Тетя Катя пошла к себе и вынесла тетрадный листок, на котором не шибко разборчиво было записано, кто, откуда и зачем мне звонил.
— Все болтаешься, — сказала она. — Когда женишься–то?
Я ответил, что когда–нибудь женюсь.
— И нечего торопиться, — одобрила она. — Это еще какая попадется. Я их, теперешних, знаю!
Любопытно, откуда бы ей их знать?..
Тетя Катя наклонилась ко мне и сказала хрипловатым шепотом:
— Племяшка–то моя опять завертелась. Студента себе нашла… Ты бы с ей поговорил, тебя–то небось послушает. Как придет, я тебя позову вроде так — а ты с ней поговори!
Я обещал поговорить. Хотя, честно говоря, странная кандидатура, чтобы наставлять на путь истинный заблудших племянниц…
Я зашел к себе, надел тренировочный костюм, лег на кровать (она была аккуратно застелена чистым бельем) стал думать о Таньке Мухиной. Но эти мысли завели меня слишком далеко. Я кое–как избавился от них и стал думать про себя и про Юрку.
Все–таки нелепая штука. Лет десять назад я ни за что не поверил бы, что буду жить в одном городе с Юркой и видеться раз в неделю, а то и в месяц. А вот теперь даже и не удивляюсь. Раз в месяц вижусь с моим лучшим другом Юркой.
А Юрка действительно мой лучший друг. Другого такого у меня никогда больше не будет. Товарищи — это дело иное. А друзей заводят до двадцати, пока характеры еще не затвердели…
Мы редко видимся с моим лучшим другом Юркой — так уж получается. Почему люди дружат — на это, наверное, есть причины. Почему встречаются — есть поводы. Видно, у нас с Юркой причины и поводы как–то не совпали…
Встречаются по работе — а наши с Юркой работы нигде не пересекаются, он инженер. Встречаются в женской компании — но Юрка семейный человек, да и раньше не ел сердца. Встречаются, дабы выпить, — но это уж на самый худой конец. Встречаются, чтобы выяснить взгляды на жизнь, — но нам не по семнадцать, и теперь паши взгляды меняются не быстрее, чем меняется жизнь. Еще, правда, встречаются и просто так, время убить — но у нас обоих слишком мало времени, чтобы его убивать…
Я думал о себе и о Юрке, но меня все время беспокоило еще что–то, в общем–то, мелочь, ерунда — та самая фраза с двумя «который» и прочей корявостью. Проклятая блоха, случайно ухваченная Генкой, кусалась весь день. Я злился на себя, что не выправил фразу, но знал, что и завтра оставлю ее как есть — тут уж ничего не поделаешь, характер такой…
Не то чтобы я думал о ней все время. Но чертова фраза прочно занозилась в мозг, и хоть не больно, но царапалась. Чем дальше, тем хуже она казалась, слова в ней со скрипом цеплялись друг за друга, как кирпичи в мешке. Смешно, но из–за нее я и уснул не сразу — неловко сказанная фраза ныла, как подвернувшаяся нога…
Утром в редакции позвонил по внутреннему Одинцов и сказал, что в двенадцать к нему придет представитель Института имени Палешана насчет тех двух шарлатанов.
— Я бы вас очень попросил, — сказал Одинцов, — и т. д.
Я ответил, что, разумеется, и т. д.
Было половина десятого. Я пошел в учмолодежь. Там еще раскачивались, только бывшая учительница читала свежие письма так же прилежно, как некогда читала тетради. Женька сидел за столом, перекладывая бумажки с места на место: сосредоточивался.
Танька Мухина, практикантка, правила какие–то машинописные листки. Она боком сидела у стола, орудуя самопиской, коленки деловито торчали из–под платья. Ей что–то понадобилось, резинка, наверное, и она, не глядя, зашлепала лапой по столу. И опять она показалась мне школьницей, играющей во взрослую игру. На меня она глянула только раз, и я был ей благодарен за это: лишние взгляды как лишние слова.
Я подошел к Женьке и сказал ему «спасибо» за заголовок. Он ответил:
— Пользуйся, пока я жив.
Больше мне сказать ему было нечего, и я сел на диван. Я знал, что должно случиться дальше: эта девчонка встанет и уйдет со мной. И я знал, что она тоже это знает. Просто сперва должны быть сказаны какие–то слова.
Я сидел на диване и думал: что бы мне ей сказать? Спросить, что правит? Похвалить за что–нибудь? Обругать за что–нибудь? О, черт! Нет зрелища банальнее на свете, чем газетный волк, соблазняющий практикантку…
Девчонка подошла к Женьке, и, положила ему на стол выправленный материал. Он стал читать. Она подняла на меня глаза и спросила:
— Ваш очерк идет в номер?
Я кивнул. Напряженно разом спало. Слово сказано.
Вот умница!
— Фраза там есть просто отличная! — похвалила она.
Фраза… Бог ты мой, опять фраза… Но какое значение это имело сейчас? Пускай бы похвалила запятую… Главное — слово сказано!
Я спросил:
— А вы фельетоны пишете?
Она засмеялась:
— Пытаюсь. Один раз рассмешила Евгения Ивановича — надела кофту наизнанку.
Я согласился:
— Интересный прием.
— Ты бы дал ей пару уроков, — вставил Женька. — Ей–богу, из нее может выйти толк. Почитай за вторник ее репортаж из Серпухова. Мелочь, но любопытно. Элегантно сделано. Вообще элегантности у нее хватает.
Не вставая, он хлопнул ее по загривку и добавил:
— Ума не густо, зато элегантности хоть отбавляй.
И опять она засмеялась, прижавшись к его плечу.
А потом сказала мне:
— А правда, можно когда–нибудь посмотреть, как вы берете материал?
Я ответил:
— Сегодня в двенадцать. Старик, отпустишь ее на час?
Женька кивнул:
— Можно и на час. Но лучше бы до конца практики. Представить себе не можешь, как она мне осточертела. Прислали на практику — ну, и сидела бы тихо, как порядочная девушка. А она еще что–то пишет!
Он похлопал себя по животу и вздохнул:
— А главное, ее костлявые бока я постоянно воспринимаю как молчаливый укор.
Она снова ухмыльнулась и, подняв голову, поглядела на меня долгим, ожидающим взглядом. Из–под Женькиного командования она переходила под мое.
Я сказал:
— Пошли выработаем план действий.
Мы вышли в коридор. У меня голова шла кругом — так хотелось взять ее за плечи. Ничего больше — только взять за плечи, такие податливые и строптивые…
— Без четверти двенадцать придешь ко мне, — приказал я. — А теперь иди.
— Слушаюсь, — сказала она.
Слушаюсь, сказала она, ухмыльнулась и ушла своей разболтанной походкой, нахальной, как детская дразнилка, ушла, как уходят, чтобы вернуться.
В половине двенадцатого я под каким–то предлогом услал Генку: слава богу, предлог в редакции всегда найдется. Без четверти двенадцать пришла она и остановилась возле моего стола — нахальный маленький солдат. Она стояла, глядя мне в глаза, и голова ее чуть ушла в плечи, будто под тяжестью моей ладони.
Я взял ее за руку и подвел к Генкиному столу:
— Сиди тут и жди меня. Я приду с человеком, а ты сиди, молчи и делай вид, что так и надо.
Она опять стала дразниться смехом. Я быстро вышел в коридор, встряхнул головой. Было чертовски нелепо, что вот сейчас я начну вести сугубо деловые разговоры, потом будет летучка… Я с силой потер лоб и пошел к Одинцову.
Одинцов познакомил меня с представителем института: Николай Яковлевич Леонтьев, кандидат медицинских наук. Затем выдал соответствующую аттестацию мне и выразил надежду, что это знакомство будет не только полезным, но и приятным.
Кандидат наук был интеллигентный человек, и, пожалуй, только это в нем сразу бросалось в глаза, как в военном бросается в глаза, что он военный, а в спортсмене — что спортсмен. Ему было сорок с чем–нибудь. Умное лицо, спокойный приятный голос, чувство юмора — что еще, собственно, можно требовать от человека, все знакомство с которым займет полтора–два часа…
— А в час подъедет Хворостун, — сказал Одинцов, — один из тех. Вот сразу и выясните. Вы ведь, Николай Яковлевич, не возражаете?
— Буду только рад, — сказал Леонтьев.
Я привел его к себе, где он несколько церемонно раскланялся с Танькой Мухиной и не садился, пока не села она, наглядно показав мне, как полагается обращаться с женщиной, даже такой нахальной и тощей.
— Я знаю эту историю с самого начала, — сказал он, — собственно, все происходило на моих глазах. Прекрасно знаю и Егорова, и Хворостуна. Впрочем, Хворостуна вы сегодня увидите — он, мне кажется, не нуждается ни в каких рекомендациях…
— А как увидеть Егорова?
— Его сейчас, по–моему, нет в Москве.
— А когда вернется, не знаете?
Он пожал плечами.
Я сказал:
— Прежде, чем делать какие–нибудь выводы, я должен с ним поговорить.
Леонтьев понимающе кивнул и, чуть помедлив, сказал:
— Откровенно говоря, роль Егорова во всей этой истории мне вообще не кажется столь уж предосудительной. Каждый человек имеет право верить в плоды своих трудов и даже несколько их переоценивать. А Егоров совершенно искренне верит, что сделал нечто полезное. Это не Хворостун, он работает не для званий и не для денег. Его трагедия в другом. Представляете себе: участковый врач самых средних способностей попадает в научно–исследовательский институт! Серьезного фундамента у него нет. Опыта исследовательской работы нет. Способностей к ней, откровенно говоря, тоже нет. Собственно, нет ничего, кроме усидчивости и благих намерений. Вполне добросовестный лаборант…
Я мельком глянул на Таньку. Она смирно сидела на своем месте, глядя в стол, как бы отсутствуя. Лишь ее быстрый, трезвый взгляд, брошенный на Леонтьева, убедил меня, что она все время здесь и что она действительно журналистка.
Леонтьев тоже повернулся к ней, как бы подключая ее к разговору.
— Вы понимаете: с Егоровым произошел совершенно рядовой случай — его погубила удача. Медицина в этом смысле очень коварная вещь! Пробуют препарат на мышах — великолепный результат. Повторяют опыт на кроликах — некоторый эффект, часто совершенно неожиданный. А в конце концов выясняется, что к человеку все это не имеет ни малейшего отношения…
Он достал из папки стопку официального вида листков:
— Кстати, я принес копию заключения комиссии. Вот, пожалуйста.
Я взял у него эти листки и положил чуть сбоку, чтобы Танька тоже могла читать. Я боялся, что пойдет сплошная латынь, но ученый документ был написан почти по–человечески. Во всяком случае, главное было ясно. Препарат испытан в клинике на сорока двух больных. В тридцати девяти случаях никакого эффекта не наблюдалось. В двух случаях отмечена кратковременная ремиссия, но нет основания приписывать ее действию препарата, ибо в контрольной группе также отмечено два случая ремиссии…
На слове «ремиссия» Танькин взгляд задержался, и я тихо подсказал:
— Улучшение.
Она деловито буркнула:
— Я поняла…
Я стал читать дальше, но там не было ничего интересного: ученые мужи обосновывали свою мысль. Тем не менее я прочел все, не пропуская ни слова. Одна строчка меня остановила: «Больной такой–то выписан практически здоровым. Однако в данном случае крайне сомнителен первичный диагноз, ибо картина крови совершенно не характерна для…» Далее пошла латынь.
Я спросил:
— А тут в чем дело?
Он объяснил:
— Рядовая диагностическая ошибка. Известны случаи, когда знахари вылечивали рак. К сожалению, ни в одном из этих случаев не доказано, что рак действительно был…
Он все чаще обращался к Таньке, и я понимал, в чем тут дело. Она умела слушать — для журналиста качество не последнее. Огорчение, гнев, ирония — все тут же «отыгрывалось» на ее мордочке. Она была эхом говорящего, и не легко было разглядеть в ее зеленовато–рыжих глазах трезвый журналистский огонек.
— А как воспринял все это Егоров? — наивно задала Танька очень точный наводящий вопрос. Леонтьев снисходительно развел руками:
— Так же, как любой начинающий. Опытный ученый в подобных случаях строит все заново. А дилетант принимается обивать пороги, требует повторной серии, разумеется, кричит, что его зажимают… Лично я не могу винить Егорова за то, что его препарат неудачен, и за то, что вся эта история его крайне расстроила. Единственное, что трудно оправдать, это… — он замялся на секунду, — отсутствие принципиальности.
Наверное, он хотел сказать «беспринципность», но в последний момент выбрал слово помягче.
— Связываться с Хворостуном после всего, что было.
Я удивился — столько горечи вдруг вырвалось в этой фразе, в пожатии плеч, в резком движении бровей. Я еще не знал, в чем дело, и все–таки сразу почувствовал к нему симпатию. Спокойный, умный, несколько ироничный интеллигент, тип почти без индивидуальности… Кто знает, на каких камнях стачивались острые углы этого характера?
Он сказал:
— Между прочим, Хворостун крайне интересная личность. Как у вас говорят, типичная.
Он уже полностью овладел собой, и взгляд его снова стал слегка ироничным взглядом, человека со стороны.
— В каком смысле «типичная»? — спросил я. Мог и, конечно, и не спрашивать, но лучший способ помочь человеку высказаться — прикинуться глупей, чем ты есть.
— Типичный отрицательный герой, — ответил он, и опять сквозь усмешку прорвалась горечь. — Шесть лет был директором нашего института. И знаете, на чем погорел?
Я пожал плечами.