько душе угодно товаров, услуг и любви. Здесь также имеется один архетипически фрейдистский момент — когда злой Абаназер соблазняет мальчика-с-пальчика Аладдина (которого играет невинная крошечка-хаврошечка со смазливым личиком и в очень коротких шортиках) посетить Темную Пещеру, где хранятся все Спрятанные Сокровища. «Мне войти, дети?» — с младенческой непосредственностью спрашивает этот разом целомудренно-искусительный мальчик-девочка у своей препубертатной публики. «Несет!!!» — вопят дети в ответ, умоляя его/ее что есть мочи. Но она таки входит — в Темную Пещеру со Спрятанными Сокровищами, и убеленные сединами аксакалы в аудитории с пониманием кивают.

По большей части, однако ж, представление состоит из быстрых переодеваний, цель которых — раззадорит! разнящуюся по интересам публику: заморочить голову детям, угомонить мамаш и расщекотать папаш. Персонажи прикатывают на мотоциклах или феерическим образом прилегают на и надежных проволочных тросах; «китайский» хор (в любом случае странное понятие — учитывая хрестоматийную стыдливость этой нации) разгуливает в сатиновых трусах; откуда Ни возьмись вдруг выскакивает телевизионный фокусник с Непостижимой сюжетной функцией и показывает серию трюков, чтобы затем уступить дорогу Утенку Дуби и Его Друзьям, компашке животных-марионеток высотой в фут, которые отплясывают под дискомузыку — номер, бог весть почему утраченный во взрослом театре. Также нам не следует забывать китайских полицейских, амбалов в услужении у Императора. В данной версии их играют Толстушки, варьете не варьете — полдюжины дебелых дамочек в возрасте примерно от тридцати до пятидесяти, потакающих идее о том, что женская тучность в сущности забавна. От природы порядочные пампушки, чтоб уж никто не усомнился в их габаритах, они еще и нарочно запихивают себе под одежду подушки и, демонстрируя страннейший вид транснационального трансвестизма, изображают китайских полицейских на манер викторианских бобби. Соответствующим образом они поют и пляшут — что, понятное дело, только добавляет им шарма, а затем — вот она, их толстомясая лепта в свадебный пир Аладдина и его Принцессы — Толстушки выстраиваются, чтобы грянуть «Сгодится все». Да уж, в пантомиме все так оно и есть.

Однако что касается гротескной комедии, то с наступлением девяностых профессионалам пришлось очистить место на сцене, и не в первый раз уже, для Палаты общин. Когда в эфир был запущен «Депутат-ТВ», газеты стали давать материалы на тему «Депутаты на голубом экране», но ни одна из них не вычислила, какому именно клоуну суждено было оживить новогодние праздники судебным разбирательством по поводу старого доброго закулисного секса во внерабочее время. Рон Браун, лейборист, член парламента от Лейта, пригорода Эдинбурга, сорокадевятилетний пышногривый представитель левого крыла партии, ритуально характеризуемый выражением «белая ворона» — термин, который парламентские обозреватели приберегают для тех, кто малость с приветом, но любопытны, со странностями, но вызывают к себе симпатию и основательно непригодны для занятия высших должностей. Сейчас таких персонажей больше на скамейках у лейбористов, чем у консерваторов. Лейбористская партия лелеет их за колоритность, нонконформистский флер, способность огорошить, наконец, зато, что они являются живым напоминанием о том, что Лейбористская партия — это церковь, открытая для всех. Тори также лелеют эти незакрепленные пушки оппозиции за их талант ставить в неловкое положение собственных лидеров и за то, что они являются неопровержимым и ярким доказательством того, что вся Лейбористская партия глубоко безответственна.

Рона Брауна избрали в парламент в 1979-м. Два года спустя его на пять дней отлучили от Палаты общин после того, как он назвал консервативного члена парламента лжецом; ближе к сегодняшнему дню его отлучили снова, после того как он схватил булаву[13] и повредил ее. (Стоимость ремонта: £1200.) Когда его арестовали в Глазго — он протестовал против визита в город миссис Тэтчер, — полиции понадобилось некоторое время, чтобы убедиться, что его утверждения о том, что он в самом деле является членом парламента, соответствуют действительности. (Штраф: £50.) Но до сих пор двумя его похождениями, наиболее взволновавшими таблоиды, были миссия к полковнику Каддафи в Ливию и оплаченный по полной программе визит к поддерживаемому СССР афганскому правительству: фотографии депутата, позирующего у советского танка, очень порадовали тори и на некоторое время сделали его в палате сатирически известным под именем Брауна Кандагарского. В то время вояжи такого рода вызывали всяческое осуждение, хотя недавние события подтвердили, что проблемой нахождения друзей в политически меняющемся мире озабочены не только белые вороны. Например, в 1978 в Британию с официальным визитом прибыли президент Чаушеску с супругой — в тот момент Румыния считалась диссидентствующей страной внутри советского блока. Враг моего врага — мой друг, и королева наградила Чаушеску почетным рыцарством. (Эта относительно редкая почесть оказывается иностранцам, к которым Британия испытывает искреннее расположение: рыцарства были удостоены Боб Гелдолф, Роналд Рейган, Каспар Вайнбергер и Магнус Магнуссон, исландская телезвезда.) Но затем, после Горбачева, Румыния поменяла свой статус — из Отважного Бастиона, Взбунтовавшегося Против Советского Империализма, превратившись в Паршивую Балканскую Диктатуришку. (Разумеется, она всегда была и той, и той, но страны редко добиваются в чужих глазах сложной, двойной категоризации.) В микроскопический промежуток времени между падением Чаушеску и его казнью королева умудрилась лишить румынского правителя его сомнительного рыцарства.

Как выяснилось из последнего связанного с ним судебного казуса, Рон Браун является ниспровергателем даже и не только тех традиций, которые можно было предположить. За последние тридцать или около того лет почти парламентским регламентом стало то, что бесчестье приходит к двум главным партиям с разных сторон. Тори горят на сексе, а лейбористы — на взяточничестве. Это не значит, что лейбористские члены парламента непременно — застегнутые на все пуговицы супруги, а тори — финансово непогрешимы; просто они благоразумны — или плутоваты — в разных сферах жизни. В случае Рона Брауна, однако, это был секс, и именно вследствие эротического аспекта ситуёвина, ставшая предметом судебного разбирательства в Льюисе, Сассекс, получила известность как Дело о Трусах Нонны.

В течение трех лет жизнь мистера Брауна складывалась весьма успешно. У него были жена и избирательный округ в Шотландии, а любовница и место в парламенте — в Англии. Нонна Лонгден, женщина, о которой идет речь, ухитрилась даже сопровождать его в качестве «секретаря» во время визита к полковнику Каддафи. Раз как-то мотор чихнул: в желтой прессе всплыло сообщение о том, что Рон и Нонна занимались сексом в душе в здании Палаты общин — но тут не было ничего слишком необычного, такого, что невозможно было бы отрицать. Однако ж когда пара распалась, миссис Лонгден завела себе нового любовника — некоего Дермота Редмонда, торговца коврами в твидовой охотничьей фуражке, как оказалось, с судимостью за мошенничество, и вот тут уже температура поползла вверх. В один прекрасный день Браун зашел в квартиру Нонны недалеко от Гастингса, и с этого момента версии того, что там произошло, начинают расходиться. По мнению стороны обвинения, член парламента, будучи в нетрезвом состоянии и распаленный ревностью, пришел в исступление и бутылкой Liebfraumilch вдребезги расколошматил все окна в квартире; когда перетрухнувшая Нонна призвала на помошь Дермота, торговца коврами, депутат похитил магнитофон, две пары трусов, фотографию миссис Лонгден, литую золотую брошь и пару фарфоровых серег, после чего скрылся с места происшествия. Согласно утверждению защиты, мистер Браун всего лишь тихо-мирно выпивал с миссис Лонгден в тот момент, когда торговец коврами разрушил эту семейную идиллию, и это в результате его необузданной ревности квартире был нанесен вышеописанный ущерб. Более того, в намерения члена парламента не входило надолго лишать Нонну ее ценностей; он взял их всеголишь в качестве залога возвращения неких «деликатных в политическом отношении» кассет, находящихся в ее владении; — которыми, между прочим, она пыталась его шантажировать на сумму £20000. Что касается двух пар трусов, то это сама миссис Лонгден шутки ради обмотала ими магнитофон, что и объясняет их присутствие в кармане члена парламента в тот момент, когда тот был задержан полицией на местной железнодорожной станции.

Дело о Трусах Нонны служило источником бодрости для Суда короны в Льюисе (и прилегающем к нему избирательном округе, голосующем за консерваторов) на протяжении недели. Присяжным была продемонстрирована бутылка Liebfraumilch, с травяным хохолком, торчащим из горлышка; равно как и две пары трусов (одни белые и одни черные, чтобы не было недомолвок). Миссис Рон Браун всю неделю просидела в суде, «безмолвно поддерживая своего мужа» — или, может статься, безмолвно проклиная его имя. Сам мистер Браун отказался занять место для дачи свидетельских показаний — решение, из которого нельзя сделать никаких юридических выводов, но наблюдатели, не будь дураками, судят много о чем — в данном случае о предполагаемом мнении юристов депутата, согласно которому если их клиенту позволить встать на задние лапы, то он загонит сам себя в такую феерическую задницу, что обвинение съест его заживо. Присяжные столкнулись с двумя различными обвинениями и двумя дико различающимися мнениями о реальности. В высшей степени разумно они пошли на компромисс: член парламента был признан невиновным в воровстве, но повинен в злоумышленном нанесении ущерба (штраф: £1000. Компенсация: £628. Возмещение расходов стороны обвинения: £2500.) Судья Джон Гауэр, королевский адвокат, сказал: «Я уж даже опасаюсь произносить слова «дамские трусы», потому что этому предмету стали приписывать значимость, абсолютно непропорциональную его истинному месту в этом деле». Миссис Рон Браун сказала: «Мой брак сейчас не менее хорош? чем двадцать семь лет назад», — и заявила, что не удивлена поведением своего мужа, «зная мужчин и прожив с одним из них двадцать семь лет». Сам Рон Браун, когда его спросили, собирается ли он подать в отставку, сказал: «Нет, а с какой стати?»

С какой стати? Хорошо известно, что признание вины в управлении автомобилем в нетрезвом состоянии не уменьшает полномочия судьи в процессе вынесения приговора, хотя какая именно степень криминальности допустима среди тех, кто создает британские законы и отправляет правосудие, официально никогда не было сформулировано. В настоящий момент кладези премудрости, которые взвешивают дела такого рода, скорее согласны — теоретически по крайней мере — с мистером Брауном. Если б его признали виновным в воровстве, ему бы пришлось подать в отставку, но обвинение в меньшем проступке — ну поразмахивал он бутылкой Liebfraumilch с последующим нанесением dammage passionel [14] — само по себе не уменьшает способности члена парламента представлять свой избирательный округ и быть украшением своей партии. Однако, помимо сути обвинения, есть еще и манера, по которой можно судить, и здесь мистер Браун опять повел себя не так, как принято. От члена парламента, выходящего из зала суда в ситуации такого рода, ожидается, что он скажет, что этот опыт заставил его искренне раскаяться, что он дал пожизненный зарок не заглядывать в рюмочку и не помышлять о любовницах и теперь скромно будет служить своим избирателям в том объеме, в котором они определят, хоть марки - лизать да конверты-запечатывать. Мистер Браун, однако, пребывал в триумфальном настроении. Что он думал о вердикте? «Это моральная победа», — провозгласил он с ликованием. Джентльмены с Флит-стрит, неплохо заработавшие на этой истории, преподнесли депутату в подарок бутылку шампанского. Мистер Браун энергично потрясал ею и поливал ее содержимым всех вокруг и миссис Браун в частности. В этой торжествующей позе грешный член парламента и украсил собой первые полосы на следующее утро.

Дозволяется быть белой вороной; дозволяется даже совершать малозначительные преступления. Чего члену парламента не дозволяется, так это быть тошнотворным шутом и вечной помехой. Предполагается, что вы не станете заряжать пистолет и запихивать его в руки противника. Сэр Энтони Мейер только что обнаружил это: опрометчиво бросив вызов миссис Тэтчер в борьбе за лидерство, он был «отстранен» (нынешний политический эвфемизм для «выставлен пинком под зад») партячейкой своего избирательного округа, и на следующих выборах окажется на подножном корму. А на другом краю палаты мистер Браун обнаруживает, что местное отделение партии осудило его, Нил Киннок вне себя от ярости и никому даром не сдались его патетические оправдания, что триумфальное шампанское было, всего и делов-то, банальной шипучкой. Его шансы представлять Эдинбургский Лейт на следующих выборах официально расцениваются как нулевые. Однако, учитывая саму природу скандальной славы, место для Рона Брауна всегда найдется. Приходской священник из Стиффки, который в ходе знаменитого довоенного дела об аморальном поведении был лишен бенефиция за безнравственность, закончил свои дни, выставляя себя в клетке со львом. (Прописанный там на законных основаниях лев, обратившись к давним римским воспоминаниям, в конце концов съел христианина.) Мистер Браун может и не заходить так далеко, как в этом случае; но он мог бы поступить еще пуще, начав прямо сейчас пробоваться на роль Матушки Гусыни[15].

Март 1990

Эдинбургско-Лейтское отделение Лейбористской партии сместило Рона Брауна. На выборах 1992 года он вступил в состязание на правах независимого лейбористского кандидата и успеха не добился. Недолговечность миссис Тэтчер была менее предсказуемой.

2. Подделка!

«И вот мы снова в Лондоне, — писал в 1863 году Малларме своему другу Анри Казалису, — в краю поддельных картин Рубенса». Мнение поэта, несомненно, отражает широко распространенный галльский предрассудок того времени, однако это не просто саркастическая гипербола. В самом заурядном старинном помещичьем доме вы можете прогуливаться вдоль стен, увешанных картинами, которые без ложной скромности приписываются Рафаэлю, Рубенсу, Эль Греко, Рембрандту, Караваджо и другим мастерам с большой буквы. Попади они на аукцион, большинству из них пришлось бы подвергнуться мягкой пытке обходительно принижающими оговорками — «школа», «стиль», а то и оскорбительному вычеркиванию имени художника, чтобы указать на недостоверность атрибуции. Не то чтобы британцы были более наивны или в большей степени эстетически близоруки, чем прочие народы; просто дело в том, что подделки возникают там, где люди не бедствуют (пристрастие японцев к импрессионистам и к произведениям Бернара Бюффе несомненно явилось источником вдохновения для современных фальсификаторов, тогда как в Буэнос-Айресе в силу каких-то причин любимая статья подделок — Гвидо Рени), а в Британии довольно долго водились-таки лишние деньжата. Кроме того, художник редко в состоянии творить с той интенсивностью, которой требует рынок; обычно тут либо затоваренные склады, либо золотой дождь. Иногда кончается тем, что художник либо ломает себе хребет, либо свой талант ради того, чтоб потрафить доброму клиенту. Таким образом, венецианцам Каналетто был известен как художник, «испорченный англичанами» (и в самом деле как-то странно, что при всей его плодовитости в родном городе Каналетто почти не сыщешь). Чаще бывает так, что в зазоре между творческой производительностью и требованиями рынка материализуется шайка проворных жуликов. Пристально вглядываясь в ряды набухших и почерневших Старых Мастеров, которые до сих пор украшают барский дом, их потрескавшийся лак и бесстыдные подписи, велик соблазн вообразить обстоятельства этих подозрительных приобретений двухсотлетней и того больше давности. Получается нечто вроде итальянской жанровой сценки, этакое живописное моралите. Стройный юный милорд на перекладных въезжает в город, на втором этапе своего Grand Tour [16], в компании лишь своего старого дядьки и мошны с дублонами; он выказывает пылкий интерес к местным художникам, а может статься, и к тем, что познаменитее, из городов побольше; и не успел милорд пыль смахнуть со своей шляпы, а весточка о его приезде уже добралась до старого Луиджи, который живет за углом — и наверняка согласится чуточку состарить тот истинный шедевр, который он намалевал не далее как на позапрошлой неделе.

Так что Лондон — естественное пристанище для выставки по этой теме. «Подделка? Искусство обмана» в Британском музее — исключительно захватывающее представление и настолько многообразное, что это уже почти совершеннейшее черт-те что и сбоку бантик: тут тебе живопись и скульптура, книги и манускрипты, мебель, ювелирные изделия, керамика, марки, монеты, газеты, ножевые изделия и орудия пыток; здесь представлены все цивилизации, артефакты которых привлекали коллекционеров и соответственно фальсификаторов. Она также является косвенной иллюстрацией болезненной прижимистости музейных работников — или их искусства выдавать ворону за сокола. Потому как откуда взялись этот опозоренный дюреровский рисунок, эта сомнительная пергаментная миниатюра с изображением Колумба, высаживающегося в Америке, этот паленый турецкий килим «семнадцатого века»? Откуда-откуда — из Британского музея, из Британской библиотеки, из Музея Виктории и Альберта. То, что со стыдом хоронилось в глубочайших подвалах, теперь заново извлечено на свет божий, и обмишурившиеся эксперты былых времен заливаются краской стыда — а может, и довольно хихикают — из своих могил.

Прогуливаясь по этой аладдиновой пещере поддельных предметов, также сталкиваешься с широким репертуаром низменных побуждений человека: страстью обмануть, урвать побольше незаконным путем, охмурить верующих (случай с Туринской плащаницей), дестабилизировать денежное обращение в стране противника, подорвать демократический процесс («Зиновьевское письмо» 1924 года, породившее классический страх Красной Угрозы в Британии), разжечь антисемитские настроения (Протоколы Сионских мудрецов). Но в целом выставка скорее поднимает настроение, чем внушает депрессию — нас забавляет человеческая изобретательность, очаровывают эти партизанские рейды на авторитет специалистов, веселит и даже утешает легковерие нашего брата. Кто может устоять перед, например, экземпляром канадской пушной форели? Похоже, впервые поверили в эту феноменальную рыбу в XVII веке, когда некоего шотландца, написавшего домой об изобилии «пушного зверя и рыбы» в Канаде, попросили продемонстрировать, как это выглядит, — что он надлежащим образом и сделал. Подделки, чтобы их жизнь не закончилась в год изготовления, должны втиснуться в узкую щель между возможностью и потребностью: Одиозный Снежный Человек, чьи впечатляющие следы почти наверняка были сфабрикованы британским альпинистом, одуревшим от одиночества, затрагивает сам нерв нашей потребности в фантасмагорическом. То же самое с форелью, обросшей бакенбардами: мы воображаем глубокие, скованные льдом канадские водные просторы, и вдруг нам кажется весьма правдоподобным, что выживание здесь обеспечено лишь тем видам, которые могут адаптироваться, — то есть тем, которые в состоянии отрастить мех. Эта рыбная утка все никак не потонет, а с недавних пор поддерживается на плаву одним искусником с берегов Онтарио. Лет двадцать назад он явился в Королевский Шотландский музей «проконсультироваться» и принес одно из своих изделий — белый кроличий мех, аккуратно прилепленный к бурой форели. Эксперты распознали липу и без лишних размышлений отказались от предмета. Но новость о «находке» просочилась за пределы учреждения, и по настоятельному требованию общественности музей был вынужден воссоздать пушную форель. И вот этот галлюцинаторный гибрид — редкий случай двойной подделки, который на самом деле был подделкой подделки — сейчас по праву занимает свое место в выставке Британского музея наряду с прочими сомнительными зоологическими объектами: рогом единорога, когтем гриффона, парочкой водяных (сушеная обезьяна с рыбьим хвостом внизу) и знаменитым «Растительным Ягненком из Тартарии».

Есть и несколько источающих злокозненность экземпляров «враждебных подделок». Во время Второй мировой войны, например, немцы произвели превосходный набор стандартных британских почтовых марок с двумя мелкими, но жутко подрывными изменениями: над короной на голове у Георга VI красовалась Звезда Давида, а буква D на знаке пенса была сконструирована из серпа и молота. (По прошествии времени утверждение, что безупречно британский монарх угодил в компанию одновременно и к евреям, и к коммунистам, кажется невероятно оскорбительным; но тоталитарная подтасовка восхищает как в своем роде тянитолкай: так, Шостакович в своих мемуарах вспоминает, как Жданов костерил поэтессу Ахматову, обзывая ее «разом и шлюхой, и монахиней»[17].) Большей частью, однако, между подделывателем и жертвой существует нечто вроде деликатного сообщничества: я хочу, чтобы вы поверили, что такая-то вещь — настоящая, говорит подделыватель; вы тоже хотите поверить, и чтобы закрепить эту веру, вы, со своей стороны, вручите мне изрядную сумму денег, а я, со своей стороны, посмеюсь за вашей спиной. По рукам. Общественное мнение, которому нравится видеть унижение специалиста, обычно оправляется после первого порыва морального негодования и с радостью переходит на сторону жулика. Самым известным британским арт-фальсификатором послевоенных лет был человек по имени Том Китинг. Он родился в 1917 году, и собирался стать обычным художником — ну или по крайней мере преподавателем живописи, — но когда столкнулся с препятствиями, начал мутировать, сначала в сторону «реставрации» в теневом секторе рынка, а затем и к откровенной фальсификации. Он утверждал, что за двадцать лет, специализируясь на работах Сэмюэля Палмера[18], произвел пару тысяч «секстон блейков» — как он называл свои подделки на рифмованном сленге кокни[19]. В конце концов в 1976 году его разоблачил арт-обозреватель The Times. После чего Китинг собрал пресс - конференцию и сделал чистосердечное признание, заявив (и на то были свои резоны), что занялся подделками в знак протеста против эксплуатации художника дилерами, а еще добавил, что как бы то ни было, он часто дарил свои коварные симулякры. На следующий год его арестовали, но до судадела так и не дошло: все обвинения были сняты по причине слабого здоровья Китинга. Впоследствии его популярность росла как на дрожжах: его «секстоны» продавались и перепродавались по вполне достойным ценам, он выступил в цикле телепередач о технических особенностях живописи великих мастеров, и после его смерти, в 1984-м, выручка от распродажи его работ составила 274000 фунтов — в семь раз больше, чем рассчитывали аукционисты.

История с Китингом задает парадигму, и тот факт, что его подделки не всегда наилучшего качества, увеличивает его способность вызывать к себе теплые чувства: мало того что арт-рынок провели, так им еще и всучили какую-то дрянь. Похожим образом мы восхищаемся нахальством двух гончаров, которые произвели горшки (с убедительными клеймами) «Bernard Leach»,[20] достаточно недурные, чтобы околпачить основные аукционные дома, а еще больше восхищаемся ими за то, что они произвели их в забытой богом гончарной мастерской в фезестоунской тюрьме в Вулвергемптоне. Мы рукоплещем средневековым подделкам Билли и Чарли, пары викторианских грязекопов, которые сообразили, что чем прочесывать в отлив дно Темзы в поисках древностей, проще было создать их самим. (В ходе судебного разбирательства, в начале 1860-х, ученый Чарлз Роуч Смит доказывал аутентичность «находок» на том основании, что ни один фальсификатор никогда бы не стал производить настолько нелепо выглядящие вещи.) Даже когда потенциальные жертвы — мы сами, нам не всегда достает искреннего негодования. Поддельная лакостовская рубашка, бутылка шотландского виски «Джонни Хокер», репродукция вюиттоновского саквояжа, имитация набора Лего: разумеется, нас обманули (нас и подлинного производителя), но есть в этом нечто такое, из - за чего мы спрашиваем: «Да с какой стати я так прицепился к имени производителя? Нет ли в моем увлечении всем фирменным чего-то абсурдного? Если «Джонни Хокером» можно нарезаться так же, как «Джонни Уокером», так с какой стати я должен сходить с ума из-за какой-то этикетки?»

Экспозиция в Британском музее заканчивается небесполезным разделом, посвященным выявлению подделок. Здесь, к счастью, по-прежнему осталось место для интуиции ученого — молодой Кеннет Кларк сначала раскусил «боттичеллиевскую» Мадонну, указав на то, что у нее лицо кинодивы двадцатых годов; но чем дальше, тем больше вопросы такого рода переходят в ведение науки: микроскопия, ультрафиолетовое излучение, рентгенография, дендрохронология, термовысвечивание. Но и здесь вы часто оказываетесь, сердцу не прикажешь, на стороне фальсификатора. Он (это всегда именно «он», потому что в этой профессии по-прежнему существует дискриминация при трудоустройстве) сделал все что можно и обвел весь мир вокруг пальца — и уж конечно, мир полюбил его творения и преклонился перед ними, — а тут является этот всезнающий хмырь в белом воротничке и бубнит, что здесь чего-то не так. Особенно пленительный — случай с азенкурской шпорой, которая много лет вела тихую достойную жизнь в оружейной коллекции Музея Виктории и Альберта. Она состоит из подлинной шпоры XV века, сквозь которую пророс — и обвил ее — искривленный корень: табличка из позолоченной меди в деревянном обрамлении сообщает, что этот предмет был подобран на поле битвы в Азенкуре. И ведь как живо вырисовывается вся картина: воображаешь себе плохо закрепленную шпору, соскользнувшую с рыцарского сапога в тот момент, когда лучники Генриха V обратили французов в бегство; и вот она лежит там себе всеми забытая, пока сквозь нее не прорастает молоденькое деревце и не приподнимает ее — возвращая в мир людей, и затем, спустя столетия после битвы, шедший себе мимо охотник за военными сувенирами… Увы: на самом деле — ничего подобного. За дело взялись дендрологи и установили, что деревянная часть в этой трогательной безделушке почти наверняка — ель. А про ели достоверно известно, что они в Па-де - Кале не растут. Еще один хитроумный мастер на все руки (в самом деле хитроумный — даже шпору взял настоящую, XV века) в конце концов получил по заслугам.

Колоритные подделки, разумеется, не заканчиваются на выходе из музея или у задней двери коллекционера предметов искусства: они являются составной частью многих аспектов британской жизни, точно так же как еловая деревяшка прорастает сквозь азенкурскую шпору. У британцев неплохо обстоят дела с традициями; также неплохо у них обстоят дела с изобретением традиций (от «завтрака пахаря» до свойственных разным кланам разновидностей «шотландки»). И как всякий другой народ, они не выказывают особого энтузиазма, когда выясняется, что эти изобретенные традиции — фальшивые. Они реагируют, как потрясенный Гарри в «Когда Гарри встретил Салли»[21], столкнувшись с симулированным оргазмом на публику. Если уж этому нельзя доверять, так чему ж тогда можно? И поскольку индивидуальная идентичность отчасти зависит от идентичности национальной, что будет, если эти символические опоры национальной идентичности окажутся не более аутентичными и правдоподобными, чем какая-нибудь пушная форель? Что произойдет, если выяснится, что королева — иностранка (каковой она до некоторой степени и является, королевская династия Виндзоров была династией Саксен-Кобург-Гота, пока в 1917 году тактично не сменила фамилию) или что мы не можем быть уверенным в Британском Рождестве (а мы до некоторой степени не можем, поскольку это в основном викторианское изобретение)? Даже про бриллианты британской короны нельзя сказать, что они вне всяких подозрений: в откровенном отчете уполномоченного министерства лорда Чемберлена обнаруживается, например, что рубин Черный Принц, которым восторгаются туристы в лондонском Тауэре, не имеет никакого отношения к Черному Принцу и является, как бы то ни было, шпинелем[22] низкого качества. Эта потребность в аутентичности, одержимость чистотой, имеет также отношение и к миру торговли — ну или по крайней мере к тому, как мир торговли воспринимается теми, кто находится за его пределами. Во времена моего детства, в начале пятидесятых, я обожал наш местный Вулворт. Мне нравилось, как много там было товаров, как там все было дешево, какими удобными были полки (устройство которых пару раз поспособствовало незаконному пополнению моей коллекции марок); более всего мне нравилась его старая добрая вывеска — «F.W. WOOLWORTHCO». Где бы вы ни оказались во всей Англии, на Хай-стрит обязательно сыщется позолоченная надпись на темно-красном фоне — F.W. Woolworth & Co, плоть от плоти Англии. Однажды, когда мне исполнилось годиков этак десять, мне объяснили, что Вулворт — американская фирма. Само собой, я отказывался поверить в это. Мне пришлось бы пересмотреть само понятие английскости (выше моих детских способностей), если б я поверил в это.

Чувство замешательства и смутное ощущение предательства в значительной степени ощущалось все то время, пока разворачивалась одна из самых длинных и сложно закрученных коммерческих саг последнего времени: продажа самого знаменитого магазина Англии, Хэрродз. Потому как пока миссис Тэтчер держала бразды правления, за право владеть этим найтбриджским магазином шло долгосрочное и не то чтобы очень достойное побоище. На самом деле Хэрродз был лишь одним из более чем сотни магазинов, которыми владела компания-учредитель и закупщик «Зе Хаус оф Фрейзер», но его мощь как символа Британии была — и остается — настолько незыблемой, что для потенциальных владельцев, равно как и для разинувшей рот публики, смысл битвы был в том, «кто теперь хозяин Хэрродз». Британский средний класс мог позволить себе отовариваться там исключительно дважды в год, во время распродаж (когда некоторые товары принимались на комиссию и, следовательно, не были по-настоящему хэрродзовскими), но все это только увеличивало, а не уменьшало таинственную притягательность этого места. Даже те, кто отродясь не переступал тамошнего порога, с гордостью цитировали якобы имевший место ответ хэрродзовского приказчика, которого спросили, есть ли в продаже некая невероятная вещь: «Насчет невозможного придется чуток обождать, сэр». И весь этот в высшей степени символический шик - блеск естественным образом притягивает к заведению пройдох со стороны. В старые имперские времена британцы растаскивали сокровищницы в своих владениях (чаще всего самым цивилизованным из возможных способом, разумеется, но не всегда); сейчас британцы уже не настолько влиятельны, так что их собственные ценности открыты всем кому ни попадя. Так что, может статься, это и неудивительно, что два главных претендента на обладание Хэрродз в течение последних десяти лет были теми, кого лондонский Сити считает посторонними лицами, обладающими меньшими правами; то есть попросту говоря, иностранцами, которые скорее сами сколотили, чем унаследовали свои состояния.

Первый из них — Роланд Роулэнд по прозвищу Крошка, немец по происхождению, исполнительный директор интернациональной корпорации «Лонро», в числе многих владений которого значится воскресная газета Observer, во главе которой стоит Дональд Трелфорд по прозвищу Крошка. (Весьма британское различие между двумя Крошками требует пояснений: Крошку Роулэнда зовут Крошкой потому, что он очень высокого роста, Крошку Трелфорда — потому, что он…гм… крошечный). Роулэнд трижды пытался приобрести Торговую компанию «Фрейсер груп»; наиболее широко обсуждавшийся в прессе провал случился в 1981 году, когда Комиссия по монополиям и слияниям фирм — государственный орган, рассматривающий соответствующие вопросы — отклонила предложенную им заявку на том основании, что переход прав собственности к «Лонро» подвергнет «по меньшей мере весьма вероятному и значительному риску продуктивность и процветание компании «Фрейсер»». Нельзя сказать, чтобы этот отказ прогремел как гром среди ясного неба — Роулэнд уже входил в элитную группу представителей крупного капитала, которые, пользуясь лазейками в законодательстве, нарушали правила капитализма, за что и критиковались общественностью. В 1973 году, выступая в Палате общин, консервативный премьер-министр аттестовал роулэндовскую манеру вести бизнес как «отталкивающее и неприемлемое лицо капитализма», ярлык, который так к тому и приклеился и который позволил бывшему премьер-министру, не славившемуся своими афоризмами, войти — в первый и последний раз — в «Оксфордский словарь цитат». Еще одним финансовым воротилой с похожей репутацией, которого честили в Британии в хвост и в гриву на протяжении последней четверти столетия, был газетный магнат (и издатель Чаушеску, Живкова, Гусака и Кадара) Роберт Максвелл, которого в 1971 году министерство торговли и промышленности охарактеризовало в своем докладе как «не того человека — по нашему мнению, — кому можно доверить надлежащее управление компанией, акциями которой владеет правительство». Само собой разумеется, мистер Максвелл продолжал управлять все большим числом компаний, акциями которых владело правительство, да и лицо мистера Роулэнда, неприемлемое, надо полагать, для либерального консерватизма, изрядно поправилось, впитав в себя все новые и новые предприятия.

Вторым претендентом на опозоренную руку Хэрродз был Мохамед Аль-Файед, египетский бизнесмен, о котором в момент его первого появления было известно немного — кроме того что, похоже, у него в карманах водится немало наличности и с его чеками никогда не бывает проблем. Начинал он в середине 1950-х как младший партнер известного торговца оружием Аднана Кашогги, на сестре которого он был женат, и сделал себе состояние как посредник. Вместе со своими братьями, Али и Салахом, он вкладывал в банки, строительство, нефтедобычу и недвижимость. Он купил парижский Ritz, обзавелся второй женой, финкой, и вел образ жизни типичного миллионера: дома в Париже и Лондоне, поместье в Суррее, замок в Шотландии, вилла в Гштааде, яхты на юге Франции, бронированные «мерседесы», телохранители и так далее. Надо сказать, по сравнению с Кашогги он вел довольно уединенную жизнь и даже был замечен в нескольких случаях пожертвований на благотворительность. Он осуществлял финансовую поддержку ультрабританского фильма «Колесницы огня» и, приняв приглашение мэра Парижа Жака Ширака, взял на себя восстановление дома герцога и герцогини Виндзорских в Булонском лесу. (Поговаривали, что, не разобравшись с ренегатским статусом Виндзоров, он таким образом надеялся снискать расположение Королевской Семьи.)

К концу 1984 года Роулэнд по-прежнему слонялся вокруг церкви, словно отвергнутый жених, надеясь, что запрет, наложенный министерством торговли и промышленности на заявки «Лонро» в отношении Хэрродз, будет снят. Но он удержал 29,9 процента акций Дома Фрейсер и теперь согласился продать их Мохамеду Аль-Файеду (который сам в 70-х годах состоял в правлении «Лонро»), Роулэнд предложил свою долю по 300 пенсов за акцию, на 50 процентов выше рыночной стоимости, при условии, что ему заплатят наличными в течение сорока восьми часов. Аль-Файед ответил, что Роулэнд может получить свои деньги в течение двадцати четырех часов. Все это должно было выглядеть для Роулэнда весьма привлекательным: во-первых, он загребал приличную выручку, и, во - вторых, все знали, что Аль-Файед был не настолько богат, чтобы составить полномасштабную заявку на покупку Дома Фрейсер. Если впоследствии министерство торговли и промышленности аннулирует запрет на «Лонро», Роулэнд всегда сможет выкупить обратно эти 29,9 процента. Именно в этом пункте, однако ж, карты были перетасованы. Роулэнд продал свою долю Аль-Файеду 2 ноября 1984 года. 4 марта 1985-го, ко всеобщему изумлению и к ярости Роулэнда, Аль - Файед предложил приобрести все оставшиеся акции Дома Фрейсер, и совет директоров, страстно желая увернуться от Неприемлемого Лица Капитализма, без промедлений принял предложение.

Тотчас же возникло два вопроса. Откуда, скажите на милость, взялись недостающие деньги — а это 450 миллионов фунтов наличными по самым скромным подсчетам? И позволят ли Аль-Файеду уйти с добычей в зубах без тщательного расследования Комиссии по монополиям и слияниям? После этого история получает политическую перспективу и приводит нас к самому богатому человеку в мире: султану Брунея. Султан привлек к себе внимание британского правительства и общественности за полтора года до этого: в августе 1983 года он извлек Резервный Фонд Брунея, $5,7 миллиарда, со счетов Инвестиционного Агентства Великобритании: значительный ущерб для стерлинга. В 1985 году последовали нижеизложенные события, отчасти или, может быть, полностью взаимосвязанные. В январе султан Брунея купил лондонский Dorchester Hotel — при содействии Мохамеда Аль - Файеда, который воспользовался доверенностью, чтобы привлечь средства от имени султана. 4 марта Мохамед Аль-Файед и его братья неожиданно оказались гораздо богаче, чем, по всеобщему мнению, им было дозволено. 14 марта министр торговли и промышленности Норман Теббит объявил, что он не станет передавать заявку Аль-Фаиеда на приобретение Хэрродз в Комиссию по монополиям и слияниям; он также снял наложенные на «Лонро» ограничения на подачу заявки о продаже — к тому времени, разумеется, это выглядело издевательски запоздалым, поскольку Аль-Файеды уже приобрели 51 процент акций компании, за которой они охотились. Ближе к концу года, когда валютный кризис усилился и фунт упал до $1,04, а непрекращавшиеся шахтерские забастовки еще больше накаляли обстановку, султан Брунея перевел сумму, эквивалентную 5 миллиардов фунтов, в стерлинг, чтобы поддержать британскую валюту. После чего фунт оторвал голову с подушки и даже съел пару ложек супа, замерев на прежних $1,08.

Братья Аль-Файеды отныне стали владельцами Хэрродз, но «Лонро» закатило такой скандал, что было назначено расследование министерства торговли и промышленности по поводу обстоятельств сделки. В 1988 году доклад был представлен новому министру торговли лорду Янгу, который тотчас же отложил обнародование на том основании, что уголовное расследование, касающееся приобретения, осуществлялось Отрядом по борьбе с мошенничеством. Исполнительный директор «Лонро» по-прежнему кипел от ярости, и на следующий год, когда доклад опять не опубликовали, Крошка Роулэнд (или один из его подручных) слил Крошке Трелфорду (или одному из его подручных) пиратскую копию доклада, которую Трелфорд и опубликовал в виде специального беспрецедентного — посреди недели — выпуска воскресного Observer. Очень скоро, после того как он выплеснулся на улицы, его запретили, но Роулэнд, который к тому времени был, похоже, единственным во всей стране человеком, по-прежнему имевшим виды на Хэрродз, достиг своей цели: об истории заговорили.

Наконец, в этом марте, спустя пять лет после того как правительство дало братьям Аль-Файедам отмашку, 752-страничный доклад — составленный арбитром Высокого суда правосудия при участии финансового консультанта — таки опубликовали; все снова встали на уши. The Times вышла с заголовком на первой полосе: «"Лживые Файеды" хозяйничают в Хэрродз» — над большой фотографией Аль-Файеда, в соломенном канотье и белом пальто, расправляющегося с салями в продуктовом отделе Хэрродз. Инспекторы министерства торговли и промышленности заявили, что братья, как до, так и после подачи заявления на приобретение Дома фрейсер, «предоставили нечестные сведения» о своем происхождении, благосостоянии, деловых интересах и денежных средствах министру, Управлению законной торговли, прессе, совету директоров Дома Фрейсер, акционерам компании и даже своим собственным финансовым советникам. Этот «реестр лжей» — небезынтересное чтение, не в последнюю очередь в силу колоссального разнообразия в интерпретации этого термина: некоторые из лжей выглядят преднамеренными жульничествами; другие покажутся постороннему взгляду заурядными для мира коммерции; тогда как прочие всего лишь комическим образом отражают допотопный британский снобизм составителей доклада. Инспекторы пришли к заключению, что Аль-Файеды завысили свои доходы, преувеличили благосостояние предприятия, которым они владели на момент отъезда из Египта, и так и не раскололись, из каких таких таинственных источников к ним приплыла вся эта куча наличности. Они утверждали, что у них была флотилия судов, избежавших насеровской национализации, тогда как на самом деле они владели на тот момент только двумя паромами грузоподъемностью 1600 т. В 1964 году Мохамед семь месяцев провел на Гаити, где, выдав себя за кувейтского шейха, приобрел две дорогостоящие правительственные концессии и сбежал, выманив у Папы Дока[23] обманом $100 ООО (можно это счесть услугой обществу и наградить за это медалью — а можно и вменить в вину). Отец братьев не был, несмотря на их утверждения, близким другом султана Брунея. Яхта «Доди», которая, по их словам, всегда принадлежала их семье, была приобретена только в 1962 году. И так далее. Когда речь зашла об их личной жизни и происхождении, степень их правдивости здесь также оказалась невысока. Несмотря на то что сами они утверждали и не опровергали, когда кто-либо повторял это, они не происходили из почтенного египетского семейства, на протяжении более чем ста лет поставлявшего судовладельцев и промышленников; напротив, они были «приличных, но не аристократических корней» — «крапивное семя». Они представили подложные свидетельства о рождении, занизив данные о своем возрасте в размере от четырех до десяти лет. Они «подправили» свое имя — вместо Файедов став Аль-Файедами. В довершение всего их утверждение о том, что детство они провели под благотворным присмотром британских нянюшек, было отвергнуто как несоответствующее действительности.

Парламентские консерваторы-заднескамеечники отреагировали на доклад с вытаращенными от гнева глазами. Жулики не должны уйти от ответа! Отобрать у них магазин! Чертовы выскочки-египтяшки — сначала ты пускаешь их в клуб, а затем выясняется, что у них даже и няньки-то нормальной не было! Смысл замечаний был примерно таков. Сэр Эдвард дю Канн, бывший председатель могущественного заднескамеечного «Комитета 1922 года», потребовал, чтобы Хэрродз лишили его четырех королевских патентов (вывески, на которой указано, что универмаг является поставщиком королевской семьи), присовокупив к этому: «Я думаю, Аль-Файедов надо заставить покинуть нашу страну». Однако, поскольку в настоящее время сэр Эдвард является председателем «Лонро», его мнения не могут считаться абсолютно объективными. В отличие от того галдежа, который подняли заднескамеечники, консервативный кабинет министров на протяжении всей этой истории выказывал исключительную, почти героическую стойкость. Несмотря на жесточайшее давление, он упрямо оставался верным священному принципу невмешательства и в высшей степени активно оставался пассивным. Первый из министров торговли, увязших в этом деле, Норман Теббит отказался передать заявку Аль-Файеда в Комиссию по монополиям. Второй, лорд Янг, последовал за своим предшественником и также отказался обнародовать доклад министерства торговли и промышленности. Сэр Патрик Мэйхью, генеральный атторней, отказался начать преследование в судебном порядке. Третий впутанный министр торговли, Николас Ридли, поступил и того лучше. Разумеется, он отказался передать дело в Комиссию по монополиям. Разумеется, он отказался лишить братьев права исполнять должности директоров компании, что в принципе мог сделать. Но он далеко превзошел своих предшественников в олимпийской безмятежности и ящеричьей дреме. Полностью его заявление в Палате общин, касающееся вопроса с Хэрродз и грандиозного доклада инспекторов, длилось жалкие пару минут, а кончалось оно так: «По прочим вопросам никаких действий от меня не требуется». Если он и пришел к какому - то мнению по всему этому делу, то выглядело оно так: «Все, кто прочитает доклад, могут сами для себя решить, что они думают о поведении участников всей истории».

И как, спрашивается, мы должны решить? Члены парламента-тори выставляют их мошенниками и хамами. Лейбористы — жуликами и двурушниками (мошенниками и хамами тоже). Султан Брунея, отказавшийся сотрудничать со следствием, по-прежнему настаивает, что ни гроша из его денег на эту сделку потрачено не было. (Теория инспекторов выглядит следующим образом: Файеды воспользовались своими связями с султаном и тем, что у них были генеральные доверенности, чтобы привлечь деньги на свои счета. Это объясняет внезапный гигантский приток капитала, а также тот факт, что султан прервал отношения со своими бывшими представителями.) Братья Файеды, лишившиеся в британской прессе своих «Аль-», по-прежнему заправляют Хэрродз, даже несмотря на кое-чьи грязные шуточки, что теперь это надо называть «Харрабз». Мохамед Файед, у которого никогда не было британской няньки, все так же продолжает нарезать салями в продуктовом отделе при первом появлении фоторепортеров. Сам Хэрродз из компании, акциями которой владело государство, стал семейным предприятием, вышестоящая инстанция которого находится в Лихтенштейне, — и не подотчетен ни британским органам контроля, ни британскому законодательству. А консервативное правительство, если верить мнению лейбористских аналитиков, открыло новый способ спасения национальной валюты в те моменты, когда она ударяется о дно. Чего это стоило? Да так, какого-то паршивого национального памятника. Начали с Хэрродз, следующим будет Виндзорский замок.

Что до Крошки Роулэнда, то он по-прежнему, как и с самого начала всей этой истории, строчит задиристые и эксцентричные циркулярные письма членам Парламента и прочим влиятельным лицам. Они отпечатаны на шикарной бумаге и крепко сброшюрованы, будто это инвестиционные проспекты; внутри — мыслимые и немыслимые обвинения Файедов переплетаются с высокопарными призывами к оружию. По своей одержимости это в своем роде любовные послания в Хэрродз. Последнее из них, в шестнадцать страниц (от 27 марта), с типичным названием «Мошенничество как профессия», перечисляет недавние злодеяния и судебнонаказуемые проступки Файедов — в общем и целом высасывание крови из Хэрродз и подделывание бухгалтерских документов; также здесь намечается и оригинальная линия атаки. Роулэнд анализирует официальные отчеты, представленные братьями инспекторам министерства торговли и промышленности, касающиеся периодов их пребывания в Британии (которые в самом деле являются сочинениями довольно противоречивыми), и приходит к выводу, что как бы они там ни называли себя в официальных налоговых документах, они были и сейчас являются жителями Британии, в течение многих лет. Вследствие этого факта, подчеркивает Роулэнд, они подпадают под налоговое законодательство этой страны. «Есть только один регулирующий орган, который пока еще никто не упразднил, — пишет он и разражается вопиющими об отмщении заглавными буквами: — УПРАВЛЕНИЕ НАЛОГОВЫХ СБОРОВ». Файеды, по его подсчетам, на протяжении многих лет уклонялись от уплаты «сотен миллионов» фунтов подоходного налога. Хуже того — то есть для Роулэнда, конечно, гораздо лучше, — если, по их же собственным словам, они приобрели Торговое предприятие Фрейсер на свои собственные деньги, «в таком случае, их средства являются облагаемыми налогом средствами жителей Соединенного Королевства, составляя, таким образом, невыплаченный налог в размере одного миллиарда фунтов. Такова ситуация на сегодняшний день». Миллиард фунтов: не больше, не меньше. Не похоже, однако, что Налоговое управление примет во внимание мнение этого радетеля за общественные интересы, да и сам Роулэнд явно в этом сомневается. «Народ безмолвствует, — сокрушается он на последней странице письма. — Ни одна жучка не тявкнет. Дело в том, что аферу Файедов запустил премьер-министр миссис Тэтчер». С этого момента паранойя начинает сгущаться и потрескивать в воздухе как статическое электричество. «Разве не смехотворно, — осведомляется он у членов парламента, к которым обращается, — что премьер-министр Британии должна была быть настолько простодушна, чтобы советоваться с индийским «святым человеком», который представил Файеда султану Брунея; должна была послушаться его предписаний насчет своей прически, носить красное платье и привязать к левому локтю индийский амулет, чтобы способствовать его сверхъестественному медитированию; чтобы провести много часов взаперти вместе с ним и его мистическими тантрическими бумажными шариками — а затем сказать Палате общин, что проблема Файедов не имеет к ней отношения?»

Какого цвета деньги? Побагровевшие от ярости тори даже не могли разобраться, является ли главным преступлением Файедов их а) лживость; б) статус выскочек; в) египетское происхождение. Может статься, все три — главные. Выступил бы султан Брунея и сказал, что это он хотел купить Хэрродз, скорее всего мы бы не возражали; ну так за ним не только ходили первоклассные британские няньки, он еще и учился в Сандхерсте[24]. (Хотя, помимо снобизма, остается еще кое - что важное: если деньги, использованные для покупки Хэрродз, не недвусмысленно принадлежали Файедам, тогда финансирование путем привлечения новых займов превысило бы капиталовложения, что могло бы повлиять на стабильность компании.) В общем, консервативное правительство стало смотреть на иностранные компании, скупающие доли в Британии, сквозь пальцы. (Караул: американский продовольственный гигант С PC International только что купил три главных продукта, которыми британская детвора готова объедаться с утра до вечера, — сливочный рис «Амброзия», «Боврил», коричневую пасту из говядины, и Мармайт, ее вегетарианский заменитель немилосердной едкости.) Что до лейбористской партии, по природе протекционистской, то она также знает, когда занять практичную позицию касательно иностранной собственности. К примеру, я проживаю в лондонском районе Кэмден. Как и многие другие лейбористские муниципалитеты, в последние годы попавшие в тяжелое положение по вине центрального консервативного правительства, он продал все паркометры в районе Французскому банку и затем взял их обратно в аренду. Муниципалитет получил за это изрядную сумму, хотя для нас, местных жителей, совершенно непонятно было, с какой стати это нужно Французскому банку. Довольно странное, как выяснилось, ощущение — паркуешь машину и думаешь, что аппарат, куда ты опускаешь монеты, принадлежит французу. Может, вместо 50-пенсовика надо кидать туда 5 франков? Надо заметить, что галльское подданство не оказало никакого влияния на степень работоспособности этих непоколебимо темпераментных аппаратов.

И ладно бы еще только паркометры, сливочный рис и Хэрродз. На дворе такие времена, что даже и The Times нам уже не принадлежит. Сначала ее купил канадец Рой Томсон; а сейчас ею владеет Руперт Мердок, австралиец, про которого, впрочем, даже и не скажешь, что он австралиец — он превратился в американца, уж понятно, чтобы хапнуть еще больше денег. Спасибо хоть главным редактором по традиции назначают британца, и в этом смысле лучше того, что заступил на должность в середине марта, не сыскать. Саймон Дженкинс — четвертый мердоковский главный редактор за последние десять лет, в течение которых финансовое положение газеты было стабильным, тогда как ее индивидуальность подвергалась непрекращающимся стрессам. The Times, само собой, всегда была знаком чего-либо и к ней по сравнению с другими газетами предъявлялись особые претензии: от «Громовержца» викторианской эпохи до «газеты удостоверенных фактов», «доски объявлений истеблишмента», «газеты для высшей касты» и так далее. Альтернативная версия, разумеется, тоже существует: The Times — та самая газета, которая в конце тридцатых годов лила воду на мельницу Гитлера, а спустя десять лет лобызала руки Сталину. «Лизоблюдские Ведомости», — назвал ее недавно колумнист Эдвард Пирс. «Поистине, — писал Пирс, — старая Times была газеткой с гнильцой, о которой невозможно судить объективно, поскольку она держалась не на объективных достоинствах, а на божественной энергии, позволявшей ей парить в двух футах от земли на манер св. Иосифа Копертинского».

Как бы там ни было, даже этот сверхъестественный мухлеж обеспечивает The Times отличие от других печатных органов, предполагая некий заветный идеал того, чем она могла бы быть или по крайней мере была когда-то. Сейчас эта точка зрения вот уже некоторое время подвергается критике — изнутри благодаря настолько извилистому редакционному и маркетинговому курсу, что можно подумать, будто газета старается скорее отпугнуть, чем привлечь читателей, и со стороны благодаря возникновению одного необычного конкурента. Начиная с новейшей истории, в Британии было всего три «качественных» ежедневных издания. Левое — это Guardian; правое — The Times', скорее правое, чем левое — Daily Telegraph. Ничего другого тут не было, и, согласно традиционному здравому смыслу, и быть больше не могло. Что-то менялось, лишь когда газеты умирали; рождаемость тут была нулевой. Однако незыблемость этого летаргического картеля была нарушена в 1986 году с появлением Independent — незамыленного, независимого от финансовых магнатов, неприсоединившегося, высококачественного, сделанного по новым технологиям ежедневного издания. Старая гвардия Флит-стрит расценивала его шансы как очень низкие: Энтони Ховард, бывший главный редактор The New Statesman и The Listener и в одно время зам Крошки Трелфорда в Observer, предрек, что газета провалится, а ее главный редактор окажется на улице самое позднее через полгода. Несмотря на подобные прогнозы, газета процветала и принялась с каждым днем догонять своих именитых конкурентов: согласно последним проверенным данным, тираж у Guardian — 433 530, у The Times — 431 811, у Independent — 415 609. Что до мистера Ховарда, то он со страдальческой улыбкой на лице сочиняет ежедневные колонки для Independent.

Дело, однако, не только в тиражах. Independent стал новатором в газетном дизайне, более энергично используя фотоматериал (тенденция, которой последовал Guardian)', он заложил мощную сеть иностранных корреспондентов в то время, когда в цене были в основном англоцентричные новости, и стал ставить на первую полосу известия о переменах в Восточной Европе, когда конкуренты еще до этого не додумались; он словно в насмешку выпускал цветное приложение в основном черно-белым и предложил обширные, живо написанные некрологи, резко контрастировавшие с велеречивыми эпитафиями сэра Тафтона Бафтона и ему подобных в The Times. «Независимая», как и указано в названии, новая газета в кратчайшие сроки выстроила вокруг себя собственный истеблишмент, который тревожным образом отчасти совпал с тем, что в былые времена был у Times. Маленький, но существенный аварийный сигнал прозвучал, когда Грэм Грин, старинный сочинитель писем в The Times и гениальный провокатор, стал присылать свои депеши на адрес Independent. В одном из своих первых заявлений после вступления на должность Саймон Дженкинс, которого попросили назвать, каких конкурентов он собирается задавить в первую очередь, перечислил всех, но добавил: «Есть только одна газета, которая пять лет назад на танках въехала на наши газоны, и называется она Independent». Именно так все оно и было, хотя надо заметить, что танки вторглись практически без единого выстрела, да и ограду вот уже много лет никто не починял.

А уж когда оказываешься внутри этой знаменитой усадьбы, обнаруживаешь, что стены здесь облупленные, обивка висит клочьями, а большинство картин Старых Мастеров (допустим даже, подлинных) распроданы. Посетители по-прежнему с удовольствием оплачивают входные билеты, но многие из них качают головами, видя, как почтенный дом приходит в упадок. В результате Саймон Дженкинс абсолютно соответствует своей должности не только фактически, но и метафорически. В начале семидесятых он сделал себе имя как журналист, выступивший в защиту лондонских кварталов от застройщиков, и способствовал созданию организации, которая называлась «За спасение Британского наследия». Теперь он обладает всеми полномочиями, чтобы приступить к самой значительной в своей карьере работе по спасению наследия.

Сорокачетырехлетний Дженкинс — утонченный и обаятельный человек, с живыми чертами лица, безупречно вежливый и вместе с тем умеющий твердо отстаивать свою позицию; очень английский, хотя и женат на американской актрисе Гейл Ханникатт. Он пишущий редактор с превосходным послужным списком: участник избирательных кампаний; в тридцать три — редактор лондонской Evening Standard; затем на протяжении семи лет редактор отдела политики в The Economist. До последнего времени он вел колонку в Sunday Times, одновременно состоя в различных советах и комитетах (в правлении «Бритиш Рэйл»[25], например), что обычно свойственно людям более старшего возраста. Он ушел было из Sunday Times и уже собирался возглавить Independent, как им заинтересовалась The Times. Ирония судьбы: теперь он вынужден вести ежедневную схватку против газеты, в которую он сам чуть было не пошел работать, убедив себя, что на самом деле это не так хорошо, как он думал, и отвергнув этот вариант из-за недостатков и поверив слухам о финансовой нестабильности.

Но по-прежнему ли The Times обладает некой символической стоимостью? По-прежнему ли это «газета удостоверенных фактов»? (В любом случае, что это значит? Уж конечно, все газеты стараются быть газетами удостоверенных фактов; это словосочетание такое же избыточное, как «пытливый журналист».) По словам Дженкинса, к его собственному удивлению, легенда о The Times по-прежнему жива. «У британских читателей газет есть одно свойство. Они хотят, чтобы The Times существовала, даже если сами не читают ее. Это похоже на их желание, чтобы существовала королевская семья или чтоб не закрывали деревенский вокзал, хотя они и не пользуются им». К Times по-прежнему относятся благосклонно, хотя и более сурово: у этой газеты нет читателей, но есть дотошные контролеры. Если журналист напишет «Леди Миранда Споффорт» вместо «Миранда, леди Споффорт» (или наоборот), скорбные вдовицы и приходские священники завалят редакцию возмущенными письмами. После недавней кончины лорда Ротшильда авторы некролога в The Times перепутали порядок наследования, и возмущенные читатели тотчас же обнажили свои ножички для разделки рыбы, готовые покарать халатность редакторов.

Когда Дженкинса просят обозначить свое место в системе политических координат, он определяет себя как «пламенный тэтчерит», горячо приветствующий ее «борьбу с предрассудками» и называя ее экономическую политику «исключительно благотворной» (на вопрос о перепалке между Роулэндом и Файедом, он ворчит: «Чума на них обоих, черт бы их подрал», — и расценивает невмешательство министра Ридли как «абсолютно верное»). В прочих случаях он принимает миссис Тэтчер с оговорками: «Что меня гораздо больше беспокоит, так это ее апелляция к основным инстинктам в социальных вопросах», — а что касается образовательной системы, тут Дженкинс говорит, что он «весьма левый». (Это, между прочим, британское «весьма», означающее «до известной степени», в отличие от американского «весьма», означающего «очень».) Он также человек достаточно умудренный или осторожный, чтобы понимать опасности, таящиеся в газете, которая считается рупором идей определенного политического лагеря. Мягко отказываясь критиковать своих предшественников, он замечает, что The Times слишком близко ассоциировалась с лицами, занимающими здание на Даунинг-стрит» — вежливый способ сказать, что в течение нескольких лет она виляла хвостом, упоенно елозила на спине и приносила миссис Тэтчер по вечерам тапочки.

Первым делом Дженкинса было смягчить кричащий — кое-кто мог бы назвать его вульгарным — дизайн газеты: уменьшить заголовки, убрать блоки текста, набранные жирным шрифтом, запретить двойные линейки, избавиться от слишком частых боксов и дать возможность ставить «легкий жанр» (то есть не политические очерки, а истории, интересные широкой публике) на новостные полосы. Тут есть еще куда развиваться в смысле содержания: ему нужно отбить некоторых хороших авторов, которых The Times потеряла в последние годы, или, предпочтительнее, найти им преемников; ему нужно поработать над большими материалами, расщекотать отдел культуры, добавить основательности новостным полосам; переверстать материалы так, чтобы все выглядело более скрупулезно и авторитетно. Он также знает, что, пока читатели заметят эти нововведения и научатся доверять им, неизбежно пройдет сколько-то времени: и еще долго гвоздем всяких званых обедов по-прежнему будет душераздирающий для мистера Дженкинса момент, когда любезный правый сосед поздравляет его с назначением и с улыбкой добавляет: «Но я-то, разумеется, читаю Independent». Пока работа еще не закончена, ему предстоит вычеркнуть пару имен из поминальника, и ему не придает дополнительной уверенности осведомленность о том, что до настоящего времени всех четверых мердоковских главных редакторов, похоже, отбирали за достоинства, прямо противоречившие тем, которыми мог похвастаться его ближайший предшественник. Радует, однако, что Дженкинс — первый редактор The Times за последние годы, которого назначили с очевидным поручением вернуть газету на лидирующие позиции в элитарном секторе рынка. Офис, из которого он предпринимает попытки добиться этого, — маленькая без окон клетушка в районе лондонских Доков — сам он называет ее «каюта капитана подводной лодки», где стены увешены фамильными портретами предыдущих главных редакторов. История дышит ему в спину, и никакого современного пейзажа не видать: скептики могут счесть такого рода обстановку единственно подходящей для редактора The Times. Но сейчас даже антагонисты по политике и журналистике желают Саймону Дженкинсу удачи. Не обязательно быть сторонником феодализма, чтобы желать видеть местный замок в приличном состоянии.

Июнь 1990

Саймон Дженкинс продержался до 1993 года; The Times и Independent ведут между собой ценовую войну — не столько танками на газонах, сколько пальцами в глаза. Крошка Роулэнд и Мохамед Аль-Файед пожали друг другу руки в продуктовом отделе Хэрродз в октябре 1993-го; их примирение состоялось при посредничестве Бассама Абу Шарифа из Организации освобождения Палестины. Управление налоговых сборов по-прежнему отклоняет предложение мистера Роулэнда взяться за расследование деятельности мистера Аль-Файеда.

3. Миссис Тэтчер разводит руками: «Хорошенькое дельце!»

В мае 1979-го, сформировав свой первый кабинет, вместе с только что назначенными министрами Маргарет Тэтчер позировала для традиционного школьного фото. Двадцать четыре мужчины расположились вокруг одной женщины — аксминстер[26] под ногами, Гейнсборо за спиной, над головой — люстра с хрустальными подвесками. Все двадцать четыре мужчины пытаются кто во что горазд источать gravitas [27], выглядеть по-юношески активными и, самое главное, утаить нешуточное удивление от того, что они здесь оказались. Десятеро из двух дюжин столкнулись с первой реальной проблемой политической деятельности: куда деть руки, когда сидишь в первом ряду на официальной фотографии. Если скрестить, как Кит Джозеф, руки на груди, это будет выглядеть жестом оборонительным, чопорным, отталкивающим. Если сцепить, как лорд Хэйлшэм, руки на животе внушительных размеров — будет смотреться как бахвальство своей страстью к чревоугодию. Прихватить, как лорд Каррингтон, левое запястье правой рукой, а левую кисть оставить болтающейся в районе бедра — покажется признаком нерешительности, политической мягкотелости. Сложить, как Джеймс Прайор, руки чашечкой в районе паха — откровенно неразумно. В качестве альтернативы — так поступили трое из десяти новоиспеченных министров переднего ряда — вы можете разместить кисти с вытянутыми пальцами на бедре, прямо над коленом. Такая поза выглядит решительной и деловитой: значит, так — теперь мы берем в руки бразды правления, мы готовы действовать и всерьез намерены навести порядок в том бедламе, который оставило нам предыдущее правительство. Таким образом, один вопрос решен. Второе затруднение состоит в том, что делать с лицом: нарочитая улыбка, демонстрирующая спокойную уверенность в себе, может быть воспринята как симптом лоснящегося самодовольства, тогда как замысел показаться значительным и при этом заряженным энергией часто дает осечку, оборачиваясь выражением глубокого беспокойства. Пожалуй, наилучшее решение — быть максимально непосредственным и попросту выглядеть очень жизнерадостно.

Слева от миссис Тэтчер, через пару мест, сидит человек, обнаруживший корректную линию поведения как для лица, так и для рук: на нем очки, в волосах седина, но выглядит он моложаво, сияет как начищенный пятак — но видно, что такому палец в рот не клади; живое воплощение оптимизма, да и только. Таким ему и следует быть: без лишних угрызений совести, он умудрился перекинуться из либерального консерватизма в тэтчеризм, сыграл ключевую роль при составлении предвыборного манифеста, и только что его назначили на должность канцлера казначейства.

Его имя — сэр Джеффри Хау, и в течение следующих одиннадцати лет ему суждено оставаться наиболее лояльным, вызывающим наименьшую неприязнь и самым нехаризматичным из всех министров тори первого ряда. Ему предстоит четыре года оттрубить канцлером казначейства, шесть — министром иностранных дел, год с четвертью — замом премьер - министра. О его лояльности и ухватистости можно судить по тому факту, что когда 1 ноября 1990 года он наконец ушел в отставку, то оказался предпоследним из тех двадцати пяти человек, что вторглись на аксминстерский ковер; из всей той компании уцелела только сама миссис Тэтчер.

Долгожительство сэра Джеффри едва ли удивило бы наблюдателей в 1979 году. Чему они бы удивились, так это тому, что буквально через месяц после его отставки — и как прямое следствие ее — саму миссис Тэтчер, которая на тот момент еще дважды выигрывала всеобщие выборы и которую по-прежнему поддерживали большинство депутатов ее парламентской фракции, без долгих церемоний выпроводят в загородную ссылку, положив таким образом конец самому продолжительному премьерству со времен второго графа Ливерпульского, чье бессовестное правление длилось с 1812 по 1827 год.

На протяжении большей части 1990 года над британской политической жизнью стелился пронзительный запашок, хотя был ли то просто запашок от подтухающего мясца — зрелое правительство созрело окончательно — оставалось неясным. Точно можно сказать, что это был год смертей и отставок, хотя поначалу многие из них носили комический характер. В июне, например, после десяти лет небесспорных успехов обанкротилась наконец социал-демократическая партия. Основанная в 1981 году, под шумные аплодисменты средств массовой информации, СДП в годы своей юности вроде как оживила центр британской политики и стала одним из китов, на которых держится трехпартийная система[28]. Но постепенно ее обгладывали-обгладывали и оставили ни с чем — война за Фолклендские острова (упрочившая поддержку Тори), избирательная система (а пропорциональное представительство могло бы здорово помочь делу), их собственная фракционность и модернизация Лейбористской партии, занявшей промежуточную позицию. СДП сама улеглась в могилу и укутала свои изморенные голодом мощи в саван после унизительных дополнительных выборов в ланкаширском городке Бутл. В конце 1981-го и начале 1982-го, судя по опросам общественного мнения, СДП была реальным лидером, опережая и консерваторов, и лейбористов. Восемь лет спустя, в Бутле, избиратели не восприняли их кандидата всерьез; хуже того, его не восприняли даже и как шутку. Представитель Уродской Буйной Полоумной Партии Зашибенного лорда Сатча — возникшей исключительно с целью разрекламировать дряхлеющую рок-звезду — получил 418 голосов из 35 477. Социал-демократ с миру по нитке нахристарадничал убогие 155.

Некоторые из отставок также были явно комичными. Возьмем случай Патрика Николза, сорокаоднолетнего младшего министра по делам охраны окружающей среды и ярого тэтчерита, более-менее неприметная карьера которого закончилась через три года эффектным самовоспламенением. В качестве министра, отвечающего за здоровье и безопасность на рабочем месте, Николз проводил кампанию против злоупотребления алкоголем. В марте, выступая на соответствующей конференции, он сказал: «Чего тут ходить вокруг да около, алкоголь с работой не мешают», — подчеркнув вредное влияние спиртного на здоровье, семейное благополучие и прибыль компаний. В октябре мистер Николз сам находился на работе, по большей части самым публичным образом — на конференции Консервативной партии в Борнмуте. В среду, 10 октября, он заседал в президиуме, внимая — или по крайней мере делая вид — предостережениям министра внутренних дел касательно вождения в нетрезвом состоянии. Тем же вечером мистер Николз отправился поужинать с друзьями. Проявив благоразумие, он договорился с местным таксомоторным предприятием, чтобы в десять пятнадцать автомобиль забрал бражников и доставил в Портсмут. Обоюдно обговоренная плата должна была составить £47. Не проявив благоразумия, мистер Николз с компанией засиделись в ресторане до начала первого ночи, в каковой момент таксист сообщил им, что цена транспортировки возросла до £62,50. Еще более неблагоразумно министр отверг это предложение, лишив таким образом водилу вожделенной прибыли. После чего — совсем уж неблагоразумно — он попросил своего товарища довезти его не далее как до автостоянки, где и забрал свое собственное транспортное средство. Между тем Борнмут в период проведения конференции консервативной партии был, надо полагать, одним из самых бдительно патрулируемых районов во всей Англии, и, кроме того, почему бы не предположить, что таксист, в объяснимом порыве раздражения, стуканул на младшего министра местным полицейским. Карьера мистера Николза накрылась медным тазом в тот момент, когда проблесковый синий маячок высветил его автомобиль в темном переулке. То была свежая версия поучительной побасенки Хилэра Беллока:

Лорд Финчли полез чинить Электрический Свет Сам. Его убило. Поделом! Ума-то нет! Коль денег куры не клюют — Плати рабочему за труд.

Более значительной была отставка министра торговли и промышленности мистера Николаса Ридли. Поначалу она тоже казалась историей по большей части комической, несмотря на то что именно здесь замаячила на горизонте одна из самых судьбоносных, хотя и не объявленных пока, политических тем года: Европа. Большинство членов Совета министров (и миссис Тэтчер удалось прорваться сквозь пятьдесят шесть из них посредством пятнадцати крупных перетасовок) сами ушли в отставку или оказались на улице за расхождения во взглядах с премьер-министром или ее советниками.

Мистер Ридли умудрился провернуть редкий и хитроумный трюк — ему пришлось выйти в отставку потому, что он соглашался с премьер-министром с начала и до конца. Его единственная ошибка заключалась в том, что он публично высказал то, что миссис Тэтчер могла позволить себе одобрить исключительно конфиденциально. Между тем Ридли не был желторотым подпевалой, который пытается подлизаться к начальству: он был испытанным другом и в политическом смысле своим в доску. Странным образом этого держиморду равно ценили по обе стороны Палаты общин: миссис Тэтчер видела в нем человека, абсолютно приверженного идеалам рынка, тогда как Оппозиция лелеяла его за то, что он был ровно таким тори, какие им и были нужны, — мало того что второй сын виконта, так еще время от времени ему позволялись крупные оплошности, которые легко можно было разыграть его противникам. Его преданность рыночным перспективам была продемонстрирована в тот момент, когда он был министром иностранных дел — и взялся решать проблемы деколонизации ранее неизвестным способом. Говорят, он предложил премьер-министру Островов Терк и Кайкос £12 миллионов за независимость (поступил обиженный отклик — они требуют £40 миллионов и обещают взбунтоваться, если от них откупятся за меньшие деньги), а в 1980-м, за два года до Фолклендской войны, выработал план, согласно которому насущная проблема этих южных островов должна быть разрешена посредством передачи их Аргентине с тем, чтобы затем взять их обратно в аренду? — высказывание, вызвавшее в Палате общин взрыв патриотических настроений. Оплошности мистера Ридли провоцировали почти столько же сенсационного шума, сколько его политическая деятельность. В качестве министра по вопросам охраны окружающей среды он осуждал жителей сельской местности, которые соглашались на мелиорацию земель до тех пор, пока это не происходило рядом с ними — то, что он назвал фактором NIMBY [29]. Небольшое журналистское расследование — и, пожалуйста, выплыло, что мистер Ридли сам возражал, когда местный фермер попытался начать строительство в поле, к которому примыкает его глостерширский, XVIII века, дом священника. Еще более непостижимым оказалось его замечание, сделанное через несколько дней после того, как ламаншский паром (называвшийся, по иронии судьбы, «Герольд Свободного Предпринимательства») потерпел крушение у Зебрюгге, и при этом погибли 193 человека. Ридли отпустил остроту о своем коллеге-министре, который, бросив все, помчался к месту происшествия: «Хоть он и стоял у штурвала этого законопроекта, спешу вас заверить — кингстоны он открытыми не оставил». Он признал, что это замечание было «неуместным, неподходящим, бестактным», — и его помиловали. Так что вниманием он никогда не был обделен и с менее участливым премьер-министром мог бы запросто вылететь и раньше. Он развлекал правых — называя, к примеру, зеленых «псевдомарксистами» — и доводил до белого каления левых своим вальяжным, патрицианским внешним видом, а также обыкновением путать принцип невмешательства с полной бездеятельностью — как это было во время эпопеи с Хэрродс. Даже его заядлая страсть к курению (сообщается о четырех пачках Silk Cut в день) казалась нарочитой — лишь бы вызвать раздражение. Когда он нарисовался в министерстве торговли и промышленности и заявил, что в конечном счете его политический курс направлен на упразднение этой должности, лейбористы окрестили его министром, у которого на столе не увидишь ни пачки входящих бумаг, ни пачки исходящих, только пачку сигарет.

* * *

И вот этот гран-гиньольный персонаж с официальной лицензией на распугивание леваков наконец перешел-таки все границы. Он дал интервью правому еженедельнику The Spectator (уж там-то никакого риска, само собой); редактор предложил ему несколько вопросов, и Ридли поделился с ним своими мнениями. О европейском денежном союзе: «Это все немец жульничает — опять мечтает подмять под себя всю Европу. Пора ему напомнить, чьи в лесу шишки». О членах Европейской комиссии: «Семнадцать невыбираемых политиков, которые никому даром не сдались». О французах: «Да пуделя они немецкие». О немцах: «Хамье». Об ирландцах: «Они шесть процентов ВВП получают [от Евросообщества, денежными субсидиями]… Куда там этой Ирландии тягаться с немцами?» О Гельмуте Коле: «Ой не знаю, по мне уж лучше потратить деньги на то, чтобы оборудовать бомбоубежище покрепче, чем вкладывать их в эту его экономику. Скоро он явится и к нам и примется талдычить — в банковской сфере сделайте то, а с налогами се. Я к тому, что скоро он тут на все лапу постарается наложить». О Британии, Германии, ЕС, членах Еврокомиссии и вопросе национального суверенитета: «Я в принципе не против того, чтобы отказаться от суверенитета, но не с этой же шайкой-лейкой. Откровенно говоря, с тем же успехом можно отдать его и Адольфу Гитлеру».

В настоящее время в британской политике существует непререкаемая традиция — вам позволено потешаться над ирландцами, безо всяких ограничений приветствуется глумление над французами (которые понимают правила игры и реагируют на то, что их обзывают пуделями, интеллигентно пожимая плечами); но Германия — другой коленкор. Посему сначала последовало официальное опровержение, а затем и отставка. В случае Ридли, однако, «официальное опровержение» имело отношение не к словам, якобы им сказанным, но к уровню алкоголя в крови в момент разговора. Граф Отто Ламбдсдорфф, лидер немецкой Либеральной партии, заявил, что министр торговли «был либо пьян, либо оказался не в состоянии переварить, что Кубок мира оказался не у англичан, а у немцев». Однако Ридли никогда не был замечен в пристрастии к футболу, так что первоначальное заключение, к которому пришли даже некоторые его коллеги-консерваторы, состояло в том, что он, похоже, заложил-таки за воротник. Ан нет: редактор The Spectator заверил мировую общественность, что по ходу их совместного ленча Ридли опрокинул всего «малюсенькую рюмочку вина». В результате на один интересный вопрос ответа так и не прозвучало: если оскорбление немцев на трезвую голову карается отставкой, то оскорбление немцев поддатым — это больший или меньший проступок? Уцелел бы Ридли, если бы было доказано, что он нарезался до невменяемого состояния? Однако ж нет, он был трезвым — и очень скоро безработным. Когда Ридли выследили в Будапеште, в тот самый день, когда вышел The Spectator, он так прокомментировал инцидент: «На этот раз я в самом деле хватил через край, так что теперь ж все». Действительно, все: два дня спустя миссис Тэтчер с сочувствием принимала его отставку.

Конечно, слова мистера Ридли были не просто вырванным из контекста извержением, вызванным, не знаю, видом ризеншнауцера или отдающей пробкой бутылкой рейнвейна, из которой он хлебнул «малюсенькую рюмочку». Если официально миссис Тэтчер отмежевалась от его взглядов и формулировок, то ее подозрения в отношении экономического и валютного союза — и ее опасение, что он может привести к Европе, в которой доминирует сильная, объединенная Германия — были хорошо известны. Интервью Ридли, каким бы опрометчивым оно ни было, отражало не вчера начавшиеся пререкания внутри Консервативной партии и, в еще большей степени, в самом кабинете министров. Суть старого спора — который в шестидесятых и семидесятых расколол и тори, и лейбористов и привел к причудливым коалициям тори правого крыла и лейбористов левого — состояла в том, присоединяться к Европе или нет. Новый спор — о том, какими европейцами хотят быть британцы: припертыми к стенке, вечно огрызающимися, плетущимися в хвосте колонны — или европейцами с горящими глазами, уцепившимися за фантастический шанс, марширующими вперед и с песней. В диапазоне между изолированностью и федерализмом, отчужденностью и camaraderie [30]где именно мы себя ощущаем? Понятное дело, это не те вопросы, которые способны разбередить душу среднего избирателя, — тем удивительнее было наблюдать, как они раздирают традиционно самую дружную из британских политических партий, консерваторов. Наверное, это был показатель того, насколько изменилась при миссис Тэтчер Партия — из прагматичной и приноравливающейся к обстоятельствам она стала догматичной и жестко идеологичной.

Это снова был вопрос о Европе, и связанная с ним отставка сэра Джеффри Хау — отставка, повлекшая за собой молниеносный кризис — первый серьезный за пятнадцать лет, — и равным образом стремительный уход миссис Тэтчер. Действительно, судя по опросам общественного мнения, некоторое время она была непопулярна, а сэр Джеффри был заместителем лидера партии и лидером Палаты общин[31]. Но на тот момент миссис Тэтчер уже выкарабкалась из пропасти непопулярности, тогда как регалии сэра Джеффри не стоит переоценивать: заместитель лидера — это скорее ближе к заслуженному профессору в отставке, чем к вице-президенту, поскольку звание лидера Палаты обычно поручается дружественному, но всего лишь толковому старому хрычу, чье политическое время истекло, и, судя по всему, именно так в случае с сэром Джеффри все и было, когда миссис Тэтчер унизительно вытурила его с поста министра иностранных дел за семнадцать месяцев до того. Он был и есть, как выражаются в таких случаях, «премного почитаем» и «глубокоуважаем»: в переводе это означает, что он политик, сделавший карьеру с помощью осмотрительности, ни разу в жизни не повысивший ни свой голос, ни температуру в помещении; ни разу за сорок лет профессиональной ораторской деятельности не угрожавший своим вторжением словарю цитат; чья честность никогда не ставилась под вопрос и в чьей преданности никогда не сомневались; чья долговечность зависела от общей компетентности, неспособности обидеть или обидеться и умения непринужденно слиться с обоями.

Если бы политика была миром сказочным — а иногда так оно и бывает — и миссис Тэтчер была бы Бабой-Ягой, то сэр Джеффри был бы почтенным Зайчиком-Побегайчиком, который каждое утро стряпал бы ей овсянку и приносил кипяток для бритья. Однажды, несмотря на годы его преданной службы, злая ведьма чудовищным образом отхватила ему уши и усы, но Старина Джефф по-прежнему продолжал околачиваться вокруг Избушки на Курьих Ножках, потому что хотя она и отрезала ему уши и усы, но ведь и подарила ему прекрасный гостинец — поношенную жилетку, а Джефф предполагал, что в ней он смотрится писаным красавцем. Потихоньку, однако ж, до него дошло, что старая жилетка — вещица хоть куда, но уши и усы были гораздо лучше, так что, проходив полтора года букой, он взял да и ускакал себе вприпрыжку в лес. После чего — и это самая интересная часть истории — все другие звери, которые раньше считали, что Баба - Яга имела полное право отрезать уши и усы, если считала это необходимым, встали под ружье, чтобы отомстить за обиженные чувства Старины Джеффа, приступом взяли Избушку на Курьих Ножках и вышвырнули Бабу-Ягу в навозную кучу. Затем все стали искать мораль этой сказочки.

Выражаясь более точно, произошло вот что. В конце октября в Риме состоялся двухдневный саммит лидеров Европейского сообщества, на котором было решено, что с января 1994 года экономический и валютный союз вступает в следующий этап. В обращение войдет единая европейская валюта — «в приемлемые сроки», что могло означать 1998 или 2000 годы, в зависимости от того, как пойдут дела в экономике. После чего миссис Тэтчер в припадке сарказма и уязвленного самолюбия в откровенных выражениях отмежевалась от коммюнике: достигнутое соглашение — «воспаленная фантазия», фунт стерлинга — «самое мощное проявление суверенитета, какое только бывает»; и «если кто-то предполагает, что я пойду в парламент и предложу упразднить фунт стерлинга, — так это дудки!». Все это было — если не буквально, то по крайней мере в общем и целом — именно так, как и предполагало большинство, а может, и все. Бл. Августин возопил: «Дай мне безгрешность и воздержание, но не сию минуту»; миссис Тэтчер: «Дайте мне экономический и валютный союз, но не сию минуту». Кто-то из приближенных миссис Тэтчер пустил слух, что улизнуть от подписания соглашения ее вынудило континентальное вероломство.

Однако европейские главы государств уже привыкли к тому, что британский премьер-министр стоит насмерть, как женский батальон, который выставили в качестве загранотряда. Как обходительно отметил президент Миттеран: «Не дело самой медленной страны указывать другим, с какой скоростью те должны двигаться к Европейскому союзу».

Очередная попытка оттянуть разрешение Евровопроса — не то чтобы сильно удивившая одиннадцать прочих лидеров, да и, коли на то пошло, широкие слои британского населения — стала, однако ж, последней каплей в чаше терпения заместителя лидера. Не далее как через неделю он подал в отставку, объяснив свой поступок в числе прочих причин «духом, которым повеяло в Риме после визита миссис Тэтчер». Это было прошение об отставке человека, уставшего от бесконечного заклеивания щелей обоями и подпихивания — с боем за каждый сантиметр — своего сопротивляющегося лидера в сторону Европы. «Разумеется, — заверял он в конце, — я по-прежнему буду поддерживать ваше правительство». В своем ответе миссис Тэтчер не стала акцентировать их разногласия по вопросу о Европе — «они… далеко не столь велики, как вы полагаете» — и объявила себя «в высшей степени признательной за вашу готовность и впредь оказывать свою поддержку». Лидер лейбористов Нил Киннок, человек, славящийся скорее моментальной реакцией, чем изяществом слога, заявил, что «миссис Тэтчер ужалил человек, об которого она ноги вытирала, и она того заслуживает».



Поделиться книгой:

На главную
Назад