— Нет, Арис, не в зиндан.
— А куда?
— В «бунгало».
— Зачем?
— Крови нюхнуть.
— Kam?[34]
— Вот уж не знаю, товарищ майор. Но — нюхнуть. Не чужой, так своей. А может, и того почище:
— Что ты означаешь —
—
— Почему — правильно?
— Потому что в девяноста девяти случаях это были моральные уроды. Скажи: «Афган», — и их бьет, как дрочера на кулаке. Пули в башках свистят. Кровища — колом в глазах, что твой гной в прыще. Мозги на боковую. Одного прямо из казармы в дурку сдали, другой ушел с поста и пострелял каких-то колхозников с быками, все прочие закатывали истерики в своем узком кругу. То есть Афган для них — не долг и все такое, а «Зарница», БАМ с апачами, шанс дорваться до человечины и притом не загреметь на нары и не заработать вышака. Вот так вот…
Расстегнув гимнастерку, я подобрал панаму и, обмахиваясь ею, таращился в темноту под ногами и втихую, как перед зеркалом, корчил рожи. То бишь насчет девяноста девяти процентов, как и про то, что в учебке заворачивали всех волонтеров, я, конечно, приврал. Большинство наших курсантов-диверсантов были вполне вменяемые мужики, тот же Мартын, например. Но тогда, под землей, из-за Матиевскиса, стоило вспомнить, до чего легко и без обиняков его наушничество оказалось приписано мне, я загорелся во что бы то ни стало уесть Ариса. Ему, в свой черед, хотелось поддеть меня, ибо тем же серьезным тоном, каким спрашивал про кровь, он уточнил:
— Ты говоришь так про себя?
Рано или поздно этого напоминания о сумеречном существе, бегавшем с ножиком за духами, следовало ожидать. Да. Но я его не ждал. Пропустил, как хороший встречный крюк под-дых. Минуту-другую только открывал и закрывал рот. Не понимаю, как такое получалось у Стикса — давать знать одно, когда на словах он имел в виду другое. Ведь и самый намек на сумеречное существо не стоил бы ломаного гроша, если бы при том не возникало железного впечатления, что Арис был очевидцем моих безумных подвигов и знал про них больше, чем говорил. Надлежало, наверное, что-то немедля отвечать и опровергать, но, очарованный пустой догадкой о всевидении Стикса, я попросту потерялся. Арис, впрочем, и не рассчитывал на ответ. Постучав в решетку лопатой, он крикнул часовому, чтобы тот выпустил его в ташноб.[35] Спохватившись, я тоже полез до ветру.
После тесных и плотных потемок зиндана свежая, обжитая звездами ночь показалась мне прозрачной и наши дебаты впотьмах — чем-то надуманным и даже постыдным. На западном горизонте угадывалось мерцающее зарево, доносившийся оттуда гром канонады, мерный и разжиженный, напоминал шум грозы и не забивался ни одиночными выстрелами с наших позиций, ни более интенсивной огневой «профилактикой» у соседей. С востока порывами налетал вертолетный клекот и слышались редкие, сосредоточенные дроби авиапушек. На дне ущелья горел то ли куст, то ли дерево. Вдыхая этой сдобренной дымом прохлады, я чувствовал необъяснимую тяжесть на сердце. Была тому причиной словесная склока со Стиксом или быстрая смена обстановки, но обычный вид заставы и заурядные ночные звуки вдруг стали представляться с какой-то доселе неизвестной, запредельной стороны. На обратном пути из нужника Арис спросил у Бахромова, не определился ли взводный со сроком заключения, сколько нам тюремничать — сутки, трое, неделю? Узбек лениво засмеялся и затем, как спровадил нас снова под землю и запер решетку, довольно поперхав, передал по слогам точные, как ему мнилось, слова Капитоныча:
— До морковкиного
Стикс откликнулся ему деланым издевательским хохотом. Кошки на душе, как видно, скребли не у меня одного. Маясь на своем лежаке и поминутно поправляя его, Арис что-то раздраженно бурчал под нос. Когда молчать, судя по всему, стало невмоготу, он, не подымаясь, закурил и мечтательно, словно вспоминал что-то благостное, сообщил:
— А дома думают, что это я был виноват, когда Пошкус погиб.
Я, не хотевший возобновления «постыдного» разговора и притом предвкушавший его, ждавший, как болельщик безнадежного матча, накрыл ладонью нагрудный карман с початой пачкой «Охотничьих».
— Почему?
— Не знаю точно, но думаю, это из-за того, что… — Стикс осекся, затянувшись, и медленно выдохнул дым. — В общем, Матиевскис говорил.
Мысленно плюнув, я достал и поджег папиросу.
— Ну насчет вины твоей тоже, надо думать, не святой дух им нашептал.
Арис на это ничего не ответил, но по тому, как он продолжал безмятежно курить, было ясно, что мое предположение не является для него новостью.
— И оттого ты не хочешь возвращаться домой? — спросил я вполголоса. — А? В
— Это не твое собачье дело, — беззлобно и как будто с затаенным облегчением сказал Стикс.
— Ну как же… — возразил я с напускной озабоченностью. — Ни меня, ни Капитоныча, если что, особисты по головке не погладят. Сам понимаешь.
— А ты на самом деле собака, чтобы тебя гладить?
— Не цепляйся к словам.
Арис насмешливо покряхтел.
— Ну и ты их близко не принимай. Тем более что те, которые говорились не тебе, а другому.
— Не мне… — Я сел со вздохом. — Но про меня.
— Снова про то, как не погладят?
— Да. Только не в особом отделе, а в
— Это говорилось не для тебя, — повторил Стикс и щелчком запустил бычок в обрешеченную дыру. — Что говорят для одного, бывает совсем не то для другого.
— Только мне вот что непонятно, хоть убей… — Я сделал вид, что не слышал его. — Как так: бойня будет, а штурм — не обязательно? Духи что — уже десантироваться могут? Или мы сами друг друга постреляем, как сегодня?.. А может, все проще? Ну тот, кто хочет что-то там
— Ага, — подхватил Арис. — А для удобства, чтобы тихо переколоть, еще раньше сказал про бойню, потом пострелялся стобой в «бунгало» и сел — опять с тобой — на «губу». Хороший план.
Я стряхнул с папиросы пепел.
— Ну время покажет. Еще не вечер.
Стикс, сплевывая всухую вкус табака, лишь усмехнулся. Тягостная, какая-то вяжущая, будто по легкой контузии, тишина обступила нас, и временами даже нельзя было с уверенностью сказать, отчего не стало слышно сверчков — оттого ли, что они спят, или оттого, что наше
— Знаешь, зачем Капитоныч посадил нас сюда, когда мы чуть не убили друг друга? — неожиданно спросил Арис.
— Зачем?
— Потому что он думает, как ты. Тут, внизу, — или я тебя, или ты меня. А там, наверху, — я вас всех. Выбрал из двух зол.
— Да уж… — Я отер лоб и, затянувшись в последний раз, с ненавистью, как скорпиона, раздавил окурок на камне. — Пауки в банке…
Мое расположение духа делалось совсем ни к черту, я словно грезил наяву и, сознавая, что сплю, не мог очнуться. Не лучше, видимо, ощущал себя и Арис, которому не давала покоя то ли боль в ране, то ли мысли, ею диктуемые.
Выговорившись, мы продолжали болтать ни о чем, препирались по пустякам, лишь бы не отвлекаться на самих себя, и даже обменялись анекдотами (Стикс весьма сносно переложил любимый каламбур взводного про Чапая). Эти пикировки были чем-то сродни трепу фехтующих экранных дуэлянтов, призванному не потребностью высказывания, а необходимостью пустословия, когда самое важное для обоих соперников либо не имело смысла озвучивать, либо было давным-давно озвучено. Немалые перерывы между фразами не тяготили нас, как не смущает взаимное молчание близких людей. Наконец, прежде чем заснуть, мы сослепу, каким-то пьяным противоходом завернули в избитую колею — кто мы и зачем мы на этой войне, — и тут, стоит заметить, как Стикс, так и я позволили себе довольно рискованные, даром что полубессознательные, выпады.
Арис, позевывая, поведал, что, хотя он не понимает, «какого черта в этих горах забыла его страна» («
Последней частью своих рассуждений я, как показалось, уже сотрясал пустоту. Арис или спал, или, ничегошеньки не поняв, сделал вид, что спит, и, подумалось мне, слава богу. Комсомолец и атеист до мозга костей, я тогда и сам не понял толком, какая нелегкая понесла меня от рыл к алтарям. Уснув, я видел сложные, замешанные на неизвестном кровавом ритуале кошмары, какую-то осыпающуюся вместе с видом из окна хрустальную стену, и, совершенно разбитый, очнулся под утро от жалобной просьбы, которую перед пробуждением воспринял тем, что она означала буквально, то есть легким и ломким звоном стекла:
—
Я лежал с закрытыми глазами, задаваясь вопросом, слышу сейчас или все-таки подслушиваю Ариса, и уже собирался позвать его, разбудить, как с утробным громом зиндан толкнуло близким, метрах в трех-четырех, разрывом. Из-под земли было трудно судить, что это — мина, граната или небольшой реактивный снаряд. С потолка посыпался песок пополам с ячеистой, похожей на мелкий снег шелухой.
— Обстрел? — сказал спросонья Стикс, глядя одним глазом в пылящую дыру и ощупывая над другим повязку.
Я молча сел на разъехавшемся лежаке. Новых разрывов не последовало, только раскатисто гавкнула танковая пушка да, подзадоренные автоматной трескотней, нехотя, вразнобой откликнулись «Утесы». Стрельба быстро улеглась. Стикс взял лопату, чтобы стучать в решетку и звать часового, но Дануц, бахромовский сменщик, поспел прежде него. Защелкал замок, грохоча, в камеру сверзилась лестница, и молдаванин, придыхая, позвал нас скорей подниматься:
— Давайте… тут такое…
Выбравшись наружу, мы встали плечо к плечу у откинутой решетки.
По земле шла легкая дымка.
На месте ленинской комнаты курились руины, напоминавшие давно не чищенную яму для бычков. Побитые осколками и частью разломанные парты были кое-как, вповалку сложены вдоль «гильзовой» аллеи к курилке. За огрызки фанерных стен Скиба с Фаером — находившиеся примерно на тех же позициях, что вчера мы с Арисом — не торопясь, мелкими порциями плескали воду из пожарных ведер. Зяма тяпкой сгребал в кучу куски кровли, расщепленные доски и обгорелые гроздья газетных подшивок. Неподалеку от кучи, верхом на опрокинутой вешалке и боком к нам, сидел Капитоныч и указывал Яшке на что-то в земле. В ногах у взводного стоял гипсовый ленинский бюстик с отбитым затылком, на щеке чернела сажа, в зубах прыгала неподкуренная сигарета.
— Прямое, из «Подноса»,[36] видать, — пояснил Дануц с нескрываемым удовольствием, улыбаясь пепелищу, будто захватывающему виду или воспоминанию. — В кои веки удружили бабаи, а?
— Откуда знаешь? — спросил Стикс. — Сам видел?
Ослепленный дневным светом, он, как и я, держал ладонь козырьком, и щурясь, смаргивал слезы.
— Ну говорят, — набычился Дануц.
— Кто — говорят?
— Ну Капитоныч…
По окончании водно-уборных процедур мы вернулись в зиндан и до самого завтрака не проронили ни слова. Я вслед за Стиксом не сомневался, что превращение ленинской комнаты в яму для окурков случилось не из-за попадания духовской мины, а из-за того, о чем пока даже боялся подумать, и, как ни странно, этот приятный для большинства сюрприз имел для меня вкус утраты, тянущего холодка под ложечкой. По виду Ариса также можно было заключить, что развалины «бунгало» произвели на него досадное, гнетущее действие.
К завтраку поспела очередная громогласная новость: личный состав заставы снимается в течение сорока восьми часов. Мартын, доставивший ее с пылу, с жару из столовки, был взволнован настолько, что опрокинул по дороге кружку с нашей пайкой сливочного масла, и, глядя вытаращенными, отсутствующими глазами, на законные вопросы — откуда? насколько точно известие? и проч. — смог пояснить лишь то, что к обеду ждут завхоза с замполитом из штаба полка и контрразведчика из штаба дивизии, всех на одном борту.
К обеду, разумеется, никого не дождались, зато очередных новостей, или, если называть вещи своими именами, слухов, подвалило выше крыши. При том, что все они были показательно, бабьи безумны, включая краеугольную околесицу — о снятии придорожной заставы, когда через ее зону ответственности, пусть и от случая, продолжали в одну сторону выводиться войска и в другую идти колонны грузов, — каждое последующее обоснование, еще более сумасшедшее, если не упраздняло глупость предыдущего, то, ей-богу, вынуждало приглядеться к нему внимательней. Так, необходимость спешной сдачи высоты объяснялась то уже завершившимся (!) выводом войск, то прокладкой (не иначе, по мановению волшебной палочки) новых, безопасных маршрутов, то не менее сказочным приведением в состояние абсолютной непроходимости резервного серпантина.
У меня, что называется, уши вяли и глаза лезли на лоб. И поражался я не так этой несусветчине, сколько тому, что несли ее вполне зрелые, прошедшие огонь и воду пройдохи, которым, чтобы понять, какой вздор они городят, было достаточно одного беглого взгляда в ущелье. Сначала, стоя с задранной головой под решеткой, я что-то пытался втолковывать нашим часовым и случайным ходокам, потом, охрипнув и озлившись, отругивался с лежанки, а когда Скиба, заступивший в первую смену нового караула, сообщил по секрету, что заставу сворачивают из-за сноса ленкомнаты, бросил в него лопатой, чудом не зашибив Стикса.
Ариса, кстати сказать, с утра как подморозило. После расспросов Дануца с Мартыном он будто бы составил для себя исчерпывающую картину происходящего и потерял к нему интерес, задумался о чем-то. Я и лопатой в него чуть не угодил, оттого что напрочь забыл о его присутствии. Древко упало концом на край лежанки в изголовье, а он как смотрел в потолок, так, по-моему, и не моргнул. Свое внутреннее напряжение он выказывал разве тем, что больше курил и, соответственно, чаще прохаживался к бадейке с водой.
Разговор наш той ночью не клеился, мы плохо слышали и понимали друг друга, несли обычный казарменный вздор. Лишь дважды, отвлекаясь от своих загоризонтных думок, Арис обращался ко мне с неожиданными полувопросами-полурепликами, на которые я либо не считал нужным реагировать, либо не знал, что говорить. Сначала это была фраза по-литовски:
— Странно вот, да? Мы под землей и все равно на высоте.
За ней, получасом, а то и более погодя, по взмахе папиросой в сторону зарешеченной дыры, следовало такое же вопросительное, исполненное олимпийского спокойствия замечание по-русски:
— А у кочевников должно быть на потолке похожее над очагом…
Еще через два часа меня разбудил стук лопатой в решетку.
Я еле продрал глаза. В камере было сильно накурено. Пока часовой возился с замком, Стикс спросил, не собираюсь ли я за компанию прогуляться до нужника. Я никуда не собирался и заснул, кажется, даже до того, как стукнула решетка, однако вскоре очнулся снова — теперь от жалобного голоса Скибы, лепетавшего в открытую дыру что-то про
Дурным холодком, от живота, в меня просачивается и тотчас начинает выедать что-то за грудиной очередная громогласная новость: оглушив и обезоружив своего сонного конвоира, Стикс бежал.
Медленно, как будто перемогая сопротивление встречного потока, я поднимаюсь на поверхность и со второй попытки освещаю часового спичкой — морда, хотя и в соплях, цела, трясущиеся руки бегают по мятому, без ремня, поясу и прыгают к пустому, без автомата, плечу. Писарь что-то продолжает плаксиво бормотать, время от времени очухивается и вопрошает одно и то же — поднимать заставу в ружье или ждать? — и я, почти не давая отчета собственным словам, каждый раз отвечаю как под копирку: успокойся, скотина, молчи. Мне тоже необходимо очувствоваться и для начала вышибить из головы Стиксовы обещания скорой
Мы караулили беглеца еще около часа и, несмотря на встававшую луну, все равно умудрились его проморгать. Арис подошел незаметно и так запросто, словно отлучался по пустяку. Под козырьком пахну́ло мыльной водой и порохом. От неожиданности Скиба выронил изо рта папиросу. Тяжело дыша и не говоря ни слова, Стикс свалил перед ним автомат с подсумком и ремнем, вложил что-то в руку, после чего не спеша спустился по лестнице в зиндан и там чуть слышно чихнул.
Некоторое время мы с писарем таращились друг на друга, будто только что видели призрака.
—
На грязной дрожащей ладони искрились новенькие часы «ориент» с золочеными корпусом и браслетом. Праздничные и дорогие на вид, они почему-то вызвали в моей памяти зал ожидания в аэропорту. Я молча пожал плечами. Спрятав подношение и надев ремень, писарь осмотрел свой АКМ, понюхал затвор, подергал примкнутый штык-нож и зачем-то
— Черт…
Я настороженно выпрямился.
— Что?
— …Черт… черт… черт… — От слова к слову недоумение в его голосе, как по ступенькам, скатывалось в хныканье. — Это же… верней, рожки́… это не мои… смотри… нагару, как после боя, и… патронов — под завязку… откуда?.. На, вот… — Скиба подал мне полный магазин, повернул его в моих пальцах так, чтобы передним обуженным ребром он лег вверх и направил на него фонарь.
Магазин был не рыжий, бакелитовый, а стальной, старый, каких у нас во взводе уже давно не видали, кроме того, фронтальная грань оказалась почти сплошь покрыта гравированной арабской вязью. Заурядный сам по себе, невидимый в окопном обиходе предмет, рожок этот произвел на меня впечатление вещи не от мира сего. Держа его дынной долькой и глядя на затейливые точеные знаки, мыслями я поневоле помещался в фокусе многих несообразностей, и оттого казалось, именно несообразностями, а не патронами, был снаряжен этот
— Ладно. — Я вернул часовому магазин, поднялся с земли, сделал пару приседаний, разминая затекшие ноги, и тоже полез в зиндан. — Утро вечера мудреннее.
— Ты… чего? — опешил Скиба.
Я замер на середине лестницы, по плечи в дыре, чувствуя, как от коленей к икрам снуют электрические мурашки.
— В смысле?
Писарь ничего не сказал, лишь нерешительно взмахнул рожком, но его жест изумления был красноречивей слов: после того, что случилось, он полагал немыслимым находиться вблизи Стикса…
Остаток ночи прошел без приключений.
Или лучше будет сказать так: остававшиеся до рассвета два часа с небольшим были последними спокойными часами нашего пребывания на высоте.
Утро как будто взорвалось. Сперва невдалеке от зиндана кто-то взялся с радостным криком палить из эсвэдэшки,[38] выщелкал вмиг магазин, и, начав второй, был начисто заглушен, затерт отозвавшимся ему круговым шквалом огня. Лупили напропалую из всех калибров — била танковая пушка, гремели «Подносы», колотили врассыпную АГС-ы,[39] бурлила на коротких выдохах зэушка,[40] стучали отбойными молотками «Утесы», неровным и сплошным шумом атмосферных помех рассыпался автоматный стрекот, и, так как низами весь этот содом достигал нас чуть раньше, чем из лаза в потолке, возникало странное и страшноватое ощущение того, что настоящая баталия происходит где-то в земной толще и огнестрельная стукотня на поверхности — лишь только эхо. Белый свет то и дело застили встрепанные рожи, одни из них орали про вывод, другие про победу, третьи драли глотки за здорово живешь, на ура, и все без исключения трясли решетку и пинали ее с такой силой, что Скибе, когда он стал затем отпирать люк, пришлось сначала разнять штык-ножом сцепившиеся над замочной дугой проушины. Гуськом, задерживаясь с чертыханиями в лазу, чтобы дать глазам немного пообвыкнуться на солнце, мы взобрались с Арисом под навес. Писарь пятился от нас с расставленными руками, в позе официанта, зовущего пожаловать к столу…
Кто-то накидал по периметру охранения сигнальных дымов, из долины катил легкий ветерок, и отсюда, из глубины заставы, клонившиеся в сторону ущелья разноцветные косматые столбы представлялись изнанкой гигантского, лежащего на боку монгольфьера. Сходство с воздушным шаром усиливал разведенный между жилыми блиндажами костер. Чадный, разивший керосином и горелой пластмассой, с большой непереваренной сердцевиной, он еще только набирал силу и отмахивался от летевшего в него отовсюду хлама — от подушек, сапог, шинельных скаток и черт знает чего еще — рыхлыми роями искр. В ходивших над ним маревах вихрились хлопья горящей бумаги и чуть поодаль, на взгорке, у поваленной и будто трепетавшей в агонии будки сторожевой вышки, всходило еще одно черное огнище. Пальба поутихла и разжижилась, но не сошла совсем. Автоматные, минометные и даже танковые выстрелы продолжали дырявить и разбрасывать воздух.
В тот момент, когда Арис повернулся к Скибе и хотел что-то спросить, перед нами как из-под земли вырос Фаер. Лицо его было буро, мокро и абсолютно безумно, гимнастерка разодрана до пупа, на груди маятником болтался акамээс. Оттеснив писаря и вынырнув из-под ружейного ремня, огнеметчик треснул затвором, утвердился на расставленных ногах и под протяжный крик: «Дем-б-е-е-ель!!!» — с вытянутых рук закатил поверх наших голов такую же длинную, во весь рожок, размашистую очередь. Напоследок, держа автомат, словно гитару, он совершил сосредоточенный и неописуемый танцевальный заворот, прохрипел, что через час прибудут «вертушки» («потом — п…ц!»), и всё под тот же дикий вопль, который оставлял по себе впечатление не то что голоса неразумного создания, а шума неодушевленной, летящей под откос вещи: «Дем-б-е-е-ель!!!» — был таков.
Стикс поправил обмякшую повязку на брови, кивнул Скибе, взял его за локоть и куда-то ушел с ним. Я было двинулся следом, но не сделал и двух шагов, отступил обратно в тень навеса и сел на землю. Меня бросало то в жар, то в холод, как человека, сознающего, что он потерял нечто важное, и вспоминающего, когда и при каких обстоятельствах случилась пропажа. Мое одушевление при мысли о том, что через час я окажусь далеко отсюда, было смазано самим звуком известия Фаера, контужено его огнестрельной клоунадой. Так, если только вылезши из ямы, я чувствовал задор, чтобы присоединиться к разгромным торжествам и даже возглавить их, то теперь смотрел по сторонам с участливой тревогой отщепенца — заставы как боевой единицы больше не существовало, и, вздумай духи сейчас пойти на приступ высоты, то, чего доброго, кинулись бы помогать нам.
Сигнальные дымы по краям заставы иссякли и рассеялись, вместо них от разраставшихся между блиндажами костров в ущелье текла жирная гребенчатая туча. Из потерны артсклада — на руках, на тележках, волоком по земле и бордюрам — мародерски споро, даже взапуски тащили патронные цинки, ящики с танковыми снарядами, тары с минами и гранатами; тащили, еще не вполне веря тому, что застава снимается, но уже собственными руками разнося ее; спешили, дабы сделать вероятность скорого счастья необратимой досрочно, пусть бы она в итоге разъяснилась обманом или недоразумением, шли в гору, отрезая себе пути отступления к ненавистному, валящемуся в тартарары настоящему, спотыкаясь, с муравьиным упорством карабкались на южный, «мусорный», обрыв и там над гниющей пропастью потрошили свою ненавистную поклажу так отчаянно и суетливо, как, наверное, избавляется от балласта воздухоплаватель ввиду опасной потери высоты. На площадке у КПП Капитоныч пытался что-то втолковывать афганскому офицеру; багровый от гнева, с лощеной пепельной лункой на месте правого глаза, тот не хотел ничего слышать, одной рукой, по-пловцовски, взмахивал за спину, в направлении двух грузовиков с галдящими в кузовах и вокруг сарбосами, а другой указывал на опущенный перед грузовиками шлагбаум, давая понять, чтобы путь в расположение заставы был немедленно открыт. Взводный в ответ нервно подбоченивался, качал запрокинутой головой и прикладывался пригоршней к шее. Позади него топтались караульные, все тоже на взводе, со стволами наизготовку, и раструб «Утеса» в будке на насыпи КПП мерными толчками ходил по горизонтали, как будто пересчитывал грузовики.
По цинковой кровле вдруг что-то щелкнуло и, кувыркаясь, отскочило к моим ногам. Я подался вперед и выудил из пыли еще горячую автоматную пулю. В первое мгновенье она померещилась мне выбитой зубной коронкой. Тотчас кто-то предупредительно кашлянул надо мной и приставил к моему ботинку новым прикладом обшарпанный АК-74-й.
Задрав панаму, я взглянул на Матиевскиса. Его отчеркнутую каской по глаза физиономию разламывала счастливая улыбка. Отдуваясь, он продолжал одной рукой поддерживать автомат, в другой протягивал мне заодно с подсумком и штык-ножом на ремне тощий вещмешок. Не сразу, но как-то ступенчато, скатываясь взглядом с улыбки на раздавшийся от бронежилета и полной трофейной «разгрузки»[41] живот, я понял, во-первых, что все это, что он предлагает взять — оружие, ремень, вещмешок — мое и доставлено мне по распоряжению Стикса, и, во-вторых, что своим нелепым боевым нарядом он, бесспорно, также обязан Арису. Не поднимаясь, я забрал и бросил под руку мешок, положил на него автомат, подпоясался, опять смерил счастливца взглядом и спросил:
— Остаешься, что ли?
Матиевскис не слышал моего вопроса, глядя вбок на приближавшегося земляка. Стикс так же был при полной выкладке, но, в отличие от своего еле стоявшего на ногах товарища, имел вид человека, который прогуливается налегке. Новая, с иголочки, десантная «афганка»,[42] ранец за спиной, снаряженный ПКМ на правом плече, запасная пулеметная лента на левом, сбитая к затылку панама, даже свежая пластырная повязка сидели на нем до того ладно, что, казалось, не отягощали его, а наоборот, подпружинивали, едва не отрывали от земли. Под навесом он бережно и беззвучно, как живых существ, снял с себя пулемет и ленту — пулемет опустил на сошки, ленту пристроил внахлест на перекладине между столбами, — потом было начал расстегивать рюкзачные ремни, но взглянул на часы и только встряхнулся. Матиевскис, передразнивая его, вздернул рукав на запястье и переступил с ноги на ногу, — похожий сейчас на мающегося ребенка при занятом отце, он подтолкнул меня к неприятной догадке о том, что и сам я смотрю на Ариса снизу вверх, в ожидании не то команды, не то окрика.