Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 1. Стихотворения - Василий Андреевич Жуковский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

8

Иногда поэтический голос Жуковского совершенно неверно трактуется как однообразный. Между тем Пушкин писал: «Никто не имел и не будет иметь слога, равного в могуществе и разнообразии слогу его».[38] Наряду с медитативной элегией, наряду со столь отличной от нее песней-романсом, в творчестве Жуковского есть замечательные произведения «поэзии мысли», — попытки воплотить сложную, стремящуюся познать законы человеческой жизни мысль, часто трагическую и философски значительную. Эти устремления в наибольшей степени выражены в «античных» балладах, в стихотворении «Цвет завета», послании к Александре Федоровне (1818) и в особенности в элегии «На кончину ее величества королевы Виртембергской». Последняя представляет собой, по словам Белинского, «скорбный гимн житейского страдания». Жуковский рисует смерть Екатерины Павловны, сестры Александра I, не как смерть королевы (само это слово фигурирует только в названии), но как смерть молодой и красивой женщины; тема стихотворения — трагичность и несправедливость безвременной смерти молодой матери и жены. Жуковский последователен и верен своему несоциальному принципу изображения человека; мы видим в элегии как бы другой полюс его лишенного социальности гуманизма: на одном полюсе был «селянин», на другом теперь — королева Виртембергская, и в обоих Жуковский выявляет гласное, «святейшее из званий — человек» (программный для Жуковского стих из послания Александре Федоровне, 1818 г.). Нет надобности подробно останавливаться на совершенно очевидных слабых чертах такого подхода к изображению человека. Ведь социальное начало, о чем в другой связи уже шла речь, является определяющим фактором в формирования самой человеческой психологии. Однако, при всех слабых сторонах своей концепции, Жуковский в этой элегии действительно с огромной силой и в отличие от своих песен-романсов, с большой степенью психологической и философской дифференциации, и детализации воссоздает человеческое переживание и смятенную несправедливостью судьбы человеческую мысль:

Природа здесь верна стезе привычной, Без ужаса берем удел обычный. Но если вдруг, нежданная, вбегает Беда в семью играющих Надежд; Но если жизнь изменою слетает С веселых, ей лишь миг знакомых вежд И Счастие младое умирает, Еще не сняв и праздничных одежд… Тогда наш дух объемлет трепетанье, И силой в грудь врывается роптанье.

Здесь нет ни песенной мелодичности, ни свойственной песне суммарности в передаче переживания. Своеобразие стиля элегии — в сочетании конкретности мыслей и чувств («И в руку ей рукой оцепенелой ответного движенья не вожмешь…», «А мать, склонясь к обманчивым листам…» и т. д.) с торжественной патетикой, философским обобщением. Философский смысл имеют олицетворения, восходящие к традиции «высокой» поэзии XVIII века («Беда», «Молва», «Надежда», «Прелесть», «Счастие»). Несомненно, данная элегия и вообще данный стиль поэзии. Жуковского сильнейшим образом воздействовали на лирику Баратынского («Осень»).

Не следует затушевывать того, что в поэзии и философских воззрениях Жуковского является для нас чужим. Это — идеалистически-религиозные черты его поэзии, особенно усилившиеся к концу 1810-х годов и развивавшиеся в 1820-1840-х годах.

Исполненный неудовлетворенности жизнью поэт, которого современники называли «поэтом страдания», далек от ропота и протеста (даже трагическая элегия «На кончину ее величества королевы Виртембергской» заканчивается религиозно-примиряющим аккордом). В течение всей своей жизни Жуковский верил, что за все муки в жертвы — «там наше воздаянье» («Песня» — «О милый друг, теперь с тобою радость…»), что «смертных ропот безрассуден» («Людмила»).

Религиозные идеи сливаются в поэзии Жуковского с романтически-идеалистическими представлениями.

На Жуковского произвел сильное впечатление Новалис, немецкий поэт, принадлежащий к группе так называемых иенских романтиков; с его произведениями Жуковский познакомился в начале 1810-х годов. Начиная с 1816 года, и в силу обстоятельств личной жизни и в силу служебных обязанностей, Жуковский подолгу бывал в Германии. Он лично познакомился с вождем реакционных немецких романтиков Л. Тиком. Жуковскому оказались близкими идеи о некоей таинственной сущности мира, которая лишь иногда раскрывается перед человеком. Многое заимствовал Жуковский из мистической «Песни» («Lied») Шеллинга. Мистические мотивы есть в «Славянке»; ими определена тематика стихотворений «Невыразимое», «Лалла Рук», «Таинственный посетитель», «Цвет завета», «К мимопролетевшему знакомому гению», «Мотылек и цветы».

Но все же смысл этих стихотворений объективно выходит за пределы мистически-религиозных представлений. Они могут восприниматься как поэтическое выражение стремления человека к идеалу, к «мечте». Известно, что Пушкин пришел в восторг от стихотворения «Мотылек и цветы» и не принял только ту его часть, в которой возобладал дидактически-морализаторский тон: «Что прелестнее строфы Жуковского Он мнил, что вы с ним однородные и следующей, Конца не люблю».[39] Пушкину запомнились стихи:

Пускай же к вам, резвясь, ласкается, Как вы, минутный ветерок; Иною прелестью пленяется Бессмертья вестник, мотылек.

Благодаря той многозначности слова Жуковского, о которой уже говорилось выше, «бессмертье», так же как «прелесть» и «вестник», могли восприниматься как символы торжества вечного, великого и прекрасного над соблазнами «заземленной», лишенной идеалов жизни. Несомненно, именно так воспринимал стихотворение Пушкин, столь чуждый туманному идеализму.

Религиозные настроения усилились у Жуковского в годы его придворной службы и в последний период его жизни, в 1840-х годах; тогда они приобрели реакционный, даже фанатический характер.

9

С середины 1820-х годов начинается период, когда, несмотря на очень большую творческую работу Жуковского, современники рассматривают его как поэта, уже сказавшего все, что он должен был сказать. Пушкин с южными поэмами и «Евгением Онегиным», поэты декабристского лагеря, в 1830-х годах — «неистовая» романтическая проза Марлинского и исторический роман, Лермонтов и затем Гоголь — заслонили Жуковского в восприятии современников. И это было закономерно. Общественная жизнь и судьбы современного человека определяли содержание новой литературы в неизмеримо большей степени, чем поэзию Жуковского. Жуковский и не претендовал на былую власть над умами; еще в начале 1820-х годов он добровольно передал роль первого поэта России Пушкину.

Оставшись чужд декабризму, Жуковский и в 1830-х и в 1840-х годах оторван от общественного движения. Но по-прежнему ревностно он исполнял свою роль «просветителя» при наследнике и защитника тех, кто гоним или неправедно унижен.

Придворная служба подходила к концу, В 1841 году, в связи с окончанием обучения наследника, а также женитьбой на Е. Рейтерн (дочери немецкого художника), Жуковский вышел в отставку.

В творчестве Жуковского 1820-1840-е годы характеризуются ослаблением лирической темы и возрастающим интересом к крупным формам, к более точным по своему принципу переводам монументальных произведений. Размах творчества Жуковского в эти годы очень велик. Им были созданы сказки, перевод «Одиссеи», «Ундина», «Наль и Дамаянти», «Рустем и Зораб», «Камоэнс», переводы из Гебеля (немецкого поэта-сентименталиста демократического толка). Возобладавшие в этот период эпические тенденции сказывались еще в конце 1810-х годов. В эти годы Жуковский создал перевод на современный русский язык «Слова о полку Игореве», замечательный тонким пониманием того, что такой перевод должен дать современному читателю, Жуковский оставляет множество слов «непереведенными»; смысл этих слов читателю понятен, а между тем достигается важная цель — максимальное сохранение подлинного звучания великого произведения русской древности. Жуковский сумел сохранить и ритм подлинника, почти нигде его не нарушив.

Большим событием явился перевод Жуковским трагедии Шиллера «Орлеанская дева». В переводе Жуковского «Орлеанская дева» оказала обновляющее действие на развитие русской драматургии 1820-х годов — как своим глубоким патриотическим и психологическим содержанием, так и новизной формы. Героическая тема была раскрыта Шиллером в своем психологическом значении. Структура «Орлеанской девы», во всех отношениях нарушавшая привычные каноны классической драматургии и в особенности ее стих — белый пятистопный ямб — в известной степени оказали влияние на пушкинского «Бориса. Годунова». В «Орлеанской деве» Жуковского привлекло и сочетание патриотического и религиозного одушевления.

К 1821 году и началу 1822 года относится работа Жуковского над переводом поэмы Байрона «Шильонский узник». С поэтом И. И. Козловым Жуковский много читал Байрона зимой 1819 года. «Жуковский им бредит и им питается. В планах его много переводов из Байрона», — сообщал Вяземскому А. И. Тургенев в октябре 1819 года. Однако «много переводов» из Байрона Жуковский не создал: мятежный поэт был ему все же чужд.

Политическую остроту поэмы «Шильонский узник» Жуковский смягчил, опустив предпосланный ей; «Сонет к Шильону» — страстное прославление свободы. В поэме Байрона его привлекла прежде всего тема привязанности узников-братьев друг к другу, привязанности настолько сильной, что после смерти братьев герой уже не дорожит ничем — даже свободой. Близка Жуковскому была и тема противоречивости, необъяснимости человеческих ощущений:

И… столь себе неверны мы… Когда за дверь своей тюрьмы На волю я перешагнул — Я о тюрьме своей вздохнул.

Последний стих вспоминал Пушкин, когда окончилась его кишиневская ссылка.

Перевод «Шильонского узника» повлиял на стих и поэтический слог лермонтовского «Мцыри», написанного тем же стихом четырехстопным ямбом со сплошной мужской рифмовкой. И тематически и по стремительной страстности и силе лермонтовский стих уже слышится в таких, например, строках Жуковского:

Но мне хотелось бросить взор На красоту знакомых гор, На их утесы, их леса, На близкие к ним небеса. …Я их увидел. И оне Все были те ж: на вышине Веков создание — снега… …И слышен был мне шум ручьев, Бегущих, бьющих по скалам…

Периодом большого творческого подъема было для Жуковского начало 1830-х годов (1831–1833). В это время созданы сказки, «Ундина», ряд баллад — в том числе такие, как «Плавание Карла Великого», «Элевзинский праздник», «Старый рыцарь»; стихотворные повести «Перчатка», «Нормандский обычай», «Две были и еще одна», «Суд в подземелье». Лето 1831 года Жуковский провел в Царском Селе вместе с Пушкиным и Гоголем. Это было время интенсивного творческого общения, совместного обсуждения вопросов народности, путей развития современной литературы.

Жуковский вступил с Пушкиным в своеобразное состязание, написав «Сказку о царе Берендее» (Пушкин — «Сказку о царе Салтане»). Несомненно, победителем снова оказался Пушкин. Пушкинские сказки гораздо более народны, чем сказки Жуковского. Их народность — в демократизме, понимании русского народного характера, сочетании серьезности и лукавства, поэтичности и здравого смысла, фантастики и социальной сатиры. В сказках Жуковского этого нет, однако в них есть своя прелесть, как всегда у Жуковского, — простота, лиризм, мечтательность.

Эти черты отличают и «Ундину» — стихотворную повесть, написанную Жуковским по прозаической повести немецкого писателя Ламот-Фуке. В «Ундине» проявились разнообразие и сила поэтического слога Жуковского. Естественность повествовательного тона, обаяние непосредственности народной легенды, фантастический с внешней стороны образ главной героини, Ундины, в конечном счете являющийся символом истинной человечности — все это делает «Ундину» одним из шедевров Жуковского.

1837–1841 годы были посвящены переводу древней индийской повести «Наль и Дамаянти» (из эпоса «Махабхарата»). Интерес к древнему эпосу возник у Жуковского как проявление недовольства современностью, в которой в эти годы он видел лишь торжество «торгашеского духа», так как остался совершенно чужд прогрессивным демократическим тенденциям общественной жизни. В 1842–1848 годах Жуковским был создан перевод «Одиссеи», о котором Гоголь писал, что в нем «услышит сильный упрек себе наш XIX век» (статья «Об „Одиссее“, переводимой Жуковским»). Древний мир Жуковскому, как и Гоголю, представлялся идеалом гармоничности, величия, душевного благородства. Именно это Жуковский в «Одиссее» и «Нале и Дамаянти» выдвигает на первый план, модернизируя текст, придавая переживаниям героев душевную утонченность:

Память минувшей разлуки, радость свиданья, живая Повесть о том, что розно друг с другом они претерпели, Мыслей и чувств поверенье, раздел и слиянье, Все в одном заключилося чувстве: мы вместе… («Наль и Дамаянти»)

В этих стихах слышны знакомые интонации лирики Жуковского. Однако в «Нале и Дамаянти» Жуковскому удалось и воссоздать колорит подлинной древней поэзии. Ведь в самом подлиннике была заключена гуманная, жизнеутверждающая мысль о торжестве справедливости и верности. Жуковский мастерски передал также своеобразие жизни и представлений великого народа древности, причудливость древней фантастики, красочность и эпический размах в изображении народной жизни.

«Одиссею» Жуковский выбрал для перевода не только потому, что «Илиада» уже была переведена Н. И. Гнедичем («Илиаду» Жуковский в последние годы жизни также собирался перевести, чтобы оставить по себе «полного собственного Гомера»). Жуковского привлекло само содержание «Одиссеи», большая сосредоточенность на перипетиях частной человеческой жизни, тема супружеской верности и любви, любви родительской и сыновней, картины душевной тоски и радости свиданья.

Жуковский хотел, чтобы Гомер говорил его современникам «сердцу отзывным» голосом. Сравнение переведенных Жуковским отрывков из «Илиады» с соответствующими местами перевода Гнедича дает возможность отчетливо представить себе специфику работы Жуковского, его интерпретацию гомеровского стиля. Жуковский, как всегда, более свободен в передаче текста. Он усиливает эмоциональность текста; так, у Гнедича Гектор и Андромаха, склонившиеся над младенцем, «сладко улыбнулись», когда младенец испугался огромной гривы на шлеме отца; у Жуковского они с грустной улыбкой посмотрели на сына, не будучи, в силах отвлечься от мысли о разлуке. Жуковский постоянно развивает, делает более живописными те детали, которые являются значимыми в эмоциональном отношении.

Более свободное обращение с текстом было для Жуковского не препятствием в воссоздании гомеровского стиля, но способом передачи этого стиля средствами современной русской поэзии. По этому поводу Жуковский писал: «Я везде старался сохранить простой, сказочный язык, избегая всякой натяжки… строго держался языка русского… и по возможности соглашал его формы с формами оригинала… так, чтобы гомеровский стих был ощутителен в стихе русском, не заставляя его кривляться по-гречески». Перевод «Одиссеи» Жуковского — лучший из всех русских переводов является большим вкладом в историю нашей культуры.

Друг и современник Жуковского, П. А. Вяземский, писал о переведенной Жуковским «Одиссее» в стихотворении 1853 года «Александрийский стих»:

Там свежей древностью и жизнью первобытной С природой заодно, в сени ее защитной Все дышит и цветет в спокойной красоте. Искусства не видать: искусство в простоте… …Не налюбуешься картиной ненаглядной, Наслушаться нельзя поэзии твоей.

В последние годы жизни работа над «Одиссеей» стоила Жуковскому больших усилий. У него ослабело зрение, но он не оставлял своих творческих замыслов; к их числу относится неосуществленный замысел поэмы «Агасфер». Встречавшиеся с Жуковским в Германии соотечественники вспоминали о его живом интересе к тому, что происходило в России, о намерении переехать в Москву.

Этому не суждено было осуществиться: 19 апреля 1852 года Жуковский умер в Баден-Бадене. Согласно его последней воле, тело поэта было перевезено в Россию.

Имя Жуковского — одно из наиболее крупных в русской поэзии. «Учеником» его, по собственному признанию великого поэта, был Пушкин — и уже этого было бы достаточно для того, чтобы занять в истории литературы почетное место. «Без Жуковского мы не имели бы Пушкина», — писал Белинский.[40]

Вспоминая о первой встрече с Жуковским, Гоголь писал, что «едва ли не со времени этого первого свидания нашего искусство стало главным и первым в моей жизни, а все прочее вторым» (письмо Гоголя Жуковскому от 22 декабря 1847 года).

Поэзия Жуковского оказала огромное воздействие на Фета и Тютчева. Ее влияние испытали молодой Лермонтов, Полонский, молодой Некрасов. Элементы романтической символики, субъективного восприятия мира и в особенности принцип единой лирической тональности и исключительной значимости звуковой стороны стиха оказали решающее влияние на А. Блока. «Первым вдохновителем моим был Жуковский»,[41] — утверждает Блок.

Но поэзия Жуковского имеет для нас не только историческое значение. Жуковский принадлежит к тем поэтам прошлого, интерес к которым у нашего читателя не ослабевает. В его творчестве современный читатель находит поэтическое вдохновение, изящество и простоту, своеобразное мелодическое очарование и, главное, человечность, серьезность и глубину подхода к жизни.

И. М. Семенко.

Стихотворения 1797–1851

Майское утро*

Бело-румяна Всходит заря И разгоняет Блеском своим Мрачную тьму Черныя нощи. Феб златозарный, Лик свой явивши, Все оживил. Вся уж природа Светом оделась И процвела. Сон встрепенулся И отлетает В царство свое. Грезы, мечтанья, Рой как пчелиный, Мчатся за ним. Смертны, вспряните! С благоговеньем, С чистой душой, Пад пред всевышним, Пламень сердечный Мы излием. Радужны крылья Распростирая, Бабочка пестра Вьется, кружится И лобызает Нежно цветки. Трудолюбива Пчелка златая Мчится, жужжит. Все, что бесплодно, То оставляет — К розе спешит. Горлица нежна Лес наполняет Стоном своим. Ах! знать, любезна, Сердцу драгова, С ней уже нет! Верна подружка! Для чего тщетно В грусти, тоске Время проводишь? Рвешь и терзаешь Сердце свое? Можно ль о благе Плакать другого?.. Он ведь заснул И не страшится Лука и злобы Хитра стрелка. Жизнь, друг мой, бездна Слез и страданий… Счастлив стократ Тот, кто, достигнув Мирного брега, Вечным спит сном.

1798

Добродетель («Под звездным кровом тихой нощи…»)*

Под звездным кровом тихой нощи, При свете бледныя луны, В тени ветвистых кипарисов, Брожу меж множества гробов. Повсюду зрю сооруженны Богаты памятники там, Порфиром, златом обложенны; Там мраморны столпы стоят. Обитель смерти там — покоя; Усопших прахи там лежат; Ничто их сна не прерывает; Ничто не грезится во сне… Но все ль так мирно почивают, И все ли так покойно спят?.. Не монументы отличают И не блестяща пышность нас! Порфир надгробный не являет Душевных истинных красот; Гробницы, урны, пирамиды — Не знаки ль суетности то? Они блаженства не доставят Ни здесь, ни в новом бытии, И царь сравняется с убогим, Герой там станет, где пастух. С косою острой, кровожадной, С часами быстрыми в руках, С седой всклокоченной брадою, Кидая всюду страшный взор, Сатурн несытый и свирепый Парит через вселенну всю; Парит — и груды оставляет Развалин следом за собой. Валятся дубы вековые, Трясутся гор пред ним сердца, Трещат забрала и твердыни, И медны рушатся врата. Падут и троны и начальства, Истлеет посох, как и скиптр; Венцы лавровые поблекнут, Трофеи гордые сгниют. Стоял где памятник герою, Увы! что видим мы теперь? — Одни развалины ужасны, Шипят меж коими змеи, Остались вместо обелиска, Что гордо высился за век, За век пред сим — и нет его… И слава тщетная молчит. И что ж покажет, что мы жили, Когда все время рушит так? — Не камень гибнущий величья В потомстве поздном нам придаст; И не порфирны обелиски Прославят нас, превознесут. Увы! несчастен, кто оставил Лишь их — и боле ничего! Исчезнут тщетны украшенья, Когда застонет вся земля, Как заревут ужасны громы, Падет, разрушится сей мир. И тени их тогда не будет, И самый прах не пропадет. Все, все развеется, погибнет. Как пыль, как дым, как тень, как сон! Тогда останутся нетленны Одни лишь добрые дела. Ничто не может их разрушить, Ничто не может их затмить. Пред богом нас они прославят, В одежду правды облекут; Тогда мы с радостью яви́мся Пред трон всемощного творца. О сколь священна, Добродетель, Должна ты быть для смертных всех! Рабы, как и владыки мира, Должны тебя боготворить… На что мне памятники горды? И скиптр и посох — все равно: Равно под мрамором в могиле, Равно под дерном прах лежит.

Добродетель («От света светов луч излился…»)*

От света светов луч излился, И добродетель родилась! В тьме мир дремавший пробудился, Земля весельем облеклась; В священном торжестве природа Объемлет дар для смертных рода; От горних, светлых стран небес Златой, блаженный век спустился, Восторг божественный вселился Во глубине святых сердец. На землю дщерь творца предстала, Творений хор ей гимн воспел; Пустыня светлым раем стала; Как крин, повсюду мир процвел; Любовь, невинность, кротость нравов: Без строгости и без уставов, Правдивость, честность всем эгид; Повсюду дружба водворилась, Повсюду истина явилась, Преда́нность, верность, совесть, стыд. Дохнула злоба — и родился* Кровавый, яростный раздор;* Вздохнул он — вздох сей повторился Среди сердец кремнистых гор; Ужасный яд — его дыханье, Убийство, смерть — его желанье, И мрак — блистание очей. Взглянул — и брани воспылали, Несчастны жертвы застонали, Кровь быстрой полилась струей. Одеян бурей век железный, Потрясши круг земли, предстал; Померк натуры вид любезный, И смертный счастлив быть престал. С цепей своих Борей сорвался, В полях небесных гром раздался, Завыл и лес и сонм морей! С лугов зефиры улетели, По рощам птицы онемели, И светлый не журчит ручей. Дщерь ада, злоба есть содетель Бесчисленных лютейших бед; Но не исчезла добродетель! Она еще, еще живет; Еще ей созидают храмы, Еще куря́т ей фимиамы; Но, ах! златой уж век исчез, В пучине вечности сокрылся, Один лишь луч к нам отделился И добрым мир с собой принес. Иной гордыни чтит законы, Идет неправды по стезям; Иной коварству зиждет троны И дышит лестию к царям; Иной за славою стремится; Тот злата алчностью томится, Тот ратует с врагом своим, И всяк путь ложный избирает, В ночи как будто бы блуждает; Его дела — ничтожный дым. И муж, премудростью почтенный, Во испытаньях поседев, Муж праведный и просвещенный Вздохнет, на все сие воззрев; В мечтаньях сих он тленность видит, Порок и зло он ненавидит, И добродетели кумир В своей душе он обожает, Свою всю жизнь ей посвящает, Его чертог — пространный мир. Кто правды, честности уставы В теченье дней своих блюдет, Тот к счастью обретет путь правый, Корабль свой в пристань приведет; Среди он бедствий не погибнет, В гоненье рока он возникнет, Его перун не устрашит. Когда и смерть к нему явится, То дух его возвеселится, К блаженству спешно полетит. О вы, подобье юных кринов! В вас пламень бодрости горит, В вас зрю я доблесть славянинов — Учитесь добродетель чтить; В душе ей храм соорудите, Ей мысли, чувства посвятите, Стремитесь мудрых по стезям. Круг жизни вашей совершится, Но солнце ваших дней затмится, Зарю оставя по следам.

Его превосходительству… Михаилу Матвеевичу Хераскову*

Его превосходительству, господину тайному советнику, Императорского Московского университета куратору и кавалеру Михаилу Матвеевичу Хераскову* на случай получения им ордена св. Анны 1-й степени, от воспитанников университетского Благородного пансиона Еще, Херасков, друг Минервы, Еще венец ты получил! Сердца в восторге пламенеют Приверженных к тебе детей, Которых нежною рукою Ведешь ты в храм святой наук, — В тот храм, где муза озарила Тебя бессмертия лучом. Дела благие — вечно живы; Плоды их зреют в небесах; И здесь и там их ждет награда: Здесь царь венчает их, там — бог!

Могущество, слава и благоденствие России*

На троне светлом, лучезарном, Что полвселенной на столпах Взнесен, незыблемо поставлен, Россия в славе восседит — Златой шелом, огнепернатый Блистает на главе ее; Венец лавровый осеняет Ее высокое чело; Лежит на шуйце щит алмазный; Расширивши крыла свои, У ног ее орел полночный Почиет — гром его молчит. Окрест блестящего престола, В бесчисленный собравшись сонм, Стоят полночные народы, С почтеньем долу преклонясь: Славя́нин в шлеме златовидном, Татар с свинцовой булавой, Черкес в булатных, тяжких латах, Бобром одетый камчадал, С сетями финн, живущий в норде, С секирой острой алеут, Киргизец с луком напряженным, С стальною саблею сармат. Она сидит — и светлым оком Зрит на владычество свое; Прелестный юноша пред нею, Склоняющ слух к ее словам. «Мой сын! — гласит ему Россия. — Простри свой взор окрест себя; Простри и виждь страны цветущи, Подвластны скиптру моему: Ты в недре их рожден, воспитан, В их недре счастье — жребий твой; В их недре ты свое теченье Со славой должен совершать! Воззри, и в радостном восторге Клянись и сердцем и душой Быть сыном мне нежнейшим, верным, Мне жизнь и чувства посвятить; Воззри на мощь мою, на славу, Мои сокровища исчисль; Смотри: там Бельт пространный воет; Там пенится шумящий Понт; Там Льдистый океан волнится, В себя приемлющ сонмы рек; Там бурный океан Восточный Камчатский опеняет брег. Здесь Волга белыми струями Кати́тся по полям, лугам, Благословенье изливает И радость на хребте несет; Там Дон клубится, Днепр бунтует; Уральских исполинов ряд Дели́т там Азию с Европой И подпирает небеса; Сибирь, хранилище сокровищ, Здесь возвышает свой хребет; Херсон гордится там плодами, Прельщающими взоры, вкус. Цветет обилие повсюду! На тучных пажитях, лугах Стада бесчисленны пасутся; Покрыты класами, поля Струятся, как моря златые; Весельем дышащ, земледел При полных житницах ликует. Там села мирные мои; Там грады крепкие, цветущи; Москва, Петрополь и Казань, На бреге быстрых рек, пенистых Главы подъемлют к облакам. Повсюду в ратном украшенье Блистают воинства ряды; На шлемах перья развевают, На копьях солнца луч горит; Мечи гремят в десницах мощных; Кони́, гордяся, гриву вверх Вздымают, ржут, биют ногами, Крутя́т песок, вьют прах столбом; Огонь летит багряным вихрем Из медных челюстей, гремя; Долины грохот повторяют И эхо предают горам. На влаге бурных океанов, Расширив белые крыла, Летают в грозных строях флоты, Нося во мрачных недрах смерть; Пенят и Бельт и Понт в стремленье; Пред ними ужас, гром летит… От всех вселенныя пределов Плывут с богатством корабли И, пристаней моих достигнув, Тягчат сокровищами брег: Богатый Альбион приносит Своих избытков лучшу часть; Волнисту шерсть и шелк тончайший Несет с востока оттоман; Араб коней приводит быстрых, В своих степях их укротив; Китай фарфор и муск приносит; Моголец шлет алмаз, рубин; Иемен дарит свой кофе вкусный; Как горы, по полям идут Верблюды с перскими коврами, — От всех земли пределов, стран Народы мне приносят дани, Цари сокровища мне шлют… Там в храмах, музам посвященных, Текут для юношей струи Премудрости, нравоученья; Там в кроткой мирной тишине, Исполнясь духом Аполлона, Поэт восторг небесный свой Чертами пламенными пишет; Там Праксителев ученик Влагает жизнь во хладный мрамор, Велит молчанью говорить; Там медь являет зрак героя — В нем пламень мужества горит; Там холст под кистью Апеллеса Рождает тысячи красот; Там нового Орфея лира Струнами сладкими звучит… Везде блестит луч просвещенья! И благотворный свет его, С лучом религии сливаясь, Все кроткой теплотой живит И трон мой блеском одевает… Мой сын! кто в свете равен мне? Какое царство в поднебесной Блаженней царства моего?» Се образ радостный России! Но некогда густая тьма, Как ночь, поверх ее носилась; Язычество свой фимиам На жертвенниках воскуряло, И кровь под жреческим ножом Дымилась в честь немых кумиров… С престола Святославов сын Простер свой скиптр державный, мощный — И кроткий христианства луч Блеснул во всех концах России: К творцу моленья вознеслись. Стенала некогда в оковах Россия, под пятой врагов Неистовых, кичливых, злобных… Ее сармат и скандинав Тягчили скипетром железным; Москва, с поникшею главой, Под игом рабства унывала, Затмилась красота ее, — И росс слезящими очами Взирал на бедства вкруг себя, На грады, в пепел обращенны, На кровь, кипящу по полям. Явился Петр — и иго бедствий Престало россов отягчать; Как холм, одетый тенью ночи, Являющийся с юным днем: Так все весельем озарилось; Главу Россия подняла, Престол ее, вознесшись к небу, Рассыпал на вселенну тень; Ее алкиды загремели; Кичливый враг упал, исчез, — И се, во славу облеченна, Она блаженствует, цветет! Се Павел с трона славы, правды, Простерши милосердья длань, Блаженство миллионов зиждет, Струями радость, счастье льет И царства падшие подъемлет![42] Се новый росский Геркулес, Возникшу гидру поражая, Тягчит пятой стоглавый Альп, Щитом вселенну осеняет! Се знамя росское шумит Средь тронов, в прахе низложенных! И се грядет к нам новый век! Падите, россы, на колена! Молите с пламенной душой: «Да управляяй царств судьбами Хранит любовию своей От бед Россию в век грядущий И новым светом облечет! Да снидет мир к нам благодатный И миру радость принесет! Да луч премудрости рассеет Невежества последний мрак И да всеобщее блаженство Вселенну в рай преобразит!!!»

Стихи на новый, 1800 год*

Из недра вечности рожденный, Парит к нам юный сын веков; Сотканна из зарей порфира Струится на плечах его; Лучи главу его венчают, Простерт о чреслах Зодиак, В его деснице зрится чаша, Где скрыты жребии судьбы, Из коей вечными струями Блаженство и беды́ текут. Летит — пред ним часы, минуты Лиются быстрою струей; Сопутницы, его подруги, Несут вселенной благодать: Зима в своей короне льдя́ной, В сотка́нной ризе из снегов, Весна с цветочными коврами, С плодами Осень для древес, С снопами Лето золотыми И благотворной теплотой. Летит — во сретенье вселенна Ему благословенья шлет; Желанья, робкие надежды Несутся сонмами к нему; К нему стремится глас хвалебный, К нему летит слеза и вздох; Монарх с блестящего престола И нищий с бедного одра К нему возводят взор молящий, Благодеяний ждут его… Лети, сын вечности желанный, Лети и по следам своим Цветы блаженства вожделенны И кротку радость насаждай… Пускай полет твой благодатный, Как зе́фир, землю освежит; Любовь, согласие священно Во всей вселенной утвердит.

К Тибуллу на прошедший век*

Он совершил свое теченье И в бездне вечности исчез… Могилы пепел, разрушенье, Пучина бедствий, крови, слез — Вот путь его и обелиски! Тибулл! все под луною тленно! Давно ль на хо́лме сем стоял Столетний дуб, густой, надменный, И дол ветвями осенял? Ударил гром — и дуб повержен! Давно ли и любимец славы Народов жребием играл, Вселенной подавал уставы И небо к распре вызывал? Дохнула смерть — что он? — горсть пыли. Тибулл! нам в мире жить не вечно: Вся наша жизнь — лишь только миг. Как молнья, время скоротечно! — На быстрых крылиях своих Оно летит, и все с ним гибнет. Едва на дневный свет мы взглянем, Едва себя мы ощутим И жизнью радоваться станем: Уже в сырой земле лежим, Уж мы добыча разрушенья! Тибулл! нельзя, чтобы природа Лишь для червей нас создала; Чтоб мы, проживши два, три года, Прешед сквозь мрачны дебри зла, С лица земли, как тени, скрылись! На что винить богов напрасно? Себя мы можем пережить: Любя добро и мудрость страстно, Стремясь друзьями миру быть, — Мы живы в самом гробе будем!..

Мир*

Проснись, пифийского поэта* древня лира, Вещательница дел геройских, брани, мира! Проснись — и новый звук от струн твоих издай И сладкою своей игрою нас пленяй —    Исполни дух святым восторгом! Как лира дивная небесного Орфея, Гремишь ли битвы ты — наперсники Арея Берутся за мечи и взорами грозят; Их бурные кони́ ярятся и кипят,    Крутя свои волнисты гривы. Поешь ли тишину — гром Зевса потухает; Орел, у ног его сидящий, засыпает, Вздымая медленно пернатый свой хребет; Ужасный Марс свой меч убийственный кладет    И кротость в сердце ощущает. Проснись! и мир воспой блаженный, благодатный; Пусть он слетит с небес, как некий бог крылатый, Вечнозеленою оливою махнет, Брань страшную с лица вселенной изженет    И примирит земные роды! Где он — там вечное веселье обитает, Там человечество свободно процветает, Питаясь щедростью природы и богов; Там звук не слышится невольничьих оков    И слезы горести не льются. Там нивы жатвою покрыты золотою; Там в селах царствует довольство с тишиною; Спокойно грады там в поля бросают тень; Там счастье навсегда свою воздвигло сень:    Оно лишь с миром сопряженно. Там мирно старец дней закатом веселится, Могилы на краю — неволи не страшится; Ступя ногою в гроб — он смотрит со слезой, Унылой, горестной, на путь скончанный свой    И жить еще — еще желает! Там воин, лишь в полях сражаться приученный, Смягчается — и меч, к убийству изощренный, В отеческом дому под миртами кладет; Блаженство тишины и дружбы познает,    Союз с природой обновляет. Там музы чистые, увенчанны оливой, Веселым пением возносят дни счастливы; Их лиры стройные согласнее звучат; Они спокойствие, не страшну брань гласят,    Святую добродетель славят! Слети, блаженный мир! — вселенная взывает — Туда, где бранные знамена развевают; Где мертв природы глас и где ее сыны На персях матери сражаются, как львы;    Где братья братьев поражают. О страх!.. Как яростно друг на́ друга стремятся! Кони́ в пыли, в поту свирепствуют, ярятся И топчут всадников, поверженных во прах; Оружия гремят, кровь льется на мечах,    И стоны к небесам восходят. Тот сердца не имел, от камня тот родился, Кто первый с бешенством на брата устремился… Скажите, кто перун безумцу в руки дал И жизни моея владыкою назвал,    Над коей я и сам не властен? А слава?.. Нет! Ее злодей лишь в брани ищет; Лишь он в стенаниях победны гимны слышит. В кровавых грудах тел трофеи чести зрит; Потомство извергу проклятие гласит,    И лавр его, поблекши, тлеет. А твой всегда цветет, о росс великосердый, В пример земным родам судьбой превознесенный! Но время удержать орлиный твой полет; Колосс незыблем твой, он вечно не падет;    Чего ж еще желать осталось? Ты славы путь протек Алкидовой стопою, Полсвета покорил могучею рукою; Тебе возможно все, ни в чем препоны нет: Но стой, росс! опочий — се новый век грядет!    Он мирт, не лавр тебе приносит. Возьми сей мирт, возьми и снова будь героем, — Героем в тишине, не в кроволитном бое. Будь мира гражданин, венец лавровый свой Омой сердечною, чувствительной слезой,    Тобою падшим посвященной! Брось палицу свою и щит необоримый, Преобрази во плуг свой меч несокрушимый; Пусть роет он поля отчизны твоея; Прямая слава в ней, лишь в ней ищи ея;    Лишь в ней ее обресть ты можешь. На персях тишины, в спокойствии блаженном, Цвети, с народами земными примиренный! Цвети, великий росс! — лишь злобу поражай, Лишь страсти буйные, строптивы побеждай    И будь во брани только с ними.

Герой*

I На лоне облаков румяных Явилась скромная заря; Пред нею резвые зефиры, А позади блестящий Феб, Одетый в пышну багряницу, Летит по синеве небес — Природу снова оживляет И щедро теплоту лиет. II Явилось зрелище прекрасно Моим блуждающим очам: Среди красот неизъяснимых Мой взор не зрит себе границ, Мою все душу восхищает, В нее восторга чувства льет, Вдыхает ей благоговенье — И я блажу светил творца. III Но тамо — что пред взор явилось? Какие солнца там горят? То славы храм чело вздымает — Вокруг его венец лучей. Утес, висящий над валами Морских бесчисленных пучин, Веков теченьем поседевший, Его подъемлет на хребте. IV Дерзну ль рукой покров священный, Молвы богиня, твой поднять? Дерзну ль святилище проникнуть, Где лавр с оливою цветет? — К тебе все смертные стремятся Путями крови и добра; Но редко, редко достигают Под сень престола твоего! V Завеса вскрылась — созерцаю: Се, вижу, сердцу милый Тит, Се Антонины, Адрианы; Но Александров — нет нигде. Главы их лавр не осеняет, В кровавой пене он погряз, Он бременем веков подавлен — Но цвел ли в мире он когда? VI О Александр, тщеславный, буйный, Стремился иго наложить И тяжки узы ты вселенной! Твой меч был грозен, как перун; Твой шаг был шагом исполина; Твоя мысль — молний скорых бег; Пределов гордость не имела; Но цель была лишь только дым! VII К чему мечтою ты прельщался? Какой ты славе вслед бежал? Где замысл твой имел пределы? Где пункт конца желаньям был? Алкал ты славы — и в безумстве Себя ты богом чтить дерзал; Хотел ты бранями быть громок — Но звук оставил лишь пустой. VIII Героя званием священным Хотел себя украсить ты; Ах, что герой, когда лишь кровью Его написаны дела? Когда лишь звуками сражений Он в краткий век свой знатен был? Когда лишь мужеством и силой Он путь свой к славе отверзал? IX Но что герой? Неужто бранью Единой будет славен он? Неужто, кровию омытый, Его венец пребудет свеж? Ах, нет! засохнет и поблекнет, И обелиск его падет; Он порастет мхом и травою, И с ним вся память пропадет. X Герои света, вы дерзали Себе сей титул присвоять; Но кто, какое сердце скажет, Что вы достойны были впрямь Сего названия почтенна? Никто — ползуща токмо лесть, Виясь у ног, вас прославляет! Но что неискрення хвала?.. XI Героем тот лишь назовется, Кто добродетель красну чтит, Кто лишь из должности биется, Не жаждет кровь реками лить; Кто побеждает — победивши, Врага лобзает своего И руку дружбы простирает К нему, во знак союза с ним. XII Кто сирым нежный покровитель; Кто слез поток спешит отерть Благодеяния струями; Кто ближних любит, как себя; Кто благ в деяньях, непорочен, Кого и враг во злобе чтит — Единым словом: кто душою Так чист и светл, как божество. XIII Венцов оливных тот достоин, И лавр его всегда цветет; Тот храма славы лишь достигнет, В потомстве вечно будет жить, — И человечество воздвигнет Ему сердечный мавзолей, И слезы жаркие польются К нему на милый сердцу прах… XIV Я в куще тихой, безмятежной Героем также быть могу: Мое тут поле брани будет Несчастных сонм, гоним судьбой; И меч мой острый, меч огнистый Благодеянья будет луч; Он потечет — и побеждает Сердца и души всех людей. XV Мой обелиск тогда нетленный Косою время не сразит; Мой славы храм не сокрушится: Он будет иссечен в сердцах; Меня мечтанья не коснутся, Я теням вслед не побегу, И солнце дней моих затмится, Зарю оставя по себе.

Человек*

A Worm, a God! Yong.[43]

«Ничтожный человек! что жизнь твоя? — Мгновенье. Взглянул на дне́вный луч — и нет тебя, пропал! Из тьмы небытия злой рок тебя призвал На то лишь, чтоб предать в добычу разрушенья;    Как быстра тень, мелькаешь ты! Игралище судьбы, волнуемый страстями, Как ярым вихрем лист, — ужасный жребий твой Бороться с горестью, болезньми и собой! Несчастный, поглощен могучими волнами,    Ты страшну смерть находишь в них. В бессилии своем, пристанища лишенный, Гоним со всех сторон, ты странник на земли! Что твой парящий ум? что замыслы твои? Дыханье ветерка, — и где ты, прах надменный?    Где жизни твоея следы? Ты дерзкой мыслию за небеса стремишься! — Сей низложенный кедр соперник был громам;    Но он разбит, в пыли, добыча он червям. Где мощь корней его?.. Престань, безумец, льститься; Тебе ли гордым, сильным быть? Ты ныне, обольщен надеждой, зиждешь стены, — Заутра же они, рассыпавшись, падут; И персти твоея под ними не найдут… Сын разрушения! мечта протекшей тени!    И настоящий миг не твой. Ты веселишь себя надеждой наслаждений: Их нет! их нет! Сей мир вертеп страданий, слез; Ты с жизнию в него блаженства не принес; Терзайся, рвись и будь игрою заблуждений,    Влачи до гроба цепи зол! Так — в гробе лишь твое спокойство и отрада; Могила — тихий сон; а жизнь — с беда́ми брань;[44] Судьба — невидимый, бесчувственный тиран, Необоримая ко счастию преграда!    Ничтожность страшный твой удел! Чего ж искать тебе в сей пропасти мучений? Скорей, скорей в ничто! Ты небом позабыт, Один перун его лишь над тобой гремит; Его проклятием навеки отягченный,    Твое убежище лишь смерть!» Так в гордости своей, слепой, неправосудной, Безумец восстает на небо и на рок. Всемощный! гнев твой спит!.. Сотри кичливый рог, Воздвигнись, облечен во славе неприступной,    Грянь, грянь! — и дерзкий станет пыль. Или не знаешь ты, мечтатель напыщенный! Что неприметный червь, сокрывшийся во прах, И дерзостный орел, парящий в небесах, Превыше черных туч и молний вознесенный,    Пред взором Вечного ничто?..[45] Тебе ли обвинять премудрость провиденья? Иль таинства его открыты пред тобой? Или в делах его ты избран судией? Иль знаешь ты вещей конец, определенье    И взором будущность проник? В страданиях своих ты небо укоряешь — Творец твой не тиран: ты страждешь от себя; Он благ: для счастия он в мир призвал тебя; Из чаши радостей ты горесть выпиваешь:    Ужели рок виновен в том? Безумец, пробудись! воззри на мир пространный! Все дышит счастием, все славит жребий свой; Всему начертан круг Предвечного рукой, — Ужели ты один, природы царь избранный,    Краса всего, судьбой забвен? Познай себя, познай! Коль в дерзком ослепленье Захочешь ты себя за край миров вознесть, Сравниться со Творцом — ты неприметна персть! Но ты велик собой; сей мир твое владенье,    Ты духом тварей властелин! Тебе послушно все — ты смелою рукою На бурный океан оковы наложил, Пронзил утесов грудь, перуны потушил; Подоблачны скалы валятся пред тобою;    Твое веление — закон! Все бедствия твои — мечты воображенья; Оружия на них судьбой тебе даны! Воздвигнись в крепости — и все побеждены! Великим, мудрым быть — твое определенье;    А ты ничтожны слезы льешь! Сей дерзостный утес, гранитными плечами Подперши небеса, и вихрям и громам Смеется, и один противится векам, У ног его клубит ревущими волнами    Угрюмый, грозный океан. Орел, ужаленный змеею раздраженной, Терзает, рвет ее в своих крутых когтях И, члены разметав, со пламенем в очах, Расширивши крыла, весь кровью обагренный,    Парит с победой к небесам![46] Мужайся! — и попрешь противников стопою; Твой рай и ад в тебе!.. Брань, брань твоим страстям! — Перед тобой отверст бессмертья вечный храм; Ты смерти сломишь серп могучею рукою, —    Могила — к вечной жизни путь!

Сельское кладбище*

(элегия)

Уже бледнеет день, скрываясь за горою; Шумящие стада толпятся над рекой; Усталый селянин медлительной стопою Идет, задумавшись, в шалаш спокойный свой. В туманном сумраке окрестность исчезает… Повсюду тишина; повсюду мертвый сон; Лишь изредка, жужжа, вечерний жук мелькает, Лишь слышится вдали рогов унылый звон.* Лишь дикая сова, таясь под древним сводом Той башни, сетует, внимаема луной, На возмутившего полуночным приходом Ее безмолвного владычества покой. Под кровом черных сосн и вязов наклоненных, Которые окрест, развесившись, стоят, Здесь праотцы села, в гробах уединенных Навеки затворясь, сном непробудным спят. Денницы тихий глас, дня юного дыханье, Ни крики петуха, ни звучный гул рогов, Ни ранней ласточки на кровле щебетанье — Ничто не вызовет почивших из гробов. На дымном очаге трескучий огнь, сверкая, Их в зимни вечера не будет веселить, И дети резвые, встречать их выбегая, Не будут с жадностью лобзаний их ловить. Как часто их серпы златую ниву жали И плуг их побеждал упорные поля! Как часто их секир дубравы трепетали И по́том их лица кропилася земля! Пускай рабы сует их жребий унижают, Смеяся в слепоте полезным их трудам, Пускай с холодностью презрения внимают Таящимся во тьме убогого делам; На всех ярится смерть — царя, любимца славы, Всех ищет грозная… и некогда найдет; Всемощныя судьбы незыблемы уставы: И путь величия ко гробу нас ведет! А вы, наперсники фортуны ослепленны, Напрасно спящих здесь спешите презирать За то, что гро́бы их непышны и забвенны, Что лесть им алтарей не мыслит воздвигать. Вотще над мертвыми, истлевшими костями Трофеи зиждутся, надгробия блестят, Вотще глас почестей гремит перед гробами — Угасший пепел наш они не воспалят. Ужель смягчится смерть сплетаемой хвалою И невозвратную добычу возвратит? Не слаще мертвых сон под мраморной доскою; Надменный мавзолей лишь персть их бременит. Ах! может быть, под сей могилою таится Прах сердца нежного, умевшего любить, И гробожитель-червь в сухой главе гнездится, Рожденной быть в венце иль мыслями парить! Но просвещенья храм, воздвигнутый веками, Угрюмою судьбой для них был затворен, Их рок обременил убожества цепями, Их гений строгою нуждою умерщвлен. Как часто редкий перл, волнами сокровенный, В бездонной пропасти сияет красотой; Как часто лилия цветет уединенно, В пустынном воздухе теряя запах свой. Быть может, пылью сей покрыт Гампден надменный*, Защитник сограждан, тиранства смелый враг; Иль кровию граждан Кромвель необагренный, Или Мильтон немой, без славы скрытый в прах. Отечество хранить державною рукою, Сражаться с бурей бед, фортуну презирать, Дары обилия на смертных лить рекою, В слезах признательных дела свои читать — Того им не дал рок; но вместе преступленьям Он с доблестями их круг тесный положил; Бежать стезей убийств ко славе, наслажденьям И быть жестокими к страдальцам запретил; Таить в душе своей глас совести и чести, Румянец робкия стыдливости терять И, раболепствуя, на жертвенниках лести Дары небесных муз гордыне посвящать. Скрываясь от мирских погибельных смятений, Без страха и надежд, в долине жизни сей, Не зная горести, не зная наслаждений, Они беспечно шли тропинкою своей. И здесь спокойно спят под сенью гробовою — И скромный памятник, в приюте сосн густых, С непышной надписью и ре́зьбою простою, Прохожего зовет вздохнуть над прахом их. Любовь на камне сем их память сохранила, Их ле́та, имена потщившись начертать; Окрест библейскую мораль изобразила, По коей мы должны учиться умирать. И кто с сей жизнию без горя расставался? Кто прах свой по себе забвенью предавал? Кто в час последний свой сим миром не пленялся И взора томного назад не обращал? Ах! нежная душа, природу покидая, Надеется друзьям оставить пламень свой; И взоры тусклые, навеки угасая, Еще стремятся к ним с последнею слезой; Их сердце милый глас в могиле нашей слышит; Наш камень гробовой для них одушевлен; Для них наш мертвый прах в холодной урне дышит, Еще огнем любви для них воспламенен. А ты, почивших друг, певец уединенный, И твой ударит час, последний, роковой; И к гробу твоему, мечтой сопровожденный, Чувствительный придет услышать жребий твой. Быть может, селянин с почтенной сединою Так будет о тебе пришельцу говорить: «Он часто по утрам встречался здесь со мною, Когда спешил на холм зарю предупредить. Там в полдень он сидел под дремлющею ивой, Поднявшей из земли косматый корень свой; Там часто, в горести беспечной, молчаливой, Лежал, задумавшись, над светлою рекой; Нередко в вечеру, скитаясь меж кустами, — Когда мы с поля шли и в роще соловей Свистал вечерню песнь, — он томными очами Уныло следовал за тихою зарей. Прискорбный, сумрачный, с главою наклоненной, Он часто уходил в дубраву слезы лить, Как странник, родины, друзей, всего лишенный, Которому ничем души не усладить. Взошла заря — но он с зарею не являлся, Ни к иве, ни на холм, ни в лес не приходил; Опять заря взошла — нигде он не встречался; Мой взор его искал — искал — не находил. Наутро пение мы слышим гробовое… Несчастного несут в могилу положить. Приблизься, прочитай надгробие простое, Чтоб память доброго слезой благословить». Здесь пепел юноши безвременно сокрыли, Что слава, счастие, не знал он в мире сем. Но музы от него лица не отвратили, И меланхолии, печать была на нем. Он кроток сердцем был, чувствителен душою — Чувствительным творец награду положил. Дарил несчастных он — чем только мог — слезою; В награду от творца он друга получил. Прохожий, помолись над этою могилой; Он в ней нашел приют от всех земных тревог; Здесь все оставил он, что в нем греховно было, С надеждою, что жив его спаситель-бог.

Стихи, сочиненные в день моего рождения*

К моей лире и к друзьям моим

О лира, друг мой неизменный, Поверенный души моей! В часы тоски уединенной Утешь меня игрой своей! С тобой всегда я неразлучен, О лира милая моя! Для одиноких мир сей скучен, А в нем один скитаюсь я! Мое младенчество сокрылось; Уж вянет юности цветок; Без горя сердце истощилось, Вперед присудит что-то рок! Но я пред ним не побледнею: Пусть будет то, что должно быть! Судьба ужасна лишь злодею, Судьба меня не устрашит. Не нужны мне венцы вселенной, Мне дорог ваш, друзья, венок! На что чертог мне позлащенный? Простой, укромный уголок, В тени лесов уединенный, Где бы свободно я дышал, Всем милым сердцу окруженный, И лирой дух свой услаждал, — Вот всё — я больше не желаю, В душе моей цветет мой рай. Я бурный мир сей презираю. О лира, друг мой! утешай Меня в моем уединеньи; А вы, друзья мои, скорей, Оставя свет сей треволненный, Сберитесь к хижине моей. Там, в мире сердца благодатном, Наш век как ясный день пройдет; С друзьями и тоска приятна, Но и тоска нас не найдет. Когда ж придет нам расставаться, Не будем слез мы проливать: Недолго на земле скитаться; Друзья! увидимся опять.


Поделиться книгой:

На главную
Назад