По прибытии в Москву миссии разъехались по своим посольствам. По словам Думенка, Наджиар не скрывал своей озабоченности и неспособности повлиять на события. Переговоры с Молотовым не давали практически никаких результатов, «потому что Париж и Лондон предпочитали все время спорить и слишком поздно спохватились...».
«Вы привезли какие-нибудь четкие инструкции относительно прав прохода через Польшу?» — спрашивал Наджиар. Думенк ответил, что Даладье дал ему инструкции не идти ни на какое военное соглашение, которое бы оговаривало права Красной армии на проход через Польшу. Думенк должен был довести до сознания советского руководства, что его просят только помогать польскому правительству военными поставками и оказывать только ту помощь, о которой могут попросить поляки по ходу событий. «Если русские не пожелают сотрудничать на такой основе, — добавил Даладье, — у меня есть возможность разыграть другую карту, и в случае необходимости я ею воспользуюсь». Но что это была за карта, Думенк не сказал, или этого просто не сообщил ему сам Даладье.
«Они просто не читают... или не понимают моих отчетов», жаловался Наджиар: вопрос о правах прохода был ключевым и его невозможно было обойти. Думенк сказал на это, что Драксу вообще даны инструкции только затягивать переговоры. Наджиар был вне себя и сказал Думенку, что такие инструкции заранее обрекают переговоры на провал.34 Впоследствии посол отмечал: «Я предлагал четко сформулированное военное соглашение, в ответ они прислали из Парижа и Лондона две делегации с инструкциями ни на что не соглашаться. Все это кажется невероятным, но тем не менее это так».35 Эти свидетельства Наджиара и Думенка, не говоря уже о других документах, вполне отчетливо показывают, чем была на деле французская решимость заключить альянс с Советами. В 1946 году Даладье заявлял, что советское упорство в вопросе о проходе для Красной армии явилось «полной» неожиданностью для французского правительства, но, как выясняется, это вовсе не было никакой неожиданностью.36
После неоднократных предупреждений о необходимости проработки вопроса о правах прохода, Наджиар решился на отчаянную меру. Он срочно телеграфировал в Париж, что инструкции для британской делегации находятся в противоречии с тем, о чем договаривались три правительства. Они могли нанести непоправимый вред, если только сама Британия «не надеялась втайне на срыв переговоров». Советское правительство и так испытывает сильные сомнения относительно англо-французских намерений, и теперь они еще возрастут. Наджиар просил Бонне как-нибудь повлиять на Лондон.37
В Париже, на Кэ д`Орсе, в ответ на послание Наджиара от 12 августа, попросили британский Форин офис «несколько смягчить инструкции» для Дракса. Сидс также телеграфировал Галифаксу с подобными требованиями: «У французского генерала есть инструкции сделать все от него зависящее, чтобы как можно быстрее заключить военное соглашение, и в этом смысле они весьма отличаются от инструкций, данных Драксу». Сидс спрашивал — действительно ли правительство желает выйти «за рамки расплывчатых общих мест» и добиться прогресса на переговорах. Если нет, то это очень жаль, «потому что до сих пор все указывало на то, что Советы на самом деле готовы заключить этот договор».38 Заместитель начальника генштаба соглашался с Сидсом, и Форин офис пошел на смягчение инструкций, хотя и не до конца. Однако Галифакс был удивлен сообщением Сидса об инструкциях Думенку, потому что пока дело решалось в Лондоне, французская сторона не выказывала нетерпения заключить договор как можно скорее. C`est trés juste — именно так, отмечал Наджиар.39
Переговоры начались в Москве в субботу, 12 августа, после банкета и концерта, которые состоялись накануне вечером. И сразу же начались трудности, как только Ворошилов, следуя инструкции, выложил на стол свои письменно заверенные полномочия и попросил сделать то же Думенка и Дракса. Думенк предоставил написанное в расплывчатых выражениях письмо Даладье. Дракс, «немного растерявшись», как говорил он сам, — «в высшей степени смущенный, закашлявшись», как сказал об этом Думенк, — вынужден был «после долгой паузы» признать, что у него нет таковых. «Маршала Ворошилова, похоже, очень расстроило то, что ни у британской, ни у французской миссий не было, по сути, чрезвычайных полномочий». В конце концов Ворошилов согласился продолжить, в то время как Дракс в спешке телеграфировал в Лондон, прося прислать авиапочтой письменные инструкции. Форин офис согласился; пусть у Дракса будет право обсуждать и договариваться, но подписывать договор у него права нет. «Это просто не укладывалось ни в какие рамки, — писал позже Дракс, — что правительство и Форин офис отправили нас в это плавание, не снабдив ни верительными грамотами, ни какими-либо другими документами, подтверждающими наши полномочия». Думенк высказывался почти идентично.40
Французы и англичане планировали сводить переговоры к обсуждению общих мест. Но Ворошилов был настроен совсем не так. Следуя, опять же, своим инструкциям, он хотел обсуждать оперативные планы и не собирался позволить французам и англичанам ходить вокруг да около. В воскресенье 13 августа, выслушав доклад Думенка, Ворошилов спросил, какая роль отводится Советскому Союзу в случае агрессии против потенциальных союзных войск, и в особенности против Польши и Румынии. Как писал Думенк, «своей открытостью, граничащей с простодушием, маршал просто припер нас к стенке». Нам не осталось места ни для словопрений, ни для маневра, ни для дипломатических увиливаний.41
На следующий день 14 августа Ворошилов повторил свой вопрос. Думенк, помня инструкции Даладье, ответил, что каждый союзник должен будет защищать свою территорию, обращаясь в случае необходимости за помощью.
«А если они не потребуют помощи?» — спросил Ворошилов. «Если же они своевременно не попросят этой помощи, это будет значить, что они подняли руки кверху, что они сдаются», — уклончиво ответил Думенк. Дракс заметил, что если Польша и Румыния не примут советской военной помощи, то они «в скором времени [«в течение двух недель», по мнению Думенка] станут простыми немецкими провинциями». Маршал позволил своим собеседникам еще некоторое время поупражняться на эту тему, потом внезапно резко заявил: «Я хочу получить ясный ответ на мой весьма ясный вопрос относительно совместных действий вооруженных сил Англии, Франции и Советского Союза против общего противника — против блока агрессоров или против главного агрессора, — если он нападет. Только это я хочу знать и прошу дать мне ответ, как себе представляют эти совместные действия генерал Гамелен и генеральные штабы Англии и Франции».
Думенк и Дракс, сбитые с толку, однако пытались уйти от прямого ответа, но Ворошилов больше не собирался этого терпеть. «Я прошу ответить на мой прямой вопрос». Если так, то «Заявление генерала Думенка и других представителей французской и английской военных миссий о том, что Польша и Румыния сами попросят помощи, я считаю не совсем правильным. Они, Польша и Румыния могут обратиться за помощью к Советскому Союзу, но могут и не обратиться или могут адресовать свою просьбу с таким опозданием которое потом повлечет за собой очень большие и тяжелые последствия... Не в наших интересах, не в интересах вооруженных сил Великобритании, Франции и Советского Союза, чтобы дополнительные вооруженные силы Польши и Румынии были бы уничтожены»
После пяти лет обсуждений и откладываний — и на самом деле с 1934 года — Ворошилов, как заметил Думенк, наконец, загнал своих потенциальных союзников в угол. Британцы попросили пятнадцатиминутного перерыва. Дракс покинул совещательную комнату ошеломленным. Он был почти уверен, что его миссии пришел конец. «Мы... думали, что сможем получить поддержку России не приводя каких-либо разумных доводов», — писал Думенк. Однако Наджиар был еще не готов трубить отбой. «Я предупреждал», — телеграфировал он в Париж. И было еще не слишком поздно потребовать ответа от поляков и румын. Сидс телеграфировал в Лондон, поддерживая Наджиара. В этом вопросе, говорил Сидс, Британии и Франции придется «выступить просителями»; ответственность за получение ответа от Варшавы ложилась на Лондон и Париж.
На следующий день 15 августа англо-французская делегация информировала советскую сторону, что передала вопросы Ворошилова для рассмотрения в Лондон и Париж. Пока ожидался ответ, продолжалось обсуждение общих вопросов: советские делегаты предложили сотню дивизий, чтобы поддержать обороноспособность Польши. Думенку приходилось изворачиваться, так как у Франции вообще не было планов приходить на помощь полякам, хотя в это и трудно было поверить. Ворошилов продолжал обсуждение до 17 августа, когда, наконец, прервал его, заявив, что оперативное планирование невозможно начинать без ответов на «кардинальные вопросы», по его словам, о правах прохода для Красной армии. Французское и британское правительства по-прежнему хранили молчание, так что дальнейшие встречи решено было прервать до 21 августа.
В Лондоне заместители начальника генштаба, которых Чемберлен временами не прочь был использовать как бессловесное орудие в своих комбинациях, наконец, потеряли терпение. «Ввиду быстроты, с которой развиваются события, возможно, что этот ответ устареет раньше, чем будет написан, но мы все равно считаем, что его нужно дать, заявил он прямо, — хотя бы в форме общих заметок по поводу использования польской и румынской территорий русскими вооруженными силами». Ворошилову следовало ответить. Сейчас «уже не время полумер, — замечал тот же замначальника генштаба, — и с тем, чтобы расставить все по местам, не грех и «надавить как следует» на Польшу и Румынию; «русским следует предоставить все возможности оказывать помощь и вносить максимальный вклад в дело борьбы с агрессией».
«Совершенно ясно, что без своевременной и эффективной русской помощи, у поляков нет никакой надежды сдерживать германский удар... сколько-нибудь продолжительное время. Это же касается и румын, с той только разницей, что тут сроки будут еще короче.
Поддержки вооружениями и снаряжением недостаточно. Если русские собираются участвовать в сопротивлении германской агрессии против Польши и Румынии, то эффективно они смогут действовать только на польской или румынской территориях; и если... с получением ими прав на это тянуть до самого начала войны, то тогда будет уже слишком поздно. Наибольшее, на что тогда смогут рассчитывать союзники, это отомстить за Польшу и Румынию и, может быть, восстановить их независимость после поражения Германии в длительной войне.
Без немедленной и эффективной русской помощи... чем дольше будет длиться эта война, тем меньше останется шансов для Польши или Румынии возродиться после нее в форме независимых государств и вообще в форме, напоминающей их нынешний вид».
И кто сейчас сможет сказать, что замначальники генштаба были неправы? Все согласились с тем, что «неприятную правду» нужно было «с предельной откровенностью» преподнести Варшаве и Бухаресту. Договор с Советским Союзом был «лучшим способом предотвратить войну»; если бы он сорвался, расплачиваться за возможное советско-германское сближение пришлось бы Польше и Румынии.44 А в то время, когда разворачивалась эта драма, Форин офис продолжал плодить бумаги о непрямой агрессии. «И все это было бы смешно, если бы не было так трагично», — откровенно писал Наджиар.45
В Париже ультиматум Ворошилова и телеграммы Наджиара наконец подвигли Кэ д`Орсе оказать давление на польское правительство чтобы то позволило Красной армии проход через свою территорию. До сих пор поляки отказывались от всякого сотрудничества. Москва могла подумать, что Польша испугалась, и увеличить цену за свою помощь. «Заключать сделку с советским правительством... все равно что торговаться на восточном базаре, — отмечал один из польских дипломатов, — главное не показать интереса к той вещи, которую ты на самом деле хочешь купить».46
15 августа Бонне вызвал к себе польского посла в Париже, Лукасевича, который сказал, что Бек наверняка сходу отвергнет советские требования о правах на проход.47 Бонне послал инструкции Ноэлю встретиться с Беком, а французскому военному атташе, генералу Феликсу-Жозефу Мюссе было приказано вернуться в Варшаву. В самый разгар разразившегося кризиса, не без сарказма отмечал Наджиар, «военный атташе проводит свой отпуск в Биаррице». Хуже того: ни Ноэль, ни Мюссе не способны были оценить серьезности его инструкций. Ноэль боялся скомпрометировать свою позицию в Варшаве. Мюссе вообще был подвержен польскому влиянию и так же, как поляки ставил под вопрос искренность советских намерений.48
Ноэль встретился с Беком 18 августа; польское правительство было непреклонно и не соглашалось давать никаких прав прохода. Пусть это означало войну, и все равно советскому руководству нельзя было доверять, а на Красную армию не стоило особо полагаться. Думенк хотел послать в Варшаву одного из своих старших офицеров на помощь в переговорах, но Париж запретил, боясь нежелательной огласки. Взамен был послан младший офицер, капитан Андре Бюфре, у которого не было никакой надежды повлиять на Ноэля или Мюссе. И вполне в духе этих переговоров Бюфре опоздал на свой самолет обратно в Москву, что вызвало еще более саркастические заметки на полях у Наджиара. С такими посланцами, думал он, надеяться на успех не стоит. А Советы мертво стояли на своем, отмечал Дракс, в вопросе о правах прохода. Наджиар заявлял, что если поляки не согласятся, переговоры в Москве обречены на провал.49
Форин офис послал инструкции Кеннарду в Варшаву, чтобы тот поддержал французов, но и это не прибавило успеха. «Мы делаем все, что можем», говорил Кеннард, но польское правительство не желает уступать. «Вопрос о проходе для русских войск оказался тем камнем, на который натыкаются все предложения о создании коллективного альянса в Восточной Европе». Не говоря уже о веками копившейся национальной неприязни, польскую позицию диктовали еще и «серьезные внутриполитические причины» — многочисленные украинское и белорусское нацменьшинства, заселявшие Восточную Польшу.
«Почти немыслимо, что существующая политическая структура Восточной Галиции сохранится в случае входа туда русских войск, тем более если учесть, что коммунистические идеи всегда находили определенный отклик среди молодых украинцев. В Виленской области многочисленное белорусское население весьма политически незрело и легко подвержено советской пропаганде».50
Ноэль снабжал Париж подобными же заключениями. Форин офис прислал дополнительные инструкции, но Кеннард отвечал, что он уже использовал все свои самые веские аргументы и решил «воздержаться от дальнейших действий».51 Кэ д`Орсе приказала Ноэлю попытаться еще раз. 21 августа в ответ на призывы Наджиара французское правительство уполномочило Думенка — хотя британцы и не посылали никаких инструкций на этот счет Драксу — подписать все, чего он сможет добиться в Москве. «Слишком поздно», — отмечал Наджиар.52
12 августа Астахов передал Шнурре (полученные накануне) инструкции от Молотова: советское правительство было готово, после соответствующих приготовлений и переходных шагов от торгового соглашения, рассмотреть вопрос о политических переговорах. А что с польским вопросом? поинтересовался Шнурре. Астахов не смог ответить ничего определенного. А Молотову сообщил, что время уходит и немцы не заинтересованы в ступенчатом продвижении к цели. Они хотели сразу обсудить «территориально-политические» вопросы, «чтобы развязать себе руки на случай конфликта с Польшей». Больше того, немцев беспокоили переговоры с англо-французами и они готовы были сделать определенные предложения, чтобы воспрепятствовать достижению соглашения на них — заявить об отсутствии своих интересов в Прибалтике, Бессарабии, Восточной Польше, не говоря уже об Украине. В обмен немцы хотели только «от нас обещания невмешательства в конфликт с Польшей» В следующем письме, отправленном в тот же день, Астахов предупреждал, что война с Польшей уже на пороге. Ему не было нужды говорить что для обеспечения безопасности своей страны советскому руководству следовало действовать незамедлительно.53
В воскресенье 13 августа, когда военные переговоры в Москве столкнулись с серьезными трудностями, Шнурре вновь обратился к Астахову, с еще более откровенным посланием: «события идут очень быстрым темпом и терять время нельзя». Советскому Союзу следует решить, кто он Германии — союзник или противник.54 Во вторник 15 августа Шуленбург предложил Молотову встретиться с Риббентропом в Москве, чтобы уладить наиболее острые разногласия, и зачитал длинное послание Риббентропа, в котором тот выражал желание германского правительства улучшить отношения. Молотов был как всегда сдержан и подозрителен. Готово ли германское правительство подписать договор о ненападении? спросил он. Собирается ли оно использовать свое влияние на Японию, чтобы положить конец противостоянию на Манчьжурской границе? И хотя Молотов не сказал ничего определенного относительно даты визита Риббентропа — это потребует «провести подготовку определенных вопросов» — было ясно, что германская увертюра его заинтересовала. Шуленбург смотрел на перспективу заключения соглашения вполне оптимистично, совсем не так, как после разговора с Молотовым 3 августа.55 Именно в тот же день 15 августа Думенк и Дракс пообещали Ворошилову обратиться за разъяснениями относительно прав прохода для Красной армии через Польшу и Румынию.
На следующий день Астахов телеграфировал, что получил информацию от итальянского поверенного в делах — немцы больше не собирались рассматривать вопрос о Данциге изолированно, а считали его частью польской проблемы, чье будущее теперь рисовалось «крайне мрачным». Ситуация «столь напряжена, что возможность мировой войны не исключена. Все это должно решиться в течение максимум трех недель».56 Война стала неизбежностью. Хотело ли советское правительство иметь в ней таких ненадежных партнеров как Британия и Франция? Думенк и Дракс уже несколько дней метались в кругу нелегких вопросов, которые задал им Ворошилов. Это производило весьма невыгодное впечатление на советское руководство, которое и само оказалось приперто к стенке в вопросе войны и мира.
В четверг 17 августа Шуленбург сообщил Молотову, что германское правительство заинтересовано в заключении пакта о ненападении. И попросил разъяснений советской позиции относительно Балтийских государств; Молотов уклонился от прямого ответа. Такая позиция должна быть выработана совместно, обоими правительствами. Шуленбург повторил, что германское правительство не хочет терять времени и «не намерено терпеть польских провокаций». Посол попросил советского согласия на встречу с Риббентропом на этой или на следующей неделе, надеясь на незамедлительный ответ. Тогда Молотов вручил Шуленбургу памятную записку, в которой предлагался пакт о ненападении или подтверждение договора с Берлином от 1926 года о нейтралитете, и проект протокола, определявшего германские и советские внешнеполитические интересы. Я должен добавить, сказал Молотов, что товарищ Сталин знает об этих предложениях и согласен с ними. Но до того, как начнутся политические переговоры, нужно закончить с торговым соглашением. «Это будет первым шагом, который надо сделать на пути улучшения взаимоотношений». Коснувшись возможного времени визита Риббентропа, Молотов высоко оценил готовность германского правительства послать в Москву дипломата столь высокого ранга, в отличие от Британии, которая сумела послать только Стрэнга. Но к приезду министра нужно было сделать определенные приготовления; Советский Союз не хотел преждевременно вызывать «бурю» в общественном мнении.57 Отчет Шуленбурга об этой встрече вполне совпадает с отчетом Молотова и подчеркивает, что советская политика за истекшие две недели проделала изрядный путь, в то время как Ворошилов все еще ждал ответа из Парижа и Лондона о правах прохода. Добровольный выпад Молотова по поводу миссии Стрэнга тоже был хорошим показателем советских настроений.
Эти советские настроения обеспокоили турок. Турецкий посол в Москве А. X. Актай встретился с Молотовым в тот же день, что и Шуленбург, и передал пожелания турецкого президента Исмета Иненю, чтобы договор с англичанами и французами был заключен как можно скорее. Этот договор был важным условием сохранения мира и был в общих интересах Турции и Советского Союза. «Переговоры затянулись, — ответил Молотов, — но не по нашей вине. Мы делали и делаем все необходимое, но не все в этом отношении зависит от нас».58 В свете предложений Молотова Шуленбургу это был не такой уж искренний ответ столь давнему союзнику.
В субботу 19 августа, пока советское правительство продолжало ожидать от англо-французов ответов на вопросы Ворошилова, Шуленбург во второй половине дня прибыл с визитом к Молотову. Посол извинился за свою настойчивость, но слишком уж «необычной» была ситуация и для достижения соглашения требовались «ускоренные методы», «в Берлине опасаются конфликта между Германией и Польшей». Малейший повод может вызвать обострение напряженности. Шуленбург всегда начинал с такого предисловия, когда желал чего-то добиться от Молотова; это была игра на советских опасениях. Германия хотела знать, на чьей стороне будет Советский Союз в случае войны. Риббентроп, по словам Шуленбурга, очень спешил: принципиальные договоренности были достигнуты по всем вопросам. «Гитлер готов учесть все, что пожелает СССР». Посол настаивал на незамедлительном решении вопроса и визите Риббентропа в Москву. Согласно советскому отчету об этой встрече, Молотов пообещал, что доведет предложения Шуленбурга до сведения советского руководства. Он был настроен в пользу предстоящего визита германского министра иностранных дел, но до того, как тот мог состояться, нужно было «более или менее» определиться с соглашением. А торговые переговоры до сих пор не были завершены. Такой ступенчатый и обставленный многими условиями подход раздражал немецкого посла, который настаивал, чтобы соглашение было достигнуто к моменту визита Риббентропа в Москву. А Молотов немного заигрывал с Шуленбургом, простодушно спрашивая, не обусловлена ли такая спешка немцев развитием германо-польских отношений. Шуленбург ответил утвердительно, напомнив Молотову, что германское правительство хотело бы учесть советские интересы «перед наступлением событий». Игра продолжалась еще некоторое время, Молотов медлил, Шуленбург действовал с отчаянным напором. Ближе к вечеру, игра, судя по всему, кончилась, Молотов вызвал посла к себе в кабинет, вручил ему проект пакта о ненападении и проинформировал, что Риббентроп может прибыть в Москву 26—27 августа. «У Молотова не было никаких оснований для такой внезапной перемены настроения, — сообщал Шуленбург. — Я полагаю, что вмешался Сталин». Если это правда, то, значит, Молотов в то время еще держался франко-британской стороны? Подтвердить это однозначно, к сожалению, нечем.59
Пока в Москве Молотов и Шуленбург вели между собой эту дуэль, в Берлине советские представители изо всех сил тянули с заключением торгового соглашения. Шнурре говорил, что эта задержка никак не связана с самим соглашением. «Отговорки, выдвигаемые русскими, видны насквозь. Очевидно, что они получили из Москвы, связанные с политическими причинами, инструкции тянуть как можно дольше с подписанием соглашения». 20 августа Гитлер — весьма озабоченный тем, чтобы уладить это все и сразу же двинуться на Польшу — послал Сталину телеграмму, настаивая на как можно более скором визите.60 21 августа ТАСС объявил о подписании советско-германского торгового соглашения; 22 августа в Москве ожидали Риббентропа, чтобы на следующий же день завершить с заключением пакта о ненападении.61
Сообщение о торговом соглашении вышло как раз в то время, когда англо-французская делегация в последний раз встретилась с Ворошиловым. Ответов из Лондона и Парижа о правах прохода до сих пор не было, но Дракс наконец представил свои заверенные полномочия. Он предложил не собираться еще три или четыре дня, однако Ворошилов в ответ предложил отложить все вообще на неопределенный срок. Пока не получены ответы из Парижа и Лондона, обсуждать все равно нечего. Ворошилов оставил открытым вопрос о возобновлении переговоров и подписании договора, но в свете договоренностей между Молотовым и Шуленбургом это было уже простым жестом вежливости. Кроме того, советское правительство уже знало, какой ответ дали поляки англо-французам. Советский посол в Варшаве сообщал, что польская пресса полна насмешливых комментариев о возможности сотрудничества с Советским Союзом. Думенк и Дракс пытались еще продолжить обсуждение, но Ворошилов сказал «нет».62
В тот же вечер 22 августа Думенк встретился с Ворошиловым наедине и в последний раз попытался спасти ситуацию. Французское правительство, сказал он, уполномочило его подписать соглашение, предусматривающее права прохода для Красной армии через Польшу.
«А как английское правительство?» — спросил Ворошилов. Думенк не знал.
«А что же с польским и румынским правительствами?» Думенк не мог ответить. «Я убежден, — ответил Ворошилов, — что поляки сами захотели бы участвовать в наших переговорах, если бы они дали согласие на пропуск советских войск. Поляки непременно потребовали бы своего участия, их генеральный штаб не пожелал бы остаться в стороне от вопросов, которые обсуждаются и которые так близко их касаются. Поскольку этого нет, я сомневаюсь, чтобы они были в курсе дела».
«Это возможно, но я не знаю и не могу этого сказать», — заметил Думенк. «Подождем, пока все станет ясным», — отвечал Ворошилов. «Я с удовольствием могу подождать, — сказал Думенк, — но я не хотел бы ждать без оснований. Я откровенен с маршалом. Вместе с тем уже объявлено о том, что кто-то должен приехать, и мне эти визиты не доставляют удовольствия». «Это верно, — согласился Ворошилов, — но виноваты в этом французская и английская стороны. Вопрос о военном сотрудничестве с французами у нас стоит уже в течение ряда лет, но так и не получил своего разрешения». И потом припомнил Чехословакию. Возразить Думенку было нечего. Но главная новость заключалась в том, что Ворошилов не желал продолжать переговоры, хотя и оставлял дверь чуть приоткрытой; но может быть, просто из вежливости, или скорее всего потому, что советскому руководству всегда неплохо было иметь лишнюю возможность.63
В тот же вечер, после визита Думенка к Ворошилову, Сидс отправился к Молотову. Встреча была бурной. Молотов гневно отверг обвинения Сидса в непорядочном поведении. Он не собирался позволять англичанам «осуждать советское правительство».
— Но вы должны были предупредить нас, — настаивал Сидс.
— Британское правительство не советуется с нами, когда проводит свою политику, — отвечал Молотов.
— Это совершенно разные вещи, — возражал Сидс.
Вообще британское правительство ведет себя несерьезно, говорил Молотов. «Уровень неискренности стал максимальным, когда военная миссия прибыла в Москву с пустыми руками» и совершенно неготовой к вопросу о проходе Красной армии через Польшу и Румынию. «Вы просто "играете с нами"», — обвинял Молотов. «И тогда советское руководство решило — "или вчера или днем раньше", — предположил Сидс — принять предложения немцев».
Сидс отрицал, что британская миссия прибыла на переговоры «с пустыми руками» — хотя именно так выразился Думенк, когда говорил об инструкциях, которые дал ему Леже в Париже. Молотов просто отмахнулся от объяснений Сидса. Вопрос о правах прохода «возник "на основе нескольких событий в прошлом"» и французы не смогли по этому поводу «дать четкий ответ».64 Кто может сказать, что Молотов ошибался? Еще в 1935 году, отмечал Наджиар, Советский Союз предложил четкие обязательства по договору, «на которые мы ответили расплывчатыми формулировками».65
Уже в начале сентября с Потемкиным встретился Пайяр. Иногда он не скрывал своих истинных чувств и, как в данном случае, высказал свои сожаления относительно подписания пакта о ненападении. Я всегда был и остаюсь, сказал Пайяр, сторонником франко-советского сотрудничества, но все же должен с грустью сообщить об утрате одной из моих «иллюзий». «Я ответил на эти ламентации, — писал Потемкин, — что сами правительства Франции и Англии должны принять на себя ответственность за неудачу попытки советско-англо-французского политического соглашения».66
Лучшее, что могли сделать поляки — согласиться 23 августа с тем, что в случае германской агрессии не следовало исключать тех или иных форм польско-советского сотрудничества. Но и этого было бы недостаточно, отмечал Наджиар. Польский отказ сотрудничать с Советами был просто политической «болезнью», по словам Ноэля.67 В тот же день Бонне послал телеграмму в Бухарест, в которой утверждал, что поляки согласились на проход русских, и теперь румынскому правительству остается сделать то же. «Неточно», — отмечал Наджиар, и безрассудно. «В Варшаве и Бухаресте нам надо было шевелиться еще в апреле».68 Из Берлина Наджиару телеграфировал Кулондр: у него появилась информация от одного из высокопоставленных немецких чиновников, что между Германией и Советами еще не было ничего конкретно решено. Они договаривались только по самым общим вопросам. Значит, время действовать в Москве еще было.69
На самом деле его уже не было. В тот же самый день, 23 августа, в Москву прибыл Риббентроп, и на следующее утро был подписан пакт о ненападении. К пакту прилагался секретный протокол, содержание которого теперь достаточно хорошо известно, но все же не помешает его здесь просуммировать. «В случае территориально-политического переустройства» Финляндия, Эстония, Латвия, Бессарабия, восточная часть Польши по рекам Нарве, Висле и Сану попадали в "сферу интересов" Советского Союза. Литва и остальная часть Польши предназначались Германии. «Вопрос, является ли в обоюдных интересах желательным сохранение независимого Польского государства и каковы будут границы этого государства, может быть окончательно выяснен только в течение дальнейшего политического развития». Обе стороны согласились сохранять этот протокол «в строгом секрете».70
Риббентроп хотел добавить несколько цветистых пассажей о германо-советской дружбе, но Сталин отклонил их. Две нации годами обливали друг друга «ушатами грязи»; нужно было время, чтобы советское общественное мнение свыклось с этой идеей. После того как дело было сделано, появились стаканы с водкой, зазвучали шутки, позвали фотографов, чтобы запечатлеть событие. Но Сталин все же, похоже, пил воду, а не водку. «Мне приходилось поднимать тост за Гитлера, — вспоминал Молотов. — Это же дипломатия».71
Англичан и французов годами предупреждали об опасности германо-советского сближения. Литвинов, например, делал это постоянно. А также Альфан, Кулондр, Наджиар и Пайяр. «Сколько раз я говорил об этом! — вспоминал Альфан. — Договоритесь с СССР (о взаимопомощи), иначе русские договорятся с немцами».72 Все было бесполезно. Французское и британское правительства не придавали этим предупреждениям значения — или, во всяком случае, серьезного значения.
В Варшаве Бек нисколько не был обеспокоен этим внезапным поворотом событий, он просто подтвердил его подозрения относительно советского руководства. «На самом деле мало что изменилось», — говорил Бек Ноэлю. Когда Наджиар увидел этот отчет, он заметил: «Невозможно представить себе большей глупости».73 Британский Форин офис воспринял известие о внезапном повороте не с таким стоическим безрассудством. Сарджент сожалел о таком промахе британских спецслужб: как они могли не усмотреть таких важных вещей? Но это внезапное изменение взглядов трудно принять всерьез, потому что тот же самый Сарджент в былое время неоднократно высмеивал слова Литвинова о возможности германо-советского сближения как «пустые угрозы». Коллье, который внимательно наблюдал за этим процессом в течение нескольких лет, даже сталкивался по этому поводу с Сарджентом. И все же поворот в советской политике случился настолько быстро, что даже разведслужбы не успели сориентироваться. Госдепартамент США передал соответствующую информацию британскому послу в Вашингтоне только 17 августа, когда было уже поздно что-либо предпринимать. Сообщение о возобновлении германо-советских торговых переговоров появилось в советской прессе только 22 июля. Да и то Шнурре возражал — это могло преждевременно раскрыть все планы. Если бы англо-французы запомнили предостережение Потемкина, сделанное еще в феврале, о том, что экономические соглашения очень часто ведут к политическим последствиям, они может отнеслись бы к делу серьезнее. Или, как Литвинов напоминал Пайяру в марте: «была тесная взаимосвязь между политическими и экономическими отношениями...». На самом деле французы и британцы и не нуждались в таких предупреждениях, они давно знали о взаимосвязанности экономических и политических аспектов советской политики.74
В Париже Даладье считал, что теперь вторжение германских армий в Польшу — дело нескольких дней. Он проклинал польскую «глупость» и русское «двуличие», хотя в последнем у него было не так уж много прав упрекать других.75 В сентябре председатель французского Сената Жюль Жаннени спросил Даладье — не застала ли «русско-германская коллизия» врасплох французский генеральный штаб. «Нет, — ответил Даладье, — мы уже долгое время допускали такую возможность, но все равно Сталин перехитрил нас. Он просто потешался над нашей миссией в Москве, выдвигая немыслимые требования». Право прохода, например, через Польшу; этого было крайне трудно добиться, объяснял Даладье, но в конце концов поляки согласились. Вот тогда и выяснилась вся несостоятельность русских.76 Разъяснения Даладье Жаннени не вполне соответствовали истине, но он, как и Бонне, был прежде всего заинтересован в том, чтобы переложить вину за срыв переговоров на советское правительство.
После того как Бонне получил новости из Москвы, он вызвал Сурица, чтобы выразить ему свое неудовольствие. Пакт о ненападении произвел «болезненное впечатление» на французское правительство. Все были просто «поражены» тем фактом, что советское руководство позволило себе заключить договор с Германией, в то время как английская и французская делегации находились в Москве. Бонне уверял, что польское правительство согласилось предоставить право прохода, хотя Суриц в этом сильно сомневался, или, похоже просто знал, как было на самом деле. Еще Бонне телеграфировал Наджиару, чтобы тот воспользовался статьями о взаимных консультациях франко-советского договора о взаимопомощи от 1935 года. «Слегка поздновато», решил Наджиар.77 Наконец, Бонне затеял флирт с Римом, чтобы использовать его в качестве посредника (как было перед Мюнхеном) для предотвращения германского вторжения в Польшу. Больше у французов никаких идей не возникло. В Лондоне правительство Чемберлена также искало выход до самой последней минуты, но так и не нашло.
Какие выводы можно сделать из столь неожиданного развития событий? Сталин, может быть, счел это просто достойной отплатой: он расплатился с англичанами и французами их же монетой за нежелание участвовать в мероприятиях по коллективной безопасности. Наджиар считал именно так. Apres Munich, c`est la réponse du berger á la bergere, отмечал он — после Мюнхена Советы расплатились с нами ударом за удар.78 И вопрос вовсе не в том, что Сталин доверял Гитлеру больше, чем англо-французам; Сталин не доверял никому. Вопрос был в том, чтобы выиграть время или sauve qui peut — спасение пусть даже путем панического бегства. Его решимость была сродни тому, что испытывали в 1938 году англо-французы, не допуская распространения войны за пределы Чехословакии. Это было поощрение «крокодилу» оборотиться к другой жертве.
Была ли у советского руководства другая возможность защитить себя, нежели заключение пакта о ненападении с Германией? Суриц и Потемкин предлагали такую в мае, но Молотов не согласился. Британское правительство было расколото и колебалось. Французы были более податливы, но им не удалось убедить британцев следовать своим курсом, взамен они сами последовали за Лондоном. И что уж говорить о Польше: утес, на котором держалась вся коллективная безопасность, в 1938 году — агрессор, в 1939 году — жертва. Мог ли Советский Союз отказаться от пакта о ненападении с нацистской Германией, когда французское и британское правительства отвергали «всеобъемлющий» альянс, а Польша просто до самого конца плевала на предложения о советской помощи?
Стоило ли советскому правительству еще подождать англичан? Антиумиротворители в Британии, в особенности Черчилль, в конце концов взяли бы верх, как предсказывал Майский. Может быть позиция Советов была недостаточно гибкой, несмотря на всю надменность и скрытность англичан и французов? Ответ скорее всего в том, что пусть позиция была негибкой, но она была оправданной. Может быть искусным лавированием и можно было добиться того, чего хотели Советы — как и предлагали Суриц и Потемкин — если бы у Молотова хватило терпения играть в такие игры. Но у Сталина явно не хватило. Война была неизбежна и немцы просто предложили Молотову выбирать себе друзей. Вот как писал он об этом в своих воспоминаниях:
«Если бы мы не вышли навстречу немцам в 1939 году, они заняли бы всю Польшу до границы. Поэтому мы с ними договорились. Они должны были согласиться. Это их инициатива — пакт о ненападении. Мы не могли защищать Польшу, поскольку она не хотела с нами иметь дело. Ну и поскольку Польша не хочет, а война на носу, давайте нам хоть ту часть Польши, которая, мы считаем, безусловно принадлежит Советскому Союзу».79
И кроме того, в свете британской скрытности и французской слабости, не был ли чреват «западный» выбор Советского Союза огромной опасностью? Чемберлен не желал альянса с Советским Союзом. По его собственным признаниям, только давление общественного мнения и парламента вынуждало его всегда заходить дальше, чем он хотел, но и тогда он продолжал противиться альянсу и не очень горевал, когда переговоры провалились. Как раз в то время, когда немцы обхаживали Молотова, Чемберлен обратился к Гитлеру с предложением о переговорах — если бы только тот мог прекратить свои угрозы и сдержать в узде свою армию. Да, британская политика эволюционировала в 1939 году, но Чемберлен, Вильсон и Галифакс (может быть, временами и в меньшей степени) среди прочих, упорствовали и двигались к более твердым взглядам с большим трудом. Что тогда можно сказать о Франции? Бонне никто не доверял, а Даладье был «быком с улиточьими рогами». Мандель, который регулярно виделся с Сурицем, поощрял твердость советской позиции, ибо только такая позиция могла не позволить французскому руководству увильнуть от настоящего альянса.
История заключения нацистско-советского пакта о ненападении давно уже обросла всякого рода слухами и легендами. Началось это еще летом 1939 года, когда французы и англичане сами устраивали «утечки» информации в прессу, чтобы подготовить общественное мнение к возможному провалу переговоров и возложить вину за это на Советский Союз. Согласно этим легендам Советы сами искали возможности заключения этого пакта, для чего тайно и вероломно «сговорились» с нацистами. А во время переговоров 1939 года Молотов нарочно изводил англичан и французов все новыми требованиями, чтобы дать немцам возможность решить. Советское требование о правах прохода представляется как «большой сюрприз» на переговорах в Москве. А Вторую мировую войну «обусловил» именно пакт о ненападении.
После войны Даладье даже обвинил французских коммунистов в предательстве за то, что они поддержали пакт; но сам он несет не меньшую ответственность за то, что случилось в августе 1939 года.80 Точно так же как Чемберлен, в особенности, Чемберлен. Англо-французская беззаботность при подготовке переговоров в Москве просто невероятна, если не допустить, что она явилась отражением антисоветской настроенности, нежелания лишаться последней надежды договориться с Гитлером и, в случае Франции, недостатком решительности, который и заставил ее следовать за англичанами, несмотря на все просчеты выбранного ими курса. Англо-французская стратегия проволочек, общих мест, нежелание обсуждать вопрос о праве прохода столкнулись с советскими ожиданиями четкого оперативного планирования, детально проработанных соглашений, польского сотрудничества и быстрого подписания договора. И если не считать творцов англо-французской политики — Чемберлена, Галифакса, Даладье, Бонне — дураками, каковыми они определенно не были, то их политику в отношении Советского Союза в 1939 году следует считать не грубым промахом, а скорее слишком хитроумным риском, который не оправдался.
Все это касается и советской политики. Хотя у нас и нет исчерпывающих свидетельств с советской стороны, даже то, что имеется. указывает: немцы начали активно проявлять знаки внимания к советскому руководству еще в мае, но «Советы» до конца июля или даже до начала августа на эти ухаживания не поддавались. Но главным, что определило советскую политику было, похоже, неверие в добрые намерения Франции и Британии, серьезная озабоченность угрозой, которая могла исходить через прибалтийские страны, опасения немедленной войны с Польшей (которую напрямую поддержала бы Германия) и требования немцев, чтобы Советский Союз объявил о своей позиции еще до начала войны. Маловероятно, что за две августовские недели советское руководство могло целиком избавиться от своей глубокой, застарелой неприязни к нацистской Германии и изменить политике коллективной безопасности, но именно о том свидетельствуют документы. Неправда и то, что Молотов постоянно выдвигал перед Сидсом и Наджиаром все новые и новые требования. Основы советской политики были четко определены еще в 1935 году. Нет особой разницы между первоначальными предложениями Литвинова и тем, что потом неоднократно повторял Молотов. Не были новыми проблемами или «неожиданными» требованиями вопросы о «косвенной» агрессии, о гарантиях странам Прибалтики, о правах прохода и о военном соглашении. Даладье лгал, когда говорил, что советские требования о правах прохода явились для него сюрпризом. Он не только не был этим удивлен, он предчувствовал, что этот вопрос обязательно будет поднят, поэтому и инструктировал Думенка не соглашаться.
И как быстро все забыли летом 1939 года о Литвинове. Не прошло еще и четырех месяцев после его отставки, а впечатление было такое, что он вовсе и не являлся главой советской дипломатии все предвоенные годы. Политика коллективной безопасности, литвиновская политика была отброшена, словно старое тряпье. Один из сотрудников французского посольства в Москве хорошо сказал о политике сталинского режима: «Не устаешь убеждаться, что советское руководство всегда готово отказаться от своих идеологических установок ради реалий жизни... и ненависть к фашизму, создание защиты от агрессоров для них не цели, а средства». Целями советской политики были безопасность государства и восстановление его в границах царской империи. Советская политика «не зависела от каких-либо моральных установок»; она целиком исходила «из кодекса Макиавелли в его чистейшей форме».81 И в свете сталинских крутых разворотов во внутренней политике с одной позиции до диаметрально противоположной, зверского устранения соперников и истребления невинных почему должно удивлять, что те же правила применялись и в международных отношениях?
Если верить его пропаганде, то советское руководство хотело выиграть время, удержаться в стороне от схватки, с тем чтобы война завершилась как можно скорее. Но Сталин совершил ту же ошибку что и французы с англичанами: он думал, что с Гитлером можно иметь дело, или по крайней мере возможно отложить неизбежную конфронтацию, пока Советский Союз не накопит достаточно сил. По прошествии лет легко видеть, что Сталину следовало бы придерживаться литвиновской линии и политики коллективной безопасности, дать французам и англичанам больше времени на изменение своей политики. Но годы проясняют и другое: в то время никто не мог точно сказать, изменят ли Париж и Лондон свои взгляды. Чемберлен точно не собирался этого делать, да и французы, у которых теперь не было Клемансо, и уж точно не поляки, вся политика которых выражалась в слепоте и упрямстве. Сталину пришлось выбирать между войной сейчас и войной позже; он выбрал войну позже, а может была надежда, что ее и вовсе не случится. Вот в этом и заключался роковой просчет. Мандель, который уже давно уяснил для себя, кто такой Гитлер, уже в то время знал, что произойдет. «Мы сидели сложа руки, — говорил он, — пока они не раздавили Польшу. А драться нужно было начинать с первого часа». Это не был взгляд по прошествии лет, это был хороший совет, и Сталину следовало бы к нему прислушаться. В 1942 году Молотов соглашался: «Мы несем за это равную ответственность».82
Глава СЕДЬМАЯ
«Ситуация деликатная и опасная»
В августе 1939 года мир, казалось, вдруг стал с ног на голову.
То, что представлялось определенным и незыблемым в один день рассеялось как клубы дыма на предосеннем ветру. В течение двух августовских недель случились разительные перемены, два заклятых врага вдруг уладили все свои противоречия. «Вчера это еще было. Сегодня исчезло, — писал американский журналист Уильям Ширер из Берлина. — И уже не будет [германского] фронта против России». Во Франции и Британии главными чувствами были потрясение, гнев, унижение; в особенности после того, как нацистская «Shadenfreude» выступила со статьей о том, что этот поворот открывает немцам путь для вторжения в Польшу. Теперь, «когда русские у нас в кармане», хвастали нацисты, англичане не отважатся воевать.1 Советский поворот «кругом» изменил все. До августа 1939 года Советский Союз был для многих надежным оплотом в борьбе с нацизмом, своеобразным политическим островом. Пусть небольшим островком, омываемым реками крови от сталинских чисток, но все же куском твердой почвы. Когда Молотов подписал пакт о ненападении, этот остров погрузился в пучину. Международному коммунизму был нанесен жестокий удар, многие коммунисты, разочаровавшись, выходили из своих партий. Советский Союз протянул руку фашистам. Это не укладывалось в сознании. Во Франции и Британии антикоммунистическая говорильня, немного поутихшая весной и летом в связи с переговорами в Москве возобновилась с новой силой. В конце августа французское правительство запретило коммунистическую «L`Humanité», а в следующем месяце объявило французскую компартию вне закона и арестовало депутатов-коммунистов. Начался антикоммунистический разгул. Если кто-нибудь имел неосторожность слишком громко произнести в местном кафе «Vivent les Soviets», беднягу тут же заключали на восемнадцать месяцев в тюрьму, ferme — без права досрочного освобождения. В Британии непримиримее всего против Сталина были настроены лейбористы; кабинет, хоть и чувствовал себя обманутым, вел себя сдержанно. Объявив, что альянс с Советами был «ни чем иным, как не столь уж необходимой роскошью», британское правительство, по словам А. Дж. П. Тэйлора «выглядело не столь уж удрученным».2 Англо-французские чиновники только делали храбрый вид, в действительности они понимали, что их планы на долгую войну и удушающую блокаду нацистской Германии — разрушены.
Ранним утром 1 сентября почти шестьдесят германских дивизий вторглись в Польшу. 2 сентября Чемберлен выступил в палате общин, но не с объявлением войны, а с предложением о дальнейших переговорах. Это вызвало шок среди депутатов, которые подумали, что Чемберлен решил «повторить Мюнхен». Взял слово лидер оппозиции. «Говорите от лица всей Англии», — крикнул один из депутатов; зал загудел от одобрения. Во Франции было еще хуже; правительству понадобилось три дня, чтобы справиться с растерянностью и предъявить Германии ультиматум. Сделало оно это неохотно, оглядываясь на англичан. А поляки хотели знать: где была французская армия? После годов упреков Советскому Союзу за неспособность организовать наступательные операции, французское высшее командование не решилось на общее наступление, оно начало drôle de guerre — «странную войну», которая и позволила немцам разгромить Польшу за две недели; именно это предсказывал Ворошилову несколькими неделями раньше Дракс.
Второй фронт на востоке свернулся, так и не развернувшись, а на западе началось то, что назвали Странной войной. Пока люфтваффе безжалостно бомбило Польшу, на западе шла guerre de confettis — война конфетти. Британцы разбрасывали на позиции немногочисленных немецких дивизий, противостоявших Франции на линии Зигфрида, бездарные пропагандистские листовки. Германские солдаты, вполне символично, использовали эти листки в качестве туалетной бумаги. Цель британцев состояла, конечно, не в этом, просто англо-французы не хотели провоцировать врага.3
Pas de conneries — не вести себя по-дурацки, было распространенным мнением среди французов, или нам придется за это расплачиваться.4 «Некоторые "храбрецы" из военно-воздушного министерства, — жаловался позднее Черчилль, — больше всего боялись, что действия против врага могут вызвать его противодействие». «Ради Бога, не сердите их!» — с сарказмом восклицал Черчилль, который занял теперь место в британском военном кабинете.5 Германская армия играла на этих опасениях. «Мы не будем стрелять в вас, если не будете вы!» — вещало немецкое радио для французских войск. «Pas mechants» — не так уж плохи эти немцы, думали многие французские солдаты.6 Польша тем временем исчезла. Майский был удивлен стремительностью польского разгрома. «La Pologne est foutue — Польше — крышка, — заключил французский главнокомандующий Гамелен, — нам следует смириться с этим и надеяться на лучшее». «Франция — это вам не Польша!».7 Британское отношение к событиям было сходным, но более непредвзятым.
А непредвзятое отношение и терпение, ох, как нужны были сейчас, потому что 17 сентября Красная армия оккупировала Восточную Польшу. С Польшей так или иначе было покончено, но именно это восприняли в Лондоне и Париже как удар в спину. У англо-французов просто не было слов, а советское руководство, как и следовало ожидать, имело теперь свою точку зрения. Советский Союз не чувствовал за собой никаких обязательств по отношению к Польше. Читатели должны помнить, что советско-польские отношения перед войной были прохладными, если не сказать враждебными, и когда советское правительство искало возможностей улучшить отношения с Францией или развивать политику коллективной безопасности, Польша всегда выступала как досадное препятствие. Не говоря уже о том, что этим шагом уменьшалась опасность германского вторжения в советские границы, разгром Польши давал Москве дополнительную и приятную возможность вновь приобрести украинские и белорусские территории, захваченные поляками во время русско-польской войны 1919—1920 гг. Может быть поэтому Молотов и позвонил 8 сентября Шуленбургу, чтобы поздравить германские войска со вступлением в Варшаву.8 «Это же дипломатия», — мог бы еще раз повторить Молотов. Но все же это было больше похоже на русское злорадство по поводу польского бедствия. В конце сентября в Москву опять прибыл Риббентроп, чтобы подписать с Молотовым еще несколько соглашений, касающихся передела взаимных сфер интересов обеих стран в Польше и Прибалтике и развития торговых отношений в свете новых реалий. Молотов обменял населенные поляками территории на Литву с такой же легкостью, как американские дети меняются бейсбольными карточками. В сентябре и октябре советское руководство навязало прибалтийским государствам пакт о взаимной помощи, позволявший inter alia ввод советских войск в эти страны. У стран Прибалтики не было иного выбора, кроме как согласиться на эти условия. Помочь им никто не мог, да и не собирался.9
Судьба Польши тревожила Лондон и Париж, но ни английское, ни французское правительства ничего не могли сделать. С точки зрения морали, это было весьма незавидное положение, но во время войны принципы морали не очень волнуют воюющих. В своих протестах против советской оккупации французы были в чем-то более решительны, чем англичане, хотя даже они в основном придерживались позиции, что лучше всего «проглотить свои чувства» из-за «предельной важности того, чтобы не настроить окончательно Россию против себя...». Сидс, британский посол в Москве тоже советовал действовать крайне осторожно в этой непростой ситуации. «Я осмелюсь выразить мнение, — говорил он, — что политика правительства Е. В.... должна быть гораздо лучше адаптирована [чем французская] к этой деликатной и опасной ситуации».10
Ощущение опасности очень благотворно отразилось на мозгах Форин офиса. Британское правительство почти тотчас же начало действовать в отношении Советского Союза с крайней осторожностью.11 Но все же оно шло дальше просто пассивного выжидания, оно на самом деле искало возможностей англо-советского сближения. И эта британская инициатива, наконец, сломала двадцатилетнюю традицию, когда нуждающийся в этом, изолированный Советский Союз искал лучших или по крайней мере деловых политических и экономических отношений, в то время как Франция и Британия зачастую отвергали советские предложения.
В сентябре 1939 года обстоятельства изменились: просителями сделались англичане, в то время как «Советы» предпочитали стоять в сторонке, надеясь не быть втянутыми в войну, и озабоченные в основном тем, чтобы извлечь выгоды из дестабилизации в Европе, не скомпрометировав своего объявленного нейтралитета. Удивительно, что те самые творцы политики Форин офиса, которые лишь несколько месяцев назад отвергали советские предложения — Сарджент, Кадоган, Батлер, Галифакс и даже Чемберлен, — теперь сами предлагали более гибкую политику.
Хотя какой у них оставался выбор? Из своих размышлений, случившихся сразу после советского разворота в августе, Форин офис заключил, что лучше всего подождать развития ситуации. По словам Сарджента, Россия просто вернулась к своей «исторической национальной политике» и отказалась от своих «интернациональных идей». Главной ее целью теперь был возврат территорий, утраченных в последней войне и прорыв к незамерзающим морям. Молотов пытался заручиться французским и британским молчаливым согласием на аннексию прибалтийских государств (как видел это Сарджент), но столкнувшись с трудностями, обратился за помощью к герру Гитлеру. «Это была опасная игра, — отмечал Сарджент, — потому что один из двух шулеров рано или поздно обыграет другого, а у Гитлера в целом карты были лучше, чем у Сталина».12 У поляков, которые были тогда уже обречены, но еще не знали этого, было более простое объяснение того, что случилось. «Люди на улице, — отмечал британский посол в Варшаве, Кеннард, — которые мало что смыслят в политическом и военном подтекстах, воспринимали эти новости, недоуменно пожимая плечами». «И скажите после этого, что Василий не свинья!» — говорили они.13
Позже, один их клерков Форин офиса, в ответ на частное письмо некой мисс Дж. Ф. Тьюк, озабоченной британской внешней политикой, так просуммировал сложившуюся ситуацию: «Было бы легче всего представить рассматриваемый случай как нашу неспособность отнестись к советской агрессии против Польши так же, как мы отнеслись бы к германской агрессии против этой страны... Вполне справедливо, что наше отношение к советскому руководству диктовалось трусостью — страхом, что они сговорятся с Германией, если мы чем-то рассердим их... Наша политика в отношении Советского Союза была по сути своей аморальна, навязана нам необходимостью и чем меньше мы будем говорить о ней, тем лучше».14 Таково было краткое письмо, с признательностью отправленное мисс Тьюк, а Форин офис наконец, обратился к реалистичной политике, которую Ванситтарт безуспешно предлагал еще с 1934 года.
Но не только дипломатам в Лондоне и Париже приходилось свыкаться с новыми европейскими реалиями; это приходилось делать и некоторым советским дипломатам. Майский, например, был уверен, что англо-франко-советский альянс будет заключен в августе. А вот в том, что выйдет из кульбита его правительства, он вовсе не был уверен, отмечая в своем журнале: «Наша политика явно делает какой-то крутой поворот, смысл и последствия которого мне пока еще не вполне ясны». Ожидая информации из Москвы, Майский наблюдал в Лондоне замешательство и раздражение. Лейбористские политики были просто в ярости: советское руководство предало их основополагающие принципы. «И это пройдет!», отмечал Майский, да и тори восприняли крутой разворот Советов довольно сдержанно. Они даже пытались успокоить разбуянившихся лейбористов.16 Майский ничего не упомянул о британских коммунистах, но и те были не меньше обескуражены советским поворотом. А когда Коминтерн в Москве объявил, что берет новую линию на мир, против «империалистической» войны, британская коммунистическая партия потеряла половину своих членов в Лондоне.17
В высших эшелонах дипломатии это отступничество ничего не значило: советские дипломаты перекладывали ответственность за сложившуюся ситуацию на англо-французов и поляков, на срыв московских переговоров. Это был вполне обоснованный и эффективный аргумент в разговорах с некоторыми французскими и английскими эмиссарами, которые чувствовали вину за проволочки и нерешительные действия на переговорах. Но в основном западное общественное мнение возлагало вину за пакт с нацистской Германией на Советский Союз. Однако сами британские дипломаты вовсе не были так уверены в этом. Луи Фишер, известный американский журналист и историк, ранее «зараженный большевистскими идеями», но потом «разочаровавшийся и лишившийся иллюзий», попросил у британцев эксклюзивной информации для статьи, осуждавшей советскую политику. Галифакс отказал ему, считая, что «левые» едва ли могут быть сильнее лишены иллюзий, и кроме того, «не так уж невероятно, что эти материалы заставят краснеть нас самих...».18 Галифаксу не было нужды так беспокоиться: большинство западных историков до сих пор осуждает за пакт с Гитлером только Советский Союз.
В сентябре события развивались быстро: негодование лейбористов улеглось и лейбористские политики уже скоро стали вновь требовать улучшения отношений с Советским Союзом. Правительство было готово изучить возможности. Не отказывался и Майский. Советский посол работал на улучшение англо-советских отношений долго, усердно, но, может быть, не всегда искренне. Как бывший меньшевик он вообще считал некоторую неискренность существенным условием выживания в большевистской России. Это оказалось особенно оправданным во времена сталинских чисток, когда никто не знал, кого арестуют следующим. За годы работы в Лондоне, Майский завел целую сеть знакомств среди британской элиты. Осенью 1939 года он использовал любую возможность встретиться с наиболее влиятельными представителями этой широко раскинутой сети. Целью его было рассеять британскую враждебность в отношении нацистско-советского пакта и советской оккупации восточной Польши.
20 сентября, через несколько дней после вступления Советов в Польшу, Майский встретился в парламенте с лордом Страболджи. Тот был одним из первых, кто начал торговать с Советским Союзом и известным сторонником хороших англо-советских отношений. За чаем в палате лордов Майский повел обычный разговор о многочисленных советских инициативах, которые Запад постоянно отвергает с самого 1933 года.
— А знает ли Майский, что такое «двурушничество», — спросил Страболджи, — потому что именно в таком качестве британцы рассматривают советское поведение во время переговоров в Москве.
Майский мгновенно принялся защищать советскую политику; он занимался этим много лет и свое дело знал. «Его правительство решило пойти на политическое соглашение с Германией только после того, как окончательно убедилось, что англичане и французы не совсем честно ведут переговоры о Соглашении». Приведя длинный ряд рассуждений в пользу этой точки зрения, Майский принялся доказывать, что советское руководство вовсе не хотело видеть Германию победительницей в войне и отнюдь не желало ее распространения до берегов Черного моря. Когда же Страболджи возразил, что в таком случае Советский Союз не должен был подписывать пакта о ненападении, Майский вновь вернулся к своим рассуждениям. Сам факт посылки англо-французской военной миссии в Советский Союз на тихоходном торговом судне произвел, мягко говоря, невыгодное впечатление на Москву.
— Но разве не в советских интересах было, — спросил Страболджи, — увидеть «капиталистический империализм Франции и Британии» устраненным с политической арены?
— Нет, — ответил Майский, — «потому что мы будем тогда иметь, как нашего соседа, только великую могучую Германию, очередную капиталистическую империю». Страболджи все же не сдавался и спросил, собирается ли советское правительство участвовать в совместных усилиях по недопущению германской агрессии на Балканах. Майский ответил, что какие-то формы участия вполне возможны.19
Подобную же беседу Майский имел с Эрнестом Ремнантом, завсегдатаем коридоров власти, как только отношения между Англией и Россией накалялись. А сообщение о его беседе со Страболджи было передано в Форин офис и побудило Галифакса вызвать Майского для беседы.20
«Каковы намерения советского правительства, — спросил Галифакс, — в свете недавних перемен в советской политике?» И еще отметил сухо, что «советское правительство всегда стремилось уверить нас, что главным принципом его политики было стремление помочь европейским государствам отстоять свою независимость перед лицом агрессии». Он сам не раз слышал в Женеве горячие речи Литвинова по этому поводу. «Я был бы вам весьма признателен, если бы [вы] помогли рассеять наши сомнения», — добавил Галифакс, имея в виду советскую политику в общем и будущее Польши в частности.
«Советский Союз является нейтральным государством», — ответил Майский, на что Галифакс довольно резко возразил: «Как тогда советское правительство может объяснить некоторые странности в своей политике, и в чем собственно состоит "[их] понятие о нейтралитете". Готов ли, например, Советский Союз обсудить военно-торговое соглашение? И какова советская позиция относительно польских границ?»
Галифакс сообщал в отчете, что Майский был «явно смущен», отвечая на эти вопросы. Майский же, в своем отчете об этой встрече тоже указывал, что министр был явно не в своей тарелке. «Галифакс был очень натянут и неестественен, говорил медленно, выдавливающим голосом и осторожно взвешивая выражения, часто останавливался и подолгу смотрел в потолок. Был подчеркнуто вежлив даже в моменты, когда в ходе разговора я переходил в атаку, что было несколько раз. Все время чувствовалось, что, глядя на меня, Галифакс мысленно задает вопрос: враг ты или не враг?» Ясно, что британское правительство искало ответа прежде всего на этот вопрос. Отчет Майского о беседе вполне согласуется с отчетом Галифакса, в нем не упоминается только о саркастических замечаниях министра относительно предшествующей советской политики и о его собственном смущении, если оно на самом деле было. Майский обещал довести эти вопросы до сведения своего правительства, что и сделал незамедлительно.21
Можно допустить, что и Майский и Галифакс были смущены ситуацией, хотя никто не заставляет с этим соглашаться. Прошло два месяца с тех пор, как Майский в последний раз виделся с Галифаксом и теперешнюю советскую позицию было не так-то легко защищать. Впрочем, так же как и британскую, имея в виду путаницу, накопившуюся в процессе англо-франко-советских переговоров за весну и лето. Иногда случались смешные ситуации после встречи Майского с британскими официальными лицами. Можете себе представить посла и министра, спешащих в свои кабинеты, и секретарей, которые торопятся записать их воспоминания об этой и последующих встречах. Историки должны быть благодарны им за такую аккуратность.
Ответ железного Молотова Майскому был резким и не сулящим ничего хорошего. «Англия, если она действительно хочет, могла бы начать с СССР переговоры о торговле, так как СССР остается и думает остаться нейтральным в отношении войны в Западной Европе, если, конечно, сама Англия своим поведением в отношении СССР не толкнет его на путь вмешательства в эту войну». Судьба Польши, Добавлял Молотов, зависела от многих факторов и противодействующих друг другу сил. В данный момент предсказать исход всего этого было невозможно.22
На следующий день 27 сентября Майский передал Молотову краткое послание Форин офиса. В нем Галифакс не смог удержаться от довольно едких комментариев о непредсказуемости нынешней и всей предыдущей советской политики. Какого рода действия требуются от нас, спрашивал Галифакс, чтобы заставить Советский Союз отказаться от своего нейтралитета? Посол «не смог дать сколь-нибудь вразумительного ответа».23
Несмотря на столь прохладное отношение Москвы, Майский все же хотел, похоже, проложить для англичан пусть узкую, но дорожку, и побудить Форин офис к сближению с советским правительством. В Лондоне на этот счет были самые разные мнения. Сидс в Москве просто мечтал о том, чтобы «вбить клин между двумя агрессорами».24 Форин офис придерживался того же мнения и подумывал о посылке еще одной миссии в Москву. «Я готов предпринять любые практические шаги, — говорил Кадоган, — чтобы попытаться как можно дальше развести Германию и Советский Союз, а позднее, если окажется возможным, опять заставить его помогать нам и нашим друзьям». Посылка еще одной миссии в Москву представлялась однако нецелесообразной. Эту позицию разделял Ванситтарт, влияние которого было теперь невелико: «...Я надеюсь, что мы не падем так низко. Мы и так получили здоровенный пинок под зад. Можем получить и кое-что похуже и гораздо болезненней; но сейчас мы имеем по крайней мере моральную компенсацию в виде мнения других стран. А если унизимся до поездки в Москву, то потеряем и это. Давайте всеми средствами воздерживаться от ответа враждебностью на враждебность и сохраним на лице пусть кислую, но улыбку. И только не это!» Даже этот всегда реалистично мыслящий человек был разочарован и испытывал смущение за свое прошлое стремление к англо-советскому сближению.
Пока Майский трудился, чтобы хоть как-то выправить отношения с Британией, Суриц в Париже предпочитал вести себя тихо. Французы вовсе не были так склонны возобновлять обмен любезностями с Советским Союзом, несмотря на то, что Даладье сменил Бонне на посту министра иностранных дел. Бонне просто пересел в кресло министра юстиции, а Даладье был больше идеологом, чем реалистом. Всю свою ярость он обрушил на французских коммунистов. Хотя и ходили слухи, что Мандель и Эррио хотели нового дипломатического оживления и даже посылки представительной делегации в Москву, но на деле ничего не происходило. Суриц сообщал, что французы помимо своей военной «гимнастики» на западном фронте никакой помощи полякам не оказывали, а по Парижу ходили слухи, что войну хотят закончить, позволив немцам привести к власти марионеточное польское правительство, и это будет лучший выход для Франции и Британии. Суриц подозревал, что такая пассивность французов объяснялась тем, что они готовились к каким-то переговорам и они вообще более склонны примкнуть сейчас «к какой-либо сделке с Германией».26 И Молотов, должно быть спрашивал себя: если уж французы ничего не делают для поляков, стали бы они что-нибудь делать для нас?
После захвата Советами Восточной Польши, Даладье вызвал к себе Сурица, чтобы заявить протест. Была ли это оборонительная акция, обусловленная нежеланием отдавать Германии часть польской территории, или это была акция, согласованная с Германией? Собирался ли Советский Союз аннексировать украинские и белорусские территории? Каковы вообще были советские намерения? Действовал ли СССР в союзе с Германией, или по собственной инициативе? Даладье потребовал у Сурица сообщить в Москву, что Франция и Британия намерены вести войну до конца. «Я не собираюсь подчиняться предостережениям разных лавалей и фланденов». И опять, как и в разговоре с Жаннени, солгав Сурицу о переговорах в Москве, Даладье добавил — без сомнения, чтоб выглядеть еще большим миротворцем, — что французское правительство все-таки заставило поляков дать право на проход войск, но было слишком поздно. Несколькими неделями позже, после того как Даладье произнес речь, в которой отвергал мирные предложения нацистов, все услышали как он сказал: «Не я написал эту речь. Это слишком тяжело. Я хочу единственной вещи: остановить все это». Клемансо любил повторять, что для того, чтобы руководить во время войны, нужно быть «мужиком с яйцами» — des couilles.27 А Даладье их не имел.
В дни, последовавшие за советской оккупацией Восточной Польши Суриц сообщал, что французское правительство намерено придерживаться сдержанной позиции и даже отговаривает польское правительство в изгнании от объявления войны Советскому Союзу. «Люди типа Манделя» склонны были видеть в советских действиях в Польше проявление чисто русского, даже традиционно царского стремления защиты национальных интересов, которое в итоге одолеет и Гитлера. Однако это не производило впечатления на Молотова и наконец он дал Сурицу инструкции передать Даладье, что «оскорбительный тон его вопросов» относительно Польши не делает ему чести и даже не заслуживает иного ответа, чем тот, который уже передан Майскому для Галифакса.28
Среди членов британского правительства тоже можно было найти, людей, разделявших «манделевские» воззрения. Хотя Советский Союз не собирался ничего делать для англичан ради их beaux yeux (красивых глаз), все равно его действия в Восточной Европе не совсем расходились с британскими интересами.29 Черчилль, в то время первый лорд адмиралтейства, признал это в своей хорошо известной и часто цитируемой речи от 1 октября: хотя Британия и рассчитывала на нечто иное — иметь своими союзниками и Польшу, и Советский Союз, — так или иначе русские армии все равно сейчас стоят в Польше и блокируют продвижение нацистов на восток. А понять все противоречия советской политики сложно. «Россия — загадка, — гласило знаменитое черчиллевское высказывание, — но к этой загадке наверняка есть ключ». Этим ключом была расчетливая политика «русского национального интереса». «С интересами безопасности России не может согласовываться то, что Германия хочет утвердить себя на берегах Черного моря, или ее желание опустошить балканские страны...».30 Это была, по сути, позиция Майского, только повторенная вкратце министром военного кабинета. Посол все время надеялся, что его усилия не пропадут даром и, похоже, его надежды начинали оправдываться. После скандала в начале войны, когда Британия отказалась поставлять оборудование, заказанное Советским Союзом, в начале октября британское и советское правительства заключили бартерное соглашение: советский лес за британскую резину и цинк.31 Торговля всегда была хорошим способом улучшить политические отношения.
6 октября Черчилль пригласил Майского в адмиралтейство на одну из своих обычных ночных встреч. Черчилль изложил свой взгляд на англо-советские отношения: они были напряженными и двигались в основном взаимной подозрительностью. Британское правительство подозревало, что Советский Союз заключил военный альянс с нацистской Германией. Черчилль в это не верил, но такие подозрения были распространены не только в политических, но и в правительственных кругах. С другой стороны, он признавал, что Советский Союз подозревает Британию во всякого рода махинациях на Балтике и на Балканах, и это оказывает свое влияние на отношения между двумя странами. Черчилль легко согласился с тем, что переговоры о заключении трехстороннего пакта были плохо организованы. «Но прошлое, есть прошлое», заключал он. Сам будучи «больше заинтересован в настоящем и будущем». Потом Черчилль обратился к известному рефрену, известному еще со времен англо-советского сближения в середине тридцатых годов, но как-то в последнее время не употреблявшемуся. Основные интересы Советского Союза и Великобритании, сказал он, ни в какой области не конфликтуют между собой и их можно быстро привести в соответствие. Пока некоторые «сентиментальные» либералы и лейбористы «могут пускать слезы» по поводу советского протектората над странами Прибалтики, он лично желал бы видеть их скорее под советским, нежели под немецким контролем. «Сталин играет сейчас большую игру и играет ее счастливо. Он может быть доволен. Однако я не вижу, почему мы должны быть недовольны». Черчилль еще некоторое время продолжал в том же духе, потом спросил, что думает по этому поводу Майский. Посол уклонился от ответа, во всяком случае так следует из его отчета, только спросил, говорит ли Черчилль от имени правительства. Черчилль в общем подтвердил это.32
Министр здравоохранения Уолтер Эллиот двумя днями позже подтвердил, что он на стороне Черчилля. Как и Черчилль, Эллиот подчеркивал, что британское правительство готово к улучшению отношений и спросил, что может предложить Майский по этому поводу. Майский сказал, что избегает обсуждать такие вопросы, тем не менее запросил у Молотова срочных инструкций. В сложившихся обстоятельствах, сообщал Майский, мои ответы на подобные вопросы «в указанном случае могут иметь большое практическое значение».33
Иден, который вошел в кабинет вместе с Черчиллем как министр по делам доминионов, встретился с Майским несколькими днями позже (13 октября) за завтраком. В британских и советских интересах не существует неразрешимых противоречий, сказал Иден, продолжая линию Черчилля: все члены правительства согласны с тем, что существует необходимость улучшить отношения и устранить всяческие подозрения. Иден предложил послать в Москву представительную делегацию с целью возобновления торговых переговоров и замены посла Сидса кем-нибудь более авторитетным, кто мог бы пользоваться советским доверием и был бы способен улучшить англо-советские отношения. На Майского эти британские инициативы произвели немалое впечатление: «Отнюдь не переоценивая значение моих последних бесед с Черчиллем, Эллиотом и Иденом, я все-таки должен констатировать, что если три министра на протяжении одной недели спрашивали моего совета о мерах к возможному улучшению англо-советских отношений, то это свидетельствует о том, что данный вопрос, очевидно, поставлен и обсуждается в правительственных кругах». И он опять запросил инструкций. «Я оказываюсь в большом затруднении, — говорил он, — и могу невольно совершить какую-либо ошибку. Сверх того, мое поведение в подобных случаях может иметь те или иные практические последствия». В особенности, Майского интересовало, подходящее ли сейчас время для улучшения отношений и целесообразно ли британскому правительству посылать в Москву представительную делегацию.34