Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Остановиться, оглянуться… - Леонид Аронович Жуховицкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Послезавтра к концу дня сдам очерк. Затем десять дней буду заниматься этой историей — если документы покажутся мне достаточно убедительными. Двадцатого на десять дней вылетаю в Кирбит. Так?

— На двенадцать, — быстро возразил Одинцов, — на пятнадцать… На сколько вам понадобится. Вы же знаете, как я к вам отношусь. Но когда в редакции один настоящий фельетонист…

Интересно, кем бы он был в семнадцатом? Какой–нибудь болтун во славу Временного правительства, консервативный либерал на хорошем окладе…

А в сорок первом?..

Ладно, сейчас шестьдесят четвертый. Одинцов поднимается из–за стола и протягивает мне руку. А я ему протягиваю свою…

Выйдя от Одинцова, я стал шататься по редакции, как, вернувшись издалека, шатаются по родной деревне. Кстати, редакция здорово походила на деревню: длинная, из конца в конец, улица и три–четыре закоулка и тупика. Времени у меня было мало, но я знал, что минуты, потерянные в редакционной толчее, полностью окупятся за рабочим столом.

В тупике возле отдела писем меня схватил за руку практикант Генка и, размахивая письмом, стал клеймить бюрократизм, доходящий черт знает до каких размеров: из–за резиновых прокладок у огромного завода летит план, а в главке даже не почешутся — вот уже месяц! Я спросил, звонил ли он в главк. Но Генка кричал, что тут не звонить надо, а писать фельетон, что за такие вещи — с работы гнать поганой метлой и т. д. На мое счастье, мимо прошла симпатичная Лерочка из отдела писем, и Генка решил, что лучше клеймить бюрократизм в ее обществе.

Потом я встретил Д. Петрова, элегантного, как все международники. Мы с ним посидели на редакционной завалинке — на подоконнике в холле, и он рассказал мне последнюю южноамериканскую сплетню, а я ему историю, привезенную из Иркутска. Д. Петров обладал дипломатической трезвостью ума, он воспринимал в явлениях их голую суть — поэтому я рассказал ему лишь голую суть. Это было неприятно, но полезно, как изучение анатомии.

Затем я зашел в машбюро и минут пятнадцать мешал работать Анне Аркадьевне, седой, сухонькой, неправдоподобно доброй машинистке. Анна Аркадьевна была женщина с биографией — когда–то ей диктовал Кольцов, ей приходилось перепечатывать Бруно Ясенского и даже одно стихотворение Маяковского.

Я ей рассказал свою иркутскую историю, но уже по–иному: с подробностями и с «настроением». Она качала головой, всплескивала руками и даже ахала — шепотом, чтобы не мешать другим машинисткам. И материал, еще сырой, в моем пересказе, постепенно выстраивался, оттачивался, оформлялся, потому что на ее лице с полнейшей отчетливостью проступали и ударные фразы, и спокойные, нарочно медлительные абзацы, которые намертво пришивают взгляд к газетному листу, абзацы тихие и долгие, как в артиллерийской команде пауза перед словом «огонь!», и строчки, которых в очерке не будет.

Я кончил рассказывать, и, как обычно, оказалось, что материал не только продуман, но и отредактирован, осталось лишь его написать. Я сел к окну за ничью манишку и отстукал первые полторы страницы. Писалось легко. Я испугался этой легкости, перечитал последние пять фраз — от конца к началу, зачеркнул две из них и снова вышел побродить.

Генка и Лерочка по–прежнему стояли в коридоре. Теперь они митинговали вдвоем. Они уже подсчитали, в какую сумму обойдется государству месяц волокиты, и Генка с пафосом назвал мне цифру, занимавшую полфразы. Я глянул на часы и сказал, что цифра не точна, потому что за те сорок минут, что он треплется в коридоре, письмо можно было проверить, обработать и дать в номер. Теперь же воскресные полосы ушли в типографию, а в понедельник газета не выходит, так что к месяцу волокиты надо прибавить еще два дня.

Генка сник и побежал в секретариат клянчить тридцать строк на второй полосе.

Я пошел к себе, закрылся на ключ и продолжал писать. Иногда в дверь ломились, но я не открывал. Наконец открыл — и пожалел: это был Генка. Письмо с завода пошло в досыл, и Генка снова готов был мыслить масштабно. Он встал за моей спиной и принялся читать готовые листы.

Я сказал:

— Чего лезешь в черновики?

Он ответил:

— Гляди — фраза плохая: два раза «который».

Я спросил:

— Все, что вычитал?

Генка немного смутился:

— Я еще не кончил… Вообще–то кусок в норме.

И тут же принципиально добавил:

— Но эта фраза не звучит!

Генка находился в стадии самоутверждения, имел, естественно, свой план коренного преобразования газеты и за эти недели практики успел перейти на «ты» с доброй третью сотрудников — разумеется, после ритуальных ста коньяку.

Я сказал Генке, что он дурак, что мне плевать на все на свете фразы, когда речь идет о комнате для одинокой старухи, протрубившей на фабрике тридцать шесть лет, и что у Толстого есть фразы, где «который» двенадцать раз. Насчет Толстого я точно не знал, но Генка тем более не знал.

Фраза действительно была корявая, перечитав черновики, я бы ее наверняка выправил. Но теперь я ее нарочно оставил как есть.

До конца работы оставалось еще часа полтора. Можно бы, конечно, и домой — но я не любил уходить до срока.

Просто из детской тревоги, что вот я уйду, а там начнется самое интересное, я уйду, а за моей спиной неслышно и незаметно пройдет та самая неожиданность…

Телефон еще не привык, что я в Москве, я даже малость заскучал по его бестолковому трезвону, который через два дня мне наверняка осточертеет. Генка ушел в секретариат проследить, чтобы в обработанном им письме при возможных сокращениях не пострадал стиль. Я остался один в деловитой комнате с двумя столами, книжной полкой, поджарым современным диваном и фотографией на стене.

Фотографию эту мы повесили два года назад, когда Яков Семенович погиб в Зауральской тайге. Собственно, не совсем погиб и не совсем в тайге — умер от инфаркта в отдаленном совхозном поселке. Просто некролог был написан по железным законам типизации: герой–журналист погиб при исполнении задания.

Но, герой или не герой, а журналист он был настоящий, он и умер–то, как журналист: последний фельетон вышел спустя неделю после некролога.

На фотографии он похож: усталый пятидесятилетний человек с глазами слегка навыкате, все более частыми болезнями и неудавшейся личной жизнью. Он был добродушен, удивительно покладист в мелочах. Писать он умел — но это не фокус, кто сейчас не умеет! А вот не слукавить ни разу в жизни — дело другое…

Мне повезло — сразу после университета я попал к нему. Не знаю, что получилось бы иначе, — может, то же самое: сильных газетчиков у нас хватает. Но я рад, что моим учителем был именно Яков Семенович…

Из машбюро позвонили: материал готов. Вычитывать я не стал — печатала Анна Аркадьевна…

В отделе учащейся молодежи, как всегда, было людно и безалаберно. Стоя у подоконника, суровый студент правил гранки, и по его грозно нахмуренному лицу, по деловито прикушенной губе, по жесткому охвату ручки было ясно, что он не читает, а именно правит, и не что–нибудь, а именно гранки. Немолодая учительница вполголоса говорила о каких–то своих делах с новой сотрудницей, тоже вчерашней учительницей и тоже немолодой. Человека три спорили о реформе орфографии и еще сколько–то мирно сидели на широком и длинном диване.

Завотделом Женька кого–то о чем–то наставлял по телефону. Трубку он держал в левой руке, всю свою ораторскую мощь вкладывая во взлеты и выпады правой. Я сунул ему очерк, и он, не кладя трубки и не обернувшись, стал читать.

Я всегда таскал ему свои новые вещи, да и не я один.

В газете менялось многое: верстка, шрифты, сотрудники. Но Женька оставался Женькой.

Ему лет сорок. Он толст, мал ростом, очкаст и неряшлив — даже седина в его космах кажется не серебряной, а пыльной. Его пиджак, заношенный и мятый, исходит нитками, которыми, кстати, неоднократно чинились бывалые Женькины очки. Он вообще не любит обновок и за старые вещи держится до последнего — однажды прямо в редакции у него развалился ботинок.

Как газетчик Женька обладает одним очень существенным недостатком — он плохо пишет. Восторг его на бумаге выходит риторичным, гнев — риторичным, и нет в его корреспонденциях фразы, которую бы хотелось украсть.

Но наш редактор с готовностью отдал бы за Женьку трех таких стилистов, как я, — а он понимает в людях!

Женька — газетчик от стертых подметок до постоянно грязных ногтей, газетчик до чудачеств, до анекдотов.

Как–то по дороге в санаторий он услышал об интересном случае, сошел на первой же остановке… Репортаж попал в газету вовремя, а путевка пока усохла на треть.

Впрочем, истории есть у многих.

Но Женька такой — каждый день.

У него нет семьи, нет пресловутого «хобби», нет друзей вне редакции. С девяти до пяти он завален письмами, посетителями, делами: если нет своих — чужими.

Но и пять часов для него не конец рабочего дня, а вершина, потому что каждый вечер он торопится на просмотр, или на диспут, или на обсуждение молодежной выставки, открытой где–нибудь в Химках… На обсуждении он выступает, причем говорит длинно, риторично и путано — но его горячее косноязычие действует сильней, чем солидная, но спокойная аргументация.

Молодым поэтам он пробивает стихи, молодым инженерам — изобретения, молодым режиссерам — спектакли. Женька — современный меценат…

А еще он здорово придумывает заголовки…

Мою рукопись Женька читал медленно — то и дело отрывали звонки. А я сидел на диване и следил за его лицом.

Потом я заметил, что по комнате бродит какая–то девчонка. Прежде я ее не встречал, но она была тут не случайная, а своя: шаталась от стола к столу, нахально лезла в гранки и рукописи. Она была не велика и даже не то чтобы худа, а тоща — когда наклонялась к столу, ребра светили сквозь платье. Но все, что должно быть, у нее было, и желтое платьишко, не новое и далеко не шикарное, не слишком старательно прятало все эти достоинства. Ребята говорили ей всякую ерунду, она смеялась и тут же отбивала их остроты, как пипг–понговый мячик. У нее была продувная мордочка с постоянной ухмылкой, а глаза — зеленовато–рыжие, сразу и расчетливые, и шалые — модные, сугубо современные глаза, лет десять назад таких и в помине не было.

Женька окончательно положил трубку и въелся в мой очерк. Девчонка подошла и тоже стала читать.

Она читала мой очерк, перегнувшись через Женькино плечо, придавившись к нему грудью, как какая–нибудь пятиклассница, у которой и груди–то нет, и короткое, может еще школьное, платьишко открывало ее ноги чуть не до трусиков. Женька читал медленно, ей, наверное, надоело ждать или надоел очерк, и она опять стала болтаться по комнате.

Я следил за ней и следил за всеми ребятами в комнате, подозрительно вглядываясь в их лица. Она что–то сказала хмурому студенту, и он ответил с такой важной снисходительностью, что мне захотелось без всяких объяснений дать ему в морду. Самоуверенный двадцатилетний болван, герой–любовник, открыватель миров, у которого банальности торчат из черепа, как булавки из пухлой подушечки…

Еще минуты три она маячила у меня перед глазами, потом взяла в обе лапы подшивку и пошла в коридор. Никто не смотрел ей вслед, и она ни на кого не смотрела.

Впрочем, я уже раньше понял, что она тут ничья, сама по себе. И то, что она прижималась грудью к Женькиной спине, ничего не значило. Просто она вела себя, как балованная школьница во взрослой компании. Просто слонялась по комнате, как нахальный дворовый котенок, который трется тощими боками о любые ноги, тычется в любые двери и нахально орет, требуя пищи, под любым окном. Нахальный котенок, который будет есть из любых рук и спать на любом диване, — но это ровно ничего не значит…

Она было совсем уже вышла, но вдруг остановилась и посмотрела на меня. Взгляд был не из тех, что именуются «выразительными», — все та же нахальная полуухмылка. Всего один взгляд — но в другом нужды уже не было. Теперь я знал то, что раньше только чувствовал: все, что она делала в этой комнате, делалось для меня.

Я сидел на диване и сминал в ладони идиотскую улыбку счастья. Я смотрел, как Женька читает очерк и как правит гранки студент, отличный парень, хмурое юное дарование — может быть, именно он когда–нибудь освободит человечество от всех его многочисленных бед…

Женька дочитал очерк, похвалил и сделал несколько замечании. Я кивнул, не вдумываясь. Потом спросил:

— Что это за личность тут бродила? В желтом платье.

— Практикантка, — ответил Женька и предложил свой вариант заголовка. Я пожал плечами и сказал, что, может, так оно и лучше.

Потом я пошел к себе, дождался Генку и спросил, когда у них кончается практика. Он ответил. Я, между прочим, поинтересовался, много ли ребят с их курса проходят практику у нас. Он ответил, что семь человек. Я возразил, что шесть.

— Уж это–то я лучше знаю! — заявил Генка и в доказательство перечислил четырех ребят, двух девчонок, которых я знал, и Таньку Мухину.

Я спросил:

— Что это за Мухина?

— А в учмолодежи.

— Нет там никаких практикантов.

— Она недавно, — сказал Генка, — недели две. Была в АПН, а потом сюда перекочевала.

— Почему?

— А так, — объяснил он.

Я пожал плечами:

— Странно… Чего ей там не понравилось?

— Она вообще взбалмошная девка, — сказал Генка. — Между прочим, будет отличной фельетонисткой. Она в факультетскую газету писала новогодний фельетон — там был такой абзац!..

Затрезвонил телефон. Это был Юрка. Он сказал:

— А я тебе домой звонил, думал, отдыхаешь.

— Отдыхать на том свете будем, — энергично отозвался я. Танька Мухина, практикантка, изгнала из меня всякое подобие усталости.

— Горишь на работе? — спросил он.

Я сказал, что горю.

В общем–то, ни мне, ни Юрке не нравился этот расхожий набор полуострот. Но такова была мода, и время от времени мы нехотя подчинялись ей, как когда–то в школе, неловко крутя шеями, подчинялись моде на галстуки.

Еще Юрка спросил, как я съездил. Я ответил, что съездил ничего, материал взял, что и как, расскажу когда увидимся. Тогда Юрка, помедлив, произнес ту единственную фразу, из–за которой позвонил не из дома, а из автомата, стеклянной будочки, прошитой уличным гулом:

— Я тебе сегодня утром не очень помешал?

Я ответил, что ерунда, не о чем говорить, а ключ пускай так и будет у него, у меня ж есть другой… Юрка сказал, чтобы я заходил, хоть сегодня, хоть завтра, и я ответил, что зайду, и он пусть тоже заходит.

Что ж, может, правда зайду к нему завтра. Или он ко мне заглянет вечером. Или неделю спустя случайно встретимся на улице. Случайно встретимся на улице с моим лучшим другом Юркой…

Я положил трубку. Генка смотрел «Юманите», лоб его был наморщен, а губы выпячены: рождалась идея. Возобновлять разговор о практикантке Мухиной было неудобно да и незачем — ну что о ней знает Генка? Перечитывать очерк тоже не хотелось, лучше завтра, на свежую голову.

Я вспомнил Женькин вариант заголовка и вписал его, зачеркнув свой: Женька вообще давал заголовки, как бог. Я подумал, что они там, в учмолодежи, наверняка еще не ушли — в этой кают–компании всегда засиживались дотемна. Но я к ним не пошел — я, как мальчишка, боялся встретиться с ней без предлога.

Я шел домой по веселой летней Москве, и здорово было прошить толпу машин на улице Горького, и здорово было в три прыжка догнать троллейбус, уже отваливавший от остановки…

Значит, практикантка? Ладно, пусть практикантка. Танька Мухина, тощий дворовый котенок, по неизвестным причинам перекочевавший к нам из АПН… Но, с другой стороны, в новогоднем фельетоне у нее был совершенно исключительный по стилю абзац. В факультетской стенгазете — не в какой–нибудь там паршивой четырехполоске с миллионным тиражом… Что ж, будем коллеги. Тут уж никуда не денешься: практиканты— надежда человечества!

Дома меня встретила тетя Катя — толстая, умученная астмой старуха, с трудом таскающая себя по нашим длинным коридорам.

— А тебе все звонют, все звонют, — сказала она, — «когда» да «когда»… Приедет, говорю, никуда не денется… Девушки все.

— А кто именно?

— И беленькая та звонила, и с киностудии, и которая грубым таким голосом…

— Это все по делу, — сказал я.

— Верь ты им больше! — сказала тетя Катя. — Какие у них дела? Все ихние дела я сразу вижу. Теперь девки такие пошли — сами лезут. Их гонют, а они лезут…

Тетя Катя не была ни злой, ни завистливой, но девок ругала всегда — наверное, с тех пор, как сама перестала к ним относиться.

— С Сибири, что ли? — спросила она.

— С Сибири.

— Как у них там с продуктами–то?

— Нормально. Рыбы много.

— Рыба — это хорошо, — одобрила тетя Катя. У нас вон тоже вчера в угловом хек взяла.



Поделиться книгой:

На главную
Назад