Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Образы детства - Криста Вольф на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Притворщики раскаиваются далеко не сразу, лишь час-другой спустя их со слезами на глазах заключают в объятия. После этого они остерегаются откровенно преступных деяний и грешат исключительно в мыслях, однако от премудрой Нелли им не скрыться: Признавайся, ты плохо про меня думаешь! — Пощади! — молят застигнутые врасплох. Отпираться бессмысленно.— Ведьмолап изворачивается и юлит, но в конце концов, жалобно хныча, сознается, что считает Нелли тоже притворщицей. Расправа коротка: Ведьмолап отправляется на вечное поселение в сапожный ящик.

От «Вокзальной» до Гальгенберга, до Виселичной горы, даже не спеша ехать всего-навсего минут пять. Йорданы, когда весной 1935 года впервые соберутся с Зонненплац на Гальгенберг, потратят на свою пешую прогулку минут сорок. Прежде чем описать эту дорогу, тебе волей-неволей придётся сделать тут, в пятой главе, длительную паузу. И вызвана она известием о смерти господина М., того учителя-словесника, который снова пустил в ход слово «притворство», придав ему неожиданный смысл.

В тот последний свой вечер — в среду, 31 января 1973 года, — М. определенно притворялся, когда вместе с подругой (она была значительно моложе его, в прошлом его собственная ученица) после долгого перерыва зашел вдруг вернуть книгу («Человека без свойств» Музиля), и это было в порядке вещей. Он знал, что этот вечер — последний в его жизни. В куртке, которую девушка повесила в передней, наверняка лежало письмо, тем же вечером и отправленное: они ведь на минутку, еще на почту успеть надо. Заключительная фраза письма— в нем, кстати, не было никаких объяснений, только трезвые указания насчет их денежного наследства — гласила: «Когда вы прочтете эти строки, нас уже не будет в живых». Значит, интерес М. к вашей новой картине, которую он справедливо назвал «жутковатой», был — если можно так выразиться — притворным. Ничего себе шествие тополей, сказал он. Бросил коротенькое замечание насчет синего цвета, как он знал, любимого и тобою. Остается вопрос; зачем он упомянул Клейста и виденную накануне телепередачу, где — он тоже так считал — самоубийство Клейста и госпожи Генриетты Фогель было показано плохо, фальшиво, сентиментально. Может, ему хотелось отвести подозрение, что эта передача, которую он находил безвкусной, в каком-то смысле предрешила его будущее? Или ему хотелось обронить намек на великие примеры, обронить там, где, по его расчетам, этот намек поймут, хоть и с опоздавшем?

Он мог бы и просчитаться. Странным образом именно эта часть вашего короткого разговора вылетела у тебя из головы. Уже зная о двойном самоубийстве, ты целых двое суток решительно твердила, что в тот последний вечер он ничем не намекнул на свое намерение. Лишь утром в понедельник, проходя мимо дома, где у него была комната (в последний день он сам отвинтил с садовой калитки табличку со своей фамилией),—лишь тогда ты вспомнила Клейста и ломкий, насмешливый голос М.

М. немного шепелявил. Таблетки, наверно, принесенные его подругой с работы, из клиники, уже начали действовать, хоть и лежали покуда в ящике стола у него в комнате. Из дальнего далека говорил он с вами о психологии своих учеников, о причинах широко распространенного явления, которое он называл «отсутствием стремления к успеху». А вы, сказавшие потом друг другу: Весьма неглуп, этот М., и за дело болеет! — вы не сумели или не пожелали заметить, что как раз на этом он поставил крест, что сейчас он только и мог повторять выводы, которые уже не изменят ни его, ни кого-либо другого. Может, он посмеивался в душе, когда подруга, больше чем на двадцать лет моложе его, отказалась от вермута: она-де против алкоголя. Да и о школе, мол, тоже вполне достаточно поговорили.

Ее опять, второй раз уже, не приняли в медицинский, хотя она блистательно удовлетворяла всем требованиям. Теперь они по очереди, насмешливо и без всякого волнения говорили о расплывчатом истолковании условий приема. Возмущение, которое высказала ты, для них было пройденным этапом. Нет, они не станут повторять свои попытки. Они еще говорили «да» и «нет», когда от них этого ждали, но про себя, наверно, думали: глупцы. Или: бедняги. Или: бедные глупцы.

В Музиле, которого он вернул, —это была одна из его любимых книг —ты, напуганная мыслью, что в последней надежде на спасение он мог оставить между страницами записку, на второй день после его смерти обнаружила несколько пометок, явно сделанных его рукой; среди них была фраза, снабженная на полях восклицательным знаком: «Выбрать можно одно из двух: либо сопережить это гнусное время (с волками выть), либо стать невротиком. Ульрих идет по второму пути».

Невольно ты говоришь себе, что и эти слова, обнаружь ты их сразу, не заставили бы тебя бросить все, бегом пробежать два шага до его дома-непременно в тот четверг, до наступления вечера, пока еще было не поздно,— поднять тревогу, любой ценой ворваться в дом и — с риском выставить себя на посмешище — предотвратить беду. Слишком уж ловко он притворялся, особенно в минуты прощания. Он все ждал, что ему захочется перечитать эту книгу', сказал М., оттого и держал ее так долго. Засим последовала цепочка фраз в сослагательном наклонении. Если б у тебя лопнуло терпение, ты бы сама за ней пришла, сказала ты. В ответ он издал короткий смешок и заметил, что мог бы, выходит, спокойно дожидаться, когда твоему терпению придет конец. Уже стоя на лестнице, он попросил передать поклон Рут, своей бывшей ученице: ты же, мол, наверняка увидишь ее раньше, чем он. (Чем он, знавший, что вообще никогда ее не увидит.)

Тут его притворство лоб в лоб столкнулось с твоим. Ты обронила какое-то шутливое замечание, а сама думала, что эта девушка, должно быть, все-таки заставила его отказаться от бредовых фантазий насчет самоубийства. Он вынудил тебя увидеть то, что ты хотела увидеть, и это—вершина притворства. Людей, не боящихся правды, оно не в силах надолго ввести в заблуждение. Но ведь каждый хоть какой-нибудь правды, а боится, вот почему притворство одного, как правило, стыкуется с отпирательствами другого — в таких-то случаях н говорят: они подходят друг к другу. В этом смысле, подытоживаешь ты задним числом, те двое, обрекая себя на смерть, подходили друг к другу.

М., едва ли ожидал, что после первого потрясения, после кошмара весть, подобная сообщению о его смерти, способна зажечь радость жизни, а потом —негодование. Он очень тонко улавливал разницу между твоим эпизодическим отчаянием и своим перманентным бессилием перед жизнью: когда бы ни пришел, он обнаруживал у тебя на столе множество свежеисписанных страниц, а сам давно уже проводил вечера в праздности и, лежа на диване, отгородившись большущими наушниками, слушал музыку. Заходить он перестал, теперь ты знаешь почему. Больше не хотел или не мог подвергать сомненьям свое отчаяние. Его улыбка при встречах с тобой, если толковать ее с позиций нынешнего дня, была улыбкой отступнице, которой до конца не продержаться. Жалостью к человеку, который не способен на абсолютное понимание, то есть может ответить абсолютным неверием. Вне всякого сомнения, в тот последний вечер он спросил себя, как ты воспримешь событие, подвластное лишь ему одному. Быть может, он даже сознавал, что в этом уходе со сцены, на которой ему не предложили подходящей роли, присутствует некая доля суетного тщеславия. Слишком гордый, чтобы взывать к сочувствию окружающих, он, наверное, видел в этом последнее средство взять над ними власть, хотя бы на несколько часов или дней. Вполне возможно, он ожидал, что после его смерти кое-кто из знакомых станет мысленно рисовать себе, как все это было: о чем он думал, растворяя таблетки в стакане с водой, из которого первой пила, очевидно, она, а вторым он; как он затем, руководствуясь ее медицинским опытом, натянул себе и ей на голову пластиковые пакеты и завязал их под подбородком — может статься, всего-навсего резонная попытка ускорять смерть, но, услышав об этом, любой содрогнется от ужаса.

Ленка выразила общее настроение, задав себе вопрос: Должна ли я, собственно, жалеть его или нет? Не знаю... Разочарование охватило учеников, которые надеялись на него; непониманием, неприятием встретили поступок М. его большей частью молодые коллеги; но все, как один, чувствовали себя обманутыми. Лишнее подтверждение, что человеку хочется видеть окружающих насквозь, ведь тогда не будет нужды вникать в собственные притворства. В ближайшие дни ты обнаружила у себя повышенный интерес даже к совершенно маловажным вещам, но особенно к лицам людей и к самым первым приметам оживания природы; после необычайно мягкой зимы этого года они обозначились на березах под твоим окном уже в начале февраля.

Порою ты тосковала по тем временам, когда ничего еще не было решено и начато, когда ты еще могла надеяться, что выбор одной из возможностей не перечеркнет безжалостно все остальные. Ведь главное едва ли в том, чтобы перенести на эти страницы тогдашние записи по поводу так называемой удачной посадки астронавтов Русы, Митчелла и Шепарда. Пожалуй, только вопрос, который пришел тебе на ум, когда ты увидела, как на борту авианосца эти трое, обнажив головы, бормочут на глазах у миллионов зрителей благодарственную молитву: во что верят астронавты? Что их долг—выказать благочестие перед миллионами несведущих людей? Ведь не верят же они, еще подумалось тебе тогда, что над или под ними простер свою длань господь бог. Haутpo, когда ты идешь в Институт радиологии, чтобы наконец-то сделать рентген шейного отдела позвоночника—из-за головных болей, мучающих тебя после удара о стальной бортик камина; когда подходит твоя очередь и ты исчезаешь за матовой стеклянной перегородкой, исчезаешь из поля зрения ожидающих в коридоре, но остаешься в пределах слышимости; когда в огромных встроенных шкафах с раздвижными дверцами ищут твою давнишнюю карточку: когда ты ждешь на стуле в приемной и, как все, стараешься делать вид, будто не слышишь адресованные другим инструкции, которые несутся из громкоговорителей: Господин А., первая кабина, обнажите живот, госпожа Б., вторая кабина, разденьтесь до пояса; когда ты невольно представляешь себе господина А. и госпожу Б,, смущенно юркнувших в свои кабины, его—с голым животом, ее — раздетой до пояса; когда ты сама сидишь в третьей кабине — Выньте заколки, очки снимите! —когда твою голову четырежды в разных положениях просвечивают рентгеном и вдруг ужасно хочется сглотнуть, хотя именно это и запрещено, — пока свершаются все эти события, в кото рых тебе отведена всего-навсего роль объекта, ты снова и снова думаешь, не приближаясь к ответу: во что верят астронавты?

Несколько страниц вышли из-под пера в той рассеянной манере, которая, безусловно, удовлетворения не дает, но оставляет еще возможность отказа и отступления. Ты нарочно поддразнивала X.: А кто тебе сказал, что я возьмусь за эту книгу? С течением лет его негодование стало вполне соразмерно твоему притворству.

Дом, к которому подъезжаешь, оставляя по правую руку кварталы «Желтой опасности», а по левую, дальше в гору, четыре баронских дома, конечно же, стал меньше и посерел, точь-в-точь как ожидалось. А когда-то он снял белизной. Так решили заранее, когда чертежей еще в помине не было, когда Шарлотта Йордан еще упиралась и артачилась. Строиться! Да уж, мы такие — шапками закидаем! Ну а если и строиться, то почему на этом пустыре? Все скажут, что у нас мозги набекрень.

Выше как будто упоминалось уже, что Шарлотта Иордан склонна к пессимизму? Во всяком случае, она частенько не ко времени горевала, упрямилась, капризничала. Не в настроении была — можно и так сказать. Она просто не в настроении воскресным утром тащиться пешком в такую даль —с Зонненплац на Зольдинерштрассе — оттого только, что ее муж носится с каким-то безрассудным прожектом. Во-первых, полдня кошке под хвост, поскольку обедать придется позже обычного. Во-вторых, ей неохота снова терпеть фокусы этого мальчишки, Лутца, который при малейшем дождичке орет как резаный: Вода! Вода!

Тут Бруно Йордану все становится ясно. Раз в безоблачный осенний день некоторые кивают на дождь, ему все ясно—лучше сидеть дома.

Ну вот еще, идем, и точка! Пускай хоть ливмя льет. Как отец хочет, так и будет. И никаких зонтиков, ни за что. По дороге настроение все же улучшается, хотя небольшие перепалки и вспыхивают. Ведь речь идет о бодрой пешей прогулке на целых сорок пять минут; Нелли сама засекает время по отцовым карманным часам, хотя в школе они этого еще не проходили. Однако же необходимо всегда чуть-чуть опережать других. И вообще, точность — это в жизни уже полдела. Задержка есть шаг назад. Надо из своей жизни что-то сделать.

Но (неужели еще тогда большинство фраз у Шарлотты начинаются с «но»?) — но все, кого мы спрашивали, не советуют.

Я не из пугливых.

Но ведь у нас и денег пока не хватает.

Вечно ты со своими «но» да «если».

Но что, если рядом с казармой кто-нибудь другой торговлю откроет.

Вот всегда так. лишь бы меня с панталыку сбить.

Провал — ложбина среди холмов конечной морены — соединяет Фридрихштрассе и Зольдинерштрассе. Последняя его треть, место весьма бугристое, но хорошо обозримое. — идеальная площадка для детских игр и зимой, и летом. Здесь Нелли узнаёт, что у нас теперь снова будут солдаты[24]. Но если другие не захотят с этим мириться?

Сама видишь, дерзость города берет.

Но нельзя же девочке расти между казармами. Солдаты—народ сластолюбивый.

Ну вот что, попробуй, наконец, рассуждать здраво. Солдатам в увольнении требуются сигареты и пиво. А офицерские жены до смерти рады, когда продукты им приносят на дом.

Но кто же будет этим заниматься?

Представь себе—мы. Господи боже мой! Немножечко предприимчивости! Немножечко уверенности в себе!

Шарлотта Йордан не позволяет мужу прилюдно обнимать ее за плечи. Будешь надрываться как лошадь, гнуть спину, а потом опять война, и всё в клочья.

С тобой иногда просто хоть в петлю лезь.

Нелли услыхала только—«война». Это одно из тех слов, которые она выудит из любого разговора. Война, как видно из старого коричневого отцовского альбома, — это когда шеренги солдат в касках с шишаком тычут в живот другим солдатам, в красных штанах (французам), примкнутые штыки, покуда кишки на землю не вываливаются. Правда, изображена на этой открытке не мировая война, а война 1870—1871 годов, но «Наставление по ведению ближнего боя», которое отец помнит наизусть, как и шиллеровский «Колокол», не очень-то с нею вяжется. Нелли твердо усвоила, что война, и страх, и смерть — понятия равнозначные, и не могла вполне скрыть это от господина Варсинского, уготовив ему таким образом очередное разочарование.

Стало быть, приехали. Ну и как же?

Тормози, сказала ты; X. развернул машину и остановился в холодке, возле баровских домов. А поскольку сказать было больше нечего, ты повторила тогдашний Неллин возглас, знаменитый возглас — когда отец впервые показал им то место, где будет выстроен дом, она воскликнула: Но ведь здесь гopa!

Подумаешь, сказал, помнится, Бруно Йордан, передвигатель гор. Уберем ее, и все дела.

Гора — это, конечно, чистейшее преувеличение. Фирме «Андерш и сыновья», приступившей спустя полгода к земляным работам, не составило ни малейшей трудности срыть краешек цепочки песчаных бугров, на месте которых надлежало поставить дом; дождались, пока смягчатся зимние морозы тридцать шестого года, и начали строить — отсрочка незначительная и более чем оправданная, ибо за это время Бруно Йордан добился в банке кредита.

Кстати, похоже на то, что по аналогии с кратковременной и долговременной памятью людям свойственна кратковременная и долговременная правота, Бруно Иордан обладал первой: дом его был построен, притом, как вскоре обнаружилось, на коммерчески бойком месте (между двумя казармами, одна из которых—имени Вальтера Флекса — сама еще строилась) и в благоприятный момент. Число безработных в Германии сократилось до двух миллионов, что означало: даже семьям рабочих было вполне по карману истратить в выходные на покупки двадцать — тридцать марок. Магазин процветал, так что через восемь с лишним лет, когда Йорданам пришлось оставить дом, ипотечная ссуда практически была погашена. Это обстоятельство—отсутствие долгов - Шарлоттта впоследствии никогда не забывала упомянуть. Ее правота была долговременного свойства.

Тогда же она сказала: Но почва! Ведь сплошной песок, чудачина ты этакий! Да, что верно, то верно, крыть нечем. Обмерить шагами участок она поможет, так уж и быть. Но электрокаток для белья в доме будет, непременно. И два отдельных погреба — для угля и для картошки. Иначе я пальцем не пошевелю.

Согласен. А вот тут, на этом углу, мы посадим тополь.

Но его же сломает ветром!

В подобных мелочах она все же оказалась не права. Тополь стоит. В ту давнюю пору—тощий прутнк, ныне — могучее тридцатипятилетнее дерево, хотя верхушку, видимо, некогда расщепило молнией и разновысокие ее обломки портят красоту. И дом тоже стоит. Война — насчет этого Шарлотта оказалась-таки права — не разнесла его в клочья, ведь на город упало лишь несколько бомб, и сбросили их —от страха или от замешательства — те считанные самолеты Royal Air Force[25], что в результате зенитного обстрела или атаки истребителей «люфтваффе» не прошли к своей цели —Берлину. Бои на исходе войны, превратившие в руины весь центр, тоже миновали стороной эту северо-западную окраину Л. А что кой-какие из здешних домов сгорели, так это была целенаправленная акция освобожденных рабочих-поляков, предводительствовала которыми некто госпожа Бендер, отбывшая срок в тюрьме за то, что пыталась, украв продуктовые карточки, спасти тяжелобольного сына, — когда война кончилась, по ее наущению дома нацистов в знакомом ей районе были сожжены. Так сгорели дома йордановских соседей — архитектора Бюлова и мастера по укладке мозаичных полов Юлиха. На старых фундаментах поднялись новые дома, уже не столь большие. Из-за них облик окрестностей сделался каким-то чужим.

В целом же случилось именно то, что все полагали невероятным: песчаная гора срыта и, видимо, пущена на засыпку глубокой лощины Провала, которая в былые времена вела круто вверх — или вниз, смотря откуда идти, — между двумя буквально наползающими друг на друга буграми, а зимой превращалась в дьявольски опасный каток, и не всякий мог его одолеть. И в остальном рельеф изменился. Новые лужайки зеленеют в некогда каменистых впадинах, где в ту пышущую зноем субботу семьдесят первого года играли стайки детей, их возгласы и обрывки песен, тебе непонятные, навевали умиротворение, какого ты давно уже не испытывала, а стояла ты на краю Провала — как раз там, где Нелли играла со своей подружкой Хеллой в принца и принцессу, — и смотрела на кварталы новых домов, теснящихся на месте тогдашней песчаной горы, что звалась Гальгенберг, верхушку ее сровняли давным-давно, и в далекие времена твоего детства этот усеченный конус из сплошного песка представлял собою огромную, ста пятидесяти метров в диаметре, игровую площадку — второй такой не было нигде.

Ты знала, что дома старятся. И что со временем они уменьшаются в размерах. Но это всё пустяки. И что есть дома заколдованные, куда не дозволено входить, тоже не секрет. Вон тот, через дорогу, на Зольдинерштрассе. знакомый, чужой, постаревший, как раз из таких. Но это пустяки. Ты можешь подойти к витрине — хотя и это, наверное, непривычно — и рассмотреть ее поближе: рекламные бутылки с молоком и рекламные коробки с сыром. Ты могла бы войти в магазин и, показав пальцем, спросить бутылку молока, но, по-твоему, это был бы уже сознательный обман продавца. Вероятно, он бы вежливо тебя обслужил, как и местных покупателей, число которых из-за тесной застройки песчаной горы явно умножилось.

Но что они сдвинут горы...

в тридцать шестом году, когда строится их дом и Нелли узнает, как пахнет известка, как замешивают раствор и удерживают равновесие на крутых мостках, а еще —это уже на празднике в честь окончания постройки,— как выуживают сосиски из большого котла, так вот все это время у нее определенно была при себе волшебная пробка. Сунешь руку в карман— а она там. И под партой всегда можно ее потрогать. Пробка эта опоясана по спирали медными гвоздиками, и когда Нелли касается одной из шляпок, ей уже ничего не страшно, она неуязвима. Она не боится больше взгляда господина Варсинского (или его пренебрежения), она решит любую задачку по арифметике, она даже перед Гундель не заробеет. Не говоря уже о том, что разница между существительными и глаголами для нее тоже не проблема. Когда ее рука сжимает пробку, она больше не отщепенка. Единственное, чего делать нельзя — в таком случае пробка потеряет силу, — это отречься от нее. Впрочем, если удастся привлечь на свою сторону Гундель; пробка станет не нужна. В переменку Нелли нарочно показывает ей пробку, так что Гундель поневоле спрашивает, что это за штука, и Нелли безразличным тоном отвечает: Волшебная пробка. Ничего особенного.

Класс навостряет уши. Пробка кочует по рукам. Едва раздается звонок на урок и в дверях появляется господин Варсинский, она бесследно исчезает. Лишь много позже она взблескивает в ладошке Лизелотты Борнов, когда ту снова вызывают к доске петь, чего она совершенно не умеет. Но на сей раз она выходит и поет, тихо, дрожащим голоском, однако же вполне внятно:

Моя мама меня, меня шлет к вам на порог Разузнать, не готов, не готов ли наш пирог. Коль пирог, наш пирог не успел испечься в срок, Я к вам завтра зайду, я зайду под вечерок [26]

Ну вот видишь. Господин Варсинский всегда говорил: Все можно сделать, стоит только захотеть. Но что это у тебя в руке?

Вообще-то господин Варсинский спросил просто так. И если б Лизелотта молча показала ему пробку и состроила виноватую физиономию, он бы отстал от нее, пожурил бы только и запер пробку в ящик учительского стола, где исчезали любые игрушки, которым в школе не место. В сущности, он был в прекрасном расположении духа. Не вздумай Лизелотта со свойственным ей упрямством объявить, что пробка вовсе не ее. — Не твоя? А чья же в таком случае?

И этот вопрос задан еще между делом. Но тут произносится Неллнно имя.

Ага. Твоя, значит? Тон остается почти нейтральным, но господин Варсинский приподнял левую бровь, Нелли, верно, даже и не заметила; соблазн велик. Она может попросту сказать: Да, пробка моя, и сунуть ее в ранец. Но ведь господин Варсинский всю жизнь будет презирать ее за баловство на уроке. Он уже говорит, и звучит это презрительно: Тогда изволь забрать ее и спрятать, эту свою пробку. Четыре-пять девчонок уже хихикают. Того гляди, весь класс ее обсмеет.

И она слышит свой голос; Нет. Пробка не моя.— Знаменательный миг: Нелли лжет, лжет сознательно, нарочно.

Кстати, ничего сложного тут нет. Зря она думала, что царство правды отделено от царства лжи глубоким рвом. Когда она приходит в себя, вокруг все точь-в-точь как раньше; только свет в прежнем мире был иной. Нелли сразу понимает, что он останется жить лишь в ее воспоминании, и ее захлестывает острая, необоримая тоска по этому утраченному свету, а меж тем она должна повторить, спокойно, без всякого вызова, свое «нет.

Ибо теперь удивленный господин Варсинский наконец вопрошает, что это еще за фокусы.

Можно поступить плохо и не чувствовать раскаяния.

Пустячное дело —только начни и продолжай в таком же духе.

Даже господь бог не добился бы от нее иного ответа.

Почему же она лишь сейчас узнала, что именно таким путем и можно одержать верх над ними над всеми? Гундель-то вон как стушевалась. глядя на недоумевающего господина Варсинского: такая маленькая, а врет, и неизвестно зачем —уму непостижимо! Чуть ли не умоляющим тоном он спрашивает в последний раз: Значит, в самом деле не твоя?

Да.

Ну что ж. Тогда не будем тратить время на эту глупую пробку, если же она кому понадобится, пусть скажет мне в перемену. А ты, Нелли, расскажи-ка, пожалуй, стихотворение об игрушке великанши.

С удовольствием. Стихи читать — это пожалуйста. «Душа полна прохладной тишиной»[27] — как говаривала мама. Кто смел, тот и съел. Кто врет, за тем и победа.

«Крестьянин — не игрушка! Господь тебя спаси. ...И навсегда запомни, что великанов род В веках свое начало от мужиков берет!»[28]

Слушай, сказала в переменку Гундешь Пойман, слушай. Нелли, я ведь правда не знала, что она не твоя! И Нелли, впервые взяв Гундель под руку, спокойно сказала: А она моя!—и вполне насладилась недоумением и восторгом своей «пары», которая наконец-то, будто они впрямь подружки, прогуливалась с нею по школьному двору. Все, что так долго шло вкривь и вкось, сразу наладилось, стоило только раз в жизни набраться упрямства и солгать.

У господа бога это нареканий не вызвало: он не покарал, скорее наоборот, вознаградил. Так или иначе, он заставил повторять однажды свершенное. Повторять вновь и вновь, по одной простой причине — из гордости.

И вот только сейчас всплывает из памяти подоплека той отчаянной потасовки между Нелли и Лутцем, во время которой она вывихнула братишке руку, а он, как рассказано выше, пробыл несколько дней в больнице, заразился там корью и потому не праздновал со всеми окончание постройки нового дома, драка вспыхнула из-за того, что Нелли бесцеремонно нарушила правила игры в дитя Марии. Эта гриммовская сказка достаточно известна. Нелли —дитя Марии. От неуемного любопытства она отворяет в царстве небесном запретную тринадцатую дверь. Лутц выступает попеременно то в роли девы Марии, то в роли ангела-смотрителя, который, бия крылами, стремится помешать Нелли, дитяти Марии, войти. Она конечно, одолевает его, открывает дверцу и оказывается перед запретною лучезарною троицей, причем не только смотрит на святыню, но даже трогает ее, отчего палец у нее покрывается золотом, а ее самое охватывает сильнейший страх, который в конце концов, после того как дева Мария в великой своей жестокости трижды забирает у дитяти Марии младенца и бедняжку объявляют ведьмой и ведут на костер, исторгает у нее в последнюю минуту спасительное признание.

На этом-то месте Нелли возмутительным образом согрешила против оригинала. Она уже привязана к столбику кровати, пламенно красные бумажки сыплются огненным дождем, стало быть, она пылает во всю, палец у нее по-прежнему в золоте, но она продолжает трясти головой; Нет, нет, нет. Это не я! Положено признаться, а она упорствует. Лутцем внезапно овладевает один из тех приступов бешеной ярости, которых все боятся. Пытаясь унять брата. Нелли вывихивает ему руку.

Очистившись раскаянием, она участвует в празднике. Дом поднялся как раз на том месте, где они меньше чем год назад шагами обмеряли участок. Нелли сидит на пружинистых мостках в окружении каменщиков, которые показывают ей, как пьют из бутылки пиво, а ее отца зовут «шефом». Первый школьный год тоже позади, и был он в самом деле не так уж плох. Просмотрев ее табель, родители говорят: они-де не сомневались, что могут гордиться дочкой.

1 сентября 1936 года — открытие нового магазина. В остроумном письме Бруно Иордан доказал городскому магистрату, что адрес «Гальгенберг», то бишь «Виселичная гора», наносит ущерб коммерции, и получил разрешение приписать свой продуктовый магазин к Зольдинерштрассе — той расширенной теперь до двух полос северо-западной вылетной магистрали, по которой иа глазах у Нелли маршировали сперва на учения, потом на фронт солдаты из обеих казарм, а под конец тянулись обозы беженцев.

На фотографии—Бруно и Шарлотта Йордан, оба в белых халатах в день открытия магазина у своего нового дома. Бруно тридцать девять лет, его жене Шарлотте тридцать шесть, жизнь их—труды и хлопоты, а детям, здоровым и крепким, сравнялось семь лет и четыре года. Все — кроме Шарлотты — не привыкли походя употреблять такие слова, как «счастье», ну разве что в виде производных—«счастливчик», «счастливая полоса», «счастливый случай» и так далее.

Зато для Нелли было счастье — лучезарно-прекрасным августовским утром впервые проснуться в своей новой детской. Солнце освещало цветастые обои, которые она помогала выбирать в каталоге, ты и сейчас еще можешь нарисовать их узор; она тогда подумала и повторила вслух: Теперь начнется новая, прекрасная жизнь.

6. ПРОБЕЛЫ В ПАМЯТИ. МИРНЫЕ ВРЕМЕНА. ТРЕНИРОВКИ В НЕНАВИСТИ

Вспоминает человек, а не память.

Человек, научившийся видеть в себе не «я», а «ты». Стилистический элемент такого рода не может быть произвольным или случайным. Скачок из третьего лица во второе (которое лишь кажется стоящим ближе к первому) утром после яркого сна.

Тебе снился — много позже той летней поездки в Л.—некий город, не твой родной, но якобы он самый, во сне ты это знала. Сумбурный, беспорядочный город, в разгар ломки—такой, каким ты его видела тогда. Ты кое-что купила, кладешь в авоську — красивые желтые яблоки. Подошедший мужчина упрекает тебя в том, что ты, мол, прикарманила одну вещь, которую тебе отдали на хранение. Ты уверяешь, что положила ее в «другое место». Грубияном мужчину не назовешь, он вовсе не хочет тебя унизить. У него волнистые светлые волосы. Обижаться на него за то. что он тебя подозревает, нельзя. Ты понимаешь: такая у него должность. Вместе шагаете вы по запущенной рощице. Полицейский в белой фуражке грубо шпыняет какую-то старуху, которая-де украла хворост, один-единственный сук. Твой спутник назидательно замечает, что порядка ради надлежит сурово карать даже за мелкое воровство, а уж о твоем проступке— сокрытии чужого имущества —н вовсе говорить не приходится! Ты киваешь. Ведешь его в большой серый квадратный дом на опушке хилой рощицы: так поредели леса к концу войны. В доме вы обнаруживаете некое подобие гардероба, две женщины громогласно беседуют о будничных вещах. Предмет, о котором ты спрашиваешь, они якобы и в глаза не видали. Ты в отчаянии твердишь, что оставила его здесь. В конце концов одна из женщин кивает на авоську с какими-то сверточками, из которой высовывается красивая, изящной формы бутылка. Да, она самая! —восклицаешь ты с беспредельным облегчением, хотя смутно сознаешь, что искала что-то другое. И спутник твой тоже доволен. Смотрит бутылку на свет: нежно-зеленая и прозрачная, чистая и безупречная, даже сердце щемит. Вот видите, говорит спутник, это был настоящий пробел в памяти! Как же ты рада, что всему есть объяснение, оправдывающее тебя и не вызывающее протеста.

Провал. Это здесь, на косогоре, поросшем травой и населенном ящерками, играла Нелли; судя по всему, ее тянет спрятаться, уйти с тех открытых для обозрения мест, где была бы надежда или опасение ее отыскать. Теперь тебе ясно, почему целых двадцать шесть лет ты сюда не рвалась. Невысказанные и утаенные зацепки —потеря родины, возможная боль свидания — скоро оказались несостоятельны. Ты робела одной встречи, которая будет неизбежной. Может статься, отнюдь не достойны зависти люди, не ведающие этого — смущения перед ребенком.

Вот досада, до этого дома ты пробилась не по прямой, а словно бы наугад, зигзагами, чтобы «зацапать» ребенка, — глядишь, и с помощью памяти, которая, беспомощная перед натиском подробностей, начинает выдавать удивительные мелочи. Тут, однако, ты была вынуждена признать, что никогда не сумеешь снова стать союзником ребенка, что теперь ты назойливый чужак, идущий не по более или менее четкому следу, а в конечном итоге гоняющийся за ним самим, за его сокровенной, только ему принадлежащей тайной.

Это была уже не игра, и ты струхнула. Если ты будешь настаивать, ребенок выйдет из своего укрытия. И отправится в те доступные для обозрения места, куда тебе за ним идти не хочется. Ты бы должна, как раньше, шагать по его следу, решительно довести до конца полное его окружение, а внутри у тебя все крепнет желание отвернуться, отречься от него. Путь, на который ты ступила, был перекрыт запретами, и безнаказанно их нарушить не может никто.

Это было одно КЗ мгновений полнейшей ясности, какие мы обязаны ценить, более того, искать — даже когда поиски грозят обернуться манией, а такие секунды прозрения неопровержимо свидетельствуют, что планы, которых нам нельзя оставить, невыполнимы. Освещение царило яркое, но необычное — такое бывает от горячего июльского солнца. «Свет детства» — как ты только могла надеяться вновь его обрести! — остался незримым.

Ты попросила Лутца сказать, какую поставить выдержку, ведь с этого места можно было отчетливо видеть, насколько расщепленная макушка тополя возвышается над крышей дома и каким толстым стало дерево. Рассказано ли уже, что когда-то Нелли разрешили собственными руками посадить тополевый прутик? Старый Гензике («Садоводство и древесный питомник») выгрузил из тачки деревце с земляным комом и опустил в яму, а вот засыпала ее Нелли, и она же утрамбовывала землю, пока вокруг стволика не образовалось небольшое углубление, куда она залила воду, принесенную вместе с парнишкой, учеником каменщика, в ведре из-под известки. Старик Гензике отпустил по этому случаю одну из своих сакраментальных фраз насчет благополучия дерева и благополучия человека, его посадившего, а из подвала, где пировали каменщики, неслась песня «Василечек синенький». Вершина жизни. Впечатления, которые из нормальной памяти выпасть не могут. Так же вот и она, говорит Ленка, всегда будет помнить день, когда детям отдали в полное распоряжение полусгнившую беседку в одном из старых садов. Значит, слыша слово «родина», она думает и о старой беседке? — спрашиваешь ты. — Нет.— Тогда о чем же? —Слово «родина»- не вызывает у меня конкретных зрительных образов, отвечает Ленка.

Ты призадумываешься. Возможно, это и правда.

Родной дом, говорит Ленка, Да, Это люди, несколько человек. Где они, там и дом.

Она, чуть ли не озадаченная собственным подозрением, допытывается, уж не тянет ли вас, тебя и Лутца, в родные места. Сюда, например.

Вы медлите с ответом. Ведь так много изменилось, и очень сильно. Но с другой стороны... Нет, сюда вас, безусловно, не тянет, отнюдь.

Ленка молчит. Ты говоришь ей, что Нелли даже представить себе не могла, что будет когда-то жить в другом месте, а не здесь.

Ленка желает подробно узнать о Неллиных играх. Она же знает. в определенном возрасте Нелли играла в принца и принцессу, самозабвенно, как н она сама. Тебе вспоминаются долгие пешне переходы и скачки по жесткому дерну этого холма; вуаль и плащ вьются на ветру за спиной у Нелли, она —принцесса, а Хелла Тайхман, ее новая подружка, в бархатном берете с пером, - принц и, сообразно головному убору и обстоятельствам, все прочие придворные. Злодейства случались на каждом шагу. Отвратительное предательство одного из слуг, обнаружение, погоня влекли за собою ужаснейшие кары, а вершились суд и расправа здесь, на этом залитом солнцем песчаном холме, в воображаемых пещерах и гротах, и процедура их была чрезвычайно долгой и мучительной, что, кстати говоря, Ленкиным играм в принцессу совершенно несвойственно. Ей помнится лишь густо-зеленая сень боярышника, служившая замком, и горькие неудачи множества принцев, которым было просто-напросто не по силам выполнить все три задания и освободить ее.

Здесь состоялось и знаменитое выступление Зиги Дайке. Этот мальчик, noменьше Нелли, жил в первом из баровских домов. Подкравшись к ним, он неожиданно выскочил на самый край Провала (как раз там вы и стояли), вскинул вверх правую руку и зычным, визгливым от восторга голосом проорал: «Я ваш фюрер Адольф Гитлер, вы — мой народ и должны мне повиноваться. Зигхайль! Зигхайль! Зигхайль!» Когда Нелли с Хеллой подхватили его троекратное «зигхайль!», он вполне этим удовлетворился и более веских доводов покорности от них не потребовал, С головкой у него было плоховато, сказала Ленка,— Почему? отозвался Лутц. Мальчишка просто повторил слышанное по радио, — Бедняга, сказала Ленка.

И вот наступило то, что люди старшего поколения и теперь еще зовут «мирными временами»: три-четыре года, которые их сознание растягивает сверх всякой меры.

Почему это ощущение не вернулось, ни разу за двадцать восемь мирных лет? Неужели войны в других частях света, где вершится ныне история, не дают покоя тем, кто не имеет к ним прямого касательства? Это был бы шаг вперед. Или же, что вероятнее, на родном нашем континенте вполне достаточно напряженностей — пусть и не приведших к горячей войне, а только к холодной, чтобы ни на секунду не умолкало в нас чувство опасности?

Какая ошибка — ехать зимой на отдых в этот престижный пансионат. Вот и торчи теперь две недели в окружении верхушки среднего класса, отцы семейств именуются тут не иначе, как «господин профессор», матери носят западный текстиль, и все поголовно томятся скукой и распространяют убийственную стерильность. Ночью тебе снится, что едешь ты на машине по чистенькому, спланированному по линеечке красно-белому городу, что всюду попадаешь в тупики, а в конце концов поднимаешься в гору по заваленному снегом серпантину, машина идет юзом и передними колесами зависает над бездной.

Что означает этот сон в этой мирной долине, среди этих мирных людей? Наутро в газете — траурное извещение; все-таки слишком рано, хоть ты и ожидала его. Ты повторяешь про себя то, что Б., ныне покойная, сказала тебе пять дней назад. Оптимистическая скорбь, сказала она, возможно ли такое? Ты была сама не своя, поскольку знала, что видишь ее в последний раз.

X. соглашается съездить в город. Отпускает тебя одну по магазинам и не говорит ни слова о твоих нелепых покупках. Платье, блузка, сумка. Какое наслаждение — посидеть в заурядном кафе. На обратном пути — наслаждение игрой несчетных оттенков серого на небе. Ты замечаешь их, потому что жива. Засыпаешь и пробуждаешься с мыслью о ее смерти, но ты—жива.

Мирные времена. Когда все у нас было хорошо. Мирный товар: шерстяная ткань без деревянных волокон. Когда фунт сахару стоил тридцать восемь пфеннигов, пачка масла — марку, а бананами так просто швырялись. Когда толстая кредитная книга Бруно Йордана похудела до тоненькой тетрадочки, да и записывали туда не безденежных, а всего-навсего забывчивых клиентов. (12 мая 1937 года число безработных в рейхе упало до 961 тысячи человек.) Когда в пироги клали сливочное масло.

Забыто вот что: рационирование бытовых жиров началось в разгар мирных времен, и Закупочное товарищество немецких торговцев (ЭДЕКА), только что избравшее своего образцового участника Бруно Йордана секретарем правления, вынуждено обсудить «создавшееся положение» с партайгеноссе Шульцем из «Имперского земельного сословия»; Бруно Йордан выступает перед собранием бакалейщиков по вопросам четырехгодичного плана, законодательства о рынках и специальной периодики — первый и единственный случай, когда его имя упоминается в разделе местной хроники «Генераль-анцайгера». Зима тридцать шестого — тридцать седьмого года выдалась мягкая, это подтверждено документально. После того в целом весьма успешного заседания 3 января 1937 года Бруно Иордан, конечно, еще долго сидел со своими коллегами —а может, и партайгеноссе Шульц из Берлина составил им компанию,—так что домой он явился скорее ни свет ни заря, чем за полночь, а когда, слегка пошатываясь, добрел до спальни, то увидал, что его постель занята дочкой. Нелли; Шарлотта Йордан, из предосторожности осуществившая эту санкцию, холодно сообщила мужу, что ему постлано в большой комнате, на новом диване, когда же он пустился было в пространные объяснения, она оборвала его тираду одним-единственным словом: Шатун.

Она сказала ему «шатун», подумала Нелли, снова засыпая, и спрятала это слово подальше. А благодаря тому, что подумала, сохранила его. Мы с ним хорошо жили, так скажет Шарлотта позднее, в первый послевоенный год, когда Бруно Иордан был еще в советском плену, а Шарлотта Йордан показывала всем семейную фотографию, где изображен и он, в мундире унтер-офицера. Мы хорошо жили. Настоящий коммерсант, муж-то мой. За что ни возьмется, во всем удача. Между супругами — на фотографии — новый низенький столик, выложенный шестнадцатью кафельными плитками («bleu», то есть в голубых тонах), причем на угловых плитках нарисованы парусники средь бурного моря. За столиком, на диване с цветастой терракотовой обивкой, вытянулись в струнку дети. Мы всегда жили хорошо.

Ленка, которой не очень-то интересна семейная жизнь деда и бабки, все ж таки навострила бы уши при слове «шатун», но ей это слово не назвали. Нельзя и незачем говорить все — вот что надо уяснить. Куда бы еще ни проникло слово, нет нужды ставить перед собой задачу сказать все, что можно выразить словами,—пусть в зоне неизреченного уцелеют стыд, и робость, и почтение.

Доказано вроде бы, что дети не желают знать все о жизни своих родителей. Нелли, сверх меры любопытная и вынужденная в детстве утаивать это свое ценное качество — даже от себя самой, рискуя утратить его,— нимало не жаждала разоблачений, которые могли бы уронить родителей в ее глазах. Она страдала, когда причудливые настроения, которые все чаще обуревали мать и все чаще обращались против отца, выходили за рамки того узкого семейного круга, где их терпели и обходили молчанием. Ведь иной раз — бывало и так!—тетя Лисбет и тетя Люция суетились в йордановском кабинете вокруг рыдающей Шарлотты, а наверху, за кофейным столом «усишкиной» бабули, все дожидались, когда же в конце концов начнется праздник в честь дня рождения. Шарлотты нет как нет. За столом пожимают плечами и вот уж принимаются разливать кофе, а тетя Лисбет, еще умевшая быть веселой и непосредственной, уговаривает свою племянницу Нелли не делать «такое» лицо и рассказать стишок. И Нелли, конечно, встает и декламирует; Нашей милой бабушке шестьдесят пять лет...

Сама сочинила, прямо не верится.

Шарлотта Йордан способна целыми днями не разговаривать с мужем, если и скажет, то разве что самое-самое необходимое. По делу, ледяным тоном, которого Нелли боится пуще всего на свете. Сколько раз утренние часы перед школой проходили в молчании, адресованном друг другу, но не детям, отчего за столом велись какие-то ненатуральные разговоры, сколько раз все-таки вспыхивал скандал, для которого достаточно было самого пустячного повода—потерянной перчатки, нечищеных башмаков, детской неряшливости, сколько раз Нелли наконец-то захлопывала за собою дверь, и столько же раз она давала себе клятву, что ее дети ничего такого не увидят. (Не раз ты проглатывала резкое слово, с раннего утра вертевшееся на языке из-за немыслимой, неистребимой детской безалаберности,— слово, да. Но не раздражение, которое передается им. И против которого они, кстати говоря, могут и взбунтоваться, не в пример Нелли; Нелли приходится либо молчать, либо дерзить.)

Почему, собственно, родители любят своих детей? — спрашивает Ленка. Как назло, сейчас, как назло, здесь. Вы по-прежнему стоите на краю Провала; прошло минуты четыре, пять, не больше. Ты вдруг осознаешь, что X. не сказал еще ни слова. И говоришь: спроси у отца. X. ерошит ей волосы, встряхивает за плечи. От эгоизма, зайчонок.— Ясно, а еще почему? Когда Нелли столкнулась с такими вопросами? Более чем поздно. Родительская любовь была неприкосновенна, как и любовь супружеская.

Лутц пожелал дать племяннице исторический очерк развития родительской любви. Любовь, говорит он Ленке, имеет вполне определенный смысл на вполне определенном этапе развития вида. Мы к ней привыкли и считаем ее «естественной». Не думай, однако, что родительская любовь получила бы развитие, если б человечество несло из-за нее большие потери.



Поделиться книгой:

На главную
Назад