Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Господствующая высота - Андрей Хуснутдинов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я беззвучно плюнул и снова столкнул панаму на нос. Злой на себя, на Стикса, на все творящееся вокруг, я ненадолго как бы забылся, освежая свои заглавные предвкушения, и не заметил, как разгромные празднества достигли зиндана. В открытую дыру, переругиваясь и пересмеиваясь, шныряли голый по пояс Бахромов и двое таджиков-близнецов из первого отделения — жующих, по-видимому, гашиш, расхристанных, в вонючих стеганых халатах поверх хэбэ. Земля с восточной, выходной стороны навеса была завалена какими-то колотыми пластинами, кусками мыла, переломанным инструментом, вывернутыми мешками, раскромсанными коробками с сухим пайком и, словно снегом, сдобрена комковатой мукой. Подзадориваемые Стиксом («аккуратней, аккуратней — думайте, это может быть чей-то дом, чей-то родина…»), погромщики уже откровенно куражились, трепали свою очередную добычу напоказ, с ужимками и возгласами цирковых фигляров. Наконец, когда под одним из близнецов подломилась лестница и его, матерясь и прихохатывая, выволокли на поверхность, в зиндан — надо полагать, в качестве бонус-фокуса под занавес, камуфлета на бис — полетела ручная граната.

Шпилька насчет «родины», подпущенная Стиксом, задела меня лишь по касательной. То был легкий укол беспокойства при мысли, что позапрошлой ночью Арис слушал мои проповеди с бо́льшим вниманием, чем сам я трудился выбирать слова. В целом же его ерничанье способствовало, как ни удивительно, моему совершенному умиротворению. «Чей-то родина, — думал я, — значит, чей-то родина. Черт с вами. Разбирайте хоть по кирпичику». Пялясь на дымящуюся дыру, я видел ее проекцией некоего выжженного пространства внутри себя — областью еще неуверенной, опасной тишины, что заполняла разрыв между прошлым и настоящим и в то же время была первой вехой, заготовкой для памяти на этом захолустном пятачке вечности. Уже час спустя, в вертолете, посматривая в иллюминатор за тем, как тонет в гремящей мути и с каждым отстрелом тепловой ловушки будто отчеркивается от мироздания, равняется с землей наша господствующая высота, я не столько видел, сколько вспоминал ее, то есть имел перед глазами дымную яму.

Выгрузили нас на небольшом горном аэродроме, километрах в семидесяти от заставы. Висячая долина, запертая с трех сторон тигровыми отрогами Гиндукуша, пересекалась повдоль взлетно-посадочной полосой, которая походила сверху на пристань в высохшем заливе. После посадки все мы, включая Капитоныча, почему-то уверились, что взвод сразу отправят дальше, на кабульскую пересылку, а то и в Термез, тем более что на рулежке неподалеку от наших «восьмерок»[43] стоял под парами громадный Ми-6-й. С построением, однако, нам дали курс не на вожделенную, перебиравшую лопастями «корову», а в противоположную сторону, на крытую масксетью обвалованную площадку в западной части аэродрома — место, судя по гнилым матрацам, бидонам с водой и пустой бомботаре, было недавно оставлено такими же транзитниками и служило в обычное время складом боепитания. Прихватив Скибу, взводный отправился для прояснения обстановки в штаб авиаполка, остальные, ожидая скорейшего — иначе просто и быть не могло — вылета, курили на чемоданах либо шатались по бетонке с видом экскурсантов в заштатном музее.

Через полчаса Скиба вернулся с ошеломительными новостями: эфиром Капитоныч получил от Козлова нахлобучку за «просранную», судя по жалобам сарбосов, передачу высоты и, в качестве главного блюда, приказ перейти во временное подчинение к командиру парашютно-десантной роты, дислоцированной тут же, на аэродроме. Писаря дружно обругали и так же, хором, высмеяли, вопрошая — у него и друг у друга, — для чего и, главное, как возможно пехотному взводу, без пяти минут в Союзе, быть приданным заречной[44] десантуре?

Багровый от нетерпения и отчаяния, Скиба только отнекивался, потом, когда буря возмущения сошла, заговариваясь, выложил то, на чем его до сих пор обрывали — взводный отказал Козлову, заявил, что в подчинение «на сторону» не собирается идти сам и не отдаст своих людей, и по недолгим прениям послал замполита куда подальше, причем выписал данное направление товарищу подполковнику такими объемными непечатными фразами, что сейчас глотает «шпагу»[45] в компании командира «крокодильей» эскадрильи, знакомца по какому-то спортивному обществу.

Поступок Капитоныча вызвал неоднозначную реакцию. Сердцем, вслух, с плеча он был неистово поддержан, но вскоре, как взвод опять разбрелся по бетонке, то в одном, то в другом сбивавшемся кружке стали завязываться пересуды тревожного толка: что-то теперь ждет нас, простых смертных?

Уже дважды, сдерживая и без того копотливый шаг, мимо нашего бивака прогулялся патруль, и ровно в полвторого, то есть в час обеда, против площадки остановился на минуту уазик с вэдэвэшной эмблемой на борту — кто-то на переднем пассажирском сиденье обращался вполоборота к кому-то на заднем, тыча в нас пальцем мимо воротящего нос водителя.

За уазиком пожаловал и первый зазывала. Приветливый лейтенант в десантном песочнике, по наружности двухгодичник,[46] чуть заикавшийся, с апээсовской кобурой-поленом[47] на портупее, предложил следовать за ним на размещение в роту и далее, в столовку на обед. Вызвавшись за старшего, я на голубом глазу посетовал, что имею приказ не подчиняться никаким приказам, кроме распоряжений непосредственного командования, и, как вариант, предложил «студенту» заручиться таковыми в штабе полка у летунов. Лейтенант безразлично пожал плечами, спросил, сколько времени (подозреваю, вопрос его был риторический), и удалился. А время шло. Верней, оно шло в обход нас, застрявших между небом и землей. Пустоватый воздух горной пустыни был щедро сдобрен вкусом паленой резины и керосинного выхлопа. Взлетали и садились борты, от форсажного грохота порой закладывало уши, по самолетным стоянкам вокруг «стрижей»[48] и «вертушек» ползали топливозаправщики, подъемники с бомбами и ракетами, неподалеку, в начале рулежной дорожки, двое бойцов собирали в тележку сброшенные тормозные парашюты, и даже сновавшие вокруг площадки собачонки, казалось, бегали по каким-то важным делам. Неприкаянные, голодные, дуреющие от жары, голодухи и курева, мы начинали роптать. На первых порах поминали Капитоныча кротко, даже сочувственно, и, как бы оправдывая его долгое отсутствие, костерили на чем свет стоит дурака замполита, потом, сокрушаясь, что нынче тоже не отказались бы от спирта, да еще под летчицкие харчи, либо замолкали, либо высказывались с явным озлоблением: «Ну сколько можно?..» Я на взводного тоже тогда скрипел зубами, и лишь по более зрелому размышлению, в госпитале, понял, что его решение запереться в штабе (намеренное, ненамеренное — бог весть) было поистине Соломоновым. Десантуру мы интересовали как дармовая сила, рабочая смесь под чистку сортиров, а в сложившейся ситуации междувластия, когда наши регенты-претенденты отсылались к Капитонычу и затем шли от него по новым адресам, взвод мог почти на законных основаниях пребывать там, где единственно и хотел пребывать до вылета — на чемоданах.

Ближе к вечеру, в районе четырех часов, разняв схватившихся из-за папиросы близнецов, я спровадил Скибу обратно в штаб, за новостями либо распоряжениями. Писарь повздыхал и ушел, а полутора часами погодя вместо него на площадку заявилась делегация дедов-полосатиков, человек двадцать, все со стволами и, кажется, навеселе. Главный их, рослый, борцовского вида старшина, на чьем запястье я тотчас заприметил золоченый «ориент», выступил из толпы и, позевывая, скомандовал нам собираться и маршировать в расположение роты — «по-хорошему». Встав перед ним с автоматом под руку и чувствуя приливающий жар к горлу, я негромко, так, чтобы мои слова мог слышать он один, уточнил: «А не по-хорошему?» Десантник осекся, едва отперев щербатый рот. Я подумал, он собирается врезать мне, и уже стиснул зубы и подобрался, но остекленевшие, словно при внезапном, сокрушительном воспоминании, красные глаза его устремились куда-то мимо меня. Я озадаченно обернулся. Подобно тому как прыгает по колесу рулетки шарик, прежде чем угодить в ячейку, взгляд мой проскакал по лицам ребят, прежде чем замер на Стиксе. Полулежа в тени на расправленном бронежилете, Арис опирался локтем на приклад пулемета и с лукавой улыбкой, как старому знакомому, помахивал пальцами старшине. Тот аккуратно, несколько боком сдал к своим притихшим архаровцам, что-то сказал им (я расслышал одно, зато выразительное слово: он), после чего, исподволь оглядываясь на Стикса, они ретировались. На прокаленном бетоне среди таявших снежных плевков остался дымиться брошенный окурок. Не успел я опомниться, как Арис пристукнул меня сзади по плечу и, бросив на ходу, что скоро будет, отправился — налегке, без оружия — следом за голубыми беретами. Под масксетью всколыхнулись недоуменно-смешливые и, впрочем, быстро унявшиеся говорки.

Через час зашло солнце, почти сразу, как бывает в горах, наступила ночь, делалось ветрено и свежо, от зарослей верблюжьей колючки на задах нашей площадки начинало тянуть выгребной ямой, на самой площадке, то в одном, то в другом углу, завязывался храп, а Стикс как сквозь землю провалился.

Проклиная все на свете, я подумывал сам идти искать писаря и уже сволок с руки свою подарочную «победу», но тут из щелястых аэродромных потемок, как по волшебству, оба пропастника, и Стикс, и Скиба, нарисовались передо мной. Арис, посасывая кулак, молча прошел на площадку к Матиевскису, который стерег его пожитки, Скиба остался виновато топтаться возле меня.

— Взводного хоть нашел? — справился я вполголоса, делая вид, что не замечаю ни подбитой скулы писаря, ни того, как он шмыгает припухлым носом.

Взводного Скиба не нашел, так как у самого штаба был перехвачен и обезоружен десантниками, однако потом, как его дотолкали до роты, где отобрали часы и провели с ним небольшую «воспитательную» беседу, «нашел кое-что другое…» Сообщив об этом и, вероятно, думая, что взял меня на крючок, писарь интригующе замолчал. Перхая горлом, он из последних сил сдерживая улыбку, и, разумеется, быстро сдался — ахнув, выдернул из кармана и хвастливо встряхнул передо мной золоченым «ориентом», а когда выяснилось, что и этим меня не прошибешь, пустился в путаный рассказ о том, как явившийся в казарму Стикс вызвал старшину на спортплощадку и там «разложил его по полочкам».

— …Туда же вся шушера их полосатая повылезла, — частил писарь восхищенным шепотом, — а он их будто и не замечал никого, кроме старшины. Для приличия сказал, видать, ему пару ласковых, тот и полез с приемчиками своими, копытами затряс. И так вот Стикс… — Скиба прыснул от удовольствия, выставив кулаки, — он выключил его с одного удара. Хотя тот — шире вдвое почти. Бац — и в аут: здрасьте, товарищи полосатики. Никто и глазом не успел моргнуть. А как тот очухался, взял его за чуб — и ведь это ж при всех, при лейтехе ихнем, прикинь? — поднял на ноги и заставил лично отдать мне ствол и часы. Лич-но.

— Они знают его, что ли? — спросил я с наигранным безразличием.

Скиба бережно надел часы и оправил поверх запястья рукав.

— Вряд ли. Бригаду Стикса — они сами сказали — в Союз еще весной вывели, в мае. А тут они от какого-то отдельного полка. Поэтому, чтобы лично — нет. Но что наслышаны о нем, помнят про него что-то… такое — это сто процентов.

— Что помнят?

— А черт его… Не спрашивал.

История очередного Стиксова геройства, признаюсь, впечатлила меня куда меньше, чем насторожила. Сразу, конечно, я не мог толком уяснить причин своего волнения, тем более что главный итог вылазки Ариса — уговор со «студентом» по поводу того, чтобы прописанное взводу пищевое довольствие доставлялось термосами — писарь все же выдержал в секрете до последнего и не мытьем, так катаньем добился своего: когда к площадке подрулила кухонная «таблетка»[49] и попахивающую дерьмом темноту прошил запах гречневой каши с мясной подливкой, я на мгновенье перестал понимать, где я нахожусь и что происходит.

Кое-какие мысленные очертания мое беспокойство стало обретать на следующий день, после того как Стикс изъявил желание поквартировать у десантников. Фаер, слесарь-недоучка, у которого блескучий, работающий на автоподзаводе «ориент» вызывал чуть ли не священный восторг, не уставал поминать при Скибе «наш характер» Ариса, сделавшего свой «царский подарок», по сути, два раза. Я же сии акты великодушия объяснял и объясняю менее радужными мотивами. Благородный поступок зиждется на порыве в той же мере, что и на разуме, иначе это не поступок, а происшествие, обвал породы, но именно разумные основания для показательной порки здоровяка представляются мне сомнительными. Ведь Арис тогда ни много ни мало жизнью рисковал. Чтобы выйти вот так вот, в одиночку, против целой роты, нужно было не то что не помнить про других, но и себя забыть напрочь. Короче говоря, то, что имело место на спортплощадке, я считаю не поступком и не происшествием — ритуалом. Отобрав у писаря часы, старшина паче чаяния оказался на сокровенной и еще зыбкой земле недавней ночной эскапады, знаком препинания в которой для Стикса и был его «царский подарок» Скибе. Куда и зачем Арис ходил с чужим автоматом в ту последнюю ночь на заставе, я даже не берусь гадать, но порой одно событие говорит о другом красноречивей любых свидетелей и улик: экзекуция на спортплощадке, кроме того что она обретала в моих глазах жирный рефлекс крови, подтолкнула меня к мысли о том, что если уж «царский подарок» и являлся для Стикса знаком препинания, то не точкой, а запятой — своего тайного предприятия, чем бы оно ни было, он не закончил еще. Так, все прежние страхи, связанные с пророчеством бойни и намерением Варнаса перейти к духам, опять завладевали мной. Я пребывал на грани нервного расстройства, раздвоения личности: рассудок мой говорил, что мы находимся в центре режимной зоны, одном из самых безопасных мест в этих чертовых горах, самое страшное, что нам тут может грозить, — обстрел вслепую либо дизентерия, интуиция же подсказывала, что Стикс, не привыкший бросаться словами, не остановится, и, значит, бойни не избежать

Оптимистичная гипотеза о материальности мысли, по-моему, нуждается в тревожной кнопке: более прочих к осуществлению расположены мысли навязчивые, неосознанные, что ли. В канун известия об исчезновении Стикса я полночи промучился в забытьи тем же, чем впоследствии занимался во время завтрака и вместо него, то есть ломал голову над вероятными обстоятельствами и итогами этой ожидаемой неожиданности. Новость, между прочим, пришла не абы как, а с посыльным из штаба полка — комэск, приятель Капитоныча, передавал со слов «визжавшего свиньей» студента, что «поутру литовец увязался с ними на боевые», что этого «хватились только в воздухе» и что «никто ничего не понимает: борты с десантом уже на обратном курсе, а “зайца” нет ни среди живых, ни среди “двухсотых”».

Вроде бы можно было вздохнуть свободно: Стикса опять тянуло в пекло, в другую от нас сторону. И все-таки беспокойство мое только росло. Чем дальше, тем больше я утверждался в том, что Арис не просто по привычке лез под пули, но исполнял некий замысел. Раз за разом, наново перекладывая в уме завороты наших турусов под решеткой, я искал нечто упущенное из виду, завалявшееся между слов, способное стать ключом к его намерениям, и — поразительная вещь — в основном вспоминал свои собственные откровения, те самые, которые он, как я был уверен, благополучно проспал. Что именно померещилось мне в моих же разглагольствованиях, не знаю — любое прозрение отчасти не только заключает в себе ослепление, но и обусловлено им, — кто-то громадный будто взял меня за шкирку и ткнул носом в одно-единственное слово, что прежде маячило перед глазами и застило их: застава. Я догадался (или, правильней будет сказать, вообразил), что затею Стиксовой неизбежной бойни наше скоротечное снятие с высоты не отменило, а лишь переиначило. С тем Арис позавчера и спускался в ущелье, чтобы поправить свои исходные планы истребления сторожевого гарнизона, кто бы ни составлял его — шурави или сарбосы. Чем эти планы могли обернуться для Капитоныча, особенно после «бунгало» и склоки с замполитом, было страшно подумать, еще страшней было смотреть на самого взводного, который полтора суток глушил спиртом карательные посулы Козлова и теперь, насилу разбуженный, с отекшим, без кровинки, лицом, присев на заскорузлом матрасе, выслушал посыльного так равнодушно, как, должно быть, слушает приговоренный к смерти расписание собственной казни.

Во мне начинала играть кровь. Плюнув, я воткнул ложку в кашу и заявил Капитонычу, что, пока не поднялся шум, Стикса необходимо перехватить на подступах к заставе — времени на раздумья у нас не больше часа. Взводный отмахнулся от меня, точно от привидения, размял шею, похлопал себя по карманам и, медленно выдохнув, спросил жестом закурить. Протягивая ему из пачки последнюю, измятую «охотничью» и зажженную спичку, я, однако, видел, что мои слова упали на благодарную почву. Капитоныч задумался, хотя его колотило будь здоров (или, не знаю, может, в точности наоборот: колотило оттого, что задумался). Когда после очередной затяжки он нес папиросу к краю матраса, пепел по дороге весь осыпа́лся ему на штаны, но он не замечал этого и как ни в чем не бывало тряс окурком в откинутой руке. Взвод тем временем в полном составе бесшумно и выжидающе, как покойников перед выносом, обступил нас со всех сторон. Рябая тень от масксети великаньей вуалью лежала на лицах. Воцарившуюся на площадке тишину не нарушал, казалось, даже грохот взлетающих «стрижей». Я стоял ни жив, ни мертв. Наконец Капитоныч растоптал бычок, сообщил, что отправляется в штаб — «связаться с заставой, то се», — а пока суд да дело предложил выдвигаться добровольцам, потому что «никто, кроме как по своему желанию, в культпоходе (кивок в мою сторону) участвовать не будет». И, выглотав ковш воды, ушел.

С этой поры — чуть стало ясно, что я возвращаюсь на высоту — мое разумное существо будто замерло, я превратился в инертного наблюдателя за самим собой, как если бы видел фильм со своим участием. Меня о чем-то с недоверием спрашивали, от чего-то с жаром отговаривали, даже осыпали ругательствами, на что я, занятый укладкой гранат и патронных пачек в рюкзак, лишь пожимал плечами и кивал куда-то вбок, где воображал истинного виновника переполоха. Я чувствовал себя, как перед боем, с той разницей, что источником моего самоотчуждения был не страх смерти, а чувство собственной правоты, какого-то невероятного преимущества. Поэтому, когда на площадку пришел взмыленный вертолетный комэск и рассказал о ЧП возле штаба — Капитоныч в каких-то «кущах» столкнулся нос к носу с нагрянувшим на аэродром Козловым, так что товарища подполковника сейчас вызволяли из нокаута и сопровождавший его особист, также получивший по морде, метал молнии по секретной связи в Кабул, — я только поинтересовался в ответ:

— Летим, значит, с вами, товарищ майор?

Комэск и с ним весь взвод молча уставились на меня. Выдержав театральную паузу и не прекращая экипироваться, я во всеуслышание пояснил, что единственное, чем теперь можно помочь Капитонычу, — вернуться на заставу для поимки «возможного дезертира» и сделать это так, чтобы и у самого Козлова, и у особиста сложилось впечатление, будто мы действуем в составе приданной десантникам группы усиления, то есть приказ о временном подчинении голубым беретам выполняется. Комэск промокнул пилоткой лоб, поддел рукав над запястьем, отер пальцем стекло часов и переступил с ноги на ногу:

— Ну не знаю. Могу взять на борт шестерых — максимум.

Я нацепил полный рюкзак, оправился и взглянул мельком на ребят.

— Да, наверное, больше-то и не надо, товарищ майор…

Удивительная все-таки штука человеческая память. Негромкая и почти благодушная реплика Мартына: «Е…сь всё конем», — послужившая вступлением к тому, чтобы он тоже начал перетряхивать свой вещмешок, и, как по цепной реакции, подвигнувшая на сборы еще человек пятнадцать, спустя всего полчаса, в десантной кабине «крокодила», уже слышалась мне моим ответом на неуверенное замечание комэска. Причиной этому недоразумению я поначалу счел страх неизвестности, вызванный тряской, ревом турбин и убывающим видом аэродрома, но страх, думаю, был только заместителем, ширмой другому фундаменту — злости на всех так запросто поддавшихся моим слоновьим уловкам самоубийцы.

С набором высоты, когда стало слегка кружить голову и небо опрокинулось под нами хлопчатой рябью, мы, примерявшиеся каждый на свой лад к сознанию того, что так безоглядно, мальчишески было начато что-то необратимое и грозное, молча открывали и закрывали рты и, наверное, походили на пойманных рыб. За других — кроме Мартына, со мной летели Дануц, Бахромов, Фаер и Рома — ничего более не скажу, а я себя чувствовал сказочным героем, писаным ни дать ни взять, Иваном-дураком: иду туда, не знаю куда, ищу то, не знаю что. План мой был прост и пошл, как фантазии подростка накануне первого свидания, иначе говоря, скреплялся сугубо рассудочными посылами, никак не разумными — поднять заставу в ружье и, поддерживая связь с аэродромом, выглядывать Стикса. Вариантов, связанных с действием так называемых обстоятельств непреодолимой силы, я не рассматривал и не видел. Тем более что поступавшая эфиром информация была обнадеживающей. Комэск, которому через свой командный пункт удалось снестись с нашими сменщиками на высоте, передавал по громкой, что сарбосы, хотя на первых порах не могли понять, в чем дело, теперь кланялись, готовили встречу дезертиру и ждали нас, благо погода в районе заставы стояла на загляденье: нулевая облачность, видимость десять километров, штиль. Также выяснилось, что десантников накануне перебрасывали на помощь вставшей под обстрелом колонне, что в зоне ответственности семнадцатого поста у них был тяжелый наступательный бой и большие потери, девять «двухсотых» (в том числе командир одной из групп — здоровяк старшина), то есть мои догадки насчет Стикса получали очередное подкрепление: от семнадцатой до нас, пусть через гору, было рукой подать.

До высоты, однако, мы не долетели километра полтора; после общего замешательства и моего обрывистого спора с комэском, честившим сарбосов, себя и даже своего ведомого, высадились на глинистом предгорке у долины, под ровным и клубящимся, как потолок в бане, брюхом облака. Места, впрочем, всё были знакомые, хоженые. На склонах и в туманных низовьях позади нас раскинулись усеянные воронками «плантации» РСА, куда забредали только молодые шакалы да отбившиеся от отар бараны, спереди тайную тропу к подъездке пересекала балка с минным полем по сухому ручью.

Эту оглушительную минуту, когда культей боевой колонны, без рации, сутулясь от грохота винтов и кипящего воздуха, мы направились в облако, в никуда, я сохранил в памяти не по своим ощущениям (их, может, и не было вовсе), а по неподвижному, почти стертому отсветом блистера лицу комэска, глазевшего на нас: так смотрят в пустоту, если вспоминают о недавно миновавшей смертельной опасности и заново — то есть впервые по-настоящему — переживают ее.

За балкой видимость падала до двух-трех метров, и я, выступавший в голове колонны, просил мужиков помалкивать, не окликать друг друга при отставании, а подтягиваться так, чтобы уверенно видеть спину впередиидущего. Густой туман летел слоеными космами, попахивал дымком. Земля была сырой и жирной после ночного дождя. Ноги, особенно на подъемах, срывало и везло, точно по маслу. С выходом на подъездку двигаться стало полегче, но, хотя и полагая, что вряд ли духи взялись бы минировать дорогу после передачи высоты, я был вынужден придерживать шаг, всматриваясь в полотно и поглядывая по обочинам.

Слабые, перекрываемые собственным эхом трески пулеметных и автоматных строчек застали нас где-то в полукилометре от КПП. На слух было нельзя определить даже, в какой стороне стреляют, и все-таки я не сомневался в том, что бой идет либо в расположении заставы, либо на подступах к ней. Остаток пути я проделал, почти не помня себя, в бессильном отчаянии прислушиваясь к стрельбе, как прислушиваются к дыханию умирающего, и различая, как мало-помалу укорачиваются и разреживаются очереди.

Поваленный на землю шлагбаум мы миновали в полной тишине. Через бортик будки КПП лицом вверх перевешивался сарбос с размозженной головой — дымившийся АКМ мертвеца был брошен поперек согнутой в смертной судороге руки, и кровь еще ползла по насыпи, играла на камнях. Туман отступал нехотя, волнами, отваливался, будто тюль. Я шел со стиснутым ртом, так, словно больше следовало опасаться не того, что могло подстерегать снаружи, а того, что могло ударить изнутри, и это было сущее мучение: чувство опасности влекло меня куда-то назад, в пропущенное, непережитое. «Такие вещи нужно хорошо готовить…» — вертелись на уме слова Стикса. Посреди бугорчатой лужи кострища, что у нашего блиндажа, запустив руки с «калашом» в выплывшие кишки, свернулся клубочком босой солдат; по виду еще мальчишка, он удивленно смотрел на сослуживца — совершенного старика, который застыл ничком в дверях землянки, уткнувшись лбом в малиново-масляные кулаки. Бо́льшая часть взвода, составлявшего, как и наш, около тридцати человек, оказалась на северных позициях. Тела в беспокойных, разбросанных позах лежали по траншеям так, что нельзя было наверняка определить направление атаки на высоту, и хотя новенькие ДШК и безоткатные орудия смотрели под гору, в одном случае складывалось впечатление, будто гарнизон держал оборону против ущелья, в другом, что против самой заставы: выхлопные кляксы крови блестели на скатах и внешних брустверов, и внутренних. Ранения приходились, как правило, в грудь и в голову — сквозные, пэкаэмовских калибра и мощи, со звездчатыми выходными воронками.

Мартын, вдруг дернув меня со спины за локоть, подал стреляную винтовочную гильзу: «Его…» — и я молча, потерянно кивнул.

— …Да в калошах кое-какие, — добавил он.

Я непонимающе осмотрелся. Мы были на полпути между позициями второго отделения и командным пунктом. Траншейные валы едва проступали сквозь мучнистую пелену тумана.

— Какие? кто?

Держа автомат у бедра, Мартын водил стволом в направлении окопов и рассуждал вслух:

— …ну «слона»[50] мы сами спалили, а бээмпэху эти черти свели, и след простыл… «Cварки»[51] и безоткатки — китайские, ёптить, как пить… И своих пушек вон — по две на́ руки. И в калошах половина. И вот те… — Он не договорил.

В командном пункте раздались глухие крики, возня и грохот борьбы, быстро стихшие, но заключившиеся не выстрелами, как следовало ожидать, а заоблачным, певучим — пусть и хриплым, заходящимся — треньканьем французской речи. Обвалились, чавкая, неровные шаги, и Дануц выгнал передо мной двух перепачканных грязью и сажей гражданских. Со словами: «Рации киздец. Разбирайтесь тут…» — он поставил между нами на землю большую видеокамеру в чехле и отступил.

В задержанных, несмотря на их «пуштунки»,[52] дехканские рубахи и шаровары, с первого взгляда читались репортеры. Оба, судя по документам, работали на бельгийский канал RTBF, но если Марсель Брюно при том был хотя бы французом, то его помощник и оператор Хидео Кашима оказался чистокровным японцем, ни бельмеса не понимавшим даже по-английски.

Разглядывая изящные корочки, я чувствовал жар в горле, перемогал его, как головокружение или дурноту. Появление телевизионщиков в наших горных палестинах всегда было дурным предзнаменованием. Сигнал от агентуры о том, что местные бородатые якшаются с залетными безбородыми при камерах, для одной из окрестных фортеций подразумевал обстрел как минимум и штурм как правило. Особый вес репортерские командировки обретали под конец войны, когда спрос на кадры с расстрелом русских гарнизонов и колонн стал подрастать на Западе, и душманы шалели прямо пропорционально этому спросу. На политинформациях Козлов докладывал нам по крайней мере о двух свежих случаях захвата и поголовного вырезания постов «картинки для». Посему первое, о чем я справился у француза (не сам, так как боялся сорваться, а через Рому-санитара, знавшего наизусть едва не все песни АББА), это насколько удачно вышло запечатлеть нынешнюю баталию. Мой нехитрый вопрос привел мосье в явное замешательство. Марсель Брюно, пожалуй, и без слов сообразил, что речь сейчас идет не о съемках, но о жизни его. Перебегая беспокойным взглядом между Ромой и мной, он что-то с пылом, неразборчиво уточнил у Ромы, развел руками и, не оборачиваясь, сказал пару слов по-японски своему подручному. Глянцевито налитый от страха японец откликнулся коротко, зло, сквозь зубы. Француз размашисто хлопнул себя по лбу, ткнул пальцем в землю и закатил длиннющую, на несколько периодов, тираду, которую Рома переложил после изрядной паузы, почесав в затылке:

— Короче, тут они, кажись, ни хрена не снимали еще…

Я кивнул на камеру с объективом без крышки.

— Вот как?

— Э-э… Уай нот? — спросил Рома француза.

Тот опешенно переступил:

— Pardon me?[53]

— Уай нот, б…дь? — повторил санитар незлобиво и тоже кивнул на камеру.

Дальнейшая наша пресс-конференция — вплоть до минуты, когда подвыдохшийся Брюно адресовал Роме забористый французский эпитет, выдрал из-под чехла на камере фонарик и повел меня к зиндану — разрешилась лишь беглыми деталями боя (в тумане все вдруг взялись палить по сторонам и падать под пулями, летевшими неизвестно откуда: «зинг-зинг — банг!.. зинг-зинг — банг!..»), и обстоятельствами прибытия репортеров на высоту (затемно их доставили на пикапе с грудой базук в кузове). Некоторые свихнутые ошметки английских фраз француза, подхваченные мимо Роминого лепета, однако, застряли у меня на уме. Следуя за мосье, я воображал идиллическую картину того, как душманы привозят наших пленников в расположение правительственных войск, и гадал, зачем некий local warlord,[54] обещая замечательные виды бойни — terrific scenes of massacre, — советовал ставить камеру на северных позициях, то есть смотреть в ущелье, а не из него.

Жерло зиндана поверх решетки было накрыто обрезком толя, и земля вокруг него была прибрана и густо посыпана песком. О разгроме, царившем тут при передаче высоты, говорили разве что редкие свалявшиеся крапины муки. Ниже перекладины на обоих столбах навеса почему-то запеклись многочисленные следы окровавленных ладоней и пальцев. Натянув на нос мокрый от пота ворот, Брюно за самый краешек, точно крышку с горячей сковороды, стащил толь с решетки и призывно помахал мне фонариком. Над севшим рукавом его рубахи сверкнул стеклянный глаз золоченого «ориента».

Через ржавые прутья жирно шибало мертвечиной, склепом.

Отвлекшись на часы, я поперхнулся и, сильно, до боли царапнув губы, сдавил рот и ноздри в горькой от солидола пригоршне.

— When we arrived, that had already happened, — оправдываясь, вполголоса поведал француз. — They didn’t let us film it…[55] — Последнюю фразу он повторил раздельным шепотом, смекнув, видимо, что я, хотя и понимаю по-английски, но сейчас вряд ли слышу его.

Задержав дыхание, я отмахивался пальцами не то от мясного смрада, не то от мух, не то от назойливых объяснений. Мутный трясущийся луч фонарика скользил по горе голых, почти сплошь покрытых чешуйчатой кровью и оттого казавшихся одетыми трупов. Верхушкой горы — ее, можно сказать, архитектурным завершением, приходившимся против жерла и отстоявшим от него немногим более метра — была отрезанная голова усача со свернутым подбородком, полузакрытым левым глазом и лощеной пепельной лункой правой глазницы.

Со спины, вклиниваясь между мной и Брюно, под решетку по очереди заглядывали мои заинтригованные добровольцы и тотчас, как один, с фырканьем и проклятьями шарахались, сдавали назад, будто лошади перед обрывом.

Вид подземной бойни не ужаснул и даже не сильно удивил меня. Я отошел от дыры, спросил у Бахромова папироску и, присев по другую сторону навеса, между зинданом и котлованом, пережидал вялый припадок злости человека, влетевшего по невниманию в грязь. Чуткий француз не стал следовать за мной и снова прикрыл яму толем. Беззлобно матерясь, Мартын объяснял Роме, что дубари[56] на позициях — переодетые духи, в яму побросали «зеленых»,[57] на что санитар возражал, что сейчас все «зеленые» — переодетые духи, удивительно еще, как они не порешили нас при передаче высоты, а уж зачем было резать и прятать в зиндан своих, один аллах их знает — не поделили чего-то, и вся недолга. Фаер называл Марселя Брюно шершеляфамом и под щелканье автоматного предохранителя донимал его:

— …Скажи мне, дядя, ведь недаром, Москва спаленная пожаром, французу отдана?.. Не в курсе, кукла душманская? Ничего, просве́тим, если что. Наскрозь…

Туман редел, истаивал помалу. Вверху нет-нет да и проскальзывала призрачная синева. После каждой затяжки я с отвращением сплевывал. В дыму мне мерещился вкус горелого мяса. Фаер продолжал изводить француза, до поры все обходилось словами и смешками, но неожиданно послышались оханье и топот, и в ту секунду, как я бросил окурок, ко мне подбежал растрепанный Брюно, взмахнул болтавшимися на пясти часами и стал жаловаться по-французски на подходившего следом огнеметчика. Дело было ясное. Я взял у Брюно «ориент» и молча посмотрел на остановившегося тут же взбешенного Фаера. Мы встретились глазами. Но Фаер имел сейчас перед собой лишь свою норовистую жертву. Кривляясь и топорно грассируя, он сказал мне то, о чем только что говорил французу:

— Мсье, а, мсье? Марсель, есть ли жизнь на Марсе́?

Я ему что-то ответил, он погрозил мне автоматом и ушел.

«Ориент» отставал на четыре с половиной часа и при этом показывал будущее, послезавтрашнее число, то есть скорей всего еще ни разу не был настроен. Я спросил у Брюно, который час. Он машинально задрал рукав над своим электронным хронометром в оббитом корпусе и ничего не сказал. Поигрывая неразъемным браслетом, я делал вид, будто жду ответа, но на самом деле составлял в уме английскую фразу, что и по-русски-то складывалась не ахти: при каких обстоятельствах и от кого второй экземпляр этой новейшей японской модели мог попасть в руки одному из русских солдат позавчера ночью?

Француз присел на скрещенных ногах сбоку меня. Понемногу мы разговорились, и мой пленник поведал, что по паре дорогих часов им выдали перед вылетом из Брюсселя, в военных условиях и при лимите на провоз валюты это своего рода золотой запас, réserve d’or, первую половину которого они употребили в дело позавчера, а со второй готовы расстаться сию минуту, если бравый русский солдат позволит им уйти. Затем — очевидно, не давая мне передохнуть для отказа — он закатил повествование о нелегкой доле военного репортера, о том, как на границе с Пакистаном при авиаударе накрыло канадскую группу, и между делом выболтал историю знакомства со своим оператором: в восемьдесят третьем, когда сбили корейский Боинг, японец, ходивший в патруле береговой охраны, дал Брюно неосторожное интервью о том, как на месте крушения в Татарском проливе команда их катера поднимала из воды обломки не пассажирского лайнера, а истребителя F-111, после чего Кашиму вытурили из армии и щепетильный Брюно составил ему протекцию у себя в RTBF. Я пробовал вернуть француза к réserve d’or, и всякий раз он соскальзывал в какие-то удивительные, но второстепенные, окольные происшествия. Помощь поспела оттуда, откуда ее приходилось ждать менее всего. Японец уже некоторое время стоял рядом с Брюно, прислушиваясь к нашей беседе, и вдруг взялся что-то объяснять французу, тыча сложенной пятерней в «ориент». Они заспорили о чем-то, что и в рубленой речи Кашимы, и в смягченном японском произношении Брюно послышалось несколько странно моему русскому уху: «физра́, физра́…» Я сидел улыбчивым китайским болванчиком и наклонял голову при словах француза к одному плечу, и при словах японца — к другому. В конце концов Брюно проняло. Шлепнув себя, как прежде, по лбу, он назвался кретином и объявил, что два дня тому назад часы были презентованы дяде местного главаря повстанцев, подношение имело целью повлиять на физра́ и склонить его, передумавшего в последний момент брать репортеров на дело, к отмене своего неджентльменского решения.

— Ху из физ-ра́? — раздраженно, по слогам выговорил я. — Ху из?

Случилась богатая электричеством заминка, потом со стоном прозрения француз в третий раз приложился к челу, кивнул Кашиме, взял меня за локоть, заставил подняться, и, бормоча что-то про японский алфавит, отвел за командный пункт. Под каменной кладкой тут вповалку и при оружии валялись трое подплывших кровью бородачей в солдатской форме, двое лицом вниз, один навзничь. Осторожным жестом Брюно указал на того, что лежал на спине, с распяленными, как у цыпленка табака, ногами и с руками на простреленном горле:

— There is no fizra whatever. No. It’s Faizulla[58]

Я приподнял за теплый ствол автомат убитого. Переднюю грань металлического магазина покрывала гравированная вязь. Откуда-то издали меня окликнул со свистом Дануц. Я осмотрелся. Куривший позади Брюно Бахромов сплюнул и лениво взмахнул папиросой в направлении восточного фланга, в туман:

— Из дрочильни, кажисть.

Мглистый путь в развалины послужил мне в то же время параллельным сходом куда-то внутрь себя. Я будто опомнился вдалеке от своих чувств, из-за чего намерения больше не задавали мои действия, а, следуя за ними, лишь называли их. Так, еще прежде того, как спровадить Бахромова с Мартыном на северные позиции и Фаера — на южные, я уже мыслил свой приказ как нечто давно свершившееся, как эхо, воспоминание о нем самом.

Взорванный и некогда заваленный, затертый до глубины ухаба, поросший мусором и бычками колодец кяриза оказался разрыт, зиял дуплом и пахнул речной грязью. Среди валявшихся вокруг него каких-то тесаных клиньев, веревок и ошметьев индивидуального пакета была брошена пустая окровавленная аптечка. Дануца знобило то ли от возбуждения, то ли от страха. Плоским фокусничьим пассом, оглядываясь на меня, он провел по капельному следу от аптечки в так называемый покер, южный угол башни с сохранившимся полом, где стоял на сошках разряженный, дышащий пороховым пеклом ПКМ и из расщелины стенного гребня над ним — картинным, карикатурным подобием указующего перста — свешивался рукав десантной куртки. Я разочарованно выдохнул, однако молдаванин продолжал тянуть руку в направлении покера.

— Бумаги. Там вон…

Пройдя в угол, я поднял с пола, в вершке от края рукава, переложенные один другим, как половинки колоды при тасовании, военный и комсомольский билеты Ариса Варнаса. Сплошь заляпанные кровью, слипшиеся книжицы пришлось едва не разрывать, и все-таки я испытал брезгливое чувство, когда увидел, что оба гашеных лика Стикса в них запечатывались кровяными оттисками пальца.

— Штурма-то не было, да, — убитым тоном открытия сообщил Дануц давно известное мне, замер и гоготнул: — Фа, тебе на башку, как в жену, кончают, а ты… — Он отбросил окровавленную аптечку, развел напряженными кулаками и с размаху плюнул в колодец. — И ведь вкалывали, как не для себя — как для него. Теперь киздец. Ищи ветра в жопе. Заходеште на ша́ру.[59] Гниды.

Я сдернул гимнастерку со стены, перехватил ее за шкирку, вложил документы Ариса в нагрудный карман и неожиданно увяз пальцем в открывшейся под карманом пулевой дыре с еще скользкой изнаночной каймой.

— А, или нет? не ушел? — засомневался Дануц, глядя, как я выдергиваю палец, скручиваю куртку валиком и заталкиваю ее под пулемет. — То ж ему под самую ложку засветило, в кишку. Нет?

Встав на краю колодца, я с гадливостью, словно только что ковырялся в ране, отирал руку о штаны. Кочковатые стенки ямы сходили в кромешный мрак. Хлам и пятна крови по краям делали ее похожей на кратер после извержения. Не зная, что имею перед собой заглавную декорацию своих будущих кошмаров, я воображал на дне этой разрытой тьмы брусчатку зиндана с еще одним провалом между камней.

— …Нет? — повторил Дануц.

Я поднес к лицу свои шелушащиеся от сухой крови пальцы.

— Не знаю. Но он вытащил нас на стволы. Не боком, так ползком. Наша бойня впереди. Это начало.

— Какое еще начало?

Где-то на обочине моего слуха занималось плотное, веявшее штормовыми токами облачко. Сотканное из вопросов, как состоит обычная грозовая туча из заряженных частиц — насколько наше предупреждение переодетым духам о «дезертире» могло повредить Стиксу? что сталось бы с нами самими, обойди мы его на те роковые минуты, на которые он опередил нас? ведал он, на кого выходил и кому являл тут свое чудо смерти, или обманывался, как мы? и проч. — облачко это в то же время было (да и остается до сих пор) знаком отсрочки решения, санкцией не только на заблуждение, но и на подлог.

Ответом Дануцу стали крики и автоматная стрельба на северных позициях. Покатисто ахнув, в районе командного пункта хлопнулась мина. Свистанули осколки, и земля, будто сдуваясь, мелкими шажками пошла из-под ног. Глянув на часы, я увидел на своем запястье придавивший «победу» расстроенный «ориент» и, как должное, почему-то отметил время по нему. Жарко треснул еще один минный разрыв, теперь совсем недалеко, отчего заложило уши и запылило под стенами. Дануц присел на корточки, кивнул на яму и что-то спросил. Уверенный, что троянская нора больше не представляет для нас опасности, я все-таки приказал молдаванину соорудить поперек колодца ловушку с гранатой, потом идти на КПП, а сам отправился на подмогу Мартыну с Бахромовым.

В расположении яснело буквально на глазах. Что это был не просто редевший туман, но сбегавшее от ветра в ущелье облако, я понял, как только вышел на позиции — траншеи по кромке невидимого склона смахивали на берег сказочного парно́го залива. Во все еще зыбкой дали начерно проступала дымчатая громада противоположного склона-«острова». Мартын и Бахромов целили в снежистую муть у себя под ногами, как охотники в рыбу на мелководье, и постреливали в нее одиночными не то на звук, не то наугад.

— Выскочили — и бултых? — сказал я через внутренний бруствер.

Мартын не слышал моего оклика, а Бахромов повернулся нерешительно и с опаской, то есть сначала наставил на меня автомат. Кивком я дал знать узбеку, чтобы он одернул Мартына. Владимирец оглянулся, я поднял руку, требуя внимания и дожидаясь, когда сзади подойдет Рома со своими подконвойными, потом отступил на шаг и, не глядя ни на кого, обратился ко всем:

— Это были дозорные. Значит, сейчас будут обрабатывать фланг: налет — штурм. Если подлезут так, что смогут закидать позиции гранатами — аяк талды. Досрочный дембель. Всем.

— …До морковкиного заговненья, — глядя на пленников, зачем-то ввернул Бахромов.

— Откуда тебе знать? — спросил меня Мартын.

— Они не знают точно, что тут произошло, но знают, что нас тут — раз два и обчелся, — заявил я первое поспевшее на ум. — Да и забегать с других сторон, видать, уже не с руки: день.

Пулеметчик пожал плечами.

— А — туман?

— Туман — сходит, — ответил я зло. — Имеешь что-то против?

Мартын с ухмылкой отмахнулся.

— В общем, план такой, — продолжал я. — Эшелонируемся…

— Чего? — уточнили почти в один голос Рома с Бахромовым.

Я было начал объяснять, что для подстраховки фланга нужно перетащить один ДШК на крышу командного пункта, однако меня перебил Марсель Брюно, который с присвистом, широким взмахом вытянутых рук провел воображаемую черту от траншеи вглубь заставы и хлопнул себя по ноге. Этим номером обстановка ненадолго разрядилась. Еще толком не оттертая от заводского масла, скользкая, как угорь, трофейная «сварка» была без лишних слов водружена на КП, и даже тренога ее кое-как привалена камнями. Затем Мартын ни с того ни с сего обругал японца, взявшегося — тоже ни с того ни с сего — почистить пулеметный станок. Кашима бросил в обидчика тряпкой, но тот словно перестал замечать что-либо, ковыряясь в ствольной коробке и патронном ящике. Японец стоял в воинственной позе, сжав опущенные кулаки. Мартын, продолжая возиться с лентой, скинул тряпку с локтя, и она упала под голову мертвому Файзулле. Мне хватило внимательного взгляда на товарища по учебке, чтобы понять, что главным объектом его недовольства был не японец, а я — мои командирские повадки при явно отсутствующем, некомандирском виде. Вместе с тем я почувствовал на себе задорные взгляды других свидетелей сцены. Колченогая мысль о том, что мои добровольцы перепуганы и ждут повода если не разбежаться, то послать подальше своего свихнутого вожака, нагнала меня на обратном пути к позициям, заодно с прораставшим из зенита, садящимся ревом мины, — звук этот привычно напомнил мне о каком-то детском кино про войну, и так же машинально, по-детски я прищурился и открыл рот.



Поделиться книгой:

На главную
Назад