А почему слоны хоронят своих собратьев только в родных местах? — спрашивает Ленка. Она сама видела по телевизору: стадо тащит мертвого слона нередко за много километров к месту погребения клана и там хоронит по определенному ритуалу. Кому это нужно? И что это — животный инстинкт? Или? Что думают слоны? Во что они верят?
Лутц убежден, что происхождение "этого животного инстинкта рано или поздно будет выяснено. И незачем Ленке пускаться в сверхъестественные толкования.
С каких же пор родительская любовь так тесно переплелась со страхом? Лишь с тех пор, как всякому новому поколению приходится отрекаться от того, во что верили родители?
Твой брат Лутц — удивительное дело, но и ему, и его сверстникам не пришлось ни единого дня быть солдатами в полном смысле слова, и это в центре Европы,
В День германского вермахта Бруно Йордан со своими детьми угощается в казарме имени генерала фон Штранца вкуснейшим гороховым супом из походной кухни, но по картонным мишеням в тире попадает не так метко, как двадцать лет назад, когда он, единственный в роте, получил три дня внеочередного отпуска за выдающиеся результаты в стрельбе. Зрение у него все ухудшалось, особенно в левом глазу,— этот изъян он передал по наследству своей дочери Нелли, но заметит она это лишь в четырнадцать лет.
После первоначального уныния и одиночества в новом районе Нелли открыла «на бочках!> школу и учит соседскую мелюзгу основам счета и чтению, распевает с ними английскую песенку «Бэ-бэ блек шип», а из закона божьего рассказывает про рождество Христово и распятие. «Бочки» на самом деле не бочки, а излишки канализационных труб, которые забыли вывезти, и они так и валяются на заросшем бурьяном пустыре между песчаной горой и йордановским домом. Одна из самых популярных игр в «бочечной» школе — в нее играют на переменках—«Мостик, мостик золотой». Навсегда испорченная, изгаженная Силачом Руди с Феннерштрассе. Силач Руди с девчонками никогда не играл, а в «бочечную» школу явился потому, что Нелли, эта дура набитая, вконец ему обрыдла,— он так прямо и сказал. И влез на переменке в игру. «Сломали мост, сломали мост — его чинить мы будем». Вместо «сломали» Руди пропел «зас...ли», прогорланил текст, от которого Нелли, хоть она толком его не поняла, не мешало бы. пожалуй, оградить своих маленьких учениц. Что она и сделает.
Засим следует огненно-красная сцена — красная, невзирая на то, что в глазах у Нелли темно, — страшное, хриплое рычание, причем издавал его не только Руди, нет, но и она тоже, режущая боль в переносицу и яростный восторг — наконец-то можно лупить кулаком по мягкой плоти. Потом она, бледная как мел, сидит на нижней ступеньке своего красивого нового дома, а из носа у нее хлещет кровь. Мама, в тревоге, быстро принимает меры: ребенка плашмя на диван, холод на затылок, в ноздри — пропитанные уксусом тампоны; «усишкина» бабуля кладет Нелли на лоб сморщенную шершавую руку: Ничего, все обойдется.
Никто не понимает, отчего она безутешна. Им ведь неизвестно, что открылось Нелли, прежде чем у нее потемнело в глазах: Силач Руди ненавидел ее и пришел нарочно, с твердым намерением унизить ее и погубить. А сама она, начиная с некоего резко очерченного мига, оказалась во власти того же стремления: одержать верх над противником! Одолеть! Отколошматить его! Но тут он ее отпустил: добился своего. Сделал ее такой, как он сам.
Школа «на бочках» не могла более стать тем, чем была. Никто в целом свете не мог вернуть Нелли прежнее гордое сознание, что она не чета всяким там Руди. Хотя ею отныне восхищались и непременно звали поиграть в мяч. Она-то и набирала теперь команду, а если играть ей было неохота, значит, неохота, и тогда, бог весть почему, она вихрем гоняла на своем допотопном велосипеде, который вечером после драки с Силачом Руди против обыкновения упорно и беззастенчиво выпрашивала у матери, и в конце концов та со вздохом пошла и за двадцать рейхсмарок купила у одной клиентки этот драндулет.
Ежедневные тренировки сделали свое дело: Нелли в совершенстве овладела машиной. Теперь она могла поехать куда угодно, остановиться всюду, где только увидит ребячью потасовку, и помочь слабому; могла приходить и уходить, никому не отчитываясь, а после, вечером, снова спокойно сидеть с остальными на валунах у подножия песчаной горы или в комнате «усишкиной» бабули, меж тем как солнце далеко за Провалом будет клониться к закату, а «усишкина» бабуля затянет дребезжащим голосом: «Солнце вечера златое, как прекрасно ты, не могу без упоенья зреть твои лучи».
Мы уже говорили, что «усишкина» бабуля пела? Ведь они с «усишкиным» дедом жили теперь не на Адольф-Гитлерштрассе, а в верхнем этаже йордановского дома. Две комнаты, кухня, уборная, печное отопление, в месяц за все про все тридцать две рейхсмарки, каковые она пунктуально по первым числам вручала зятю, под расписку в особой тетрадке.
После долгого перерыва она приснилась тебе сегодня ночью. Странным образом она была почти слепая — она, а не Неллина мама, у которой под конец нашли глаукому, правда, тогда она уже страдала смертельным недугом и все прочие болезни не имели значения. Слепая—«усишкина» бабуля, которая до последнего дня шила своей дочери Лисбет тончайшие вещицы. Быть может, эта приснившаяся слепота отражает не что иное, как упрек себе: ведь, пока она была жива, ты не выкроила времени показать ей Рут, первую ее правнучку, которой она связала мягкую шерстяную кофточку с капюшоном, и эта кофточка пережила ее на долгие годы, переходя в семье от одного младенца к другому...
Возможно и иное: «слепота» Августы Менцель означает лишь, что она видеть не хотела тот город, где жила последние годы, и ту реку, на берегу которой он раскинулся, — Эльбу. Мои глаза повидали достаточно, часто говорила она. Без объяснения осталась совершенно чужая квартира, по которой она водила тебя во сне, и рвение, с каким ты принялась вытирать пыль с чужой полированной мебели, покуда она в праздном ожидании сидела в кресле. —нелепая ситуация. При этом она вполне естественно с тобой разговаривала, а ты, радуясь, что человек, давным-давно умерший, может снова, как прежде, вести беседу, хотела сказать ей наконец, что все до сих пор горюют о ней. Но она не дала тебе слова сказать, а обратила твое внимание на то, что мертвые снятся к хорошей погоде, а вот когда во сне теряешь зуб - тогда жди в доме смерти. Большая часть сказанного ею утратилась. Память сохранила только, что ей, мол нельзя нагибаться над паром, из-за глаз, — это ей-то, кого ты сплошь и рядом видела за стиркой, среди густых клубов пара.
Потом вдруг ты очутилась —не ты, а Нелли, девочка Нелли,—в родительском доме, в узком проходике между гладильной, где стоял электрокаток для белья, и магазином, на мешке сахару, а «усишкина» бабуля, слепая, стояла рядом с Нелли и до неприличия грузно опиралась на ее плечо. От тяжести ты и проснулась. Не могла эту тяжесть стряхнуть.
Немецкая девочка должна уметь ненавидеть, говорил господин Варсинский, ненавидеть евреев, коммунистов и прочих врагов народа. Иисус Христос, твердит господин Варсинский, нынче был бы на стороне фюрера и ненавидел бы евреев. Ненавидел? — сказала Шарлотта Йордан. В этом он, пожалуй, был не силен. Вечером она спрашивает мужа: Слыхал, что он преподносит детям на законе божьем?—Пусть рассказывает, что хочет. Незачем во все это вникать!
Ходить в церковь Йорданы не любили. Они любили своих детей, и свой магазин, и свой новый дом. Бруно вдобавок любил ЭДЕКА, Шарлотта— свой альпинарий, который устроила террасами на прежде голом склоне и мало-помалу засадила так, что он стоял в цвету с весны до осени. Здесь только и отдыхаю, говорила она. от проклятущего торчания за прилавком. Слово «проклятущий» в связи с магазином.
Нелли ненавидит Силача Руди. Евреев, насколько ей известно, она еще не видела, коммунистов тоже. Ненависть к этим неведомым группам людей по заказу не функционирует — изъян, который надо скрывать.
Попытка компенсации; вместо сочинения на тему «Кто предал в конце мировой войны немецкий народ?» она подает господину Варсинскому собственные стихи. Что? — говорит господин Варсинский, взгляд которого, устремленный на Нелли, покуда не лучится надлежащим теплом. Не сама же ты это сочинила! Ты списала из газеты! («В кольце врагов был немецкий народ, /когда весь мир полыхал./ Но наш отважный немецкий солдат/ к нам домой врагов не пускал. /Когда евреи предали нас,/ навязали Германии мир...») Вот и засвидетельствовали нечаянно, каково было качество газетных стихов и как господин Варсинскнй преподавал историю. (Рифмы память хранит добросовестно и долго.) Разрази меня гром!—говорит господин Варсинскнй. Неплохо. Ну-ка, иди сюда и прочти вслух. Кое-кому невредно взять с тебя пример.
Нелли стоит под транспарантом, который сделали старшеклассники на уроке черчения, отрабатывая шрифт «антиква»; «Я жить и чувствовать рожден как немец, /Немецкий дух—мой клич и мой кумир. /Сначала мой народ, лишь после — чужеземец, /Сперва отечество, а после — целый мир|». Да, меланхолично говорит господин Варсинскнй. До этого мы еще не доросли. Люди не созданы для совершенства. Нелли и ее подружка Хелла Тайхман, которой выпало счастье быть дочерью книготорговца, в переменку решили: они обязательно постигнут совершенство. Их не испугаешь. Они хотят стать новыми людьми.
Наконец-то ты сообразила: запах. Лутц, как тут пахнет? Лутц ухмыльнулся: Давно заметил. Как раньше. Давний аромат лета над Провалом, над песчаной горой, над садом Йорданов, где Нелли читает, лежа, в картофельной борозде, и ящерка прибегает погреться у нее на животе в солнечных лучах, а она думает или чувствует {во всяком случае, тебе казалось, что она тогда так думала или чувствовала): как сейчас, не будет уже никогда. Описать бы все это, думала ты, шагая за остальными по кромке холма в глубь Провала. Как вольготно ей тут было. Как часто она, шальная от беспочвенной радости, носилась вверх-вниз по песчаной горе. Или стояла под вечер у окна в комнате «усишкиной» бабули и долго смотрела на город, на речную пойму вдали. Или ложилась на живот в неглубокую, прокаленную солнцем ложбинку, здесь,
Тебе тут нравится, Ленка? — Да-да, конечно. — Вежливость детей.
Там, где сейчас Ленка, стояла, прижавшись к матери, Нелли в ту июньскую ночь, когда гитлерюгендовцы устроили праздник солнцеворота. Факельные цепочки по краю холма, штабель дров, который вдруг занялся огнем, и крик из множества глоток: « Германня — святое слово, в нем беспредельности глас». (Сведения насчет программы получены в Государственной библиотеке—«Генераль-анцайгер» за тридцать шестой год; картины — «факельные цепочки», вспыхивающий костер — подсказала Память.) Девиз празднества гласил: «Гореть хотим мы, чтоб деянья наши зажгли огнем грядущий род». А гебитсфюрер заявил, что теперь, мол, недостаточно взывать: «Проснись, Германия!», — теперь мы должны вскричать: «Проснись, Европа!» Нелли замерзла, и мама закутала ее в свою теплую кофту. Под конец она расплакалась от усталости, поскольку «все это было для нее чересчур». Вообще-то она плакала редко. Немецкие девочки не плачут.
Но ведь речь идет о том, умеет человек ненавидеть или нет. Нелли нужна была уверенность, пусть даже и обидная для нее. И нежданно-негаданно ясность внес вечер после дня рождения Лори Тиц.
Во-первых, идти ей неохота, но придется. Что ты, собственно, против них имеешь? — Чудные они какие-то. — Тоже мне причина!
А технические подробности! Что Нелли наденет да что подарит Лори Тиц. Книгу? — Она книг не читает.— Ну, знаешь ли! — Нелли, конечно, смекнула, что тицевский день рождения маме важнее любого другого приглашения, и знала почему: отец Лори был единственный на весь класс фабрикант. — Веди себя как полагается, говори что хочешь! В довершение всего пошел дождь, мелкий, моросящий. Макаронные фабрики красотой не блещут —это Нелли порадовало. Вилла Тицев располагалась за краснокирпичным зданием фабрики, туда вела сводчатая арка. Интересно, чем все-таки вилла отличается от обыкновенного дома. Красная ковровая дорожка на лестнице закреплена блестящими латунными прутьями — может, все дело в этом. Дверь открыла горничная в черном платьице, белой наколке и белом передничке, точь-в-точь официантка из кондитерской Штеге. Затем вышла Лорина мама. — Значит, ты и есть маленькая Нелли. Я слышала о тебе много хорошего... — А вот и сама Лори с завитыми локонами, в клетчатом платье из тафты с большим бантом.— Ну, Лори, развлекай гостью. Звонил папа — она сделала ударение на последнем слоге, — он заглянет к нам позже. Ах, бедняжки мужчины. Твой бедный отец тоже так много работает?—Довольно-таки,—сказала Нелли.— Но мама, пожалуй, работает еще больше. — Какая прелесть, эта малютка.
За горячим какао у Нелли открывается насморк. Ее подружка Хел-ла, которая куда ловчей выпутывается из сложных ситуаций, вежливо просит разрешения сходить в переднюю за носовым платком, и ее заклинают ради бога не стесняться. Очаровательно!—говорит госпожа Тиц своим приятельницам, когда Хелла выходит. Нельзя же теперь, чтоб еще и Нелли встала. Да она вдобавок сильно сомневается, взяла ли с собой платок, приготовленный мамой. Она выпивает пять чашек какао —лишь бы не высовывать из чашки нос. Мы очень рады, что угадали твой вкус...
Во время игры в «испорченный телефон» — госпожа Тиц начала ее милой фразой «Дети любят праздник дня рождения»—Нелли передает офицерской дочке Урзель: «Бритта и Сильвия —дуры набитые». Белотелая Урзель не решается понять этакую дерзость. А Хелла в итоге провозглашает: «Идемте со мной, будем кофе пить».
Очаровательно, говорит госпожа Тиц. Такие непосредственные эти нынешние дети! Ну, а теперь поиграйте в «узнай меня» или в «третий лишний»...
Господин директор Тиц в самом деле приходит несколько позже; это невысокий, кругленький человечек с зачесанными назад волосами, жидкими и бесцветными, в огромных роговых очках. Нелли никогда еще не видела, чтобы мужчина носил перстень с черным камнем на мизинце и оттопыривал этот мизинец, когда стоя пьет из крохотной чашки кофе, который госпожа Тиц называет «мокко». Господин Тиц расспрашивает, какие у Нелли отметки, и сравнивает их с отметками своей дочери Лори. Он укоризненно вздыхает и никак, ну просто никак не может взять в толк, почему они такие разные; хотя объяснение тут самое простое и буквально вертится у Нелли на языке: Лори глупа и ленива.
Этот вывод — как вспышка молнии. Действительно: Лори попросту глупа, а господин Варсинский, давно это заметивший, только и может изредка намекнуть на сей факт взглядом или слащавыми нотками в голосе во время доброжелательной беседы с нею. Но ведь глупцы взглядов не понимают, в том-то и дело. А вот Нелли — она сразу схватывает, что означает взгляд, которым господин Тиц обменялся с женой, прежде чем предложил Нелли навещать Лори и при случае делать с ней вместе уроки. Супруги Тиц полагают, что это будет очаровательно, и какао, само собой, всегда найдется, а потом можно поиграть в прекрасной Лориной детской, ведь Нелли там понравилось, верно? Госпожа Тиц точно видела.
И тут — не впервые, но как никогда отчетливо — Нелли чувствует, что как бы раздваивается; одна ее половина беспечно играет со всеми вместе в «Еврей свинью зарезал — какой возьмешь кусок?», а вторая наблюдает из угла за ними и за нею самой и видит все насквозь. А видит она вот что: здесь от нее чего-то хотят. Расчетливые. Пригласили, чтобы украсть у нее то, чего иным способом не выманишь.
Воссоединив свои половины, Нелли вдруг оказывается в передней, надевает пальто. Машинально сует руку в левый карман: платок на месте. От госпожи Тиц так просто не улизнешь. Нелличка, детка, что случилось? Ведь еще будет желе со сбитыми сливками, а уж потом, если хочешь, моя приятельница отвезет тебя домой на машине.
О нет. Нелли твердо решила уйти, и если ради этого придется чуток обнаглеть и даже приврать, то, конечно, это прискорбно, однако ничего не поделаешь. Желе, говорит она, ей нипочем не проглотить, а от обитых слнвок ее всегда тошнит.—Жаль, жаль.— Что же до поездки на машине, то с женщиной за рулем она не поедет, ни за что. Странно, странно. Иди уж, раз тебя не удержать.
И Нелли уходит. Мама, оповещенная по телефону, испытующе глядит на нее, даже лоб ей щупает. Не жар ли у тебя? — Нет, говорит Нелли. Я туда больше не пойду.
Мама делает Нелли бутерброд с ливерной колбасой. Встретившись глазами, обе они невольно начинают смеяться, сперва сдавленно, а потом громко прыскают и в конце концов буквально заходятся хохотом, хлопают себя по коленкам, утирают руками слезы. Ах ты, обманщица, говорит Шарлотта Йордан. Смотри у меня!
Еще полчасика можно поиграть. Лутц уже спит, а завтра воскресенье. Нелли позволено включить торшер в эркере, сесть
Если не читать, можно без труда следить за разговором в той комнате. Во-первых. Зигманы плавали на пароходе по Рейну, от общества «Сила через радость», старые партийцы в своем кругу, просто замечательно.
Во-вторых, национал-социалистское воспитание и образование — любимый конек Лео Зигмана. Ои от души приветствует насыщение всей школьной программы биологической мыслью, ведь это означает, что здоровое национальное чувство получит прочную научную основу. А если говорить лично о нем... Образная память вдруг обретает небывалую четкость, будто глядишь в объектив фотокамеры и в кадре возникает картина; Лео Зигман, чуть наклонившийся вперед, с бокалом вина в руке, сбоку на него падает свет торшера, играет бликами на лысине. Если говорить лично о нем, то в их классе в реальной гимназии, еще при кайзере, заметьте!— учился один еврейчик, некто Итциг. В чем было дело, он не помнит, да это и неважно. Так или иначе, войдя утром в класс, где эта мокрая курица Итциг уже сидел за своей партой, каждый мимоходом непременно угощал его затрещиной. Инстинкт, что ни говори, самый настоящий инстинкт. Пахло от него противно, что ли.
Это и был—хотя Лео Зигман. конечно, ничего такого и в мыслях не держал — первый еврей, с которым Нелли довелось познакомиться поближе. Но сперва в комнату пулей влетела мама. Живенько в постель, ну, давай, без разговоров. Ты что, подслушивала?
Мальчишка-еврей. Он виделся Нелли как наяву. Бледный, лицо остренькое, волосы темные, волнистые, кое-где прыщи. Ходит почему-то всегда в брюках «гольф». Сидит за партой как мокрая курица, и каждый мимоходом... Ей тоже надо пройти мимо него. А значит, и «влепнть затрещину». Или, может, не стоит? Он ведь думает, что она не сумеет. На то и рассчитывает, ведь все евреи расчетливы. В самую точку попал, в самую слабину, а от этого Нелли по-настоящему свирепеет. Она собирается с духом, твердо зная: пройти мимо него необходимо, позарез необходимо, это ее обязанность. Она просто из кожи вон лезет. Кадры бегут быстрее. Но никогда, ни разу, хотя она успевает хорошо познакомиться с еврейским мальчишкой и в точности знает, что он думает — прежде всего, что он думает о ней, — ни разу ей не удается пройти мимо него. В решающий миг пленка всегда рвется. Всегда наступает темнота, когда она уже совсем рядом с ним, он уже голову поднимает, а заодно, к сожалению, и глаза. Так ей и не дано узнать, сумела ли бы она выполнить свою обязанность. Узнает она другое, что предпочла бы не знать: ей совсем не хочется попасть в ситуацию, когда надо будет волей-неволей эту обязанность выполнять. По крайней мере не хочется выполнять ее в отношении этого мальчишки, которого она так хорошо изучила, а потому не способна ненавидеть. Тут-то и заключена ее ошибка. «Слепая ненависть»— да, вот что сгодилось бы, вот что было бы единственно правильным. Зрячая ненависть попросту слишком трудная штука.
Фюреру необходима возможность слепо на вас полагаться — это самое главное.
Тягостное чувство, не поддающееся объяснению. Ты начинаешь следить за дорогой: вы шли по дну Провала и приближались к месту, которое Нелли после того случая никогда уже не удавалось миновать без тягостного чувства и спокойным шагом. Зачем ее тогда под вечер понесло к газовому заводу, можно теперь только гадать; Провалом ходили на остановку, собираясь куда-нибудь в сторону Веприца. Но так ли уж часто это бывало? С какой стати ей явился этот дядька, остается загадкой.
«Явился» — пусть будет это слово, хотя
Хотя она ни минуты не боялась, что дядька побежит за ней.
Когда она примчалась домой, никто уж и не помнит. Не помнят и о том, «учуяла» ли что-нибудь Шарлотта (я чую, если что не так!); несомненно одно: Нелли промолчала, поскольку сразу же отнесла это происшествие— она в самом деле не поняла его, сохранила как зрительный образ и истолковать сумела лишь много позже —к разряду инцидентов, о которых надлежало строго хранить нерушимое молчание. Почему, собственно говоря? Это один из вопросов, на какие почти невозможно ответить, ведь ответ ничем конкретным, осязаемым не подкрепишь, придется звать в свидетели взгляды, подрагивание век, поворот головы, перемену интонации посреди фразы, недоговоренности, незавершенные или обманные жесты — как раз те несчетные детали, что строже любого закона регламентируют, о чем можно говорить, а что и каким образом надо неукоснительно обходить молчанием.
Теперь Нелли берет в руки своих друзей, ящерок, что называется, через силу, но все-таки берет, до того дня, когда одна из ящерок, оставив свой хвост у нее между пальцев, удирает прочь, а у Нелли затылок и шея покрываются гусиной кожей, как бывает с нею
(По сей день затруднительно проследить связь, судя по всему, возникшую тогда между безымянным еврейским мальчишкой, которого Нелли узнала через Лео Зигмана, и белым червяком. Что общего у прыщавого бледного мальчишки с жабами, пауками и ящерицами? А у них, в свою очередь, — с убежденным фанатичным голосом, который в ночь солнцеворота выкрикивал возле пылающего костра: « Мы сохраним себя в чистоте, и пусть жизнь наша зреет для армии, фюрера и народа!» Очень хочется сказать: ничего, ничего общего у них нет. Так должен гласить истинный ответ, и ты бы все отдала, лишь бы он был еще и правдивым. Мужчина твоего возраста, чье детство, по его собственным словам, кануло в «ни-что» признается, что до сих пор не в состоянии непринужденно—то есть без чувства вины—разговаривать с евреем. Ты думаешь о том, как, не имея представления о собственном своем детстве, он может создавать — этот человек скульптор, —скажем, произведения для детей. Это не упрек. Это вопрос.)
Стало быть, каким образом — неизвестно. Но факт есть факт; в результате смешения и сплавления, казалось бы, весьма далеких друг от друга компонентов она, Нелли, услыхав слово «нечистый», обязательно представляла себе всевозможных паразитов, белого червяка и лицо того мальчишки-еврея. Мы мало знаем, пока остается неизвестным, как случается вот такое; пока мы способны лишь удивляться, что эти картины вызывали у Нелли не ненависть, не отвращение, а робость — чувство, от которого рукой подать до страха.
Так или иначе она сторонилась нечистого, в мыслях тоже, и стала громко, пожалуй, чересчур громко, подтягивать песню, которую знали поголовно все, в том числе и она; учить эту песню было незачем, она носилась в воздухе («Майский жук!» немецким детям тоже учить не приходится, как и «Наш извозчик дело знает» или «Охотник из Пфальца увяз среди смальца»): «Головы жидовские, головы жидовские, головы жидовские лежат на мостовой, кровь, кровь, кро-о-о-овь пускай вовсю течет рекой, долой вашу свободу и советский строй».
Нелли... она когда-нибудь видела на мостовой голову еврейского мальчишки, до боли ей знакомого? Ответ гласит «нет», и, к счастью, он правдив.
Крыша Йордановского дома возникает над гребнем холма (вы повернули обратно). Там, на верхотуре, Ленка,—должна бы сказать ты, но не скажешь—«усишкин» дед по праздникам вывешивал флаг со свастикой. Он выставлял его из чердачного окна, а внутри закреплял сложной системой веревок, потому что ни одного гнезда для древка на доме не было. Доказывает сей факт не много. Нелли никогда не слыхала, чтобы кто-то высказывался за или против флага. Он висел, и это было вполне естественно, а кстати, с каких пор? Кто-то из домочадцев, скорей всего, Шарлотта, поскольку Бруно Йордан в текстильные магазины не ходил, — видимо, в свое время купил его и отдал «усишкину» деду, распорядившись вывешивать из окна по соответствующим дням. Что в таких случаях говорили, Ленка, и с каким выражением лица, можно припомнить совершенно спокойно, без всяких «душевных терзаний», пусть плохие книги и стараются уверить нас в обратном. Будни, Ленка... Но ты молчишь.
Баровские дома, «Желтая опасность», «Красная твердыня» пестрели в ту пору флагами со свастикой, хотя некогда там были гнезда коммуны, как сообщил Бруно Йордану в случайном разговоре у сетчатого забора сосед, Курт Хеезе. в прошлом служащий сберегательной кассы, а ныне главный кассир при районном управлении НСДАП.
Нелли, в чьи обязанности входило каждый вечер поливать и, если надо, подвязывать помидорные кусты, услыхала эти слова, и они тотчас начали в ней работать. Она знала, что гнезда бывают у птиц (попадаются иной раз в Провале, где трава повыше, большей частью с пустыми скорлупками, разоренные кошкой), у ящериц и у кроликов в клетках, которые «усишкин» дед соорудил в дальнем углу сада. В баровскнх домах ей были знакомы две квартиры: в одной жил старик Лисицки, снабжавший Йорданов спаржей и клубникой, а в другой — сестры Пуфф, Марта и Берта; Берта умела заговаривать хвори и бородавки, что отлично доказала, вылечив лишай, появившийся было на лбу у Лутца. (Совершенно верно, кивает Лутц, ведь о сестрах Пуфф при Ленке вполне можно поговорить. С тех пор ни одного лишая!) Марта, младшая, с большущей бородавкой на верхней губе, принимала заказы, водила сестру к клиентам, обеспечивала рекламу и улаживала финансовые вопросы. Две квартиры Нелли знала и в «Желтой опасности»; там жили ее одноклассницы—Ирма Хут и Криста Шадов. И одну квартиру в «Красной твердыне»: там обитал глухонемой сапожник, который издавал диковинные гортанные звуки и пил самогон из бутылки, поставленной возле ножки стола, а его босоногие, замурзанные чада устраивали у него за спиной чудовищный тарарам, стуча палками по крышкам от кастрюль. На «гнездо» ни одна из этих квартир, по мнению Нелли, не тянула. В две из них — те, что в «Желтой опасности»,— вела истоптанная, добела выскобленная деревянная лестница, в две другие — в баровских домах — тоже истоптанная деревянная лестница, только покрытая облезлым линолеумом. К глухонемому сапожнику надо было спуститься по шести каменным ступенькам, он жил в подвале, и полы там были выложены красным кирпичом. Повсюду, отворив обшарпанную коричневую дверь, ты сразу попадал на кухню, обставленную у всех почти одинаково, лишь чистотой эти кухни сильно разнились: у Хутов и Шадовов все сверкало; у сестер Пуфф было грязновато, кругом развешены пучки трав; у старого Лнсицки, который давно уже хозяйничал в одиночку, кухня здорово заросла грязью; а у глухонемого сапожника, чья жена, как говорили, целыми днями валялась в постели и пила горькую, вообще была не кухня, а свинарник.
Все эти квартиры были тесные и победнее, чем у Йорданов, и Нелли заходила туда с тяжелым сердцем, а уходила с нечистой совестью. Но чтоб гнезда... Тут не иначе как недоразумение.
И вообще, с нынешней точки зрения те годы изобиловали недоразумениями. К примеру, глубочайшим заблуждением оказались Неллины представления насчет того, откуда берутся дети; ведь добыть информацию в семейном кругу было совершенно невозможно, да и опыт разведения кроликов тоже мало что дал. Ее подружка Дорле из «Виллы Родина», домишка невзрачного, но исполненного тайны, стоял-то он (и стоит поныне) далеко от дороги, почти невидимый на косогоре,—так вот, эта Дорле обратила Неллино внимание на то. как раздалась в талии соседка, госпожа Юлих, жена специалиста по мозаичным полам; обычно худая как палка, она теперь поневоле ходила в расстегнутом пальто: ведь «вот-вот подойдет срок». Нелли, прикинувшись, что для нее это не новость, вытянула из Дорле все нужные сведения и попыталась изобразить такую же, как у Дорле, ехидную улыбочку. Кроме того, она сочла за благо уточнить детали у Элли Юлих, рыжеватой соседкиной дочки. Как выяснилось, все всё знали, только она нет. Таким образом, «братик», кудрявый рыжеватенький отпрыск и наследник Юлихов, не сумевший, правда, вступить во владение отцовской фирмой, оказался первым младенцем, с рождением которого Нелли связала приблизительно верные представления и к которому по этой причине в какой-то мере благоволила, при том что вообще вся рыжая юлиховская семейка сильно действовала ей на нервы, а особенно ее ровесница Элли, писклявая, с водянистыми глазами в обрамлении коротких белобрысых ресниц.
Человек себе внешность не выбирает, говорила Шарлотта. А то бы на свете жили сплошь одни красавцы. Нелли не могла взять в толк, чем это плохо.
В тот же день, когда ты читала материалы о концентрационных лагерях (пока что не мемуары Рудольфа Хёсса, до них ты дошла много позже), когда просматривала заключения психиатров, где Адольф Эйхман — вне всякого сомнения, справедливо — именовался «аккуратным, сознающим свой долг, любящим животных и природу», а также «склонным к самоуглубленности» и весьма «нравственным», но прежде всего нормальным (во всяком случае, он более нормален, чем я, после того, как его обследовал, сказал якобы один из психиатров; его отношение к семье и друзьям «не только нормально, но в высшей степени образцово», а лагерный священник усмотрел в Эйхмане «человека с позитивными намерениями». Кстати, не только Хёсс, комендант Освенцима, но и Эйхман заявил, что не был антисемитом); в тот день, когда повторение некогда престижного словечка «нормальный» вызвало у тебя легкую, но въедливую дурноту, будто организм внезапно утратил способность адаптации к некоему постоянному отравлению (ты использовала в качестве противоядия алкоголь, но безрезультатно), — в тот же день, спустя столько лет, тебе опять вспомнилась нормальная сцена, случившаяся, видимо, вскоре после переезда в новый дом, то есть в тридцать шестом или тридцать седьмом году.
Из Плау приехала тетя Трудхен. Для Нелли она привезла прелестные игрушечные часики и сама же заводит их раз десять, а то и двадцать кряду, чтобы услышать «Ах, мой милый Августин!». Но на двенадцатый раз тетя Трудхен начинает шмыгать носом, на тринадцатый— достает платочек искусственного шелка, на четырнадцатый—разражается слезами. За кофе главная задача Шарлотты — развязать золовке язык, привести в порядок невразумительные реплики и обобщить их в одной фразе: Что? Какая-то сволочь пускает за твоей спиной слух, что ты еврейка?!
Тетя Трудхен резких слов выдержать не в силах. Полуеврейка, рыдает она; они говорят: полуеврейка.
Это одно и то же, отрубает Шарлотта.
Ополовиненная клевета не умаляет ее праведного гнева. Она перечисляет признаки, которые могли дать пищу этому мерзопакостному подозрению: черные волосы, нос с легкой горбинкой, тонкий профиль.
Вот ослы, говорит Шарлотта.
Бруно Йордан, правда, еще не все бумаги собрал для своей арийской родословной. Не дошел еще до 1838 года, как впоследствии, но три, четыре последних поколения, которые тут важны, признаны «абсолютно чистыми» и полностью к услугам тети Трудхен. Будет ли от этого толк — совсем другой вопрос. Ведь речь здесь идет о злостном подрыве репутации, а клевета имеет большей частью совершенно иную подоплеку, нежели та, что вроде бы лежит на поверхности. Кто-то, Труда, норовит взять тебя за горло, причем, скорей всего, кто-то из твоего ближайшего окружения. Ну сама посуди!
Да что ты, сказала тетя Трудхен, Побойся бога! Такие симпатичные люди...
Нелли убегает на кухню. Садится на угольный ларь и стискивает мокрые ладони. Она вне себя, но не плачет. Слезы выступают на глазах, только когда ее отыскивает мама, которая, разумеется, что-то учуяла. И спрашивает, в чем дело.
И тут Нелли делает примечательное заявление: Не хочу я быть еврейкой! -А Шарлотта обращается к некоей анонимной инстанции с не менее примечательным вопросом: «Скажите на милость, откуда этому ребенку известно, что такое еврейка?
На этот вопрос ответа не получишь.
7. ИНФОРМАЦИЯ ПОД ЗАПРЕТОМ. ДО ВОЙНЫ. БЕЛЫЙ КОРАБЛЬ
Что это значит — перемениться?
Общий набросок готов, теперь на очереди настоящие вопросы. Почти все равно, с какой стороны ты к ним подойдешь. Уже началось то, что мы позднее назовем «предвоенным периодом». Позднее — это сейчас, в августе семьдесят третьего года, когда послевоенный период со скрипом подвигается к концу.
Переменой можно, скажем, считать переход на другую работу. Госпожа Эльсте, которая до сих пор помогает у Йорданов по хозяйству, хочет такой перемены; она пойдет на джутовую фабрику, за Вартой, там же, где ее дом.
Нелли перемен не хочет. Ее вполне устраивает, что арена событий, которую мы теперь не покинем целых восемь с половиной лет, имеет тенденцию уплотняться до сплошного, неизменяемого фона. Нелли — совестливая и упорная, так уж с малых лет соединились у нее два эти качества— дорожила здешними местами и мечтала остаться тут навсегда; ты же не только способна вообразить коренные перемены, ты привыкла жить от одной коренной перемены до другой, потому и спешишь при малейших признаках закоснения удрать с прежней арены. Нелли упорно стояла на том, что заурядный провинциальный город, насчитывающий около 50 000 жителей (ВАС ПРИВЕТСТВУЕТ ГОРОД - ПАРК БРАНДЕНБУРГСКОЙ МАРКИ!), есть место, отведенное ей раз и навсегда, а у тебя это ее упорство может вызвать лишь недоумение.
Новенькая, приехавшая в город из Северной Германии, из Хузума, н попавшая в их класс, запомнилась Нелли тем, что она — без конца жуя булки и пирожные, крошки от которых прилипали к подбородку, а она и не замечала — с медлительной северной интонацией называла этот город «скучным», даже «смертельно скучным ».
Нелли этого не понимала. Ведь не может быть, чтобы краеведческие экскурсии, на которые господин Варсинский водил свой класс — Рыночная площадь, церковь девы Мария, старинные кварталы с развалинами древней городской стены,—не произвели на Ингу, так звали новенькую, никакого впечатления. Господин Варсинский зачитывал отрывки из сочинений ученого-краеведа, некоего Бахмана, о том, что основал город не кто иной, как «хитроумный Иоганн I из рода графов Асканийских», а случилось это году в 1260 и что «город сей, находящийся под защитою болот и водоемов, а сообразно стратегическому своему значению обнесенный палисадами, рвами и валами, сделался в здешнем краю оплотом германской нации» и сумел «благополучно выстоять как перед разорительными разбойничьими набегами поляков (1325—1326), так впоследствии и перед бешеным натиском гуситских орд».
Затем слово взял народный поэт Адольф Мёрнер, по праву возглашавший:
Облитый кипенью весеннего цветенья,
В сады мой милый город погружен!
О, никогда тот не познает озлобленья.
Кто красотою этой в сердце поражен!
Никогда не говори «никогда!»—гласила одна из присказок Шарлотты.
Персонажи все уже на месте. Персонажи с персональной памятью, надежность которой легко испытать; например, с помощью ключевых слов «предвоенный период». Что вспоминается тебе—или вам, —когда говорят «предвоенный период», «до войны»?
Ответы вымышлены, а потому вдвойне претенциозны.
Бруно Иордан сказал бы, наверное; «Фольксваген».
— Сперва-то мы не хотели, а потом сдуру начали все ж такн клеить талоны, помогая Адольфу финансировать войну, — так сказала Шарлотта Иордан на заре пятидесятых годов, когда решила сжечь книжку с «фольксвагенскими» талонами на сумму 500 рейхсмарок.
Бруно Йордан мог бы сказать: Покой и порядок. Но тотчас бы оговорился: Машина уже работала, только мы не знали.
Ответы Шарлотты Йордан за двадцать четыре года, которые ей суждено было еще прожить после 1945 года, претерпели существенные изменения. До войны? Ах, счастливое время! —так бы она говорила поначалу. Позднее, пожалуй, иначе: Работы много. А под конец: «Сплошное надувательство». — Все это лишь затем, чтобы внести ясность: память не монолит, прочно засевший у нас в мозгу и не подверженный изменениям; нет, скорей уж это —да простят мне высокопарность — многоразовый нравственный акт.
(Что значит перемениться?)
У Нелли «до войны» вызвало бы, наверно, такую ассоциацию: Белый корабль.
Это нуждается в пояснении.
Говорилось ли уже, что воспоминания этой девочки цеплялись первым долгом за пугающие, жутковатые и унизительные материи? Белый корабль —мотив жутковатый и пугающий, но вместе с тем сияющая летняя картинка в памяти твоей фантазии, где хранятся вещи, которых ты на самом деле не видела и не переживала, но рисовала в воображении, жаждала и страшилась. Конечно, память фантазии заслуживает еще меньше доверия, чем память реальности, и тебе никак не удавалось истолковать эту картинку, пока ты не разыскала отгадку в «Генераль-анцайгере» от 31 мая 1937 года и так разволновалась, что готова была сию же минуту поделиться своей находкой с приветливой библиотекаршей. Но ведь невозможно же шепотом объяснить ей все взаимосвязи, в центре которых находился белый корабль, —поняв это, ты угомонила свою потребность высказаться; кстати, «находился» вообще не то слово. Он плыл под безоблачно-голубым небом по слегка подернутому рябью, тоже голубому водному простору, вздымая белоснежную носовую волну,—необычайно красивый, воплощение войны. И поныне—больше двух лет минуло с того нечаянного открытия в Государственной библиотеке — ты не иначе как с триумфом думаешь о разъяснении этой, казалось бы, неразрешимой загадки. О той минуте, когда обнаружилось, что твоя память хранит не какую-то белиберду, а самую настоящую реальность, хоть и архизашифрованную.
Ведь, если хотите знать, слова-раздражители «белый корабль» воплощали не только страх войны, но и тоску по дому, явную тоску по дому, а все эти детали, как их ни крути, не желали совмещаться друг с другом, не желали — и баста.
«Тоска по дому» почему-то воскрешала в мыслях «Балтику!», первую длительную разлуку восьмилетней Нелли с мамой. (Может быть, летом 1937 года белые пароходики попросту ходили из Свинемюнде в другие курортные городки балтийского побережья? В глубине души ты понимала: этот след — ложный.)
Если Нелли пошла в школу в тридцать пятом — на пасху 1935 года ей едва сравнялось шесть, и она была в классе самой младшей,—то первая ее поездка на Балтику, состоявшаяся в начале третьего класса, датируется, видимо, июнем тридцать седьмого. Медицинские справки удостоверяют предрасположенность к частым бронхитам, ведь школьное руководство затребовало подробные ходатайства об освобождении от занятий. (Через две недели, по возвращении, Нелли не сумела найти дополнение во фразе «Все немцы любят нашего фюрера Адольфа Гитлера », и господин Варсинский попенял ей, что в голове у нее, мол, одни только купальные шапочки. Она очень обиделась. Господин Варсинский вообще был не поклонник всяких поблажек; он покуда не познакомился с бронхитом, вылечить который в их добром, здоровом бранденбургском климате было невозможно.)
Тетя Лисбет и дядя Альфонс Радде купили себе тогда маленький, подержанный
Ничего. У нее все, все есть, а быть неблагодарной—это уж последнее дело. Просто ей каждую ночь снится мама, причем мертвая, в гробу. Потом она, конечно, просыпается в слезах и долго не может заснуть. Она сама не знает, почему видит все время именно этот сон. Тоска по дому тут явно ни при чем. По дому тоскуют одни только малыши, да и выражается эта тоска наверняка совсем по-другому.
Да уж, заварили кашу тетя Лисбет с дядей Альфонсом по доброте сердечной. Но история с белым кораблем куда хуже и оставляет в тени все прочие заботы. Детям, конечно, не докладывают, откуда вдруг такое волнение и о чем вообще идет речь; но Нелли, тихоня Нелли, которая якобы насмотреться не может, как море все новыми и новыми пенными барашками подступает к ее береговой крепости, эта Нелли несколько раз перехватывает слова «корабль!» и «война », произнесенные на одном дыхании, и к тому же слышит вопрос тети Лисбет, не лучше ли уехать отсюда, если уж положение настолько критическое. (Уехать! Домой! Найти там живую маму!) Однако дядя Альфонс, понимающий, что не так страшен черт, как его малюют, смотрит снисходительно, как все мужчины смотрят на женщин, когда те боятся войны. Слово «паника » Нелли неведомо.
«Герника»—тоже. (Это слово, это название—«Герника»—ты впервые услышала лет пятнадцать — двадцать спустя, в связи с картиной, благой замысел которой не подлежал сомнению, а вот реалистичность письма вызывала бурные споры; с тех времен — неизбежный скачок в хронологии— тебе довелось побывать в том зале Нью-Йоркского музея современного искусства и увидеть эскизы, подступы к великому полотну, которые ясно показывают, каким образом правдиво изображенный бык превращается в животное, способное от имени всего звериного царства обвинить род homo faber[33] в заносчивости.) В апреле тридцать седьмого «Генераль-анцайгер », стало быть, напечатал сообщение, что Герника разрушена не бомбежкой, это большевики облили город бензином и подожгли. Фотографии, конечно, нет. Зато заснят спуск на воду корабля «Вильгельм Густлофф» (общество «Сила через радость»), и «Генераль-анцайгер» поместил этот снимок, который при ближайшем рассмотрении кажется тебе знакомым. И даже очень. Белый корабль, из трубы весело валит дым, белой пеной кипит носовая волна... Ты быстрее листаешь большие ветхие страницы: - уж не Неллин ли белый корабль сошел тут со стапеля?
31 мая 1937 года. «КРАСНЫЕ ИСПАНСКИЕ САМОЛЕТЫ БОМБЯТ НЕМЕЦКИЙ ЛИНКОР!»
Название: линкор «Дойчланд», Число погибших: 23 человека. В ответ немецкие военные корабли 1 нюня-—Нелли уехала в Свинемюнде — обстреляли из орудий испанский порт Альмерию, разрушив портовые сооружения. Крейсер «Лейпциг» вышел к испанским берегам. Отпускники на балтийских пляжах струхнули: а вдруг война? Девочка, тоскующая по дому, сохраняет в памяти две картины: одна — это белый корабль, виденный в газете и связанный не с тем сообщением; вторая — это мертвая мама в гробу. А кроме того, желтый песок и деревянные мостки, чтобы спускаться к воде. И больше ничего. Лишь потом, по возвращении, белое лицо матери, она ждет, высунувшись в темноте из окна. Это тоже останется. Дурочка ты моя, ну зачем же мне умирать, когда ты в отъезде? Все прочее —вежливые домыслы: да-да, замечательная крепость из песка. Хорошая еда, и воздух превосходный, чистый, целебный. Но воспоминаниями это не стало. Ничего не поделаешь.