— А что мне остается? — оправдывался он. — Вы же знаете, в таких случаях человека лучше не беспокоить. Если бедняге конец — ну, значит, так тому и быть. Но чтобы поправиться (думаю, дорогой мой доктор, что в этом вы со мной согласны), самое лучшее для него — покой, полный покой.
Так этот старый джентльмен старался ублаготворить свою совесть. И в тот же день он отбыл поездом в Стилбрук (ибо с тех пор, как начался наш рассказ, в Англии появились железные дороги, только в родные места Пена они еще не проникли) и, как всегда, в полном параде и в завитом парике присутствовал на обеде у лорда Стайна. Однако справедливость требует отметить, что за обедом он был печален и угрюм. Уэг и Уэнхем трунили над его унылостью, спрашивали, не страдает ли он от несчастной любви, и всячески прохаживались на его счет. После обеда он проиграл в висте — дошел до того, что покрыл козырем пикового туза своего партнера. И мысли о больном племяннике, которым он гордился и которого по-своему любил, полночи не давали ему спать, держали в лихорадочной тревоге.
Наутро он получил письмо, почерк был ему незнаком: это мистер Бауз писал, что мистер Артур Пенденнис провел ночь получше, о чем он, Р. Б., и спешит сообщить майору, поскольку он, по словам доктора Бальзама, изъявил желание быть осведомленным о здоровье племянника.
На следующий день, около полудня, майор собрался ехать на охоту с несколькими другими гостями лорда Стайна; в ожидании колясок охотники собрались на террасе, и в это время к дому подъехала пролетка с ближайшей станции, из нее выпрыгнул седой, более чем скромно одетый человек и спросил майора Пенденниса. Это был мистер Бауз. Он отвел майора в сторонку и что-то ему сказал; по тревоге, изобразившейся на лице майора, многие поняли, что дело серьезное.
Уэг сказал:
— Это от шерифа, сейчас майора сцапают за долги. — Но никто не посмеялся его шутке.
— Эй, что там у вас, Пенденнис? — прокричал лорд Стайн своим скрипучим голосом. — Несчастье случилось?
— Мой… мой мальчик умер, — выговорил майор и всхлипнул, обуянный горем.
— Не умер, милорд, но ему было очень плохо, когда я уезжал, — вполголоса произнес мистер Бауз.
Пока он говорил, подали первую коляску. Лорд Стайн посмотрел на часы.
— Через двадцать минут отходит почтовый поезд. Садитесь, Пенденнис, живо. А ты гони как дьявол, слышишь?
Коляска помчалась, увозя Пенденниса и его спутника. Будем надеяться, что на атот раз с маркиза Стайна не взыщется за грубость выражений.
С вокзала майор покатил в Темпл и увидел, что впереди него, загородив узкий переулок, уже остановилась дорожная карета. Две женщины, выйдя из нее, о чем-то расспрашивали привратника; случайно взглянув на дверцу кареты, майор заметил полустершийся герб — орел, глядящий на солнце, — и под ним слова — "Nec tenui penna". Это была старая карета его брата, сооруженная много-много лет тому назад. Это Элен и Лора справлялись, как пройти к бедному Пену.
Майор подбежал к ним, судорожно стиснул локоть невестки и поцеловал у ней руку, и все трое вошли в Лемб-Корт и поднялись по длинной, полутемной лестнице.
Они тихонько постучали в дверь, на которой значилась фамилия Артура, и на стук вышла Фанни Болтон.
Глава LII
Критическая
При виде двух дам, при взгляде на взволнованное лицо старшей из них, глядевшей на Фанни с недоверием и ужасом, бедная девушка сразу поняла, что перед ней мать Артура; в измученных глазах вдовы было даже сходство с глазами Пена, какими они стали во время болезни. Фанни робко перевела взгляд на Лору — у той лицо выражало не больше, чем камень. Обе приезжие были неприступно угрюмы; ни искры милосердия или сочувствия не прочла Фанни на их лицах. В отчаянии она обратила взгляд на майора, вошедшего следом за ними. Старый Пенденнис тотчас опустил глаза, однако украдкой продолжал разглядывать юную Артурову сиделку.
— Я… я вам вчера писала, сударыня, — пролепетала Фанни, дрожа всем телом и такая же бледная, как Лора, чье хмурое, строгое лицо выглядывало из-за плеча миссис Пенденнис.
— Вот как, сударыня? — отозвалась Элен. — Что ж, теперь я могу освободить вас от ухода за моим сыном. Я, как вы догадываетесь, его мать.
— Слушаю, сударыня. Я… вот сюда пожалуйте… ох, минуточку погодите! — воскликнула она вдруг. — Я вам должна рассказать, как он…
Тут вдова, до сих пор хранившая неприступно жестокий вид, вздрогнула и коротко вскрикнула.
— Он со вчерашнего дня такой, — сказала Фанни дрожащим голосом и стуча зубами.
Не то вопль, не то хохот донесся из спальни Пена; испустив еще несколько воплей, бедняга затянул студенческую застольную песню, потом стал кричать ура, как на пирушке, и стучать кулаком в стену. Он был в бреду.
— Он меня не узнает, сударыня, — сказала Фанни.
— В самом деле? Но родную мать он, может быть, узнает; будьте добры, пропустите меня к нему.
И, отстранив Фанни, вдова быстро прошла из темной прихожей в гостиную Пена. За ней без единого слова проплыла Лора, за Лорой — майор Пенденнис. Фанни опустилась в прихожей на скамеечку и заплакала. Она готова умереть за него, а они ее ненавидят. Ни благодарности, ни доброго слова не нашлось для нее у этих важных леди. Она не знала, сколько времени просидела в прихожей. Никто не вышел, не заговорил с ней. Когда приехал доктор Бальзам, уже побывавший у Пена утром, он застал ее у дверей.
— Ну, сестрица, как ваш больной, поспал? — приветливо осведомился доктор.
— Их спросите. Они там, — отвечала Фанни.
— Кто? Его мать?
Фанни молча кивнула головой.
— Вам бы отдохнуть, бедняжка моя, — сказал доктор. — Не то и сами свалитесь.
— Ах, неужто мне нельзя его навещать? А я так его люблю! — И, упав на колени, девочка стиснула руку доктора с такой мукой, что у этого добряка сжалось сердце и очки застлало туманом.
— Полно, полно! Что за вздор. Ну-с, сестрица, лекарство он выпил? А поспать поспал? Конечно, вы его навестите. И я тоже, даже сейчас.
— А здесь они мне позволят сидеть, сэр? Я не буду шуметь. Мне бы только здесь остаться, — сказала Фанни, и доктор, назвав ее дурочкой, усадил на табуретку, где обычно дожидался мальчишка из редакции, потрепал по бледной щечке и заспешил в комнаты.
Миссис Пенденнис, бледная и торжественная, расположилась в большом кресле у постели Пена. Часы ее лежали на столике, возле склянок с лекарствами. Шляпка и накидка были сложены у окна. На коленях она держала Библию, без которой никогда не пускалась в путешествия. Войдя к сыну, она первым делом взяла с комода шаль и шляпку Фанни, вынесла их из спальни и бросила на его рабочий стол. Майору Пенденнису и Лоре она тоже указала на порог и безраздельно завладела сыном.
Ее страшило, что Артур может ее не узнать, но от этой боли она была избавлена, хотя бы отчасти. Пен сразу узнал мать, радостно ей улыбнулся и закивал. При виде ее он вообразил, что они дома, в Фэроксе, и стал смеяться и болтать что-то несвязное. Лора слышала его смех — он разил ее сердце, как отравленные стрелы. Значит, это правда. Он согрешил — и с этой девчонкой! — завел интрижку с горничной; а она когда-то любила его… и теперь он, наверно, умирает — в бреду, без покаяния. Майор изредка бормотал слова утешения, но Лора его не слышала. Время мучительно тянулось, и когда приехал Бальзам, для всех это было, как явление ангела.
Не только к страждущему приходит врач, он приходит и к его близким. Бывает, что они ждут его с большим нетерпением, чем сам больной, и облегчения он им приносит не меньше. Сколько раз нам всем доводилось его поджидать! Как волновал нас стук колес под окном и — наконец-то! — его шаги на лестнице! Как мы ловим каждое его слово, как утешает нас его улыбка, если он находит возможным озарить этим светочем мрак, в котором мы пребываем! Кто не видел, как вглядывается в его лицо молодая мать, силясь догадаться, есть ли надежда для младенца, который еще и сказать-то ничего не может, только весь горит в своей кроватке? Ах, как она смотрит ему в глаза! Сколько благодарности, если в них теплится свет; сколько горя и боли, если он их опускает, не смея сказать: "Надейтесь!"
Или занемог отец семейства. Пока доктор щупает ему пульс, насмерть перепуганная жена следит за ним, стараясь унять свое горе, как она уже уняла шумные игры детей. Над бредящим больным, над затаившей дыхание женой и не чующими беды детьми высится врач, как некий судия, что волен в жизни и смерти: на этот раз он должен помиловать больного — очень уж горячо женщина молит об отсрочке! Можно вообразить, сколь страшная это ответственность для добросовестного человека; как горько ему думать, что он прописал не то лекарство, или сделал не все, что мог; как невыносимо выражать соболезнование, если он потерпел неудачу — как сладко торжествовать победу!
Предуведомленный безутешной юной сиделкой, доктор наскоро отрекомендовался приезжим, а затем осмотрел больного и, убедившись, что лихорадка не спадает, счел нужным прибегнуть к самым сильным противовоспалительным средствам. Он постарался, как мог, успокоить несчастную мать — произнес все слова утешения, какие счел себя вправе произнести, сказал, что отчаиваться рано, что молодость и крепкий организм позволяют надеяться на лучшее, словом — употребил все усилия, чтобы развеять страхи вдовы, после чего увел старшего Пенденниса в пустующую спальню Уорингтона для откровенного разговора.
Положение больного критическое. Если не сбить лихорадку, он не выдержит; следует немедля повторить кровопускание, а матери объяснить, что такая операция необходима. И зачем она привезла с собой эту девицу? Нечего ей здесь делать.
— А тут была еще какая-то женщина, чтоб им провалиться, — сказал майор, — та… юная особа, что отворила дверь. — Его невестка вынесла от Пена ее шаль и шляпку и швырнула на стол. Известно Бальзаму что-нибудь об этой… этой козявке? — Я только мимоходом ее заметил, — добавил майор, — очень, очень мила, ей-богу.
Доктор скривил губы; доктор улыбнулся — в самые трагические минуты, когда жизнь человека висит на волоске, возникают такие вот контрасты п забавные положения — мелькают такие улыбки — словно для того, чтобы пронизать мрак иронией, от которой он станет еще чернее.
— Придумал, — сказал он наконец, возвращаясь в гостиную, и, подсев к столу, быстро написал две записки, из которых одну запечатал. Потом, взяв записки, а также шаль и шляпку бедной Фанни, вышел к ней в прихожую со словами: — Живо, сестрица, одно письмо снесите аптекарю, пусть тотчас идет сюда, а второе — ко мне домой, вызовите моего помощника Харботла и велите приготовить лекарство по этому вот рецепту. И подождите там, пока я… пока не будет готово. Это не так быстро делается.
И Фанни побежала к аптекарю, жившему неподалеку, на Стрэнде; сунув в карман ланцет, тот поспешил к больному, а Фанни отправилась на Гановер-сквер, где обитал доктор Бальзам.
Когда доктор воротился домой, лекарство еще не было готово — его помощник Харботл что-то замешкался; и пока Артур болел, бедная Фанни больше не появлялась в его квартире в качестве сиделки. Но и в тот день, и на следующий на лестнице маячила чья-то фигурка, и печальное личико обращалось с немым вопросом к аптекарю, его мальчишке, уборщице и самому доктору, когда они выходили от больного. А на третий день карета доктора остановилась у Подворья Шепхерда, и этот добрый, славный человек вошел в сторожку, где у него оказалась юная пациентка. Но все его лекарства не помогали Фанни Болтон до того дня, когда он смог сообщить ей, что кризис миновал и жизнь Артура Пенденниса наконец-то вне опасности.
Дж. Костиган, эсквайр, отставной офицер армии ее величества, увидев как-то у ворот выезд доктора, отозвался о нем так:
— Зеленые ливреи, ей-ей! И пара гнедых, да таких породистых, что впору любому джентльмену, не то что доктору. А уж как загордились нынче эти доктора, как возомнили о себе! Этот-то, правда, молодец — и учености необыкновенной, и человек, видно, добрый — как он выходил нашу бедную девочку, а, Бауз?
Словом, мистер Костиган вполне одобрил и образ действий, и искусство доктора Бальзама и, встречая его карету, всякий раз приветствовал ее и сидящего в ней врача столь величественно и учтиво, словно доктор был сам лорд-наместник, а капитан Костиган в славе своей прогуливался по Феникс-парку.
Благодарности вдовы не было пределов, вернее — почти не было. Бальзам со смехом отказался принять какое-либо вознаграждение от литератора или от вдовы собрата-врача; и тогда она решила, что по возвращении в Фэрокс пошлет ему позолоченную серебряную чашу, хранившуюся в шкатулке, обитой зеленым сукном, — самое ценное в доме сокровище, гордость покойного Джона Пенденниса, — чашу эту подарила ему в Бате леди Элизабет Файрбрейс, по случаю выздоровления своего сына, покойного сэра Энтони Файрбрейса, от скарлатины. На крышке изображены Гиппократ, Гигиен, король Бладуд и гирлянда из змей; изготовлена она у господ Абеднего на Милсом-стрит в лучшую их пору; а надпись сочинил мистер Розг, наставник малолетнего баронета.
Это-то бесценное произведение искусства вдова и решила посвятить доктору Бальзаму, спасителю ее сына; в признательности своей она готова была сделать для него все на свете, но только не то единственное, о чем он ее просил: проявить снисхождение к бедной Фанни, чью нехитрую печальную повесть доктор отчасти узнал, когда навещал ее; о ней он думал очень доброжелательно, зато поведение Пена не склонен был считать особенно благородным, да и не мог о нем судить. Впрочем, он знал достаточно, чтобы заключить, что до сих пор бедная влюбленная девочка ничем себя не запятнала; что к Пену она пришла, чтобы, как она думала, увидеть его в последний раз, и Артур едва заметил ее присутствие; и что потерять его, живого или мертвого, было бы для нее неподдельным тяжелым горем.
Но стоило Бальзаму упомянуть о Фанни, как на лице вдовы, обычно кротком и мягком, появлялось выражение столь непреклонно-жестокое, что доктор понял: ни справедливости, ни жалости от нее не дождаться, и перестал не только просить ее о чем-либо, но и просто упоминать о своей маленькой пациентке. В мире есть недуг, от которого, как сообщил нам один небезызвестный поэт эпохи Елизаветы, не мог исцелить его современников "ни мак, ни сонная трава, ни мандрагора" и перед которым, если он проявляется в женщинах, до сих пор бессильны все новейшие открытия в медицине: и гомеопатия, и гидропатия, и месмеризм, и доктор Симпсон, и доктор Локок; недуг этот… не будем называть его ревностью, но определим более деликатно, как некое соревнование или соперничество между дамами.
Среди тех злостных и въедливых людей, что подсчитывают и придираются по поводу каждого слова сочинителя, допытываясь, к примеру, как можно вызволить действующих лиц "Критика", наставивших друг другу в горло кинжалы, из столь смертоносного стечения обстоятельств, — среди этих людей найдутся, вероятно, и охотники узнать, как в квартире, состоящей из трех комнат, двух чуланов, прихожей и кладовки для угля, могли разместиться: Артур, больной; Элен, его мать; Лора, ее приемная дочь; Марта, их служанка из деревни; миссис Уизер, сиделка из больницы св. Варфоломея; миссис Фланаган, ирландкауборщица; майор Пенденнис, офицер в отставке; Морган, его лакей; Пиджен, слуга мистера Артура Пенденниса, и другие. Спешим ответить: почти все обитатели Темпла разъехались из Лондона, и в доме, где жил Пен, оставались, в сущности, лишь те, кто окружал нашего больного. (Мы не рассказывали подробно о его болезни, как не намерены задерживаться и на более веселом предмете — его выздоровлении.)
Повторяем, все уехали из города, и, уж конечно, среди "всех" был столь светский молодой человек как мистер Сибрайт, снимавший квартиру в третьем этаже, на одной лестнице с Пеном. Миссис Фланаган, уборщица мистера Пенденниса, была знакома с миссис Раунси, прислуживавшей мистеру Сибрайту; их заботами спальня этого джентльмена была приготовлена для мисс Белл, или для миссис Пенденнис, буде та сочтет возможным оставить сына и немножко отдохнуть.
Если бы щеголь Пэрси Сибрайт, краса и завсегдатай тонных салонов, мог знать, кто поселился в его спальне, как он гордился бы этой комнатой, какую поэму сочинил бы в честь Лоры! (Стихи его изредка появлялись в альманахах или, в рукописном виде, в альбомах знати — он учился в Кемфорде и, как говорили, чуть не получил приз за лучшее английское стихотворение.) Но Сибрайта не было, и кровать его предоставили юной мисс Белл. А кроватка была премиленькая — никелированная, под ситцевым, на розовой подкладке, пологом; и на окне в ящике цвела резеда, а целая выставка блестящих башмаков, выстроившихся рядком на полке, прямо-таки радовала глаз. Очень интересно было разглядывать и многочисленные баночки с помадой и духами, а также коллекцию гравюр, изображавших разных женщин, сплошь печальных и по большей части в маскарадных костюмах или в дезабилье, коими были увешаны чистенькие стены этого изящного убежища. Медора с рассыпавшимися по плечам волосами утешалась игрой на гитаре в отсутствие своего Конрада; принцесса Флер де "Мари (из "Парижских тайн") печально строила глазки сквозь решетку монастырской кельи, где она чахла, как птица в клетке; Доротея из "Дон-Кихота" нескончаемо мыла в ручье свои белые ноги, — словом, то была весьма изящная галерея, достойная столь горячего поклонника прекрасного пола. А в кабинете Сибрайта, наряду с малюсенькой библиотечкой по юриспруденции, одетой в кожу новорожденных телят, имелось еще изрядное количество греческих и латинских книг, которые он не мог читать, и английских и французских стихов и романов, которые он читал чересчур прилежно. За рамой зеркала до сих пор торчали пригласительные карточки от минувшего сезона; и о профессии юриста напоминала разве что картонка с париком и золоченой надписью "П. Сибрайт, эсквайр", стоявшая на средней полке книжного шкафа рядом с бюстом Венеры.
Вместе с мистером Сибрайтом квартировал мистер Бангхем, любитель спорта, женатый на богатой вдове. Мистер Бангхем не имел практики, в квартиру заглядывал дай бог три раза в триместр, уезжал на сессии по тем неисповедимым причинам, по которым юристы этим занимаются, — и комната его служила большим подспорьем Сибрайту, когда тот приглашал к обеду друзей. Должно признаться, что эти два джентльмена не имеют к нашей повести ни малейшего касательства и, вероятно, больше в ней не появятся; но, поднимаясь к Пену, мы не могли не заглянуть к ним в дверь, благо она стояла отворенная: так, когда нам случается бывать на Стрэнде, или в клубе, или даже в церкви, мы не можем не заглянуть мимоходом в лавки, или в тарелку к соседу, или под шляпки женщин, сидящих на ближайшей скамье.
Спустя много, много лет после описываемых нами событий Лора призналась однажды, краснея и весело смеясь, что читала некий нашумевший в свое время французский роман; и когда ее муж удивленно спросил, как могла попасть ей в руки такая книга, отвечала, что было это в Темпле, когда она жила в квартире мистера Сибрайта.
— И еще в одном грехе я тогда не созналась, — добавила она. — Я как-то открыла лакированную картонку, которая там стояла, вынула из нее ужасно смешной парик, надела его и смотрелась в зеркало.
Что если бы в такую минуту Пэрси Сибрайт вошел в свою спальню? Что бы он сказал, этот галантный плут? Как померкла бы прелесть всех его нарисованных красавиц в причудливых нарядах перед этой, живой! Ах, давно миновали эти дни, — когда Сибрайт был еще холост и не сделался еще судьей графства — когда люди были молоды — когда почти все были молоды. Теперь молоды другие, а наше время прошло.
Едва ли Пен был очень уж болен в ту пору, когда мисс Лора примеривала парик; иначе, хоть она почти совсем охладела к своему кузену, простое чувство приличия не позволило бы ей шалить и наряжаться.
Но за последние дни случилось много такого, что могло оправдать ее веселость, и в Темпле, вокруг постели Пена, собрался целый кружок наших друзей и знакомых. Во-первых, из Фэрокса прибыла Марта, служанка миссис Пенденнис: ее вызвал майор, справедливо полагая, что это пойдет на пользу и матери и сыну, которым постоянное присутствие миссис Фланаган (чаще прежнего черпавшей духовное утешение в бутылке) едва ли могло быть приятно. Итак, Марта приехала и принялась ухаживать за своей хозяйкой, и только тогда миссис Пенденнис, ни разу до тех пор не отдыхавшая, с благодарным сердцем покинула сына и улеглась поспать на соломенном тюфяке Уорингтона, среди его книг по математике.
Правда, к этому времени в состоянии Артура уже произошла заметная перемена к лучшему. Лихорадка отступила перед микстурами, мушками и ланцетом доктора Бальзама и если еще возвращалась, то редко и ненадолго; бред сменился ясностью мысли; настал день, когда Пен нежно расцеловал мать за то, что она к нему приехала, позвал к себе Лору и дядюшку (обоих, каждого по своему, поразил его изможденный вид, его исхудавшие руки, провалившиеся глаза, впалые, обросшие щеки и слабый голос) и, пожав им руки, ласково их поблагодарил; а когда Элен выставила их из комнаты, погрузился в крепкий сон и проспал шестнадцать часов; проснувшись же, заявил, что сильно проголодался. Тяжко болеть, когда о еде и подумать противно, зато как приятно поправляться и ощущать голод — настоящий голод! Увы! С годами радости выздоровления, как и другие радости, теряют свою остроту, а потом… потом приходит та болезнь, от которой уже не выздоравливают.
Тот же счастливый день ознаменовался еще одним приятным событием. В рабочую комнату друзей ворвались сперва густые клубы табачного дыма, а затем высокий детина с сигарой в зубах и саквояжем под мышкой — Уорингтон, примчавшийся из Норфолка в ответ на письмо, которое ему догадался послать мистер Бауз. Правда, письмо не застало его дома, и восточные графства в то время еще не могли похвалиться железной дорогой (просим читателя отметить, что анахронизмы мы допускаем только умышленно, в тех случаях, когда смелая перестановка событий во времени содействует утверждению какой-нибудь важной нравственной истины); словом — Уорингтон, вместе с прочими счастливыми предзнаменованиями, появился только в тот день, когда стало ясно, что дело пошло на поправку.
Он отпер дверь своим ключем и не особенно удивился, обнаружив, что квартира его больного друга отнюдь не пуста и что в одном из кресел смирно сидит его старый знакомый — майор и слушает или делает вид, что слушает, как молодая девушка мягким, низким голосом читает ему вслух пьесу Шекспира. При появлении рослого мужчины с сигарой и саквояжем девушка вздрогнула, умолкла и отложила книгу. А он покраснел, швырнул сигару в прихожую, снял шляпу и отправил ее следом за сигарой, а сам, подойдя к майору, стал трясти ему руку и расспрашивать об Артуре.
Майор отвечал бодрым, но чуть дребезжащим голосом — удивительно, до чего волнение его состарило! Коекак ответив на рукопожатие Уорингтона, он начал рассказывать ему новости: кризис миновал, к Артуру приехала мать со своей воспитанницей, мисс…
— Можете ее не называть, — с воодушевлением перебил Уорингтон, радостно возбужденный доброй вестью об Артуре… — Можете не называть себя, я сразу понял, что это Лора.
И он протянул ей руку. Он смотрел на нее, говорил с ней, а глаза под косматыми бровями светились нежностью и голос срывался. "Так вот она — Лора!" — кажется, говорил его взгляд. "Так вот он — Уорингтон, — отвечало сердце великодушной девушки, — вот он, герой Артура, храбрый, отзывчивый, приехал за сотни миль выручать друга!" Но вслух она только сказала: "Благодарю вас, мистер Уорингтон", — и, вся зардевшись, еще успела порадоваться, что лампа у нее за спиной и раскрасневшееся лицо в тени.
Пока они так стояли друг против друга, дверь из спальни Пена неслышно отворилась, и Уорингтон увидел еще одну леди: взглянув на него, она обернулась к кровати и, подняв руку, сказала: "Тсс!"
Элен хотела предостеречь Пена, но он тут же крикнул еще слабым, но веселым голосом: "Входи, Молодчага! Входи, Уорингтон. Я сразу узнал, что это ты, дружище, по дыму". И протянул ему худую, дрожащую руку, а на глазах у него выступили слезы — так он обрадовался и так еще был слаб.
— Я… прошу прощения за сигару, сударыня, — произнес Уорингтон, вероятно впервые в жизни устыдившись своей греховной склонности к табаку.
— Да благословит вас бог, мистер Уорингтон, — только и ответила Элен.
На радостях она готова была расцеловать Джорджа. И, однако, дав друзьям время для короткого, очень короткого свидания, счастливая, но неумолимая мать выслала Уорингтона в гостиную, к Лоре и майору, которые так и не возобновили чтение "Цимбелина" с того места, на котором их застал законный хозяин квартиры.
Глава LIII
Выздоровление
Теперь мы почитаем своим долгом сообщить публике, читающей эту правдивую повесть, о некоем обстоятельстве, пусть и весьма нелестном и даже позорном для главного героя романа. Когда Пенденнис заболел горячкой, он в какой-то мере страдал и от мук любви; но когда он начал поправляться (после того как ему, согласно предписаниям доктора, пускали кровь, и обрили голову, и облепляли его мушками, и пичкали лекарствами), — короче говоря, когда телесная болезнь прошла, оказалось, что сердечный недуг тоже покинул его, и теперь он был влюблен в Фанни Болтон не больше, чем мы с вами, а ведь мы люди слишком разумные или слишком нравственные для того, чтобы позволить себе увлечься дочкой какого-то сторожа.
Он смеялся про себя, когда, лежа в постели, думал об этом, втором своем исцелении. Фанни Болтон ничего больше для него не значила; он только диву давался, как могла она что-то для него значить, и по привычке анатомировал свою умершую страсть к бедной маленькой сиделке. Почему всего несколько недель назад он так из-за нее терзался? Ведь она не блещет ни умом, ни воспитанием, ни красотой — есть сотни женщин красивее ее. Дело не в ней — это в нем угасла страсть. Она-то осталась прежней, изменились глаза, которые ее видели, а теперь — увы! — не так уж и хотят видеть. Она — милая девочка, и все такое, но что до чувств, обуревавших его еще так недавно, — они улетучились под действием тех же пилюль и ланцета, что выгнали лихорадку из его тела. И Пенденнис испытывал огромное облегчение и благодарность (чувство несколько эгоистичное, как и почти все чувства нашего героя) при мысли, что в минуту величайшей опасности он устоял против соблазна и ему, в сущности, не в чем себя упрекнуть. Не попавшись в ловушку по имени Фанни Болтон, он теперь смотрел на нее из глубин лихорадки, от которой только что поправился, как из пропасти, в которую чуть не упал; однако я не уверен, что самое облегчение, им испытанное, не вызывало в нем чувства стыда. Сознавать, что ты разлюбил, может быть, и приятно, но унизительно.
Между тем в нежных улыбках и заботах матери Пен черпал покой и уверенность. А она видела, что здоровье его восстанавливается, и больше ей ничего не было нужно; исполнять любую его прихоть — вот что служило этой неутомимой сиделке лучшей наградой. Он же, осененный этой любовью, тянулся к матери так же благодарно, как когда был слабым, беспомощным ребенком.
Возможно, у Пена сохранились неясные воспоминания о начале его болезни и о том, что Фанни ходила за ним; но воспоминания эти были так смутны, что он не мог отличить их от тех картин, что мерещились ему в бреду. И если уж он раньше не счел возможным упоминать о Фанни Болтон в письмах к матери, то теперь и подавно не мог ей довериться. И с его и с ее стороны то была излишняя осторожность: несколько вовремя сказанных слов избавили бы эту достойную женщину и ее близких от многих тревог и страданий.
Застав мисс Болтон в квартире Артура, на роди сиделки, миссис Пенденнис, как это ни прискорбно, истолковала столь близкое знакомство между несчастными молодыми людьми в самом дурном смысле и пришла к выводу, что Артура обвиняли не зря. А кто мешал ей спросить?.. Но иным слухам, порочащим мужчину, легче всего верят те женщины, что больше всех его любят. Кто как не жена первой начинает ревновать? И бедному Пену было полной мерой отпущено этой любви — подозрения; его новая сиделка, создание доброе и чистое, была убеждена, что ее мальчик перенес недуг куда более страшный и постыдный, нежели горячка, и что он не только ослаблен болезнью, но я запятнан грехом. Вынужденная хранить эту уверенность про себя, она изо всех сил старалась скрыть свои сомнения, ужас, отчаяние под маской веселости и спокойствия.
Когда капитан Шендон прочел в Булони следующий номер газеты "Пэл-Мэл", он тут же сказал жене, что в редакционных статьях уже не чувствуется рука Джека Финыокейна и скорее всего за дело взялся мистер Уорингтон.
— Щелканье его бича я узнаю среди сотни других, и рубцы он оставляет особенные. Джек Блодьер — тот работает, как мясник, кромсает свою жертву как попало. А мистер Уорингтон хлещет аккуратно, по самой середине спины, и каждый раз до крови.
— Бог с тобой, Чарльз! — отвечала миссис Шендон на эту жуткую метафору. — Можно ли так говорить! А я-то всегда думала, что мистер Уорингтон хоть и очень гордый, но добрый; вспомни, как он был добр к детям.
— Да, с детьми он добр, а со взрослыми беспощаден; а ты, моя милая, ничего в этом не смыслишь, да оно и лучше. Работа в газетах не доведет до добра. Насколько же приятнее прохлаждаться в Булони! Вина сколько хочешь, коньяк всего два франка бутылка. По сему случаю смешай-ка мне еще стаканчик. Скоро опять впрягаться — Gras ingens iterabimus aequor [22] — чтоб оно все провалилось.
Словом, Уорингтон взялся заменять своего болящего друга и выполнял его долю работы в газете "Пэл-Мэл", как говорится, с лихвой. Он писал литературную критику; ходил в театры и на концерты, а затем разделывал их со свойственной ему свирепостью. Рука у него была слишком мощная для таких мелких предметов, и ему доставляло удовольствие твердить матери Пена, его дяде и Лоре, что среди всей пишущей братии не найдется руки более изящной и легкой, более приятной и тонкой, чем у Артура.
— У нас не понимают, что такое хороший слог, сударыня, — говорил он миссис Пенденнис, — иначе нашего мальчика ценили бы по достоинству. Я говорю "нашего", сударыня, потому что сам его воспитал, и хотя за ним водится и своенравие, и эгоизм, и фатовство, все же он малый честный, и надежный, и добрый. Перо у него бывает язвительное, а душа нежная, как у молодой девицы… как у вас, мисс Лора… он, по-моему, никому не сделает зла. И хотя Элен при этих словах необыкновенно глубоко вздохнула, и Лора тоже почувствовала себя оскорбленной, обе они были благодарны Уорингтону за хорошее мнение об Артуре и полюбили его за то, что он так привязан к их Пену. А майор Пенденнис просто не мог им нахвалиться — ему редко о ком случалось говорить с таким нескрываемым одобрением.
— Это настоящий джентльмен, моя дорогая, — уверял он Элен, — джентльмен с головы до пят… Саффолкские Уорингтоны… баронеты при Карле Первом… как ему и не быть джентльменом, когда он из такой семьи? Отец — сэр Майлз Уорингтон, убежал из дому с… прошу прощенья, мисс Белл. Сэр Майлз был известным человеком в Лондоне, другом принца Уэльского. А этот — в высшей степени способный человек, с богатейшими задатками, — он далеко пойдет, только ему нужна цель в жизни, чтобы развернуться в полную силу.
Пока майор расхваливал Артурова героя, Лора почемуто вдруг покраснела. Глядя на мужественное лицо Уорингтона, на его темные, грустные глаза, эта молодая особа уже не раз о нем размышляла и теперь решила, что он, должно быть, жертва несчастной любви; и вот тут-то, поймав себя на этой мысли, мисс Белл покраснела.
Уорингтон снял квартиру поблизости квартиру Греньера в Флаг-Корте; и ничто не доставляло ему такого удовольствия, как, усиленно потрудившись за Пена в утренние часы, под вечер ясного осеннего дня прийти посидеть в обществе друзей своего друга; несколько раз он удостоился чести предложить руку мисс Белл и повести ее на прогулку в сад Темпла. Когда Лора при всех спросила на это разрешения у Элен, майор поспешил вмешаться.
— Да, да, разумеется, идите… здесь ведь все равно что в деревне: в этом саду можно гулять с кем угодно… и сторожа там есть, и все такое… В саду Темпла гуляют все, без разбора.
А уж если такой знаток светских нравов не находил здесь ничего предосудительного, то что было возразить простодушной Элен? Она только радовалась, что ее девочка может подышать воздухом у реки и возвращается с этих невинных прогулок разрумянившаяся и веселая.
Надобно сказать, что за это время между Лорой и Элен произошло некое объяснение. Когда в Фэрокс пришла весть о болезни Пена, Лора пожелала сопровождать перепуганную вдову в Лондон, пропустила мимо ушей отказ все еще не простившей ее Элен, а когда последовал второй отказ, более суровый, и когда казалось, что бедный, заблудший молодой человек не выживет, и когда стало известно его поведение, исключавшее всякую надежду на брачный союз, Лора, обливаясь слезами, поведала матери тайну, которую внимательные читатели этой повести уже давно разгадали. Могла ли она, уверенная, что никогда за него не выйдет, отказать себе в утешении признаться, как нежно, как преданно, как беззаветно она его любила? Слезы, пролитые сообща, немного утишили горе обеих женщин, и вместе им легче было переносить тяготы и страхи путешествия.
Чего могла ожидать Фанни, представ перед двумя такими судьями? Ничего, кроме быстрого приговора, страшной кары, беспощадного изгнания. В случаях, подобных тому, в котором была замешана бедная Фанни, женщины не знают снисхождения; и нам это в них нравится; ведь помимо стражи, которой мужчина окружает свой гарем, и помимо тех надежных укреплений, какими служат женщине ее собственное сердце, вера и честь, есть еще все ее подруги, зорко следящие за тем, как бы она не сошла с пути истины, и готовые растерзать ее в клочья, если она оступится. Когда наш Махмуд или Селим с Бейкер-стрит или Белгрэвия-сквер по заслугам наказывает свою Фатиму, ее же мать покрепче зашивает мешок, ее же сестры и невестки сталкивают мешок в воду. И автор настоящей повести не видит тут ничего дурного. Он и себя торжественно причисляет к туркам. Он тоже носит чалму и бороду и горячо поддерживает школу мешка, бисмилла! Но об одном я вас прошу, о вы, непорочные, кому дано право казнить и миловать: будьте очень осторожны, чтобы по ошибке не сгубить невинную. Хорошенько удостоверьтесь в фактах, прежде чем дать гребцам приказ отчаливать, и не плюхайте свою жертву в Босфор, пока твердо не убедитесь, что она это заслужила. Вот и все, о чем я прошу для бедной Фатимы, больше я не скажу в ее защиту ни слова, клянусь бородой пророка! Если она виновна — так ей и надо, подымай мешок, швыряй его в Золотой Рог, где поглубже, а теперь, когда правосудие свершилось, греби к берегу, ребята, скорее домой, ужинать.
Итак, майор решительно ничего не имел против того, чтобы мисс Лора ходила гулять с Уорингтоном; напротив, он, как добрый старый дядюшка, всемерно поощрял эти прогулки. Пусть Уорпнгтон сводит ее на какую-нибудь выставку: в Лондоне наверняка найдется что посмотреть. Задумай Уорингтон повести ее в Воксхолл, этот снисходительнейший из людей и тут не усмотрел бы греха, — и Элен не стала бы возражать, — да и какой мог быть грех между двумя безупречно порядочными людьми — между Уорингтоном, который впервые в жизни видел вблизи чистую, благородную и безыскусственную девушку, и Лорой, которая, тоже впервые в жизни, постоянно находилась в обществе интересного и обаятельного мужчины, наделенного разнообразными талантами, живостью ума, простотой обращения, юмором и той душевной молодостью, которую он сохранил благодаря своей простой жизни и привычкам и которая так разительно отличалась от напускного равнодушия и кривых усмешечек Пена. Даже в грубоватости Уорингтона была известная утонченность, которой недоставало Пену при всем его щегольстве. И как непохожа была его энергия, его почтительная заботливость, его раскатистый смех и взрывы искреннего негодования на скучающую надменность султана Пена, словно нехотя принимающего почести! Почему Пен у себя дома напускал на себя такую томность, был таким деспотом? Его избаловали женщины, они это любят, и мы тоже. Они пресытили его покорностью, обкормили сладкой лестью, он утомился от своих рабынь и стал равнодушен к их ласкам. На людях-то он бывал оживленный и бойкий и достаточно чувствителен и горяч — подобно большинству мужчин такого склада и воспитания… Неужели эта фраза, как и предыдущая, может быть превратно истолкована, неужели кто-нибудь осмелится предположить, что автор подстрекает женщин к мятежу? Ничего подобного, еще раз клянусь бородой пророка. Автор и сам носит бороду. Он желает, чтобы его женщины были рабынями. А какой мужчина этого не желает? Я спрашиваю, кому приятно быть под башмаком? Да чем согласиться на это, мы скорее отрубим все головы в христианском (или турецком) мире!
Но если Артур был томен и вял и безразличен к милостям, которыми его осыпали, как могла Лора его полюбить, увлечься им до того, что не сумела и вполовину это описать, хотя всю дорогу в карете из Фэрокса в Лондон ни о чем другом не говорила? Не успевала Элен, захлебываясь от слез и возводя глаза к небу, досказать одну захватывающую историю — из тех времен, когда ее ненаглядный мальчик впервые надел штанишки, — как Лора начинала другую, столь же увлекательную и столь же окропленную слезами: рассказывала, как геройски он дал себе вытащить зуб либо отказался от этой операции; или как дерзко он разорил птичье гнездо либо как великодушно пощадил его; или как он подарил шиллинг старушке на деревенском выгоне или отдал свой хлеб с маслом маленькому нищему, который забрел к ним во двор, — и так далее. Плача и стеная, эти две женщины наперебой прославляли своего героя, а он, как уже давно мог заметить уважаемый читатель, не больше герой, чем любой из нас. Так почему же, почему неглупая девушка так его полюбила?
Выше мы уже коснулись этого вопроса в одной злосчастной фразе (навлекшей на автора праведный гнев всей Ирландии), в которой было сказано, что и самых закоснелых преступников и мерзавцев кто-нибудь да любил. А чем простые смертные хуже этих чудовищ? А в кого и влюбиться молодой девушке как не в человека, которого она постоянно видит? Не отдаст же она свое сердце во сне, как принцесса из "1001 ночи"; не осчастливит своей любовью "Портрет мужчины" на выставке или рисунок в иллюстрированном журнале. Сами того не сознавая, вы жаждете кого-нибудь полюбить. Вы встречаете кого-то; слышите, как кого-то хвалят на все лады; ходите и ездите с кем-то на прогулки, или танцуете, или беседуете, или сидите рядом в церкви; встречаете его снова и снова и… "Браки совершаются на небесах, — говорит ваша матушка, смахивая слезы, мешающие накренить веночек из флердоранжа, а потом — свадебный завтрак, и вы, сменив белый атлас на дорожное платье, усаживаетесь в карету и живете с ним счастливо до самой смерти. Или свадьба расстраивается, и тогда… о бедное уязвленное сердечко! Тогда вам встречается Номер Второй, и нерастраченная молодая любовь изливается на него. Иначе вы просто не можете. Неужели же, полюбив, вы воображаете, что дело в мужчине, а не в вас самих? Неужели вы стали бы есть, если б не были голодны, или пить, если б не чувствовали жажды?
Итак, Лора полюбила Пена потому, что не видела в Фэроксе других мужчин (если не считать пастора Портмена и капитана Гландерса), и потому, что вдова вечно расхваливала своего Артура, и потому, что он был воспитан, неглуп и недурен собой, а главное — потому что ей нужно было кого-то любить. А заключив его образ в свое сердце, она там лелеяла его и холила и в постоянном одиночестве, во время его долгих отлучек, все думала и думала о нем. А когда после этого попала в Лондон и стала проводить много времени в обществе мистера Уорингтона, почему, скажите на милость, ей было не счесть его чудаком, необыкновенно интересным и приятным?
Вполне возможно, что много лет спустя, когда судьба по-своему распорядилась всеми, кто сейчас собрался в обшарпанном доме в Лемб-Корте, иные из них вспоминали; какое счастливое это было время, как приятны были их вечерние прогулки, и беседы, и нехитрые занятия у ложа выздоравливающего Пена. Майор проникся убеждением, что сентябрь в Лондоне очень хорош, и после не раз заявлял в клубах и в свете, что мертвый сезон и в городе можно провести приятно, необыкновенно приятно, ейбогу! Возвращаясь вечером к себе на Бэри-стрит, он дивился, как быстро прошло время — неужели уже так поздно? В Темпле он появлялся почти каждый день и, не жалуясь, одолевал длинную, темную лестницу, он заключил соглашение с поваром в клубе Бэя (сей артист не мог уехать из столицы, потому что в это время как раз печатался его знаменитый труд "Гастрономия"), и тот приготовлял вкуснейшие желе, бульоны, заливные и прочие блюда для больных, а Морган доставлял их в Лемб-Корт. Когда же доктор Бальзам разрешил Пену выпивать по стаканчику хереса, майор чуть ли не со слезами на глазах рассказал, что его высокородный друг маркиз Стайн, будучи в Лондоне проездом на континент, велел предоставить в распоряжение мистера Артура Пенденниса любое количество своего бесценного амонтильядо, преподнесенного ему самим королем Фердинандом. Вдова и Лора почтительно отведали этого знаменитого вина и нашли его слишком горьким, зато у больного сразу прибавилось от него сил, а Уорингтон заявил, что вино превосходно, и в шутливом послеобеденном тосте предложил выпить за здоровье майора, а потом — за лорда Стайна и всю английскую аристократию.
Майор Пенденнис без тени улыбки произнес ответную речь, в которой положенное число раз, если не чаще, употребил слова "сей знаменательный случай". Пен слабым голосом прокричал из своего кресла "ура!". Уорингтон учил мисс Лору восклицать "внимание, внимание!" и стучал по столу костяшками пальцев. Пиджен, подававший на стол, улыбался до ушей, и в разгар этого веселья явился со своим бесплатным визитом доктор Бальзам.
Уорингтон был знаком с Сибрайтом, и тот, будучи извещен о том, как используется его квартира, ответил чрезвычайно галантным и цветистым посланием. Его комнаты — к услугам прелестных жиличек; его кровать — в их распоряжении; его ковры — у их ног. Словом, все выказывали сердечное расположение к больному и его семье. Пена (и, разумеется, его матушку) — до глубины души умиляла такая доброта и благожелательность. Да позволено будет биографу Пена упомянуть о не столь давнем времени, когда его постигла такая же беда и провидение послало ему самоотверженного друга, заботливого врача и тысячу свидетельств поразительной, трогательной доброты и участия.
В квартире Сибрайта имелось фортепьяно (сей любитель искусств и сам на нем играл, из рук вон плохо; ему был даже посвящен романс — слова его собственные, музыка — его друга Леопольде Тренкидильо); и бывало, что вечерами Лора присаживалась к этой музыкальной шкатулке, как выражался Уорингтон, и, смущаясь и краснея (что очень к ней шло), пела простенькие, выученные дома арии и песни. У ней было сочное контральто, и Уорингтон, который сам не умел отличить одну мелодию от другой и числил в своем репертуаре всего один номер — "Боже, храни короля", в его исполнении более всего напоминавший крик осла, слушал ее как завороженный. Гармония была ему недоступна, но он мог следить за ритмом песен; и мог, с возраставшим день ото дня восторгом, смотреть на чистую, нежную, великодушную исполнительницу.
Интересно, с какими чувствами слушала эту музыку бледная девочка в черной шляпке, что стояла иногда вечерами под фонарем в Лемб-Корте, глядя вверх на открытые окна? Когда Пену наступало время ложиться, песни смолкали. В верхней комнате — в его комнате — зажигался свет. Вдова шла укладывать сына, а майор и Уорингтон садились сыграть в триктрак или в экарте; Лора иногда присоединялась к ним, а не то сидела подле, вышивая шерстью ночные туфли — мужские, может быть, для Артура, а может, для Джорджа или для майора Пенденниса; один из них отдал бы за эти туфли все на свете.
Пока они предавались этим занятиям, к бледной девочке в черной шляпке подходил бедно одетый старик и уводил ее домой — ночной воздух был ей вреден; расходились, послушав концерт, привратники, уборщицы и прочие любители музыки.