— Здравствуйте, я могу видеть Еву?
— Нет.
И закрыла дверь.
Что я точно знал о Еве — у неё стройные ноги, серые глаза и очень угрюмая родня. В сумме получается неотразимо. Уйти было бы глупо. Вернулся на улицу, походил вдоль забора. Представил, как стану следить за её домом из сугроба напротив. Весь в белом, как финский снайпер. Дни наблюдений сплетутся в недели, но у меня железная воля, стальные глаза, внешне я тоже весь металлический, если постучать по моей голове, она загудит как рельс на морозе. Холодно. Я замёрз до бесчувствия, пока осаждал этот сарай.
Мне повезло, как везёт всем несчастливо влюблённым. Старую фурию одолело любопытство. Она выглянула в окно, окликнула.
— Заходи, северный олень. Чаем напою.
После сырого тёмного холода её кухня показалась светлым раем. Пахло доброй снедью. В прихожую вышла девочка лет семи, протянула руку, я осторожно пожал.
— Меня зовут Серафима. У вас на голове снег. Хотите полотенце?
Мне выдали тапки, усадили на кухне. Хозяйка на свету оказалась не такой уж Ягой.
— Я людей сразу вижу, — сказала она уверенно. — Ты неплохой. Но мямля.
Маленькая Серафима принесла чашку, разрисованную розами, придвинула печенье. И стала смотреть густо-синими глазами. Так смотрела бы она, наверное, на пленную зебру в зоопарке. С состраданием. Некоторые девочки с рождения опекают всё, что без их жалости неизбежно пропадёт: уличных котов, ежей, жаб в огороде, скворцов, уток в парке и случайно забредших в дом мужчин. Последних они считают особенно беспомощными.
— Меня зовут Матвей, — вдруг вспомнил я о приличиях.
— А я Лизавета Петровна, — представилась хозяйка. И добавила строго: — Уезжать тебе надо. Не ищи её. Сегодня же садись и уезжай. Пропадёшь ни за чих собачий.
На шкафу сушились травки. Бабушка играла в колдунью с уклоном в ясновидение.
Это правда, я рохля. И мямля. Родители зовут вернуться к ним. Они у меня практичные и состоятельные. А я не получился. Рано или поздно, говорят они, моя жизнь рассыпется. Особенно маменька подозревает, невидимые ей корыстные негодяи вьют из меня верёвки.
Однажды я опроверг её страхи. В пятом классе отметелил главных школьных хулиганов, Валю и Эдика. До этого они меня угнетали. Но однажды из моего портфеля выпал бутерброд, заботливо завёрнутый матерью в специальную бумагу. Валя пнул завтрак ногой и это было очень обидно. Я оторвал доску от забора и гонял агрессоров по двору. Помню, педагоги широко раскрывали объятия, пытаясь меня поймать. Но я их как-то ловко огибал.
Из нашей школы вышли лучшие бандиты города. Валя и Эдик стали криминальными князьями. Их с почётом расстреляли в Казани татарские коллеги. Мне до сих пор лестно, что такие отважные люди уважали меня с пятого класса до самой своей героической гибели. Но маменьку тот случай не убедил. Она уверена — я мямля.
Кроме имени, старушка ничем не напоминает царственную тёзку. Та Елизавета была похожа на распаренную булку, а эта сухая, быстрая. Оказалась милейшей бабушкой. Видимо, любовь ко всему живому у бабки с внучкой семейная, одна на двоих. Зашёл на минутку сосед, отдал какие-то ключи. Крепыш лет двадцати пяти. Петровна назвала его Коленькой. Я бы мужчину с такой челюстью никогда не назвал Коленькой. Баба Лиза насильно впихнула ему пирожков в карманы. (И тут пирожки!) Коленька учился на психолога, работал санитаром в психушке. Я позавидовал ему. Он был свой. Может быть, даже имел виды на Еву, на правах друга детства. Хотя друзьям детства ничего не обламывается, обычно. Но на всякий случай я его приревновал. У него, наверняка, был доступ к Еве. А у меня — нет.
— Ты всё равно не уедешь, — сказала баба Лиза и посмотрела мне даже не в лоб, а глубже, куда-то в затылочные доли. — Я не вру. Ева здесь не живёт. Заходит раз в месяц, даже реже. Помогает нам с Симой, на конфеты. Ты, вот что. В старом городе есть кафе, называется… Симушка, как его?
— «Белый Носорог»!
— Да. Зайди туда, посмотри. Но лучше уезжай.
Мы распрощались. Пока шёл к гостинице, небо совсем погасло. Стало тёмно-рыжим, как в любом большом городе, заваленном снегом. Происходящее мне не нравилось. Приехал к барышне, попал в мистический детектив. Можно бы завтра взять билет и во вторник уже быть в Питере. Но я хочу её увидеть. Всё равно.
Консьержка к вечеру позеленела ещё гуще, но пост не покинула. Спросил у неё, где такое кафе «Белый Носорог». На мой вопрос она дрогнула нервно левой стороной лица — смысл этой ухмылки я тогда не понял. Подвела к двери, показала рукой: два квартала, потом направо, метров сто. Там вывеска. Совсем рядом.
«Белый Носорог» оказался двухэтажным. На первом этаже бар, чёрные стены, лиловые фонари и толпа крепких мужиков. Здесь футбол и пиво. В центре зала помост и шест для рвущих сердце танцев. Понятно, о чём ухмылялась консьержка. Решила, я приехал утонуть в пороке.
Второй этаж интеллигентный. Камин, белые скатерти, прерафаэлиты на стенах. Английский стиль. Единственный посетитель в углу, тихий дядька с «макинтошем». Показалось, он кивнул мне. Видимо, с кем-то спутал.
Первый этаж мне не понравился. Я устроился напротив дядьки. Полистал меню, выбрал баранью ногу и мальбек. Время шло. Принесли заказ. Человек в углу стучал по клавиатуре, почти беззвучно. Пришли иностранцы, он и она. Судя по рыжим ресницам, скандинавы. Я поковырял мясо, лизнул вино, попросил кофе. Минутная стрелка обгоняла часовую, счастья в жизни не прибавлялось. Было слышно, внизу запустили музыку, потом выключили. Туристы ушли, дядька продолжал стучать, затем и он ушёл. Кивнул на прощание. Видимо, так здесь принято. Я ждал четыре часа. Никаких внучек в белых пальто. Елизавета Петровна промахнулась, балтийский оракул. Если только она не пьёт пиво внизу, с футболистами.
В час ночи расплатился и пошёл к выходу. На первом этаже простуженным басом грустила леди Гага. Дым, грохот, в пятне иссиня-белого света сверкает шест, на нём вертится тощая акробатка. Честные трусы на босу ногу, мой любимый женский костюм. И только уже на улице я сообразил, кем приходится мне танцовщица. Это она доверчиво падала мне на капот, носила батистовую рубашку и однажды приготовила на моей сковороде омлет. Для этих пьяных обезьян танцевала моя Ева.
Есть много прекрасных профессий. И служить народу стриптизёршей, это лучше, чем кондуктором в трамвае. Или собирателем червяков в Калифорнийском заливе. Никто не ханжа, я тоже. Но лишь пока два десятка кривых кабанов не начнут сопеть на голый живот вашей личной Белоснежки. Я стоял у заведения, ковырял носком сугроб. Уйти было невозможно, вернуться тоже.
Она подошла сзади. Я услышал шаги, обернулся. В том же белом пальто, накинутом, подозреваю, поверх трусов и бриллиантов.
— Матвей Станилевский, если вы приехали ко мне, то я совсем не сержусь. А если к какой другой бабе, я её убью.
— Я привёз тебе резинку. Готов отдать её за то, что у тебя под пальто, и о чём я знаю.
Потом было чудесное. Она сказала, что я дурак, зато тёплый. И подошла совсем, совсем близко.
Глава пятая
Ева притащила меня на какой-то чердак. Скворечник с кроватью, с круглым окном и видом на снеговые тучи. Из декора — ходики на стене. Когда-то они сопели, стучали, пугали тишину кукушкой. Сейчас стоят. Ева сказала: теперь это чучело часов. Здесь есть удобства, сидячая ванна и холодильник. Но главное — матрас и простыни.
Три дня прошли в ярости. Я боялся её раздавить. И сейчас не знаю, была она худой или толстой. Так бывает у некоторых девчонок. Вроде бы сплошные сахарные косточки, пока в халате. А как скинет всё — боже мой, какая роскошная нежность. Другая — затянута в джинсы и видно, попа есть. Но выйдет из душа в одних тапках — мослы на холодец, суповой набор.
Мне было всё равно. Для меня она состояла из шорохов, из скрипов и вздохов, из тепла и запаха. В темноте она распадалась на линии и тени. В ней не было анатомии, одна сплошная графика. Мы дышали вместе, становилось жарко, открывали окно. Потом пальцы немели от холода, я захлопывал дыру в небо, бежал под одеяло. Через трое суток мы вдруг заговорили усохшими голосами. Ненадолго. Потребность в речи оказалась ложной. Слова выродились опять в сопение, в тепло и запах. Мы засыпали на час, или два. Просыпались от острой тоски по уходящему времени.
С кровати виден был край крыши, тучи и снег, много снега. Мы были последним островом тепла и жизни в этой туманности. Всей прочей биологией верхних этажей можно было пренебречь. Вдруг выяснилось, ходики стоят осознанно. Зачем считать, когда не важен результат. Циферблат и стрелки обрели художественный смысл: в темноте белело лицо с усиками. Сутки распались на свет и тьму. В них чередовались возня с хихиканьем, возбуждение, крик. Затем вечная неподвижность, почти паралич, когда дышать и шевелиться — только портить эру Водолея. Вдруг захотелось есть, страшно. Я накинул куртку, в тапках вышел, бродил по сугробам — всё оказалось закрыто. Видимо, стояла та глухая часть ночи, когда спят не только продавцы еды, но даже и мыши с таксистами. В холодильнике нашёлся кусок сыра, дореволюционный, иссохший и седой. Мы его сгрызли.
На пятый день она вдруг выдала:
— А знаешь, я замужем. Но как раз развожусь. Согласись, очень кстати.
Я опешил. Тут она впилась зубами мне в ухо, и сомнений не осталось — разводится. И правда, очень кстати.
Мы перестали одеваться. Заворачивались в полотенце, потом и его потеряли.
В день седьмой от сотворения Нас, у кровати подломилась ножка. Я подставил чайник, тот согнулся. Кровать обрела ехидную привычку стучать в такт нашему общению. Ева сказала, пусть соседи знают, что они не одиноки во вселенной. И над ними есть жизнь. Потом пришёл великий Голод. Мы добежали до ресторана, насторожили официанта агрессивным отношением к органическим соединениям. Он шептался с охранником. Боялся, добром такое обжорство не кончится. Мы или взорвёмся, или съедим всю свинину, всю говядину и возьмемся за людей. Ему не нравилось, что именно в его смену.
Мы искали место в календаре, куда нас забросило. Выпал какой-то абстрактный четверг. Ева лишь пожала плечом. Четверг вполне годился для поцелуев, дневного сна и наблюдений за тучами. Мы вернулись в кровать, переплелись и уснули.
Однажды решили пройтись, но гулять негде. Всюду снег. Дворники обречённо машут лопатами. Они уже догадались, сопротивление бесполезно. Было бы правильно залечь и спать до весны, в каком тысячелетии она бы ни наступила.
Ева говорит, таких зим не было. В детстве сугробы её перерастали. Но она ведь тоже выросла с тех пор. Значит, в этом году ужасный рекорд. Осадков больше, чем всегда. Наверное, будет огромный урожай огурцов. Ева любит огурцы. Я сказал, что сам без ума от всех, кто любит огурцы. Поскольку из всех огуречных фанатов доступна только она, свои чувства я вынужден обрушить на неё. Ничего не поделаешь, спасения нет.
Как только мы смирились, снег перестал. Хорошо размятые дворники прорубили в сугробах норки. Мы пошли бродить по декорациям из Андерсена. Окна с розочками были реальней всей моей прошлой жизни. После этой белой пасторали мой красавец Питер казался мрачной каменной жабой. Я не мог вспомнить, как там жил. Имена и лица стёрлись, будто некто высший их заретушировал. Будто чья-то перегруженная перстнями рука вытащила меня из ящика с куклами, таскает по чердакам и снегу. А у меня и мозга нет, в голове резаный поролон. Финал известен, сопротивляться бессмысленно.
Однажды Ева отправилась в «Белый Носорог», вспомнить молодость. Я увязался следом, ждал на втором этаже. Дядька в углу так же долбит свой «макинтош». Наверное, журналист. Или бухгалтер. Мы раскланялись.
Танец стриптизёрши стоит тридцать евро. Пригласить танцовщицу за столик — ещё десятка. Даме положено оплатить коктейль, на её выбор. Ева говорит, вместо ликёров наливают лимонад подходящего цвета. Иначе копыта можно отбросить с такой работой. Бармен просит не заказывать голубое кюрасао, его трудно подделать.
Посетители — моряки, разноязыкие туристы. Много англичан. У них модно гулять в Латвии последний мальчишник. Дешёвый алкоголь, девчонки симпатичные, никакой залётной родни со стороны невесты. Англичане даже создали сайт и заключают пари, кто первым нагадит на местный Памятник Свободы. В центре города стоит такая каменная тётка, нежно-салатового цвета. За то, что в руках её три звезды, всю композицию прозвали Женой Полковника. Ещё зовут Милдой, по имени некой крестьянки, совратившей скульптора на этот шедевр. Впечатлённый нечаянной встречей в тёмных сенях, он и взялся создавать свою зелёную нетленку. Вокруг памятника ходит полицейский патруль, гоняет писающих мальчиков. Но основание стеллы такое большое, что можно успеть нагадить и сбежать. Главное, рассчитать скорость бега сторожей. Если полицейские поймают, уж конечно, скрутят руки, отведут в каталажку. Потом вышлют на Родину бланк с обтекаемым обоснованием — «Оскорбил действием национальный символ». Приложат квитанцию и фото. Полицейские документы англичане подклеивают потом в свадебный альбом, на память. Обходится такой сувенир в две тысячи фунтов.
В обычный вечер Ева выходит к шесту пять-шесть раз. Иногда присаживается за столик. И отвергает с десяток предложений выйти замуж. Собственно, это всё, что я о ней знаю. Для психоаналитика она ужасный клиент. Скрытный.
Она танцевала, я сердился и пыхтел. Испытания моих нервов закончились странным образом. Однажды в зал вошёл красивый такой лось с двумя телохранителями. Чернявый, глаза горят, вылитый Бандерас. Через весь бар продефилировал к двери, за которой между танцами прятались девочки. Как к себе в чулан. Местный охранник встал на пути, но Бандерас буркнул что-то, страж потупился и пропустил. Через минуту красивый гость вышел. Недовольный. Опять через зал, и хлопнул дверью. Янычары выскочили следом. Ева внезапно возникла за моей спиной, уже одетая в гражданское. Форменные трусы с сапфирами она держала в руке. Даже сумочку взять не успела.
— Ничего не спрашивай, просто иди за мной.
И потащила в какую-то темень. Мы бежали через кухню, через узкий двор, между полных снегом мусорников. Я спрашивал, что это за наркобарон колумбийский. Грозился поговорить с ним, если что. Ева в ответ смеялась — неважно. Дурак один. Назвала меня ночным кошмаром колумбийской мафии и поцеловала. В бар мы больше не ходили.
Увлечение сексом сменилось серьёзными, взвешенными отношениями. Мы украли пять творожных сырков в гастрономе, делали из колготок абажуры, прыгали по морскому льду, сквозь дыру в заборе посетили маяк и убежали от пограничников. Потом дулись в преферанс. Я проиграл стриптиз. Отрабатывать поехали на дискотеку в каких-то заводских кварталах. Помню только, выпил текилы и бодро начал. Наутро болела спина. Я предположил, это из-за драки с охраной. Но Ева сказала, я ночью упал с кровати. Она трезво мыслит, я полностью доверяю её суждениям. Ещё мы тихо ходили под ручку, будто женатики. Но это уже просто дурачились.
Вдруг позвонил Гамлет Суренович, голос из Юрского периода. Спросил, какого чёрта я не на работе. Оказалось, вторая половина января, мы и не заметили. Я каялся, выпросил ещё неделю, обещал выплатить неустойку. Он поворчал и повесил трубку. Я вытащил питерскую сим-карту, купил рижскую. Пускаю корни.
Сразу же, по закону второго ботинка, позвонили Еве. Она слушала молча, повторяла только: нет, нет, нет. Ходила по комнате, грызла ноготь, поглядывала сердито.
Рассказывать она не хочет. Я ничего о ней не знаю. И хуже того, непонятно, куда нас несёт. Допустим, я привезу её к себе, будто гранату в кармане. А потом? Привязывать её к ножке стола, уходя на работу? Отправить в институт и встречать после лекций? Нервно ждать, что она влюбится в сокурсника и сбежит?
Набрал воздуха, выговорил:
— Поехали со мной. У нас такие же ржавые крыши, а снега даже больше. У меня есть телевизор, основа быта, он же фонтан уюта. Накупим тебе мужских рубашек, у тебя в них прекрасные колени.
Она не стала отшучиваться. Сникла, сказала тихо, как никогда раньше не говорила:
— Матвей, завтра Крещение, семнадцатое января. Поехали купаться.
Мы взяли в прокате пожёванный «форд» и отправились в Елгаву. Сорок километров от Риги. Там, в лесу, есть женский монастырь. Историю моего героического омовения через пару месяцев опубликовал журнал «Шоколад». Перепишу её из журнала, чтобы не повторяться.