Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Статьи из журнала «Медведь» - Дмитрий Львович Быков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ну сам же подумай, никакого же будущего.

— Этого мы не знаем.

— Ты всегда прячешься. Что тебе, трудно подтолкнуть меня? Ну скажи: возьми себя в руки…

— Что ж я буду себе голову рубить?

— Не голову. Это у тебя обычные стрельцовские гоны. Стрелец себе придумывает, мечется, гонится, а на самом деле ему никого не надо.

— В этом что-то есть, я с тобой через что-то должен перепрыгнуть.

— Ну видишь! Ты перепрыгнешь, а я куда? Ты мною спастись хочешь.

— Живу тобой, как червь яблочком.

— А у меня там хороший человек. Я не могу врать вообще, понимаешь ты это?

— И не ври.

— Так нельзя. Я должна его сдать в хорошие руки или сделать так, чтобы сам ушел.

— Вот этого я никогда не понимал.

— Конечно.

— Будь уверена, он с величайшим облегчением тебя отпустит на все четыре. Нечего преувеличивать свою единственность.

И опять птицы, и опять не спали до шести, и почему-то после ночи с ней не было вялости и злости, а вскакивал свежий, словно после шести безмятежных часов на горной веранде. Ревниво следил: не подвампириваю? Нет, и ей не хуже. Главное — все можно было сказать, это важней всякого секса, однако и он, надо признать… Хотя по большому счету все это ведь только для подтверждения, вроде печати.

Не сказать, чтобы обходилось без взаимных дрессировок, замечаний об этикете, летучих обид. Но все это быстро гасло — зачем отравлять чистый воздух?

Почему-то из окна ее комнаты на третьем хрущобном этаже город напоминал Новосибирск, хотя там были сосны, а здесь тополя. Может быть, просто из окна «Золотой долины» смотрел в схожем состоянии, там тоже был роман (но это ведь не роман!) и, казалось, совершенный бесперспективняк. Тогда уже клонилось к осени, все было лихорадочное, и у Тани был насморк, и оттого оба задыхались вдвойне.

Здесь, напротив, все расцветало и расцветало, налетали дожди, освежавшие среди жары, и со двора поднимался запах мокрого асфальта. Мне кажется, во времени прошедшем печаль и так уже заключена: печально будет все, что ни прошепчем. У радости другие времена. Нет, здесь все было уже в прошедшем, но непонятно пока было, из будущего счастья мы на это смотрим или из будущей разлуки. Сначала все казалось, что из разлуки, но чем дальше, тем крепче срастались: три дня в Питере, неделя в Крыму, разъезжаться каждый раз казалось все более противоестественным, но подспудно осознавалось, что это еще и подогревает, подливает остроты, так что пока подождем.

— Интересно, что у нас (уже «у нас»!) не было никакой весны. Сразу с лета.

— Что, осенью кончится?

— Не знаю. (Хихикает.) Созрею.

Совершенно так и вышло, кстати, — осенью навалилась новая работа у нее, у меня, потом кризис, виделись реже, все ослабевало, а ведь тут с самого начала ясно — либо все, либо ничего. На все не решались, ну и вот. И потом — все главное выпито: как в детстве, тройной сироп. Дальше вода, зачем? Все поместилось в одно лето. Перепрыгнули через что-то, оттолкнувшись друг от друга, — бывает и так, и, может, не худший вариант.

Иногда, конечно, хочется позвонить, но подозреваю, что сменила телефон. И не звоню.

№ 7–8, июль-август 2009 года

Преступники нового типа

Почему Ростов славится маньяками? Потому что их там ловят. В Ростове хорошие менты. О новом типе бессмысленных и жестоких преступлений, появившихся в России, Дмитрий Быков беседует с бывшим ростовским следователем — писателем Данилам Корецким.

В Ростове я оказался вскоре после прогремевшего на всю Россию убийства командира нижегородского СОБРа Дмитрия Чудакова и его семьи. Чудакова, его жену и семилетнего сына застрелили, одиннадцатилетней дочери нанесли 37 ножевых ран. Из машины почти ничего не взяли. Нельзя было в разговоре с Корецким обойти то, о чем спорили десятки экспертов на страницах почти всех российских газет.

— Данил Аркадьевич, что за бессмысленное зверство и какой версии придерживаетесь лично вы?

— Я этого дела не веду и подробностей не знаю, а если бы знал, журналистам не сказал. Но, если смотреть открытую информацию, это четвертое подобное преступление: один район, один почерк, один вид оружия. До этого были три разбойных нападения неподалеку от Ростова, с целью ограбления, с применением той же «Сайги-410». «Сайга» — гладкоствольный самозарядный карабин, идеальное оружие для самообороны. Только что приятель меня спрашивал, чем лучше обзаводиться на случай столкновения с бандитами: он переехал в новый район с дурной репутацией, в доме пошаливают, лучше подстраховаться. Я посоветовал именно «Сайгу». Купить ее в охотничьем магазине не проблема, разрешение получить — тоже. Это довольно распространенное оружие, профессиональные бандиты вряд ли станут им пользоваться. Кажущаяся бессмысленность последнего нападения — взяли мало, да и брать было нечего, — жестокость и демонстративность всего происходящего наводят на мысль, что мы дождались некоего отечественного варианта Бонни и Клайда: банда из низов, непрофессионалы, отморозки, желающие не столько пограбить па дороге, сколько навести ужас на окрестности. Трое-пятеро человек, думаю, молодых, возможно, наркоманы. Думаю, они не остановятся. Думаю, преступления будут носить все более демонстративный, внешне бессмысленный характер. Возможно, будут попытки самопиара — письма, обращения в прессу и так далее, по схеме «Прирожденных убийц».

— Но Бонни и Клайд — прямое следствие кризиса, герои Великой депрессии. Здесь та же история?

— Не думаю. Здесь скорей действуют отморозки, на чье финансовое положение кризис мог и не повлиять. Если уж на то пошло, перед нами отражение куда более давнего и не только экономического кризиса: нормальное расчеловечивание, появление нового поколения бандитов, для которых страх наказания — почти абстракция. Низкая раскрываемость, бедственное положение милиции, отсутствие профессионалов, плюс отмена смертной казни, плюс общая деградация социума — и вот вам это новое поколение, которое убивает не выгоды ради, на ровном месте, ножом добивает ребенка…

— Но не смертная же казнь может остановить преступника!

— А это смотря какая смертная казнь. В России большой опыт по этой части, и лучше бы она была дифференцирована. Наказание должно соответствовать преступлению, миндальничать с террористом и проявлять милосердие к убийце — прямое попустительство, тоже преступление, и не из малых. Страх перед смертной казнью должен быть реален: зачем же ограничиваться расстрелом? У нас чего только не практиковалось: четвертование, например. Повешение. Разрывание конями. Это наказание, сама мысль о котором иного преступника способна остановить: не думаю, что бандита нового поколения прошибешь чем-то более гуманным. Вы, конечно, либерал и смертной казни не приемлете…

— У меня другие соображения: сам преступник, особенно такой зверь, о котором мы говорим, заслуживает смертной казни вполне, но что происходит с палачом? Ему-то за что? Это ведь убийство, как ни крути, и с этим надо жить…

— Человечество давно решило эту проблему. Есть несколько вариантов. Например, палач идет к семье приговоренного, просит у нее прощения, объясняет, что выполняет свой долг. Такое сохранилось в некоторых архаических обществах, главным образом на Востоке. Другой вариант — казнь поручается родственнику жертвы, он лично мстит преступнику. Третий — казнь совершается коллективно, всем обществом, оно берет ответственность на себя. Это касается, например, наказаний за преступления против религии и нравственности, побивание камнями специально задумано как месть всего народа…

— Да где же сейчас практикуется побивание камнями?!

— В исламе почти повсеместно, и никто не рассматривает это как убийство. Это именно символический акт, возмездие общества. Есть, наконец, вариант с анонимностью палача: в Штатах при введении смертельной инъекции никто не знает, где именно был яд. Есть несколько кнопок, их нажимают врачи, конкретный палач просто отсутствует… Дело даже не в страхе, просто общество, которое не воздает смертью за смерть, вступает на путь распада, а значит, его система ценностей утке затрещала. Есть классическая формула: ужас перед возмездием должен перевешивать любые возможные выгоды от преступления. Тогда кривая преступности резко идет вниз. А когда в основе общественной морали — сострадание к преступнику, попытка увидеть в нем прежде всего человека… о чем говорить!

— Но не видеть в нем человека тоже крайность…

— Преступление преступлению рознь, и я серьезно полагаю, что после известного уровня зверства — часто это сопряжено и со снижением интеллекта, о чем скажу отдельно, — мы действительно должны говорить о каком-то другом антропологическом типе, к которому обычные человеческие критерии неприменимы. У меня было дело об убийстве старухи, с изнасилованием: есть странная закономерность, по которой геронтофилы как раз обычно подростки, чаще всего шестнадцати-семнадцати лет. Он ее сначала изнасиловал, а потом потребовал, чтобы она для него приняла другую сексуальную позу. Поначалу-то она все терпела, думая, лишь бы не убил, но когда он стал требовать еще каких-то извращений, она взбунтовалась и стала на него кричать, стыдить, как он смеет издеваться над старухой… Он тогда обозлился — тоже самолюбие взыграло — и убил ее. Не грабил, ничего не взял. Как можно к этому случаю подходить с какими-то человеческими критериями? О каком тут сострадании или исправлении можно говорить? Это с самого начала другое существо, физиологически другое… Что касается связи зверства с умственной отсталостью — такое тоже бывает, это не столько нравственный, сколько умственный дефект. Человек не может себе представить чужих страданий, вообще не понимает, что делает, но тогда по крайней мере нужен своевременный диагноз. А у нас имбецилов чаще всего не диагностируют, не говоря уж о дебилах, благо и растут они в той среде, где нормальные врачи не появляются. У меня был случай: банда подростков, исключительно жестоких. Пятеро плюс вожак. Неожиданно приходит справка на вожака: дебильность. Мне приходится срочно переквалифицировать его как свидетеля! Но потом я задаю себе вопрос: если его, дебила, беспрекословно слушались пятеро остальных, каков их диагноз? Что ж, они еще хуже? Я бы понял еще шизофрения, паранойя: с этими диагнозами маньяк может оказывать почти гипнотическое влияние на окружающих. Но когда он просто кретин?! Кстати, уверен, что значительное — не меньше четверти — количество сегодняшних преступников вырастает именно из запущенных детей с так и не поставленным вовремя диагнозом. Жестокость и слабоумие — вещи тесно связанные, куда тесней, чем, скажем, жестокость и интеллект. По-настоящему умный преступник мне так и не встретился — если, конечно, говорить о преступлениях, связанных с насилием, а не об экономических схемах.

— Правда ли, что Ростов — уникальный криминогенный город? В смысле, какой-то разлом в почве, трещина, климатические предпосылки для маньячества…

— Хочу наконец развеять дурацкий этот миф — впрочем, в каком-то смысле и он городу на пользу, ибо привлекает внимание — и заявить с полной ответственностью: никакой вотчиной маньяков Ростов не является. А является он вотчиной знаменитого психиатра Бухановского, который и научился первым в мире рано распознавать предрасположенность к сексуальным преступлениям. Он же лучше всех рисует психологические портреты насильников, он вычислил Чикатило и тем прославился — словом, Ростов не тот город, где действует больше всего маньяков, а тот, где их успешнее всего ловят. Отсюда репутация криминогенной «трещины», выдуманного телевизионщиками «разлома», ростовского треугольника и т. д. Это закономерность известная — Лондон в викторианские времена тоже считался чрезвычайно криминальным городом, но не потому, что в нем совершалось больше всего преступлений, а потому, что они здесь раскрывались. Скотланд-Ярд был лучшей криминальной полицией своего времени. И Чикаго был не самым криминальным городом, просто лучшие американские сыскари работали именно здесь. Так что криминальная слава Ростова — это, в сущности, слава здешних следователей. Что до статистики, так я лично составлял для служебного пользования книгу о сексуальных преступлениях в нашей области, и ни малейших отклонений от нормы у нас нет. Напротив, мы еще сравнительно мирный регион, скорей уж у нас перевыполнение плана по литературе: Михаил Шолохов, Виталий Закруткин, Анатолий Калинин с «Цыганом», Виталий Семин, Леонид Григорян, Денис Гуцко, Сергей Тютюнник — называю только тех, кого знает вся Россия. Запишешь тут…

— В последнее время много пишут о смене воровских элит: настоящие воры в законе исчезают, смотрящими по регионам назначают никогда не сидевших, звания покупаются…

— Смотря о каких смотрящих речь: смотрящим по зоне не может быть назначен сторонний человек с малым тюремным опытом. Смотрящие по регионам — да, сегодня это чаще всего уже не «синие», как называли синего от татуировок преступного авторитета, а «назначенцы» — либо никогда не сидевшие, либо официально не коронованные. Тут ничего необычного нет — еще Мэкки-Нож жаловался, что настоящая преступность перекочевывает из сферы грабежей банков в сферу их создания и охраны… Криминальный передел благополучно завершился в девяностые. Огромная часть воров легализовалась. Мне почти не встречались воры в законе, опоэтизированные в фольклоре, — якобы никогда не матерящиеся, ни дня не работавшие официально, свято блюдущие кодекс чести… Зато сплошь и рядом встречались люди, верные принципу «умри ты сегодня, а я завтра». Покупаться на легенды о строгих и благородных блатных нравах сегодня не может даже ребенок. Иное дело, что изображать преступников идиотами тоже не следует — некоторые из них мне даже передавали благодарность за то, что я в своих романах их не унижаю, — но это никак не следствие моего уважения к криминалу. Единственная реальная добродетель преступных сообществ — интернационализм. На дне, как и на вершине, действительно никого не волнует национальность, отсюда огромное количество еврейских и кавказских воров в законе даже в регионах, которые объявляют ксенофобскими. Нет там никакой ксенофобии. И, конечно, они умные, иначе давно бы переловили.

— Кстати, у вас ведь была идея реально накрыть воров, коль скоро руководители большинства ОПГ поименно известны…

— Такая идея была, потому что я вообще сторонник жестких и понятных методов. Мне неясно, из каких высоких соображений надо сохранять на свободе сотни преступников, чья роль в руководстве группировками документально подтверждена. Нет на них прямых улик? Не верю. Любой сговор с преступниками, торговля с ними — вещь столь же вредная, как и переговоры с террористами. Если бы российские следователи получили однажды недвусмысленную команду победить организованную преступность — проблема была бы решена немедленно. Но такой команды никогда не поступало. Думаю, что и во время чеченских войн команды воевать по-настоящему тоже не было… Откуда возьмется честная и качественная милиция в гнилом обществе? Все сегодня жалуются: милиция плохая. Хорошая пришла бы и прошерстила как следует большую часть современной элиты, и вскрылось бы такое, что мало не покажется никому. Нужна кому-нибудь во власти такая милиция? Нужен кому-нибудь реальный профессионал в погонах, а не оборотень? Большинство крупных дел раскрывается сегодня вопреки воле руководства, когда следователь действует на свой страх и риск: его отстраняют, а он упорствует. Герой этого времени — одиночка, выполняющий долг всем назло. Если у меня и есть литературная заслуга — она в том, что я увидел этого героя.

— Вам как следователю многих случалось «колоть». Вы можете по разговору определить, когда человек врет?

— Понимаете, я как раз всегда видел своей задачей некоторую деромантизацию, более простой и жесткий рассказ обо всех этих делах. Следовательская работа это не только и не столько игра ума, это дело кровавое, трудное, грязное, с высокой ценой ошибки. Я лично видел вещи, в которые никогда бы не поверил и которые предпочел бы забыть. Словом, там не так много пространства для красот и психологических игр. Я могу предположить, когда человек врет, но предположения к делу не пришьешь. Если следователь умеет провести первичный осмотр места преступления — это иногда в разы важней того, хорошо или плохо он разбирается в людях. Умение влезать в чужую шкуру — хорошая вещь, но только когда против тебя играет сильный и равный противник. А обычному оперативнику чаще всего важно умение выстрелить первым.

— После ваших только что вышедших «Секретных поручений» мало кто поверит, что все изложенное — лично наблюдаемые вами будни…

— Я и не говорю, что это все правда. Я писатель, не хроникер, тут рецепт один: максимально изобретательная выдумка в максимально достоверном антураже. Хорош я был бы — и хороша была бы Россия! — если бы все описанное в моих романах творилось тут на самом деле…

Данил Корецкий — именно так, не Даниил, с одним «и» — один из лучших следователей юга России. Писательская его слава началась в 1990-е, а милицейская и юридическая — лет за десять до того. Он и теперь преподает в юридической академии и консультирует коллег, хотя в России его знают прежде всего как создателя «Антикиллера». Всего у него полтора десятка романов, три экранизированы. «Корецкий — безусловно лучший автор русского нуара, вдобавок отлично знающий милицейские нравы; жесткий профессионал литературы и сыска»

[Михаил Веллер].

№ 9, сентябрь 2009 года

САС

Сергей Соловьев всегда занят молодежью. Всегда ее снимает, привечает, любит. Вот сейчас его любимый певец — Шнур. А раньше были БГ, Цой и прочие герои 1980-х. Они давно стали другими, а САС [Сергей Александрович Соловьев] другим не стал. И Друбич по-прежнему с ним. Откуда такое упорство?

Соловьев сказал как-то, и часто повторяет, что главный возраст у человека — с двенадцати до двадцати, а все остальное — комментарии и последствия. Это не совсем так, по-моему, и даже совсем не так, потому что главный возраст, по-моему, двадцать четыре, да и после тридцати много интересного, а сейчас мне кажется, что самое важное происходит в сорок, и, если Бог даст, я еще много раз скорректирую эту цифру; но правда и то, что более-менее сложился я в своем нынешнем виде в пятнадцать, и это было не то что самое интересное, а самое счастливое время. Я примерно на этот возраст себя и чувствую, когда не с похмелья. Когда с похмелья — все-таки на двадцать четыре. Соловьев тоже этого возраста не покидал. Отсюда огромное, скрытое, но всегда ощутимое эротическое напряжение его фильмов; отсюда интерес к главным вещам, влюбленность в таинственных девочек, про которых к двадцати четырем, конечно, понимаешь, что в массе своей они пошлые дуры, но про пошлых дур кино не снимешь. А в пятнадцать они инопланетянки, и каждая их пошлость воспринимается как послание с Альфы Козерога. Я ненавижу этот возраст, но мне никуда из него не деться. «Не люблю детей, они м…даки», — говорил шутя Гердт, но в этой шутке была доля шутки: на самом деле дети жестоки, им присущ подростковый максимализм, чаще всего неискренний, и многого они попросту не понимают. Однако что поделаешь — жизнь острей всего воспринимается в этом возрасте, запасом этих впечатлений мы живем — и кино Соловьева так же остро, так же сильно и так же временами неприятно. Глупо, проще говоря. Но не ума же мы требуем от кино? Девочки в шестнадцать лет тоже глупы, а что поделаешь? В тридцать они умны, но это уже не так интересно.

У Соловьева есть, разумеется, и взрослые картины. Очень выверенные, профессиональные, с тонким и серьезным мироощущением, С неоднозначным смыслом, с недетской усталостью от горького опыта. Эстетские. Выстроенные. Они стоят особняком — «Станционный смотритель», «Избранные», «Чужая Белая и Рябой». Они не слишком личные или по крайней мере не столь беззащитные. Их я ценю выше, но люблю меньше. Потому что любить можно только что-то несовершенное, не отвердевшее, не обретшее гармонии. И вот некоторые куски в «Ассе» я люблю, хотя сам дух «Ассы» мне очень неприятен. Так же, как неприятен дух сквотов, питерских коммуналок, артистических чердаков, богемных котелен и прочих обязательных примет поздних восьмидесятых. И девушек, которые там обитали, и Банананов, которые в них влюблялись, я тоже не очень… Но в них было столько легкой летучей прелести, они вызывали такое желание — не обладать, нет, но приобщиться! Сквотом нельзя обладать, он же ничей. И девочка такая всегда будет ничья. «Асса» уловила этот сырой дух, поймала смещение времен — у нас тогда была весна среди вечных льдов, а Соловьев, наоборот, снимает зиму в Ялте, снег на пальмах, по ощущение то же: сырость, свежесть, так не бывает. Там много лишнего, но, поднимаясь по ялтинской канатной дороге над обшарпанным, ленивым, теплым, самым милым сердцу городом, вы не можете уже не спеть «Под небом голубым» — хотя в оригинале было «Над небом».

Я отлично понимаю, почему Соловьев не обижается на критику своих картин. Почему он спокойно разговаривает, например, со мной, хотя я ли не ругал в свое время «Розу» и «Нежный возраст»? Дело не в том, что ему все равно. Никому не все равно. Дело в том — и тут он близок к любимым своим итальянцам, — что у него нет установки на хорошее в традиционном смысле кино. Ему не нужно сделать «хорошо». Он это может, что доказал неоднократно. Ему важно сделать точно — так, чтобы потом время считывалось по любому кадру. И два лучших финала в его кино — «Перемен!» в «Ассе» и «Та, которую я люблю» в «Нежном возрасте» (поставленном, кстати, по мотивам старого, совместного их со Шпаликовым сценария «Все наши дни рождения») — два праздника, которые Соловьев устраивает себе и героям. В «Ассе» это праздник, когда все в будущем. В «Нежном возрасте» — куда более грустный: все, кажется, в прошлом, по крайней мере надежды. Но безбашенность и страстное желание устроить всем короткое счастье одни и те же.

Я терпеть не могу очень многое в кинематографе Соловьева — как в себе. Но иногда у меня хватает духу признаться, что я делал бы все точно так же — если бы умел. А он умеет. Чувство — как при виде человека, который летает. Он летает некрасиво, временами неправильно и не туда. Но делает то, о чем всю жизнь мечтал ты.

Этой осенью у Сергея Соловьева выходят три картины. Дилогия («Анна Каренина», пятнадцать лет работы, «2-Асса-2», лет восемь) и современная история «Одноклассники», снятая за последний год на видео по сценарию собственной соловьевской студентки.

Разговаривать с Соловьевым одно удовольствие: он говорит — и пишет — лучше большинства режиссеров, как наших, так и виденных мною зарубежных. Так что в конце концов я не удержался:

— Не жалеете ли вы, что пошли все-таки в кино, а не в литературу?

— Литература — дело гораздо более безответственное. В кино написал — и должен показать, а если этого не может быть, значит, ты написал неправду. Я поэтому даже в сценариях никогда не пишу: «Внезапно налетевший ветер коснулся его души…» Я пишу то, что можно показать: встал-пошел. Остальное должно вырастать из этого. Кино учит конструировать вот эту зримую конкретику, а не оперировать абстракциями, как сплошь и рядом делает литература. И это наркотическое занятие — создавать реальность; употребляя слово «наркотическое», я не хочу придавать наркотикам положительный смысл (потому что снимать кино — занятие бесспорно позитивное), но другого термина нет. Я уже впал в зависимость от этого способа рассказывания: я создаю то, что вы видите. Это гораздо многоплановей и увлекательней, чем просто повествовать.

— Тарантино сказал, что будет снимать до шестидесяти. Вам шестьдесят пять, и признаков кризиса я не наблюдаю — напротив, то, что вы делаете сейчас, мне нравится больше, скажем, «Песен о Родинке». Что за самоощущение у режиссера после шестидесяти?

— Никакой принципиальной разницы. Это же все вещи очень относительные… Но расхожая фраза насчет режиссуры после шестидесяти — Тарантино своим фирменным знаком сделал элегантное манипулирование штампом — есть, и я очень боялся этого рубежа. Но чего особенно боишься — то, как правило, и не происходит. Пример: у меня была лучшая премьера в жизни — «Анна Каренина» в Михайловском театре, в Петербурге. Это было божественно: толстовские герои в раме этой сцены, этого зала! Я честно тогда сказал, что если б мне на выбор предложили вот это и премьеру в Канне, я отказался бы от каннской премьеры с легкой душой. И вот пока это грандиозное событие готовилось, меня все предупреждали: Кехман (генеральный директор Михайловского театра, если не знаете) непременно тебя подставит. Он всадит тебе нож в спину! Я боялся его настолько, что пятился из его кабинета задом, дабы он не всадил мне этого ножа. И все получилось превосходно, и я до сих пор не могу понять, на чем основан слух об исключительном коварстве Кехмана. Шестидесятилетие — а мне только что действительно исполнилось уже и шестьдесят пять — оказалось таким же Кехманом: я отлично лажу со своим возрастом и принимаюсь за новую картину. А чего еще делать? Если только жить и думать, сколько прожил, с ума сойдешь.

— У меня есть теория, что кто много работает, тот меньше живет. И вследствие этого почти не стареет.

— Это совершенно справедливо. Я даже думаю, что кто меньше живет — целиком, так сказать, перемещаясь в кино, — тот может и не умереть.

— Вы свозили дилогию в Армению — как там принимали? «Время новостей» написало, что «Анну» в целом приняли, тогда как «Ассу» вообще не поняли.

— Но это же написали не армяне, верно? Приняли прекрасно. Единственная проблема — «Анна» шла в зале без кондиционеров: я видел обмахиванье бумажками и был уверен, что после почти трехчасовой картины меня просто убьют. Это уже стало доброй традицией — показывать «Анну» в зале без кондиционеров. Вероятно, это связано с тем, что сам я задумал ее ставить, тогда еще в телеварианте, в формате британской «Саги о Форсайтах» — на чужой даче, в гостях, когда лежал на солнце и страшно обгорел. Но как-то я не замечал этого, потому что от «Анны Карениной» исходило прелестное ощущение, словно кто-то гладит меня прохладными пальцами: я чувствую такое только от самых высоких образцов искусства. Эта жара странным образом сопровождает все премьеры. Но армяне все вынесли и «Ассу», кажется, восприняли адекватно — а чего, собственно, там не понять?

— Например, почему голова воскресшего Бананана пришита к телу уголовника. Этот же мотив — душа интеллигента подселяется в тело уголовника, и тело побеждает — есть у Петрушевской в «Номере один»: наверное, вещь неслучайная?

— Наверное, неслучайная, хотя в процессе сочинения сценария я верю только в случайные. Тут уж действительно чем случайней, тем вернее. Кино не терпит умозрительности, поскольку имеет дело с реальностью, с визуальностью: сконструированное сразу торчит. В первоначальном сценарии не планировалось воскрешение Африки…

— Я слышал, что и самого сценария не было.

— От кого?

— От Друбич.

— Как такового не было, то есть то, что получилось в результате, предельно далеко от первоначальной истории. Грубо говоря, было что обсчитывать. И в этом эскизе Бананан отсутствовал, но потом пришла идея его воскресить — а к кому еще могла быть пришита его голова в окружающем мире, в текущей действительности? Только к телу уголовника. И уж только потом обнаружилось, что девяностые годы, грубо говоря, и прошли по этой схеме: голова романтика, пришитая к телу «быка». Уверяю вас, если бы схема была изначальной, ничего бы не вышло.

— Я-то думал, что вы будете защищать то время, говорить, что и у него свои плюсы…

— Не буду, конечно.

— Я еще когда смотрел трилогию «Песни о Родинке», поймал себя на том, что после всего этого балагана выхожу в настроении крайне минорном, как минимум элегическом.

— Оно таким и было. Вторая «Асса» — тоже балаган, но душный. И время душное, и настроение после картины должно быть соответствующим.

— Однако я знаю, что этой же осенью у вас запланирована премьера третьего фильма.

— «Одноклассники», да. Мы довольно быстро ее сделали. Это сценарий моей студентки, Сони Карпуниной. Она собиралась делать короткометражный диплом по этой истории, принесла мне три странички — очень предварительный набросок. Я прочел и задумался: мне тут померещился полнометражный фильм, и я у нее этот замысел — не отобрал, а попросил. Предложив в порядке компенсации главную роль. Это история про выпускной вечер, про некоторое совершенное на нем безумство и расплату за него.

— Но нет ли тут момента некоторого режиссерского самоубийства — выпустить одновременно три картины?

— Почему? Так сложилось просто. Я вам объясню: обычно после каждой законченной картины я стараюсь приступить к следующей, желательно без перерыва. Это не трудоголизм и не мания величия, что вот, я непременно должен что-то поведать человечеству, а просто есть такой феномен, как последний день перезаписи. Вам любой режиссер скажет. Вот у вас идет перезапись, и у вас разрываются оба телефона, и вы нужны всем, и от вас зависит все. И перезапись кончилась, и картину увезли печатать, и вы проснулись на следующий день. Телефон молчит. Молчит городской, один мобильный и второй мобильный. В судьбе картины от вас не зависит больше ничего. Вы не нужны никому. И если у вас в этот момент нет в работе сценария или хоть завалященькой идеи, вы сходите с ума. Кстати, именно поэтому и нужен Союз кинематографистов, который не должен быть, я думаю, ни профсоюзом, ни богадельней, ни лоббистской организацией, добывающей у властей деньги на кино, а просто клубом. Местом, где общаются. Чтобы человеку в первый день после перезаписи было куда пойти. Там же, в клубном формате, должны формироваться те общие ценности, которые помогают профессионально оценивать друг друга.

— Вам кажется, что Никита Михалков — идеальная фигура для формирования общих ценностей?

— Я знаю Никиту Михалкова много лет, работал с ним, он у меня снимался… Ну что такое, Никита — не Никита, все равно кто-то будет! Я люблю Никиту. Я люблю Марлена Хуциева. Это не личный конфликт между ними, это конфликт фигур, шахматная ситуация, оба они в известном смысле ее заложники, и я уверен, что все это как-то разрулится.

— На «Анне Карениной» работали две ваших жены — Друбич и Васильева, оба ребенка — Дмитрий сыграл, Аня написала музыку, а также много друзей. Как вам работается с родными и ближайшими?

— Да у меня так складывалось, что всю жизнь я работаю с родными. Это единственный ведомый мне способ работы — группа как семья.

— Сто таких не наберешь.

— А я набираю! Я работаю в основном со своими, иначе у меня не получается. При слове «кастинг» у меня холодеют лодыжки. Я вообще, понимаете, не люблю ходить на работу и не могу ничего делать систематически: кастинг — страшное официозное слово. Это же кого-то вызывать, кому-то отказывать — мне проще иметь дело с теми, кого я знаю. Это не исключает профессионального подхода, наоборот: вот наша с Таней дочь Аня написала вальс для «Анны Карениной», я звоню другу моему Исааку Шварцу и говорю: «Изя, Аня написала вальс, не посмотришь ли ты?» Она едет под Петербург — он ведь за городом живет, — консультируется у него по оркестровке… Но и она, и Шварц — в широком смысле члены семьи. Мне проще так. Другие люди не вынесли бы пятнадцатилетней работы над картиной, когда она останавливалась, прекращалась, возобновлялась и вообще попадала под все паровозы, от дефолта до кризиса.

— У вас репутация человека, превосходно чувствующего молодежь. Чем отличается нынешний ВГИК от вашего поколения?

— Решительно ничем.

— Этого быть не может.

— Я же беру не устройства, не гаджеты, которыми они пользуются. Я беру темы для разговоров. Темы не отличаются ничем. Сейчас наросло замечательное молодое режиссерское поколение. Уже следующее за Балабановым и Тодоровским, которых молодыми я назвать не могу — они в своем роде классики. Например, Александр Расторгуев, чей «Жар нежных» — великая документальная картина. Просто великая. И вообще это поколение разобщено, оно разное, но в нем есть имена удивительные. Другое дело, что вы картин этих не видите, но я-то все смотрю. Я не скрываю своего вампирства — мне и другие художники, и собственные студенты многое подсказывают. С теми же вампирскими целями я смотрю, допустим, конкурсные картины фестиваля «Дух огня». Этими двумя вещами — ВГИКом и «Югрой» — я занимаюсь исключительно серьезно. Потому что питаюсь ими и не скрываю этого.

— В мировом кино вас впечатлило что-то за последнее время?

— Знаете, тут сложно. Во-первых, глядя награжденные в Канне или Венеции картины, я иногда испытываю… ну не злорадство, конечно, но некое удовлетворение: там нечему особенно завидовать, это ненамного лучше, чем самые слабые образцы нашего так называемого арт-хауса. И вообще мотивы этих награждений мне, как правило, непонятны. Но если говорить вообще, беря лучшие образцы… Вот фон Триер. Лучший? Безусловно. Первая его картина, «Положение тел», была просто очень хороша. Но вот смотрю я «Антихриста». Это хорошее кино. Но вот такого, чтобы ангел гладил прохладными пальчиками…

— Пальчики луны, писал Аксенов.

— Именно так! Именно точно и гениально он это написал. Пальчики луны гладят душу. Я это чувствую, когда смотрю Антониони. Не всего, нет, но первую тетралогию. В особенности «Крик». Меня с ним познакомил Гуэрра. В последнюю нашу встречу Антониони был уже парализован, Тонино сказал, чтобы я пожал ему руку. И я положил свою руку на его правую, прохладную, и прохладу эту словно чувствую до сих пор… Вот Антониони — это прохладными пальчиками по душе, и Феллини, и весь без исключения Висконти. А поздний фон Триер, как и большинство современных мастеров, — безусловно мастеров! — это горячей потной рукой сжимают что-то внизу живота. Ощущение сильное, но не то.

— Меня удивило, что в «Ассе-2» место Цоя занял Шнур.

— Место Цоя занять нельзя. Но Шнур — это то, что я люблю, то, за что всех агитирую. Я с его музыкой ознакомился при довольно гротескных обстоятельствах. Было некое заседание но реконструкции ГАБТа, на которое пригласили и меня. Наслушавшись разговоров о реставрации Большого театра, я отправился на Горбушку. Кстати, вставная новелла: захожу там в сортир и вижу старательно, глубоко врезанную надпись: «Здесь был БГ»…



Поделиться книгой:

На главную
Назад